1
* * *
Смерть Виктора Кунцельманна ошеломила всех, и в первую очередь его адвоката, нашедшего Виктора мёртвым — в плетёном кресле перед мольбертом, с кистью в руке.
Усопший до самого последнего момента был на удивление бодр, его миловали болезни. Несмотря на свои восемьдесят три года, он прекрасно выглядел, играл в теннис и шахматы, был заметной фигурой в общественной жизни Фалькенберга — города, где прожил последние сорок лет и где выросли, в стороне от штормовых ветров большого мира, его дети — Иоаким и Жанетт.
Карьеру Кунцельманна-старшего, знаменитого реставратора картин, можно было назвать легендарной. Эксперт в самых разных областях — от барочной скандинавской живописи до прусского золотого века. Незаменимый советник всех скандинавских художественных музеев. Коллекционер с европейской известностью… истинный интернационалист, как он сам себя называл. Интернационалист на службе Святого Искусства.
Известие застало Иоакима Кунцельманна, уже почти сорокалетнего сына Виктора, на Готланде, где он полгода назад купил дом. Собственно говоря, покупка была не по карману: выплаты намного превышали его скромные доходы журналиста-фрилансера. Сознание, что он отхватил кусок не по зубам и скоро придётся за это расплачиваться, сильно отравляло ему жизнь этим летом. Шесть лет назад, когда его оставила первая (и доселе единственная) жена Луиза, он, чтобы утешиться, взял кредит и купил квартиру на Кунгсхольмен в Стокгольме, слишком большую и слишком дорогую для холостяка. Неудачные операции с акциями в конце девяностых и охватившая его неуёмная потребительская лихорадка подорвали бюджет окончательно. Кстати, дом на Готланде в посёлке Бурс он купил после пары джойнтов и половины трёхлитрового «бэг-ин-бокс» калифорнийского каберне марки Chill Out… И теперь ежемесячные выплаты подскочили до двадцати с лишним тысяч крон. Долго так продолжаться не могло — это было ясно всем, за исключением его доверчивого банковского клерка. Но того удалось обмануть сравнительно профессиональными, хотя и полностью лживыми финансовыми отчётами за последние два года, состряпанными самим Иоакимом. Он даже мастерски подделал подпись ревизора. Глянув на эту липу, банковский служащий без лишних слов оформил кредит, который Иоаким смог бы погасить из собственных средств разве что во сне.
Поэтому известие о смерти отца, помимо горечи утраты, принесло Иоакиму некоторое облегчение: состояние отца, заключённое в багетные рамы и поровну поделённое между ним и сестрой, поможет решить все его финансовые ребусы легко и безболезненно. Но он не хотел заранее праздновать победу, поэтому и решил провести этот июньский вечер 2004 года перед экраном телевизора с бокалом в руке, сдержанно оплакивая отцовскую кончину.
Отцовский адвокат, и по совместительству бухгалтер, нервный господин по фамилии Сембурн, позвонил ему как раз в тот момент, когда начинался матч чемпионата Европы между Швейцарией и Англией. По случаю такого события Иоаким с лёгким сердцем отложил статью о Самюэле Хантингтоне и геополитической ситуации нового тысячелетия, обещанную некоему загадочному политическому журнальчику, издаваемому где-то между Тимбру и остальной частью вселенной.
— Отец… От чего он умер? — спросил он, уменьшая звук и пытаясь вспомнить, как он вообще здесь оказался. Перед экраном 14-дюймового телевизора, в доме, который был ему не по средствам, на продуваемом всеми ветрами острове посреди Балтийского моря.
— Врач говорит — отравление. — Голос адвоката дрожал. — Это я его нашёл. Заскочил на минутку, спросить кое-что по его декларации. А он сидит в своём плетёном кресле… На мольберте старая картина — похоже, хотел где-то цвет восстановить или, может быть, сделать копию… Ничего не понимаю… Точно такая картина висит у меня в офисе, оригинал Нильса Трульсона Линдберга, варбергская школа, если тебе это что-то говорит. Я купил её у твоего отца в середине семидесятых, довольно дорого… И насколько я знаю, есть только одна-единственная версия этого полотна, и она сейчас у меня перед глазами… Виктор как раз положил пару мазков на щёку этой хуторянки… ну, которая варит сыр.
