Глава четвертая
Кончился праздник
Тридцать с лишним лет просидеть в кресле, каждый вечер ломая голову над одним и тем же вопросом. Что приготовить на завтра? Приз за правильный ответ – шестьдесят миллиардов песо. Хлеб наш насущный – где он? Сверхвеликую Фигуру называют луковицей: по его вше кубинские женщины плачут в своих кухнях над пустыми кастрюлями. Обратите внимание, что иногда Фигура бывает Велика, а иногда Сверхвеликой, это зависит от объема, удельного вей и масштабов тех задач, которые стоят перед ним в данный момент. Возвращаясь к рутине, к задачам, стоящим лично передо мной и требующим безотлагательного решения, повторяю, то все они сводятся к одному – соорудить хоть какой-то обед и желательно без болтовни о политике. Так что же приготовим, девочка моя? Ну, например, пусть это будет гуляш из кукурузной муки. Берем пакет кукурузной муки, разводим водой, приправляем уксусом – лимоны куда-то бесследно исчезли, – солью, лучком и чесночком, если хватило сил съездить в Гуинес и купить на тамошнем рынке, ну а если нет, считайте, что вы круто обосрались. Обжариваем муку на сковороде, и готово: новейшее несъедобное блюдо – гуляш по-гавански из кукурузной муки. Не забудьте приготовить несколько кувшинов холодной воды – ни для кого не секрет, что после кукурузной муки хочется пить так, что туши свет.
Всякий раз, думая об этом, скрежещу зубами от злости: дура, Господи, какая дура, да что там дура – говномешалка! Думаю, а сама все гляжу в море, как молоденький, неопытный юнга, высматриваю корабль, на котором он возвращается ко мне, или, воткнув взгляд, как иголку, в черное небо, ночь за ночью, умирая от желания, жду, что там появится маленький огонек, не похожий на другие звезды, и сердечный локатор подскажет мне: это самолет, на котором он летит к своей бедной Детке. Но не тут-то было. Из ничего и выйдет ничего. Больше он так и не появился, даже не написал ни строчки. Как сквозь землю провалился. А я месяц за месяцем сидела в кресле и, покачиваясь, повторяла его имя: Хуан Перес, Хуан Перес, Хуан Перес, в глупой надежде, что, может быть, мое бредовое бормотанье, моя наивная магия, доморощенная ворожба вернет его мне. Словом, старалась как могла: один раз написала его имя на оберточной бумаге и, вместе с моими волосками и парой капель гадости, которую собрала на второй день месячных, засунула этот клочок в баночку с медом; потом прочитала молитву Магическому Фаллосу: «На раз – я тебя называю, на два – я тебя призываю, на три – я тебя заклинаю…» И зажгла розовую свечку, которая так похожа на мужской член, только что из воска. Потом таскалась по разным колдунам, кудесникам, заклинателям, к кому только не ходила, чего только не делала!.. И все безрезультатно. Ни ответа, ни привета: мой обожаемый мучитель, мужчина, заставлявший трепетать во мне каждую жилку, отец моей дочери – дал деру, исчез безвозвратно, потому что после такого патетически-политического бегства обратного хода нет. Никогда. По крайней мере, тогда так казалось.
Каждую ночь мне снились его поцелуи. Когда я просыпалась, мои губы были как онемевшие, так яростно он кусал их, пока я спала. В кошмарах меня преследовал скрип собственных зубов, которые мне приходилось сжимать изо всей силы от желания закричать, и ночи напролет я пережевывала горькую жвачку своей тоски. Бывало, что наутро губы у меня распухали, мною же искусанные до крови. В знак протеста против бессильных попыток добиться еще хотя бы одного поцелуя от моей единственной любви, напуганная своей поцелуйной манией, я отправилась к дантисту и попросила вырвать мне зубы. Все до единого. За раз. После чего едва-едва не отправилась на тот свет – столько было кровищи. Но еще раньше, до тотальной зубодерни, произошло кое-что, переполнившее чашу моего терпения. Помимо навязчивых приступов ночной самоагрессии случились еще две вещи, а именно: десны у меня вдруг начали страшно зудеть, что я мигом истолковала как знак свыше. А что если мой Уан, мой красавчик, умер? Ах как я плакала, Христос Искупитель, вся изошла слезами! Вдовство свое я переживала, дрожа от гнева, страха и тоски. Потому что нет смерти невыносимей, чем смерть воображаемая, когда ты не видишь трупа и не можешь поверить в физическое исчезновение. Но однажды вечером Иво, шофер, заехал навестить нас на своей машине, хранившей неизгладимые следы многочисленных приключений, и рассказал, что до одного его знакомого дошли вести, будто Уана видели в Аргентине, откуда он якобы перебрался в Майами. Это было второй каплей. Так, значит. Поматросил и бросил. Хоть бы строчку написал. Я была вне себя, и тем легче мне было расстаться с данными природой зубами, с улыбкой, как на рекламе «Колгейт». Короче, теперь эта паста была навсегда изгнана из моей жизни. Я больше не хотела быть красивой, не хотела никому нравиться. Когда десны у меня зарубцевались, я до конца осознала, что он все-таки жив. Через какое-то время я пожалела о своем безрассудстве и сделала вставную челюсть, в которой сверкали три золотые зуба. Но проносила я ее только неделю, она так натерла десны, что на них вздулись здоровущие волдыри. Кроме того золотые зубы свидетельствовали в определенных кругах о не слишком хорошей репутации их владельца, и люди путали меня то с красоткой из Кайо Уэсо, то с некоей москвичкой. Теперь-то мы знаем, что «Москва слезам не верит» – фильм, в котором с одной девушкой приключилось то же, что и со мной, – его показывали много-много лет спустя. В общем, я решила остаться беззубой. В конце концов человек сам определяет свою судьбу.
Дочка моя родилась седьмого сентября, в день Иемайя, Богомагери покровительницы Реглы, когда была страшная буря, так что море рычало и ярилось, волны гулко ухали в парапет Малекона, а ветер выл и зловеще гудел в жалюзи. Стекла дребезжали и несколько окон вырвало прямо с рамами – такой он неистовый, этот карибский ураган, который европейцы считают восьмым чудом света и оголтело рвутся, во что бы то ни стало увидеть его своими глазами, словно речь идет о пикнике на Фиджи. Осколки стекол летали в воздухе, как ножи, способные перерезать горло или начисто снести голову всякому, кто рискнет выбраться на улицу. За несколько недель до родов я съездила в родной город – Санта-Клару. Мне хотелось быть поближе к семье, но таких нелюдимов и сварливцев, как мои домочадцы, надо еще поискать, и скоро я раскаялась, что приехала сюда. Дочку я окрестила простым, незатейливым именем – Мария Регла, памятуя день, когда она родилась, хотя ничем особенным, помимо урагана, он и не выделялся. Потом, из новостей, я узнала, что ураган тоже назвали Регла, и испугалась вещего совпадения.
В родильный дом я пришла в час дня, а в пять минут второго, подвывая от боли, уже лежала в палате, вся в крови. Страшилище или красавица – поди разбери. Сначала мне показалось, что она будет вылитый отец, проказливая, невоспитанная и самостоятельная девчонка. Слишком самостоятельная. Никогда не забуду, как в тот день, когда мне принесли ее показать, вымытую и аккуратненько спеленатую, я не знала, что с ней делать, куда ее деть… Тогда она сама нашла грудь, неловко, помогая себе ручонкой, засунула сосок в рот, насосалась всласть, отвернулась и заснула. Потом нам обеим принесли подарок – букет синих ирисов. Розовые, как полагается девочкам, кончились. В тот день на свет появлялись в основном девочки. Будущие женщины.