— Вы имеете в виду, отец сделал копию?
— Я не знаю, что я имею в виду… всё вверх ногами. Мало того, на соседнем мольберте незаконченная картина… Дюрера! Ты подумай — Дюрера! И куча каких-то реактивов, будто это вовсе и не мастерская реставратора, а химическая лаборатория. Вестергрен не исключает отравления. Я приношу мои соболезнования! — вдруг вспомнил он.
Спортивный комментатор Петер Йиде в безвкусно оформленной студии что-то с воодушевлением комментировал — насколько Иоаким понял, статистику угловых в первом тайме.
Он попытался погрузиться в глубины подсознания — по методу, предложенному недавно его психотерапевтом. Суть метода заключалась в противоречащем законам хронологии сопоставлении взрослого Иоакима Кунцельманна с шестилетним Иоакимом Кунцельманном. Психотерапевт с многозначительным именем Эрлинг Момсен почему-то был уверен, что шестой год — критический период в жизни любого растущего без матери мальчика.
На этот раз попытка заняться самоанализом ни к чему не привела — как он ни старался, он не чувствовал никакого горя. Единственное, что не давало Иоакиму покоя, — он не мог понять, при чём тут отравление. И почему Виктора нашли в кресле перед мольбертом с намертво зажатой в руке кистью? Виктор, конечно, учился когда-то живописи, но по мере того, как росла его репутация блистательного реставратора, писать перестал… а если бы и в самом деле взялся за кисть, Иоакиму было бы об этом известно. Он слишком хорошо знал отца — тот тут же начал бы хвастаться всем и каждому своими живописными достижениями. И совсем уж удивительно, что он начал что-то писать в стиле варбергской школы. Может быть, по работе ему и приходилось иметь с ней дело, но художники эти были вовсе не в его вкусе. А уж что касается Дюрера, Иоаким просто не знал, что и подумать.
Все эти вопросы повергли его в недоумение. Уголком сознания он отметил, что комментатор Петер Йиде тоже недоумевает: на экране возникли кадры, никакого отношения к его комментариям не имеющие, — должно быть, режиссёр перепутал камеры. Единственное, что не обесценивается в спекулятивной экономике третьего тысячелетия, — это искусство, решил Иоаким. Нажатием кнопки он отправил комментатора в небытие и заставил себя прислушаться к излияниям адвоката.
Искусство вечно… отец был прав, он пришёл к такому же заключению полвека назад, когда начинал свою вторую жизнь в Стокгольме. Только искусство и вечно. Каждый эре отец вкладывал в самое одухотворённое из человеческих ремёсел. У него, насколько было известно Иоакиму, не было ни фондов, ни акций, ни пухлых банковских счетов — но какое это теперь имело значение? Клее, купленный Виктором за пять тысяч крон на выставке в конце пятидесятых, сегодня просто не имеет цены. За маленькую работу Сигрид Йертен с арлекином на коне он заплатил когда-то старьёвщику в Авесте семьсот пятьдесят крон. А через тридцать лет финансист Томас Фишер предлагал ему через посредника полмиллиона, но Виктор даже не потрудился ответить. Идиоты вроде Семборна пытались внушить нервным провинциалам, что акции и государственные облигации приносят верный доход. Чистая ложь! Никакие инвестиции не могут соперничать с ростом цен на признанное искусство.
У Виктора даже не было кооперативной квартиры — во-первых, само это понятие в маленьком Фалькенберге было почти неизвестно, а во-вторых, в его коллекционерском мозгу вряд ли могла даже возникнуть идея такой покупки. Всё, что ему было нужно, — съёмная квартира на Чёпмансгатан, где разместились два десятка картин. Остальные он держал в банковском хранилище. Единственным вложением Виктора в недвижимость стала постройка дома на берегу моря к северу от Фалькенберга, где он оборудовал реставрационную мастерскую и ателье. То самое ателье, где Семборн нашёл его мёртвым, с признаками отравления… но чем?