Душой и телом я предалась слушанию радио. Телом – потому, что радиоприемник стал как бы продолжением меня самой; куда бы я ни шла, я везде таскала его с собой и втыкала в первую же попавшуюся розетку. Я стала большой поклонницей радио. Радио было моим верным спутником. А я – его доверенным лицом. Наоборот не получалось. Я слушала речи, героические рапорты, политические интервью, гимны, сводки новостей. Национальные Радиочасы, пим, точное радиовремя, пам. Праздновали первую годовщину вступления Сверхвеликой Фигуры в Гавану. Повсюду кипели страсти, народ ликовал, захлебывался от радости, шуткам и смеху не было конца. Как вскоре все изменилось: настало время самопожертвования, крови, лишений, обляденений. Помните анекдот тех времен? Как будет по-французски «особое положение»? – Кес-ке-се, или накося выкуси. А по-португальски? – Период национального обляденения. А по-арабски? – Кус-кус. А в переводе на китайский (с японским акцентом,) – Кусать хоцеца. A XXL из команданте превратился в комедианте. Когда я начинаю думать о том, что нам довелось пережить, я впадаю в столбняк от стыда и по всему телу у меня начинают бегать мурашки. Над городом стоял непрекращающийся салют, и несколько саботажников спалили-таки «Шик»; Пучунга и Мечунга остались без работы и по-дружески предложили мне ухаживать за деткой. За Деткой. Тогда-то меня и перестали так называть, ибо прозвище унаследовала дочка. Теперь она стала Деткой Реглитой, а я – просто Кукой. Или Карукитой. Или Кукитой Мартинес.
Примерно в то же время я устроилась работать в ресторан официанткой. Мало-помалу все кругом национализировали – медленно, но верно. Не зря тогда ходила поговорка: «Наш народ тяжел, как слон. Раз наступит – миль пардон». Я тоже влилась в ряды тружеников кулинарного фронта. Точнее говоря, в ряды ИНИТ, хотя, если призадуматься хорошенько, я до сих пор так и не понимаю, что значат эти важные заглавные буквы: Институт национального идиотизма и тунеядства? Самое смешное это то, что один из многих тогдашних министров-экстремистов решил назвать свою дочку Инраинит. ИНИТ – в честь работников пищевой промышленности, а ИНРА в честь Института национальной реформы агрокомплекса. Нет, честно вам скажу: всему, что в этой стране касается имен, нет имени, простите за тавтологию. Кому, скажите на милость, придет в голову назвать свою дочку Гранма, или Вэмээфсэшэа, или, как назвали мою маленькую соседку, Родина? И что толку, что она в конце концов поменяла имя, потому что новое оказалось не лучше – Йокандра, такое даже пьяному ежику не понять. Она мне что-то насчет этого объясняла, что, мол, все дело в Иокасте и Эдипе, потом начала про Кассандру, троянцев и ахейцев, но в моих трех извилинах все эти древности как-то не задерживаются.
Мы не замечали перемен вокруг и даже не отпускали по их поводу шуточек. А если кому-нибудь приходило в голову пошутить, высказать свое несогласие, пусть даже в конструктивной форме, то его тут же начинали считать контрреволюционером, изменником, предателем родины. И выходило, что мой муж/не муж – тоже предатель родины, гусано – червяк. Мой несостоявшийся супруг был врагом. Моя дочь, с отцовской стороны, стала дочерью отчизны. Великая Фигура стал ее крестным отцом, то есть, я хочу сказать – папочкой. Потому что ее настоящий отец перестал существовать, он покинул родину, а это и означало прекратить свое существование, исчезнуть с лица земли, не для нас, конечно, мы во всем этом деле были шестерками, а для нового общества. Помню, когда Мария Регла училась в средней школе, она как-то раз прямо мне в лицо сказала, что стыдится своей семьи: отец – враг революции, дядя – педераст, бабушка – шлюха. Тогда еще я чуть было не спуталась со свидетелями Иеговы, и не потому что поверила им, а просто они меня достали, приходили каждый день и читали куски из Нового Завета, словом, вели себя хуже клещей, настырные – ужас, так что я едва к ним не записалась, но вовремя это дело оставила, потому что, во-первых, дочка устроила мне страшную взбучку, когда обо всем узнала, а во-вторых, мне не нравилось, что они противники переливания крови, но главное – их вовсю преследовала полиция, так что, если бы меня прищучили со всей этой библейской тягомотиной, то Реглиту лишили бы права на получение игрушек, а меня упекли бы в лагерь для исправительно-принудительных работ. Со временем XXL из суженого отчизны превратился в отца отечества. Нам внушали, что Великая Фигура – действительно, отец всех кубинцев. Как бы там ни было, меня все-таки уболтали, что мы якобы строим будущее наших детей, а поскольку это, то есть будущее моей дочери, интересовало меня прежде всего, то и я, в конце концов, встала под ружье.
Я участвовала во всех кампаниях, какие только ни придумывали власти: в кампании за всеобщую грамотность, за подготовку учителей для школ Макаренко, то есть таких, где учителей превращали в тех же крестьян, которые еще полгода назад считались неграмотными и темными, – короче, не пропускала ни одного мероприятия. Я старалась из последних сил, можно сказать, трудилась, как лошадь. Имя мое не сходило с доски почета – я не отказывалась ни от какой добровольной производственной деятельности. Бойцовский дух мой был неугасим: своим местом я считала то, где было всего труднее. И такой я стала боевитой, что покой мне даже не снился, один сплошной бой, а это вредно для нервной системы, и в конце концов нервы у меня стали совсем никуда. (Со временем я научилась успокаивать их: несколько таблеток, рюмочка рома, решила – пусть бой снится другим.) Я расхаживала повсюду в широких резиновых рыбацких штанах, к поясу которых привязывала небольшой складной табурет, это было в пору кампании за устройство Зеленого Пояса вокруг Гаваны (ходит слух, что к этому аграрному проекту собираются вернуться снова), табурет можно было мигом расставить и тут же усесться на него возле какой-нибудь борозды, чтобы что-нибудь сеять, или выпалывать, или собирать – помидоры, картошку, свеклу, кофе. Потому что, как вы помните, XXL тогда ударило в голову сеять катурлу по всей Гаване, везде, где только найдется хотя бы клочок плодородной земли. Он отдал приказ выкорчевывать любые деревья, включая фруктовые, и на их месте сеять катурлу, то есть… горный кофе. В результате, естественно, ни деревьев, ни кофейных плантаций. Даже на клубнике мне пришлось поработать! Клубника тоже не давала ему покоя. Нам было поручено сажать клубнику в микроклиматических зонах. Мы стали первыми производителями клубники в тропических странах. А я так и не съела ни разу ни единой ягодки. А какая она на вкус – лесная земляника, я и подавно не знаю. Потом разгорелись страсти вокруг искусственного осеменения коров, надо было добывать красное золото – мясо, поскольку черного золота – нефти – у нас отродясь не было. И вот везде стали строить коровники, куда свозили семя бесчисленных быков, даже Великой Фигуры, и заряжали им коров. Говорят, что Убре Бланка, сверхудойная корова, это дочка XXL. Коровы же – понятно ошалевшие – превратились в сверхсвященных животных; в стойлах устанавливали кондиционеры, завозили стильную мебель, вешали на окнах розовые кружевные занавески, а хит-парад возглавляла песенка: «Матильда направо-налево пойдет, башкой помотает и тяжко вздохнет, му-у, му-у». Сняли видеоклип с Убре Бланкой в роли Матильды, который был удостоен премии «Подсолнух» ежемесячника «Ваше мнение»; кроме того Убре Бланку пригласили в программу воскресных звезд «Танцуем все», где она сплясала на колесе Фортуны, и т. д. В результате всех этих экспериментов скотину извели вконец, и нашему любимому Комедианте пришла идея собирать рис, стоя по колено в соленой воде. Тут даже вьетнамцы перестали нам доверять и начали поглядывать на нас с некоторым ужасом, как на законченных шизофреников. В другой раз возвестили, что нам удалось открыть средство от рака: танин. Достаточно было сбить банановый мусс, и – бай-бай, прыщики! Не знаю, почему новое средство тут же не получило международный патент. Потом наше внимание привлекли к другому сельскохозяйственному суперпроекту – бананы-микроджет, в связи с чем оросительная система Вуазен была объявлена безнадежно устаревшей. Меньше чем за две недели у нас теперь должны были созревать бананы с человеческий рост. Надвигалась волна новой агитации: ешьте бананы от пуза. В общем, нас пытались превратить в нечто обезьяноподобное ввиду голодухи, связанной с