— Может быть, самоубийство? — спросил Иоаким с ощущением, что эти дикие слова вместо него произносит кто-то другой.
— Возможно. В тканях обнаружено повышенное содержание свинца. И ещё каких-то соединений, не помню названий.
— Свинца?
— Ну да. Не револьверных пуль, разумеется… Химического элемента — свинца.
— Откуда вам это известно?
— Вестергрен взял какие-то пробы. Он говорит — отравление.
— Но если отец покончил с собой, должно же быть предсмертное письмо?..
— Ни буковки. Ты прав, конечно. Самоубийцы обычно оставляют подробное письменное объяснение своего неожиданного ухода. При моей профессии то и дело встречаешься с такими полубезумными завещаниями, написанными шариковой ручкой за пять минут до того, как верёвка затянется вокруг шеи… на салфетках, пивных подносах, в фирменных блокнотах. Но Виктор-то сидел с кистью в руке… Впрочем, Вестергрен может дать тебе более подробный отчёт о причинах смерти. Я продиктую его телефон…
Должно быть, в какой-то момент адвокат всё-таки повесил трубку, потому что Иоаким вдруг обнаружил себя сидящим в кресле со старым фотоальбомом — зачем-то он прихватил его с собой на Готланд. Потягивая виски, он рассматривал фотографии Виктора, позирующего в английской морской форме, с наградами за проявленное в морских боях мужество. Судя по карандашной пометке на обороте, отец был запечатлён для потомков в мае 1943 года.
Жизнь Виктора Кунцельманна, спроецированная на европейскую историю двадцатого столетия, напоминала кадр с двойной экспозицией. Иоаким никогда не задумывался над парадоксами в отцовской биографии.
Вот этот человек в британской морской форме — его отец. Он вырос в Берлине — стопроцентный немец, даже ариец, если пользоваться странными критериями его современников. Он родился в Митте, рано потерял родителей и воспитывался в католическом приюте. Вскоре после начала войны его призывают в армию, но он дезертирует и бежит в Голландию, откуда помогающая беженцам организация переправляет его в Дувр. В Лондоне он поступает в знаменитый Институт искусств Курто, чтобы изучать живопись (точнее, продолжить изучение живописи, начатое ещё в довоенном Берлине в Академии искусств). Но в 1941 году приходит в комиссариат военного флота в Брайтоне и вербуется во флот. Мотивы такого решения туманны. Как-то он заявил, что в то время симпатизировал коммунистам; потом выяснилось, что на его юношеское сознание оказали магическое воздействие антинацистские речи Томаса Манна в немецкоязычных программах Би-би-си…
Иоакима не оставляло чувство, что именно эти противоречия и заставили отца предъявить на первом домашнем «суде присяжных» снимки, где он вроде бы стоит на мостике английского «морского охотника» в Северном море. И ещё одна фотография из того же альбома: отец в гражданской одежде, с повязкой на руке. Подвергнутый перекрёстному допросу десятилетней Жанетт и двенадцатилетним Иоакимом, только что прочитавшими о Второй мировой войне в школьном учебнике, «подсудимый» показал, что второй снимок сделан в лагере для военнопленных в Бранденбурге. Его, панически боявшегося, что англоязычные переводчики гестапо обнаружат его немецкий акцент, поместили туда после того, как «морской охотник» был торпедирован немецкой подлодкой… И вот, в страшный шторм весь экипаж — как пояснил Виктор замершим в восхищении детям, — весь экипаж чудом поместился в единственную неповреждённую спасательную шлюпку. А затем по приказу никак не меньше чем самого адмирала Карла Деница был поднят на борт немецкого «миноискателя», случайно находившегося там же, во враждебных водах Дании.
После разговора с адвокатом Семборном Иоаким попытался вспомнить, когда он последний раз виделся с отцом. Да, пришёл он к выводу после недолгого размышления, это было недели три назад. Тогда он сделал безуспешную попытку занять у отца денег. Принимая во внимание расходы, вызванные покупкой дома на Готланде, сумма была до смешного малой. Какие-то тридцать тысяч крон, только чтобы заткнуть самые зияющие дыры в его бюджете.