грядущим особым положением. Мы лопали бананы, пока они у нас из ушей не полезли, а погадив, приходилось подтираться выжатым лимоном, потому что, как известно, бананы оставляют пятна, которые можно вывести только лимоном. Ну а уж о картошке нечего и говорить. Тут уж мы просто творили чудеса, как Дэвид Копперфилд, одним движением доставая клубни то изо рта, то из-под мышки. Так было, и так, в конце концов, прошла моя жизнь. Настоящая жизнь… Жизнь, которую я отдала сполна. Потому что надо было защищать революционную мечту, этого требовали от нас левые всего мира и латиноамериканцы, твердившие: держитесь, держитесь. Мы же – и мужчины, и женщины – всегда и на все были готовы и сопротивлялись до последнего, глотали дерьмо и стаптывали башмаки, маршировали в рядах энтузиастов – поколение счастливых. Надрывались, отстаивая чужие грезы, чужие сны. Я спрашиваю себя: почему никто из этих идеологических туристов, которые были тогда так требовательны и так довольны ходом событий, а сегодня бросают кубинский народ на произвол судьбы, почему никто не остался здесь и не пожил в тех же условиях, в каких жили мы? Да потому что они, останавливались в этом городе, жили в привилегированных кварталах, куда нам даже ступить нельзя было, и отоваривались в особых магазинах, торгующих не по карточкам. Такова говенная история этой говнистой страны: отдавать все иностранцам, жертвовать собой ради других. Впрочем, сейчас никто ничем ни для кого жертвовать уже не хочет. Русский или анголец имели больше прав, чем коренной гаванец с Кальехон-дель-Чорро, – я помню, как один африканец, у которого все лицо было в шрамах от надрезов, которые им делают в племени при рождении, буквально вышвырнул меня из такси только потому, что он был анголец. А в другой раз, это было в магазине на Линии, один мудак, прошу прощения, один советский специалист, толкнул меня так, что я упала, и, хорошенько вытерев об меня ноги, занял мое место в очереди за ветчиной в оболочке, оправданный тем, что он советский брат и иностранный инженер. Мне-то что до его происхождения? Я вам Узбекистан даже на карте не найду. Однако Африка – другое дело. Хотя в географическом смысле она тоже не особо меня интересовала (по крайней мере, та Африка, которую показывают в голливудских фильмах, где нет и пяти секунд спокойной жизни и на тебя то выскакивает лев, то проходит мимо стадо слонов, то под ногами извивается толстая, как фановая труба, змея, то сотни голых негритосов потрясают поблизости копьями, причем у каждого на макушке косичка, завязанная узлом вокруг, в лучшем случае, куриной, в худшем – человеческой косточки) и не имела ко мне прямого отношения, но тем не менее, я прекрасно понимала, что Африка – это родовое гнездо, откуда вышла немалая часть культуры и религии моего народа. Ведь у нас кто не конго, тот карабали. Однако, с другой стороны, это не повод, чтобы ангольский студент сводил со мной счеты за рабское положение своих предков в колониальную эпоху и выкидывал меня из такси. Кроме того, порой курьезы выходили из-за нелепой и неизбежной лингвистической путаницы. Представьте себе, сколько на нас свалилось редких имен, которые и не упомнишь, сколько племенных вождей, ставших главами государств – память просто вставала на дыбы. Как-то раз национальный профсоюз трудящихся поручил нам встречать еще одного выходца из нашей родной Африки, и то-то было весело, когда мы принялись распевать импровизированную румбу: «Ньелеле, Ньелеле, ты скажи-поведай, кто ты и откеле». Потому что сны – всего лишь сны, не боле. И жизнь есть сон. Как уже однажды справедливо заметил Кальдерон де ла Барка. А может быть, он был не прав, и жизнь не сон, а просто кусок дерьма?
Однажды вечером, вернувшись домой, я увидела, что Реглита возится с банкой русской сгущенки. Я спросила ее, во что она играет, и она ответила, что хочет приготовить коктейль «Молотов», чтобы убить меня. Ей было уже семь, и она никогда не называла меня «мама», а только «ты» или «Кука». Мечунга была у нее Мамочкой, а Пучунга, соответственно, Мими. От всего этого с человеком может случиться эпилептический припадок или инфаркт. Тогда я поняла, как слепа была эти годы, как далека от своей дочери. А та распевала чудовищные песни про бомбардировки и славные победы. Шла война во Вьетнаме, и в моде была песенка:
Бежит через лес маленький Ли,
а вслед пулемет строчит: тра-та-та.
Но маленький Ли бежит через лес,
он на занятия в школу спешит…
Сегодня, видя, как изменилась жизнь в этой братской азиатской стране, я спрашиваю себя, чем-то занимается теперь маленький Ли? Скорей всего, он – преуспевающий менеджер какого-нибудь совместного американо-вьетнамского предприятия. Да, так вернемся к Марии Регле, характер которой ужасно меня беспокоил. Я справилась в школе насчет ее поведения, и меня проинформировали о том, что «компаньерита Мария Регла Мартинес ведет себя совершенно нормально, отличается боевитостью, дисциплинированностью, смекалкой». Две последние характеристики удивили меня куда меньше, чем первая, яркое подтверждение которой я уже успела получить. Боевитость ведь могла означать и подспудное желание разделаться с собственной матерью. Когда я – ласково и словно бы между прочим – спросила ее, почему она хочет меня убить, она преспокойно ответила:
– Потому что у меня нет отца. Он враг. А у врагов нового общества не может быть таких революционных детей, как я – новых людей. А виновата ты, потому что ты мне такого отца устроила.
Мечу и Пучу взглянули на меня широко раскрытыми глазами, в которых стояли слезы. Я села напротив дочери, взяла за руки и сказала просительным тоном, каким обращаются к вам бродяги, собирающие на улицах окурки:
– Прости, мы так давно не говорили по душам. Но я хочу объяснить тебе кое-что. Твой отец не враг. Твоему отцу пришлось уехать, уехать далеко, но когда-нибудь он обязательно вернется, и вы познакомитесь… Кто тебе сказал, кто тебе сказал, доченька, что твой отец враг и что поэтому он не с нами?
Ни один мускул не дрогнул на ее маленьком худеньком личике, она даже не ответила на мой взгляд. Только укор прозвучал в сухих, затверженных словах:
– Это мнение нашей пионервожатой.
Из ресторана я ушла. Попросила перевести меня смотрителем пляжных кабинок в Наутико. Поскольку я больше не принимала участия ни в каких добровольных работах, то теперь у меня не было права приобрести ни стиральную машину «Аурика», ни будильник «Слава», ни вентилятор «Орбита», который поставлялся в комплекте с советскими холодильниками для их разморозки и который продавался отдельно, чтобы хоть как-то бороться с удушающей летней жарой, ни телевизор «Электрон» или «Рубин». В результате я утратила все свои заслуги и привилегии, и больше мне уже не давали почетных медалей. Впрочем, мне было все равно – скандалы или почести. Прежде всего меня интересовала дочь. Вставали мы чуть свет, я отводила ее в школу, ехала на работу на двадцать втором автобусе и в пять забирала. По субботам и воскресеньям она ездила со мной. В каникулы она каждый день отправлялась на пляж. Она гордилась тем, что ее мама – наконец она стала называть меня мамочкой – работает, как она выражалась, труженицей моря, смотрителем пляжных кабинок. Но об отце она по-прежнему не хотела ничего знать, да что там знать – даже слышать.
Вечерами мы сидели вместе на Малеконе, считали звезды, загадывали желания. Однажды упала очень яркая звезда, и мы загадали, чтобы нам никогда не расставаться.
Между тем в Гаване все чаще можно было видеть людей в повстанческой форме, ополченцев, студентов, крестьян. Кругом говорили о невероятных урожаях сахарного тростника, о том, что, если потребуется, надо отдать всю свою кровь до последней капли и спуститься на дно морское, если в том возникнет нужда. Урожаи оказались сплошным бахвальством, многие отдали всю кровь до последней капли в никому не нужных войнах, другие предоставили себя на съедение акулам и сгинули в морской пучине, стремясь отыскать лучший мир. Тот мир, который мы не смогли построить, потому что нам связали руки и подавили нашу мысль, мир, который у нас украли безумцы, одержимые манией власти и величия. Жизнь наша ничего не стоила, когда мы нанесли поражение американскому империализму на Плайя-Хирон. Победа дала нам ощутить вкус будущего, мы поверили в то, что побеждать – это дар, который ниспослан нам безвозмездно, и не богами, а Советами. Нас заставили поверить, что мы бессмертны.
Унизительное отношение, однако, день ото дня становилось все очевиднее. Как-то раз Реглита, уже немного подросшая, уселась на кровати и, подперев ладонями лицо, сообщила, что отныне она отказывается ходить в гости к Пучунге и Мечунге. В школе ей сказали, что эти женщины проститутки. Тут же я услышала от нее два новых словечка: Фала и Фана, что-то вроде «члена» и «триппера». Как могла моя обожаемая девочка так спокойно, равнодушно произносить эти грубые слова? Первоклашки, выходя из школы, кричали в адрес моих подруг нечто настолько немыслимое и оскорбительное, что невозможно было даже представить такое в детских устах. Реглита опрометью убегала, едва завидев своих псевдотетушек. Постепенно поветрие стало принимать ужасные размеры – соседи принялись открыто над ними издеваться, что, мол, они лесбиянки и поэтому у них нет детей, что они отсасывали у миллионеров, у богатеев, что они буржуазные шлюхи… Запахло жареным, а тут еще как назло власти начали организовывать на местах комитеты защиты революции, а потом и федерацию кубинских женщин… Стали собирать собрания, товарищеские суды; я испугалась, что дело может зайти совсем далеко, и… подняла руку:
– Прошу слова, товарищ, я считаю, что мы должны дать этим двум товарищам, Мечунге и Пучунге, возможность исправиться и примкнуть к нашему новому сообществу. Предлагаю поручить им надзор за здравоохранением в комитете и федерации соответственно.
Никогда не слышала больше такого абсолютного молчания. Потом вскочил какой-то тип, заорал и замахал руками:
– Е моё, и вы еще хотите принимать в наши революционные ряды всяких вонючих шлюх и лесбиянок! А может, еще и педерастов?! Здесь такие штуки не пройдут!
Тут Пучунга, как разъяренный зверь в клетке, обернулась к нему и выпалила:
– А ну-ка пусть вытащит свой хер, у него там татуировка, ну-ка давай! Не прикидывайся христосиком, мы с Мечунгой сами видели, поганое твое ебало, как ты мальчиков дрючил, и сзаду и спереду! Все слышали – сзаду и спереду! Вытаскивай хер, а не то убью, как собаку!
Это точно. Товарищу активисту, в его молодые денечки, вытатуировали во всю длину его члена следующую надпись: Нанополе. Работа была филигранная, потому что целиком фразу можно было прочесть, только когда член вставал: На память о Константинополе. Помнится, вскоре сначала шутники из соседних домов, потом со всего квартала, а потом и со всего острова – ведь слухи у нас быстрее телеграфа – распевали:
На цветущем дереве девушка
имя вырезала ножом,
и влюбленное дерево девушку
цветами осыпало, точно дождем…
Собрание растянулось на несколько дней и потребовало напряжения от всех членов в прямом и переносном смысле. Для обследования детородного органа активиста была назначена комиссия из специалистов по татуировкам, древним рукописям и эрекциям. Пригласили даже советского ученого из КГБ, эксперта по вживлению микрофонов в члены. Когда указанный Пучунгой факт подтвердился, у бедняги отобрали партийный билет, а моих подруг назначили ответственными наблюдателями за состоянием здравоохранения среди членов женской федерации и КоЗеРогов – членов комитета защиты революции. Некоторые остряки называют нашу федерацию пиздократической, в связи с чем в подстрочном примечании для иностранного читателя хочу пояснить, что поскольку один из кубинских эвфемизмов этого неприличного слова – папайя, а папайя – это также еще и фрукт, то когда какую-нибудь женщину называют папайей, вовсе не хотят этим сказать, что она – поблядушка, а только, что она отличается приятной соразмерностью членов и природной храбростью, то есть, как у нас говорят, баба с яйцами. Происхождение этого эвфемизма связано с бесчисленными женскими страданиями – однажды я прочитала, что в колониальную эпоху негритянки, дабы избавиться от частых беременностей, вызванных их рабским положением, готовили отвар из сока и листьев папайи, которые обладают несомненными абортивными свойствами. Средство это было столь распространенным на плантациях, что постепенно и влагалище стали называть папайей. Пиздократическая кубинская федерация до сих пор сохраняет определенное абортивное свойство, с маниакальным упорством стараясь подвергнуть скоблежке всех кубинок, чтобы вытравить из них будущее. Но это уже совсем другая история. Мои подруги тем временем включились в процесс общественной деятельности в полном согласии с политическими федеративными требованиями. И хотя их продолжали называть по-прежнему, но теперь это звучало уважительно: товарищ Фала и товарищ Фана, так что Реглита уже больше не стыдилась своих тетушек. В результате вместо того, чтобы отпускать шуточки насчет триппера, стали толковать о том, что прозвища эти по своему звучанию вполне могут происходить откуда-нибудь из Рио-де-Жанейро или Лиссабона. Словом, жизнь опять потекла своим чередом, вернулась в нормальное русло, которое, увы, не для нас, потому что мы, в конечном счете, завзятые идеалистки, устремленные к невозможному, то есть попросту ненормальные.
Я не переставала думать об Уане. Не забывала о нем ни на секунду. После него, конечно, были и другие, много других, которым было до лампочки, что я беззубая, но я никогда не подавала кому-либо серьезных надежд. Я знала, что он где-то существует, а последнее, с чем расстается человек – это надежда еще раз увидеть любимых живыми. Даже Иво предлагал мне руку и сердце. Клялся всем святым, что будет хорошим супругом и замечательным отцом для Реглиты. Насчет него я даже строила кое-какие планы – не потому, что он мне нравился, нет, ничуточки, а потому, что с транспортом стало уже тяжело, а он берег свой шевроле» как зеницу ока – машина была как новенькая, как изумрудное колье Лиз Тейлор, и я подумала, что с помощью Иво перестану наконец опаздывать на работу. Он сделал мне предложение в автокинотеатре «Полуденная невеста», на последнем сеансе. Вскоре после этого кинотеатр снесли. Теперь это место заброшено и так заросло травой, что огромного экрана, на котором показывали столь памятные фильмы, почти не видно. Так вот, дамы и господа, как я только что говорила, он признался, что влюблен в меня по уши и готов припарковать меня – что я ему, машина в самом деле или у меня баранка между ног? – у дворца бракосочетаний или общественного буфета, это уж мне решать. В церковь идти он не хотел, потому что на это косо смотрели и вообще религиозность едва ли не преследовалась по закону. Он даже ухитрился было меня поцеловать, но тут же выпустил: сидевшая сзади Реглита постучала костяшками пальцев ему по затылку и спросила: «Кто там?» Меня разобрал такой смех – а надо сказать, описаться я могу из-за любой чепухи, – что я даже пустила струйку. Но, как бы там ни было, идея выйти за Иво и обзавестись автомобилем вдохновила меня. Потом я хорошенько призадумалась, и мне пришло в голову: а что если вернется он? Тогда мне не удастся доказать ему, что я терпела, как лошадь, как бычиха, что я сдержала свое слово и осталась ему верна. Не могла я вот так запросто пренебречь чувством собственного достоинства. И я отказала Иво. Не подумайте только, что я такая дуреха и раз-другой не спала с ним: тело есть тело, а мое было еще хоть куда. Ведь тело нуждается в любви и ласке. Так что для меня это было вроде физиологического отправления. К чему скрывать – я свое получила. По крайней мере, меню у меня было разнообразным – таким, что даже Шарль де Голль со своими сырами помер бы от зависти. Помнится, он с такой гордостью говорил, что во Франции существует триста шестьдесят пять сортов сыра – по одному на каждый день в году. В общем застаиваться я себе не давала и оттягивалась, как человек, который гадит после недельного запора. Представьте себе, какое это наслаждение!
Однако призрак Уана преследовал меня повсюду. Случалось, вися на задней подножке автобуса, я вдруг срывалась и падала, потому что мне казалось, будто я видела, как он сворачивает за угол. На меня напала страсть бродить по Гаване и выискивать его в толпе. Это был точно какой-то внезапный зуд: мне захотелось проникнуться городом за себя и за него, в память о нем. Время бежало быстро, многие здания успели обрушиться, другие претерпели значительные изменения в архитектуре, так как обитатели их по мере роста семьи вынуждены были пристраивать то тут, то там разные клетушки. Деревья постоянно подстригали, а под конец решили и вовсе срубить. Но люди все равно продолжали радоваться. По традиции. Нам нечего было есть, но у нас было чувство собственного достоинства, а главное, будущее. Хотя многие из нас (у кого подрастали дети) прекрасно знали, что будущее имеет свои пределы. Я продолжала бродить по Гаване и всегда останавливалась на Малеконе, лицом к моему родному синему морю. Лицом к бескрайнему простору, к индиговой толще воды – то соленой, то терпко-сладкой, то ярящейся, то ласковой, то такой доброй, то такой суровой. Как мать.