Прошло уже полгода, как Иоаким приобрёл этот дом в Бурсе. Лысый маклер из Висбю с жаром убеждал его, что он стоит на пороге самой удачной в своей жизни сделки. Недвижимость на Готланде, сказал маклер, дорожает примерно на десять процентов в год — это чуть ли не вдвое больше, чем в среднем по стране. И даже если цена на старую деревенскую хижину несколько завышена — особенно если вспомнить о некоторых недостатках: водопровода нет, только колонка во дворе, разбитые стёкла в отхожем месте, дырявая крыша во флигеле, засорённые дымоходы (все до одного), обвалившаяся штукатурка (семьдесят процентов фасада), плесень в кухне, мох на чердаке, потолочная балка вот-вот обвалится под собственной тяжестью, та же участь ожидает сложенный из известняка сарай, — несмотря на всё это, сказал маклер, Иоаким может быть уверен, что через пару лет сумеет при необходимости продать этот дом за сумму, намного превышающую назначенные (из чистой щедрости, разумеется) 1,6 миллиона. Бурс — фактически последнее селение на острове, не затронутое массовым туризмом, сказал маклер, нервно прикуривая одну сигарету от другой. И близость к Стурсудрету нельзя недооценивать… Скоро миллионерам и членам академии из Вамлингбу понадобится Lebensraum, и первым на очереди будет юго-восточное побережье. Мысль о юных миллионершах и дочках академиков стала для Иоакима решающей. Перед таким коктейлем из денег, изысканного гуманитарного общества и сексуальных перспектив устоять он был просто не в силах. Даже не пригласив строительного инспектора, чтобы реально оценить состояние дома, и чётко понимая, что с сегодняшнего дня банк будет ежемесячно снимать с его счёта двадцать тысяч (а поскольку его доходы составляли не больше половины этой суммы, воздушный замок его личной экономики разлетится на куски), даже сознавая всё это, он подписал контракт.
Но нельзя сказать, что его генеральный план был полностью лишён смысла. В Стокгольме он просто-напросто не мог работать — воздух в его квартире был необратимо отравлен дурными привычками. Последний год Иоаким посвятил созерцанию рисунка обоев в кабинете, складыванию нераспечатанных конвертов со счетами в кучу под кроватью и безвольному блужданию в Интернете в поисках голых женщин, на мгновение утоляющих его неизвестно куда направленную страсть.
Кухня представляла собой собрание пустых винных бутылок по шестьсот крон за штуку (Шато Бе-Сежур Бекот-82, Айтельбахер Картхойзерхофберг Рислинг Ауслезе-89, Поммар Гран Клодес Эспенотс-99). На автоответчике скапливались раздражённые монологи — от друзей, которым он задолжал деньги, и от редакторов, которым он задолжал тексты статей. Ему нужно было что-то новое… как-то реализоваться, наконец.
И сама мысль о фантастическом острове Готланд, жемчужине Балтики, немедленно подтолкнула его угасающий творческий потенциал. Там-то он найдёт всё, что ему нужно, решил он, морской воздух и просторы помогут подзарядить батареи. Один и шесть десятых миллиона были долгожданной инвестицией в его творческую мощь. И это вложение окупится многократно в виде вороха статей и успешно продаваемых книг. На обороте контракта он тут же набросал несколько возможных тем для статей, тут же родившихся, словно задаток будущего неизбежного вдохновения: «Скрытые суицидальные метафоры в ранней лирике Симуса Хини», «Фаллический ужас в «Игре снов» Стриндберга», а также «Сексуальные дискурсы на попсовом чат-форуме «Lunarstorm»».