Я старалась хоть раз в неделю водить Марию Реглу в какой-нибудь из ресторанов, чтобы она познакомилась с ними, прежде чем те окончательно исчезнут. Ей больше всего нравился «Монсеньор», к тому же она пару раз видела там Снежка, который всегда исполнял для нас все ту же песню на английском: «Be careful, it's my heart…» И мы обе плакали, как дети. Что ж, она-то хоть действительно была ребенком.
«Монмартр» из «Монмартра» стал «Москвой». Вместо шампанского теперь подавали водку, вместо foie gras – солянку. По радио передавали уже не Эдит Пиаф, а Эдиту Пьеху – певичку-подражательницу, родом откуда-то из дружественных стран Востока, вместе с Карелом Готтом, Клари Катона и одной сумасшедшей итальянкой, которую всегда включали в обеденный перерыв, Лючией Альтиери – она была вся в блестках и слоях макияжа, и вообще непонятно откуда взялась на Кубе. Чтобы пообедать в ресторане, надо было стать передовиком производства и заказать столик за неделю. Но, хотя я уже была человеком заслуженным и могла позволить себе такое, я все же решила больше туда не возвращаться. Как-никак там я узнала сладость первого любовного поцелуя.
Но однажды вечером, дежуря в комитете, я почувствовала такую ностальгию по прошлому, такой отчаянный зуд, что наутро позвонила в ресторан, все уладила и пригласила компанию в полном составе: Мечу, Пучу и, само собой, Марию Реглу. Когда мы входили, нервы у всех были на пределе. В дверях мне пришлось предъявить свой билет национального профсоюза трудящихся, добрую сотню грамот передовика производства и медицинскую справку. Мы едва видели друг друга, и не потому, что в зале царила привычная полутьма, а потому, что горели всего две уцелевшие лампочки. Примерно через час к нам, едва волоча ноги, добрела товарищ официантка с огрызком карандаша за ухом, пахло от нее так, будто она только вышла из свинарника. Прежде чем зачитать меню, она тяжко вздохнула и наконец возгласила загробным голосом, доверительно обращаясь к нам сначала в единственном, потом во множественном числе:
– Эх, детонька, как мозоли-то сегодня разболелись, просто страх! Это к дождю, можете мне поверить, да еще к какому – так зарядит… Ладно, а пока не спешите пускать слюнки, чтобы, как говорится, слюной не захлебнуться. На сегодня у нас суп-солянка с луком, суп-солянка с пюре «вита нуова», суп-солянка с картофельным сыром, вода и маниоки. Да, еще хлеб и кофе. Но, сами знаете, часть отпущенных продуктов мы посылаем нашим чилийским братьям. А посему могу предложить чай… лечебный. Вообще-то он ничего, но лечебный.
В воздухе продолжал стоять смрад, словно возле клетки с носорогом. Официантка достала ветхую, склизкую тряпицу бурого цвета и сделала вид, что убирает с покрытого клеенкой стола объедки, но только еще больше размазала грязь.
Аппетит у нас разыгрался не на шутку, хотя от пищи и воротило. Тарелки заросли месячной коростой – моющих порошков тоже не хватало. Суп, впрочем, мы так и не доели – это вам не конгри из риса с фасолью. Наконец мне удалось сделать то, о чем я так страстно мечтала уже много лет. Сняв под столом туфли, я опустила босые ноги на пол. Но вместо мягкого ворсистого ковра почувствовала жесткий холодный цемент, шершавый, как собачий язык.
– А где тот красный ковер? – растерянно спросила я.
– Эх, душа моя, ты на какой планете живешь? Отстала от жизни, отстала. Ковер-то давно в мудацкое посольство отвезли, в эсэсэсэрошное. Говорят, будут из него шубы шить для покорителей Сибири. Но я, скажу тебе, только обрадовалась, – ковер-то уже был, что твоя половая тряпка, так и вонял ссаньем. Уборщица наша заболела, ну медкомиссия ее и уволила, а у новенькой – руки-крюки, ровно обезьяна. В нашей стране с рабством и капитализмом покончено. Мы – первая свободная территория Америки, мы – со-циа-ли-сты, поняла? Социалисты – вперед, а кому не нравится, пусть хлебало заткнет!
И официантка удалилась, вихляя задницей, будто танцевала конгу. Подружки мои пригорюнились, их крупные слезы капали в жирные лужицы на донцах тарелок. В горле у меня пересохло и словно ком подкатил. Мария Регла как ни в чем не бывало вылизывала тарелку.
– Эй, а вы чего не едите? Кому не нравится, давай мне, помираю с голоду.
Мы с подружками переглянулись и стали наблюдать, как официантка прячет бутылку растительного, масла под юбкой, засовывая ее за подвязку. Регла голодными глазами пожирала наши тарелки с недоеденной солянкой. Я подвинула ей свою. Она принялась хлебать с оглушительным хлюпом, как собака.
– Реглита, научись есть суп.
И мы трое снова переглянулись. Хочешь не хочешь, а на память неизбежно приходил тот день, когда мы познакомились, и я точно так же набросилась на суп, а подружки помирали со смеху. Реглита не обращала на нас никакого внимания. Мы расплатились и поскорее вышли. Я уже почти забыла о том, что такое деньги – крупные купюры нам приходилось видеть редко, да и закон стоимости, спроса и предложения повыветрился из мозгов.
Влажный ветерок дул от моря по улице. Гавана, как всегда, пахла гниющей зеленью, молодым кукурузным початком, газом и подштанниками нищего. Автобусы, проезжая, оставляли в воздухе облака горячего черного дыма. Из-под мышек текло, подошвы тоже были мокрые и скользкие. В свете редких фонарей лица и фигуры прохожих оставались едва различимы, но зато мы могли вволю наслаждаться зрелищем огромной круглой луны и созвездий, дружно высыпавших на небе, чтобы приветствовать зарю. По Рампе от Малекона в сторону «Коппелии» поднималась компания молодых людей с пустыми консервными банками, на которых они, как на барабанах, отбивали ритм и при этом беззаботно, со смешками напевали:
Мы коммунистами стали,
у нас обездоленных нет,
Никита берет наш сахар,
а нам присылает нефть.
Под Никитой, разумеется, имелся в виду Хрущев. Какое-то время спустя «Москва» стала жертвой саботажа. Иначе говоря, контрики привели в исполнение свои давние замыслы, начало которым положила сама Революция ничего не противопоставив медленному и неумолимому разрушению. В конце концов с рестораном решили разделаться поскорее и закрыли его на ремонт без какой-либо надежды на оный, как говорится, «по поводу переучета шницелей столовая закрыта навсегда», к чему все мы давно привыкли. Ходят слухи о том, что его снова собираются открыть, якобы французы вошли в долю и теперь двери его снова распахнутся – для тех, у кого есть доллары, of course. Возможно, ресторану даже вернут его исконное название, впрочем, это будет зависеть уже от покупателей-французов, а вообще, скорей всего, там устроят кафешку быстрого обслуживания.
Я шла, отупев, как сомнамбула, мои единственные пластиковые туфли – обувь века – разваливались на ходу. У меня была самая плохая модель, так называемые «скороварки», в которых нога прела и мозоли разбухали. Поначалу туфли были белыми, но поскольку я носила их бессменно, то они мало-помалу приобрели желтоватый оттенок, словно их слегка поджарили или выварили в воде с лимоном, и хотя на фабрике в них наделали уйму дырочек, нога совсем не дышала, и пот вперемешку с грязью налипал между задником и пяткой. В результате ноги благоухали, мягко выражаясь, рокфором, а грибковые заболевания, облюбовавшие ступни, можно было изучать в университете. Мои грибки уже напоминали шампиньоны. Ногти заросли ими, а вонь было не отбить даже микоциленом – тальком, для приобретения которого надо было пять ночей простоять в очереди. Это были туфли на все случаи жизни, на будни и на праздники. Стоило свистнуть – и они тут же, вышколенные, как цирковые собачки, сами спешили ко мне и ловко вскакивали на ноги. Когда они сносились, я отрезала каблук бритвенным лезвием «Астра» (советского производства) и выкрасила их черной китайской тушью. К тому времени пропал гуталин. Потом гуталин появился, но пропала китайская тушь и лента для пишущих машинок, так что нам приходилось красить старые, изношенные ленты гуталином, отчего они блестели, как сапоги у водопроводчика. Кроме того гуталин помог разрешить проблему с косметикой – тушь для ресниц была в большом дефиците, и мы мазались гуталином из баночки. Наверное, поэтому я теперь так плохо вижу, почти совсем слепая. Да, то, что мы еще живы, просто чудо. Это была, эпоха, когда почти все считалось контррево, как говорила Факс (можно добавить люционным или поллюционным, какая, собственно, разница?) – людям даже запретили держать дома кусты маланги. Дело было так. Однажды, когда я слушала утром по радио «Синко Латинос», после которых должна была начаться программа Висентико Вальдеса, откуда ни возьмись появился работник санэпидемнадзора, выключил приемник и пропел, покачивая у меня под носом пальцем: «Малангита, малангита, ни-ко-гда». Начиналась кампания против москитов, и у меня чуть было не отобрали мой любимый кустик маланги. К счастью, я в свое время получила удостоверение и диплом как лучший боец на фронте охраны природы, предоставляемые пиздократической кубинской федерацией, что свидетельствовало о высочайшем уровне моей активности, как члена федерации. Словом, кустик мой уцелел, а вот мне пришлось потесниться – я разместила его под потолочными перекрытиями, ведь маланга растет на высоте, да и ветки у нее уже порядком вытянулись и расползлись, гак что я смогла прикрыть ими самодельные подпорки, которые поддерживали наше жилище, – в отсутствие ремонта, из-за перенаселенности, а следовательно и из-за понастроенных клетушек, потолок уже начал трещать, и мы жили в постоянном страхе, ожидая, что он вот-вот рухнет. Запрет на малангу можно было на худой конец отнести к оздоровительным мероприятиям, но «Битлз» – это уже было настоящее преступление! Нашу молодость изо всех сил стремились забить, замордовать, но мы все равно слушали «Битлз», запершись в туалетах или в комнатах с наглухо закрытыми окнами. Часами настраивали мы наши приемники на американскую волну, по которой уж точно можно было слушать что угодно. Или шли с русскими транзисторами на Малекон и, сидя там, глядя в беспросветную ночную тьму, слушали от начала до конца «Вечернюю программу», где нам рассказывали об автомобильных гонках разных формул, о «мустангах» и обо всем, что проскользнуло сквозь цензуру. Когда сегодня я слушаю такие песни, как «Андуринья», «Красные шары», «Письмо» и «Учительница английского», у меня мурашки бегают по всему телу. Еще нас хотели приучить к разным заунывным индейским флейтам, и любой бродячий музыкант, надев пончо, мгновенно становился звездой телеэкрана. Да, и во мне они вызывали жалостливое чувство, но я тут же вставала на дыбы: что общего у этой смертной индейской тоски с нашим прихотливым и красочным разнообразием? Что общего у нашей музыкальной культуры с горестными и жалобными боливийскими или чилийскими мелодиями? К чему так упрямо насаждать тоску и печаль вместо природной жизнерадостности? Нездоровое желание заставить нас поверить, что мы ближе к «Килапаюн», чем к «Битлз», не принесло желанного результата, возможно, в ущерб индейцам, представлявшим такую древнюю и почтенную культуру. Боже мой, какая величайшая истина в банальных словах, что молодость скоротечна и надо пользоваться ею, пока молод! Моя молодость стремительно и неумолимо заканчивалась, а я по-прежнему была с собачьей верностью влюблена в грезу. Мертвой хваткой уцепившись за свои фантазии, я из кожи вон лезла ради заведомо невозможного.
Однажды приехала мать, истосковавшаяся по дочерней ласке. Я познакомила ее с внучкой, и обе моментально влюбились друг в друга. Но мать решила перестроить мою уже вполне устоявшуюся жизнь, переиначить мой хаос на свой лад, внушить мне свои ценности, залезть в каждый тайник моей души. Ей показалось ужасным, что я держу заначку рома в шкафу и каждые пять минут к ней прикладываюсь. С рома, собственно, все и началось. Не в силах противиться пагубной привычке я, когда ром пропал, начала пить гуафарину – спирт, которым торговали в лавочке, – с сахаром и лимоном. Однако после того, как некоторые знакомые стали называть меня Гуафа, я решила взять себя под контроль, впрочем, не слишком жесткий. Таблетки и спиртное позволяли расслабиться, но забыться я все равно не могла. На службе стали насаждать производственную гимнастику, во время которой работа приостанавливалась минут на пятнадцать; в течение этих пятнадцати минут мы делали упражнения. Сразу же после окончания гимнастики нам советовали принимать валиум или диазепам. От них вкупе с алкоголем мне начинали мерещиться разные чудеса, и я пребывала на седьмом небе, расслабленная и освеженная. Курить я так и не приучилась, чему очень рада – вон какие дорогие сейчас сигареты. В черные дни одна моя знакомая, Фотокопировщица, понемногу скурила почти всю Библию, уж больно, хороша для самокруток оказалась в ней бумага. Как-то вечером я зашла к Фотокопировщице и увидела, что дом полон дыма, но она меня успокоила, сказав, что ничего страшного, просто она курит сейчас «Песнь песней». Матушке моей казалось, что все кругом бесконечно плохо. Я возражала, что, мол, конечно, у нее богатый опыт и никто в этом не сомневается, но что ей надо сначала самой организовать свою жизнь, а уж потом требовать этого от меня. Раньше мне приходилось терпеть ее неряшливость, невнимательность, ее безусых жуликоватых любовников, а теперь, она, видите ли, не могла вынести моих подруг – Мечунгу и Пучунгу. Она считала их коммунистическими подстилками, а мне как-то раз крикнула, что я профсоюзная подстилка и дочка у меня неизвестно от кого. К счастью, Реглита не поняла этого слова, потому что к тому времени уже появились школьные портфели, которые в народе называли «подстилками» или «пидорасками». Мы с матерью принялись скандалить, хотя на самом деле орала больше она, я никогда не повышала голоса на мать, никогда. Выложив мне все свои сорок заповедей, она благополучно убыла туда, откуда прибыла, чтобы ухаживать за моей больной сестрой. Я слышала, как она кричала на лестнице, что отрекается от меня и что отныне я могу позабыть, что у меня есть мать.
Я продолжала помогать им деньгами, мне не хотелось, чтобы между нами оставалась хоть какая-то неопределенность, так что я с олимпийской невозмутимостью готова была насрать на все наши ссоры и споры, и по-прежнему регулярно навещала их, всегда в одно и то же время. В конце концов она была моя мать, а мать у человека одна. Больной полиомиелитом брат женился, и жена нарожала ему очаровательных дочек, рыжих, но смуглых и с голубыми глазами, как у бабушки. Второй брат, хронический католик, окончательно заделался церковным служкой и главным помощником деревенского священника. Я видела карточку с его удостоверения личности – чистый китаец, вылитый отец, такой же грустный, со впалыми щеками и такой же несчастный, прибитый своей азиатской кармой, которая срабатывает, как часы, по крайней мере, – на этом островке, где царит смешение кровей. Метисация – наше спасение. По крайней мере, если не пытаться ею манипулировать как национальным девизом в речах какого-нибудь министра-фольклориста.
Дочка моя совсем отбилась от рук. Она буквально срослась со своей накрахмаленной и выутюженной формой, которую снимала за четыре часа до того, как лечь в постель, и с повязанным на шее тугим безупречным узлом галстуком. Мы готовы были выражать солидарность по отношению к кому угодно, но только не друг к другу. Вместе со всем народом мы отправляли сахар и кофе в Чили, одежду и игрушки – жертвам землетрясения в Перу, обувь – вьетнамцам, учителей и врачей – в Никарагуа и, наконец, мужей и братьев – солдатами в Африку. Кофе, сахар, одежда, обувь, игрушки распределялись крайне скудно. Отчасти поэтому наши мужчины с такой готовностью срывались с места и записывались добровольцами куда и на что угодно. Дочка получала хорошие оценки исключительно потому, что готова была выполнять любое, самое бессмысленное задание. Временем перемирия у нас была ночь. Спали мы вместе на полуторной кровати, и не потому, что нам этого хотелось, а потому, что кровати тоже мало-помалу исчезали, разлетаясь в разные концы света, как ковры-самолеты из арабских сказок. (Какая уж тут постельная лирика!) В конце концов кровати просто перевелись. Одеяла, похоже, также превратились в империалистическое изобретение, с которым надлежало бороться и изничтожать его всеми доступными способами. Устав от напрасной вражды и пользуясь тем, что дочка рядом, я нежно целовала ее в лоб и прижимала к себе, словно желала от кого-то защитить.