Через несколько месяцев внезапное творческое извержение, а точнее сказать, задаток творческого извержения в виде небольшого дымка из кратера иссяк в потопе счетов и финансового самообмана. Он задолжал друзьям около ста пятидесяти тысяч. Один из них, к ужасу Иоакима, угрожал нанять байкеров, которые, помимо основной деятельности по торговле живым товаром и контрабанде кокаина, сколотили в Сольне банду по выбиванию долгов, или, как теперь это называется, создали коллекторскую фирму… Что за идиотский эвфемизм! Эрлинг Момсен, психотерапевт, грозил прервать лечение, поскольку Иоаким задолжал ему за полгода. А его последняя подружка, неотразимая Сесилия Хаммар, редактор гламурного журнала по интерьеру, неожиданно выказала вкус к роскоши. Эту роскошь Иоаким мог предложить ей, только занимая деньги у новых знакомых. Поэтому он и позвонил тогда отцу, надеясь, если возможно, получить кое-что из отцовского наследства авансом. Но ожидаемого припадка щедрости не случилось. Продай дом, коротко сказал отец. Иоаким так бы и сделал, но тут выяснилось, что маклер его надул: рыночная цена на его дом не превышает шестисот тысяч крон.
Унижение, испытанное в разговоре с отцом, навело его на мысль: почему ни у него самого, ни у сестры Жанетт нет детей? В те периоды, когда он жил с женщинами, сама мысль перекачать кунцельманновскую ДНК грядущим поколениям казалась дикой по каким-то ему самому неясным причинам. Он оправдывал собственное нежелание размножаться чем угодно: пока ещё нет достаточной материальной базы; он в той жизненной фазе, где нет места для младенца; войны, экологические катастрофы, терроризм; несчастная, перенаселённая, обречённая планета, внезапно попавшая в круг его повседневных и неустанных забот… Всё это он подкреплял несколькими высокопарными цитатами, почерпнутыми из теории Лавлока. Короче говоря, приводил все возможные и невозможные объяснения простого факта, что в акте размножения его интересует только чувственный, а отнюдь не биологический аспект. А ещё менее ему интересна подгнившая генеалогическая крона, где Кунцельманны — не более чем крошечный и малозаметный сучок. До поры до времени все подружки делали вид, что его понимают.
Раскусила Иоакима только бывшая жена, Луиза. Она прощала ему измены, неумение любить, небрежность и летаргию, эмоциональную тупость, неприлично обширную коллекцию «Playmates of the year», прощала невнимательность, нашедшую лучшее подтверждение в том, что он забывал день их свадьбы семь лет подряд… прощала бытовую неопрятность. Даже при всём этом она не ушла бы от него, если бы не генетическая халатность. После восьми лет супружества её женский биологический будильник начал звонить почти истерически: ты миновала свой самый плодородный возраст, у тебя совсем нет времени! Прыгая в спасательную шлюпку с осклизлой палубы идущего ко дну семейного корабля, она тактично умолчала об истинных причинах ухода, но Иоаким, несмотря на всю свою эмоциональную чёрствость, был вовсе не дурак. Через год, случайно встретив Луизу, он сразу понял, отчего дала крен их шхуна: она была на пятом месяце беременности.
А вот по каким мотивам не было детей у его сестры, он и понятия не имел. Жанетт уехала из Фалькенберга в Гётеборг изучать историю искусства и уже семнадцать лет жила с одним и тем же мужчиной, но брак был бездетным. Она моногамна на грани с аутизмом, определил как-то Иоаким. Он готов был держать пари на любое полотно Карла Нордстрёма из коллекции отца, что сестре даже в голову не приходит завести интрижку на стороне. Как-то в пастельные восьмидесятые отец помог ей открыть галерею на Васагатан в Гётеборге. Виктор подарил дочери серию коллажей отодвинутого Малевичем и Родченко на второй план Лисицкого, а также дал адреса знакомых коллекционеров и знатоков искусства в Гётеборге, которых она должна пригласить на первый вернисаж, чтобы не остаться незамеченной.
Бедняжка Жанетт! Его застенчивая сестрёнка, имевшая классический облик победительницы конкурса «Мисс Швеция», в то время сражалась с легионом одолевающих её комплексов. Она была очень красива, но красота её была несколько холодноватой… Её словно только что вынули на свет божий из погреба. Мужчины говорили с ней о её прекрасной душе и загадочности её ослепительного интеллекта — старый гостиничный трюк, чтобы переспать с неуверенной в своей привлекательности девушкой! И они раз за разом разбивали ей сердце. Что не только усугубляло её застенчивость, но и добавляло красоте оттенок боли, совершенно неотразимый для мужчин со скрытыми садистскими наклонностями.