Мария Регла активно участвовала во всех школьных мероприятиях, будь то работа в мастерских по трудовому воспитанию, или физкультурные соревнования в Понтоне, или прочие акты солидарности, гимны, знамена, целевое обучение, кружки юных пожарников… Теперь я почти не видела ее дома. Ей было одиннадцать, когда однажды она вышла из ванной, держа в руке трусики, на которых красовалось до боли знакомое пятно, землистая клякса – первые месячные.
– Вот я и девушка! – лаконично прокомментировала она.
Я объяснила ей, как пользоваться прокладками, но она и без меня была в курсе. Грудей у нее еще практически не было, и этот факт сводил ее с ума. Однако набухшие соски уже заметно торчали из-под футболки, когда она шла на занятия по физкультуре. Я купила ей на черном рынке симпатичный лифчик, но она сказала, что ни за что в жизни не наденет эту глупость.
– Чего бы мне хотелось, мамочка, так это миленькие шортики или Ли.
Речь шла, разумеется, не о вьетнамчонке из патриотической песни, а о джинсах.
Я почти в буквальном смысле превратилась в свинью-копилку: шортики на черном рынке никогда не стоили дешевле ста пятидесяти песо, а зарабатывала я сто тридцать восемь. Ну а джинсы еще недавно стоили целую тысячу. Короче, отказывая себе во всем и затянув ремень так, что едва можно было дышать, я купила ей шорты, после чего какое-то время она была как никогда ласковой и все время лезла с поцелуями.
Но пришло время, и нам в первый раз пришлось расстаться, расстаться по-серьезному. Она уезжала в загородную трудовую школу на сорок пять дней. Я заказала деревянный чемодан, потому что картонные никуда не годились: их легко протыкали ножами и – фюить! Чудом удалось раздобыть замок. Я штопала ношеную одежду, пока на руках у меня не вздулись волдыри. Чтобы ей было в чем ходить на работу – ведь сменной одежды не хватало. Потом проводила ее до того места, где был назначен сбор в Парке влюбленных. В горле у меня стоял комок, я едва не падала в обморок от страха: а вдруг что-нибудь случится с моим сокровищем? Я много слышала о несчастных случаях, о жизнях, трагически оборвавшихся в расцвете лет. Дочка, со своей стороны, была страшно недовольна, ей было стыдно, что я ее провожаю, ей казалось, что на нее все будут смотреть. Когда мы оказались на месте, выяснилось, что все дети пришли в сопровождении родителей, но она все равно умоляла, чтобы я исчезла как можно быстрее, ей не хотелось, чтобы меня заметили. И это при том, что, когда она встречала кого-нибудь из подруг, лицо ее буквально светилось от радости. Наскоро меня поцеловав, она бросилась к девчонкам, которые с шумом и смехом забирались в автобус. Когда они наконец отъехали, я осталась на месте, не в силах пошевелиться. Стояла, словно зомби, и глядела, как моя кроха исчезает вдали, распевая вместе с другими одну и ту же бесконечно повторявшуюся строчку:
Вот по полю побегу и не обернусь ни разу…
Вот по полю побегу и не обернусь ни разу…
Каждое воскресенье я навещала ее в общежитии. Первый раз в лагере были только девочки, на второй раз состав был смешанный. В пять утра я уже торчала как штык на своем месте с двумя мешками еды в руках. Кормили их, как свиней. Всю неделю я бегала за покупками, чтобы привезти дочке и ее подружкам лакомства, которые нравятся больше всего их молодому поколению – поколению пирожочников. Я везла самое лучшее, самое изысканное, что удавалось достать: пирожки, галеты, пиццу, булочки, лимонад, сгущенку (вот уж чем можно было хорошенько перемазаться!), плитки шоколада – словом, все, что только удавалось выудить на черном рынке. Пару раз я даже привозила бифштекс из морской черепахи в сухарях.
Как невыносимо больно было мне смотреть на мою обгоревшую под солнцем девочку с мозолями на руках, с разбитыми ногами, потому что в лагере не нашлось рабочей обуви ее размера, с сальными, спутанными волосами и главное – худющую как скелет. Сколько усилий мне пришлось приложить, чтобы уговорить аптекаршу отпустить мне пять пачек сипроектадина для восстановления веса и три пузырька бикомплекса для улучшении аппетита! Аппетит, впрочем, у нее и без того был, мягко говоря, неплохой, а вот что действительно следовало бы улучшить, так иго систему продовольственного снабжения. Но дочка все равно не хотела оттуда уезжать; при этом она уверяла меня, что тот, кто не участвует в сельскохозяйственных работах, считается безразличным к судьбе революции и стоящих перед ней задач, а следовательно лишается права поступать в университет, даже имея отличные оценки и блестящие рекомендации. Мальчиков, которые были не в состоянии выносить такую жизнь, осыпали самыми грязными ругательствами, не щадя при этом членов их семей, кое-кого даже побивали камнями, причем творилось это не только с попустительства учителей, но по прямому их указанию. Таких мальчиков презрительно называли «слабаками». Слабаки могли быть семи пядей во лбу, но позорное пятно навечно марало их характеристику. Мария Регла ни разу не позволила себе дать слабину. Слабину она допускала только по отношению к дому. Ей, как и отцу, хотелось, пораньше стать самостоятельной. В четырнадцать лет она записалась в Турибакоа-2, причем это была уже не «школа в поле», а «полевая школа. Таковы уж нюансы современной кубинской речи: несогласованное определение с предлогом может направить судьбу совсем по иному руслу.
Второй ее отъезд я пережила еще тяжелее, чем первый. Конечно, если Реглита вела себя хорошо и не получала замечаний, она могла приезжать домой на выходной, но остальные дни я проводила в состоянии полнейшего отупения, переливая свои опостылевшие мысли из пустого в порожнее. В конце концов я придумала гениальный способ занять время, свободное от работы, разумеется. Я стала собирать материал, нитки, старые туфли, копила, продавая то одно, то другое, чтобы осуществить свою мечту. Великую мечту. Сделать то, чего сама я в свое время не получила: отметить пятнадцатилетие моей дочери.
Разумеется, в первую очередь я поделилась своими планами с Мечунгой и Пучунгой. Они тоже загорелись этой идеей, словно речь шла об их собственном ребенке, и начали лихорадочно перетряхивать закрома со старыми платьями, туфлями, отрезами ткани, приобретенными еще в пору службы продавщицами «Шика». Они листали пыльные телефонные книжки, выискивая имена давних приятелей – администраторов роскошных– ресторанов, которые могли помочь разрешить проблему с пивом, пирожными, прохладительными напитками и кучу прочих проблем. Припомнили, что как-то провели неделю в Гуанабо с начальником отдела снабжения культурного комплекса и пляжей в Санта-Фе. Я тоже его знавала – в те времена, когда обслуживала пляжные кабинки в Наутико.
– «Испанское казино» – как изысканно! А не погулять ли нам в «Испанском казино»?! – воскликнули мы все трое разом.
Закрыв глаза, я представила, как Реглита, в длинном платье из голубого тюля, танцует вальс в большом зале с полом из розового мрамора – и чуть не умерла от сердечной судороги. Да, но кто же будет ее партнером? Обычно девочки, которым исполняется пятнадцать, танцуют вальс со своими папами. Теперь надо было во что бы то ни стало раздобыть недостающего родителя!
– Я знаю учителя танцев, который работает на таких торжествах. Знаменитость! И, надо же какое совпадение, зовут его Кукито! Учителя зовут Кукито! Берет он недорого, не разоришься, но зато ставит танцы точь-в-точь как в «Свече девственницы», а это, скажу тебе, лучший фильм с Кармен Севильей. Я его сорок пять раз смотрела, голуба моя, в «Хигуэ», со стереофоническим звуком, и еще столько же могу посмотреть, потому что, знаешь, дали б мне возможность попутешествовать, я бы съездила в Испанию, правда, говорят они там немного странно, все шепелявят, но зато чего там только нет: сидр, маслины, колбаски, нуга, омлеты шириной в два метра… Да, насчет учителя Кукито – у него бывают свои причуды, любит слишком часто переодеваться, но на то он и профессионал, сама понимаешь… Эй, голуба, что ты на меня вылупилась как удавленница? Отцом может быть хоть Иво, ему страх как нравятся все эти сантименты! – казалось, Мечунга бредит. – Надо будет отщелкать пленку. Представляешь, Кука, сколько у тебя будет фотографий, такое ведь раз в жизни бывает… Вот что – я беру на себя все фотографии, это и будет мой подарок!
Я уже и не знала, как благодарить подружек за поддержку моей идеи и за то, с каким пылом они взялись воплощать ее в жизнь. Они были правы: лучше Иво никого не найти. Идеальный вариант. Не без тревоги я подумала: что сказал бы Уан, узнай он, что у него есть красавица дочь, которая готовится отметить свое пятнадцатилетие по высшему классу. Потом представила, что подумают все остальные. И только о самом главном подумать забыла – что скажет на все на это виновница торжества.
– Никогда! Что еще за буржуазность! Не хочу никаких праздников, никакого твоего мещанства. Тебе нравится – ты и валяйся в этом дерьме. А я буду в школе. И нечего так убиваться, мамочка. Придумали тоже – «Свеча девственницы»! У тети Мечу, видать, климакс начался. А как быть, если я уже не девственница?
Я как складывала новые полотенца, которые годами копила Детке в приданое, так и застыла. Взгляды наши встретились. У меня вмиг слезы навернулись на глаза. Всеми силами души я хотела, чтобы она, когда будет выходить замуж, выглядела настоящей барышней, раз уж у меня это не получилось, раз уж я упустила свою возможность. Я заперлась в ванной и разрыдалась, как Джоан Кроуфорд в «Мольбе матери». Реглита несколько раз прошла мимо, потом остановилась за дверью.
– Ладно, не такая уж я дурочка, принимаю медрон, так что ничего не случится.
Ужинали в молчании. Мне хотелось спросить, как это произошло, кто этот молодой человек, любят ли они друг друга?… Но я не решилась. В свое время я тоже не могла ни на кого рассчитывать, не могла никому ничего объяснить. Но у меня-то никого не было, а у нее была я. Мне хотелось отыскать на ее лице признаки влюбленности, приметы того, что она счастлива или, может быть, страдает. Но ничего подобного. Реглита как обычно жадно уминала пищу – в такой манере они всегда едят в этих школах, торопясь, опасаясь, что не успеют попросить добавки, страшась умереть со стыда, если хоть на минутку опоздают в класс пли на поле. Я так никогда и не узнала, как это случилось. Не знаю, как это случилось, прости, не умею сказать… Но самое печальное – она не была влюблена. Все произошло потому, что не могло не произойти. Я даже представила себе звездную ночь, сырую землю на грядке табака, оглушительный стрекот цикад, слабые огни светлячков и голос диктора программы «Ночное радио». Я представила его хорошим парнем, Который любит ее и однажды придет ко мне просить ее руки. Боже, но ведь ей всего четырнадцать!
Праздник отметили так, как этого хотели все, за исключением самой именинницы – в «Испанском казино», с танцами, как из «Свечи Девственницы». Реглита была просто загляденье: в платье из голубого тюля, в белых туфельках от «Примор» (право приобрести такие туфли предоставлялось девочкам, которым исполнялось пятнадцать, покупали их по карточке в специальном обувном магазине, и стоили они дорого, поэтому я смогла перекупить право на их приобретение у других девочек, родители которых не располагали достаточными средствами). Итак, у моей дочки было четыре пары туфель от «Примор», макси-юбка с вырезом сбоку, нейлоновые чулки и еще десяток нарядов, а помимо этого – три детские куклы. Гримировали Реглиту в «Коу Йам», гримировка тоже была регламентированной, так что сначала требовалось предъявить карточку и удостоверение личности. Девочка выглядела просто красавицей, но впрок ей это не пошло. В девять, станцевав с Иво «Вальс за миллион», она уснула прямо за столом. А вот ее приятели повеселились на славу. В общем, праздник получился замечательный, просто чудо. Одних гостей было триста пятьдесят два человека. Я угрохала все деньги до последнего сентаво, но не зря. Я чувствовала такое удовлетворение, будто пятнадцать лет исполняется мне самой. Да, такие вещи надо делать по-настоящему, иначе вообще не стоит браться. Вспомнить только, как праздновали пятнадцатилетие одной соученицы Реглиты с улицы Лампарилья: во время вальса «Голубой Дунай» пол провалился, и все пятнадцать нар вместе с тортом и дароносицей приземлились на первом этаже. Здание было признано негодным для проживания, но мать девочки во что бы то ни стало хотела отметить такое торжественное событие, а снять зал у нее не хватило денег. Как водится, на праздничный вечер народу собралось больше, чем ожидалось, и старый дом не выдержал топота танцующих. Перепугались все насмерть, были тяжелораненые, а одна беременная девица повисла, зацепившись за перекрытие. Просто чудо, что она не родила в воздухе. Понаехали пожарные – зрелище было не для слабонервных. Такое запомнится надолго не только имениннице.
На третий день после праздника Мария Регла ушла из дома очень рано и вернулась уже под вечер в сопровождении подружки. Лицо у нее было бледное, под глазами круги, а на сгибе руки начал разрастаться синяк. Тут-то я и поняла причину ее сонливости. Реглита была беременна. Значит, сегодня ее выскоблили.
– Ах, мама, мамочка! – Почти без чувств она повисла у меня на шее и плакала до тех пор, пока я не усадила ее рядом с собой и не позволила уткнуться лицом в мои колени. Я чувствовала себя последним говном (и куда подевалось мое воспитание?). Почему она не поговорила со мной, почему так упорно отдалялась, отстранялась от меня? Ведь так было с самого детства – она все дальше и дальше уходила от меня. Кого же, как не себя, винить в том, что ее не удалось удержать.
Мария Регла пошла учиться на журналистку. Я никогда не интересовалась результатами ее экзаменов, ее неудачами, хотя знаю, что они были. Заниматься журналистикой здесь – примерно то же самое, как Фаусту подписать договор с Мефистофелем, впрочем, под какой только ересью не подпишешься при тридцати восьми градусах в тени. А девочка моя была языкастая, несговорчивая, ну и понятно, ее пытались заткнуть: то обещали назначить ведущей культурной телепрограммы, то – ведущей «звездного эфира» на НТВ (то есть никто тебя не видит, как называют в народе новости по национальному телевидению).
Словом, вылитый отец. Люди, которых я любила больше всего на свете, бросили меня, как паршивую сучку. Хорошо еще, что я могу рассчитывать на Пучунгу и Мечунгу, эти-то уж не подведут. Удача, что со мной живет Катринка, моя любимая тараканиха, а Ратон Перес занимает для меня очередь в лавку. Просто счастье, что Факс и Иокандрита заботятся обо мне и откуда-то достают аспирин и диазепам, и даже Фотокопировщица переживает за мое здоровье (большая сплетница, но в глубине души хороший человек). По крайней мере, у меня есть они, а что до Реглиты, то она теперь даже не звонит, чтобы узнать, как я поживаю, не поднялся ли у меня сахар, прекратились ли мигрени, как с давлением и ходила ли я сдавать цитологический анализ. Нет, никогда не признаюсь я ей, что у меня на душе. Пусть отдохнет!
Телефон зазвонил как раз в тот момент, когда Катринка Три Метелки гладила «сафари» своего мужа, Ратона Переса. Я уже собиралась подойти, но она оказалась ближе и ловко перехватила трубку. По ласковому, любвеобильному тону сразу же понимаю, что это дочь. Катринка передает мне тяжелый черный «келлог», и не успеваю я произнести «слушаю, дорогая», как дочка начинает тараторить:
– Столько работы, столько работы, мама, ну, как ты поживаешь? Пожалуй, на днях преподнесу тебе небольшой сюрприз… Да, все нормально, так что смотри меня по телевизору, на шестом канале. Нет, старушка, второй это спортивный и для речей. Да, да, я все тебе объясню, нет, ни с кем не спала! Не делай глупостей, целую, чао!
Не устаю напрягать извилины, чтобы ответить на элементарный вопрос: к чему вся эта суета? За что бороться? Моя мать умерла, поперхнувшись успокоительным, которое прислала ей бывшая невестка-проститутка из Манилы. Нет, спасибо, хватит с меня, хватит страданий, какие бы они ни были – горькие или сладкие. Единственное, что мне нужно для счастья, это хлеб, любовь и ча-ча-ча. Но… Я не могу быть счастливой. Хотя кажется, что это так просто.