Богемная атмосфера вернисажей была тогда для неё невыносима — она обычно начинала краснеть, если в помещении было больше двух незнакомцев одновременно. Но на первую же выставку пришло двести сорок человек и девятнадцать породистых собак. Не успел рислинг согреться в пластмассовых стаканчиках — как всё было продано! Событие описали в дюжине местных газет. А в «Западных новостях» обозреватель решился на осторожное предположение, что, похоже, приходит новое поколение бесстрашных галеристов, которым интересен не только классический авангард, они решаются бросить публике вызов работами полузабытого русского супрематиста и новатора.
Вскоре после нашумевшего вернисажа за ней стал ухаживать доцент с кафедры социологии, чья работа неведомыми научными нитями была связана с искусствоведением. Его звали Эрланд Роос, в душе он был коммунистом. Иоаким запрезирал его с первого взгляда.
Эрланд, как он считал, типичный культурпсихопат: академический сноб, одержимый своей значительностью и превосходством над недоумками, ещё не овладевшими системой построения теорий в его научной сфере. Ко всему прочему, он был ещё и левым сектантом, напоминающим Фиделя Кастро — как внешностью, так и авторитарными политическими идеями. Иоаким не мог понять, как этому бородатому коммуняке удалось заманить его красивую сестру в силки, сплетённые из научного пустозвонства и студенческих комплиментов, — это была загадка на уровне теоремы Ферма. Эрланд-Кастро увенчал карьеру завоевателя победой над одной из самых красивых и одарённых женщин, когда-либо учившихся в Гётеборгском университете… Нет, совершенно непостижимо, с чего она на него запала? Только теперь Иоаким начал понимать, что его сестре вовсе не нужен был какой-то определённый тип мужчины. Ей был нужен образ отца.
Иоаким в последние годы неудачно продавал и покупал акции, затевал несостоявшиеся книжные проекты, всё больше употреблял алкоголя и всё меньше писал статей. Заводил связи с несчётным количеством женщин неопределённого возраста и происхождения — как он себя убеждал, чтобы стереть из памяти бракоразводные неурядицы. Жанетт тем временем стала крёстной матерью целых четырёх детишек её подруг. Она относилась к этому с такой серьёзностью, будто и вправду ожидала, что дети вот-вот останутся сиротами и ей придётся выполнять свой крестно-материнский долг. Прежде она и сама мечтала иметь много детей, и как можно раньше… Здесь, по-видимому, и была зарыта собака фрейлейн Анны О., если пользоваться одним из неудачных сравнений Эрланда, почерпнутых в затхлом фрейдистском сундуке, где он, впрочем, и черпал большинство своих идей: конечно же роковую роль сыграло отсутствие матери!
Может быть, может быть, думал Иоаким. Почему бы нет? Смерть матери вполне могла каким-то образом сцепиться в подсознании Жанетт с деторождением или с пугающей возможностью, что история повторится и её дитя тоже может рано остаться без матери…
У Иоакима всегда было чувство, что в официальной истории смерти их матери что-то не стыкуется. Например, в семье сохранилась только одна её фотография. Единственная — портрет в паспарту, с незапамятных времён стоявший на письменном столе Виктора на Чёпмансгатан в Фалькенберге. Обычная женщина, лет тридцати, в грубошёрстном пальто до колен и лыжных брюках. Пейзаж явно норрландский — это они с Виктором в 1963 году катались на лыжах. Снимок сделан одним из первых появившихся инстаматиков. Каждый раз, когда Иоаким смотрел на эту фотографию, его охватывало странное чувство — смесь холодного равнодушия и безграничной боли утраты.
На вопрос, почему у него нет других снимков матери, Виктор обычно лаконично отвечал — исчезли при переезде… В общем, вокруг этого снимка сорокалетней давности всегда клубился мерцающий туман некой тайны.
Женщина, одетая для лыжной прогулки, по имени Элла Симоне… Виктор рассказывал, что она была из состоятельной семьи, но порвала с ней по неизвестным причинам, поэтому её родственники никогда и не пытались наладить контакт с братом и сестрой Кунцельманн. Ни Иоаким, ни Жанетт похожи на неё не были, хотя Виктор утверждал, что сын унаследовал её цвет глаз, а дочь — на редкость чувствительную натуру. Через полгода после рождения Жанетт мать умерла от загадочной болезни печени.
Если верить Виктору, они встретились в начале шестидесятых на выставке фламандской живописи в Стокгольме, куда оба были приглашены в качестве экспертов. Работая вместе, они полюбили друг друга.
Иоаким не припоминал, чтобы отец когда-нибудь выказывал сентиментальные чувства по поводу смерти Эллы. Насколько ему было известно, он даже не был на её могиле — хотя могила Эллы не была в прямом смысле могилой: она завещала развеять её прах в памятной роще под Стокгольмом.
Будучи вдовцом, он никогда никаких отношений с женщинами не заводил. Дети, по крайней мере, об этом не знали. Но связь между смертью Эллы и воздержанием Виктора вовсе не была сама собой разумеющейся. В возрасте семи или восьми лет, когда дети начинают задумываться над экзистенциальными вопросами, Иоаким и Жанетт спрашивали его о матери, но он отвечал односложно. Дети замечательно приспосабливаются к окружающей среде, у них нет другой жизни, кроме той, что дали им родители. Они заметили, что отец говорит об этом неохотно, и перестали спрашивать.
Известие о смерти отца застало Иоакима вечером. Поговорив с Семборном, он сделал стоическую попытку дописать начатую статью, но сам посыл казался диковатым. Интегрировать «Фоносимволизм и металипсы» в антиутопии Хантингтона с «трансгрессивными лабиринтами в сознании самоубийц 11 сентября» оказалось намного труднее, чем он себе представлял. Иоаким приложил немало усилий, чтобы выражаться чётко и ясно (надо же потрафить редактору) и в то же время вставить пару новых и в меру снобистских формулировок, дабы произвести впечатление на интеллектуального, как он надеялся, читателя. Но такие понятия, как «метаморфозный терроризм» или «итеративная мания убийства в сингулятивном повествовании об арабах», при четвёртом прочтении казались маловразумительными даже для него. К тому же он опасался, что употреблённое им слово «гиполаз» существует только в его разгорячённой фантазии, а проверить было негде, поскольку сетевой абонемент «Энциклопедия «Британика»» предлагал исключительно напоминания о неоплаченных счетах. Гонорар за натужный поиск связи между теорией конфронтации в «Конфликте цивилизаций» Хантингтона и последним письмом к другу в Гамбург-Альтона погибшего 11 сентября террориста Мохаммеда Аттаса составлял три тысячи крон (до вычетов). Если вообще удастся эту статью продать. Три тысячи… то есть четыре с половиной кроны в час, до вычетов, если он будет продолжать в усвоенном им за последний год темпе…
В кухне по радио мололи что-то о предстоящем назавтра матче между Швецией и Италией… Иоаким вздрогнул: ему показалось, что он случайно поймал радиостанцию с другой планеты.
Он приготовил себе коктейль водка — тоник (правда, без тоника), сделал два глотка и вылил остаток в раковину. Подумал, не позвонить ли Сесилии Хаммар и не пригласить ли её на любовный уик-энд в дом на Готланде. Но Сесилия соглашалась на подобные развлечения, только если за неё кто-то платил, а Иоаким, по крайней мере в ближайшие несколько недель, об этом не мог даже мечтать.
Подсознание, старательно избегая оформленных мыслей, попыталось подбодрить его переводом в наличные заключённого в багетные рамы наследства Виктора — получалась сумма, которую он даже не решался произнести вслух… Собрание отца было, наверное, самым значительным в Западной Швеции. Венчали его полотна Дега и Менцеля, а также редкостная смесь немецких модернистов, во главе с Францем Марком и Отто Диксом, с многочисленными работами душевнобольных русских супрематистов. Даже шведская часть коллекции заставила бы позеленеть от зависти директора любого провинциального музея: Агуели, Грюневальд, Йертен, штук двадцать гётеборгских колористов, не считая менее известных художников, чья слава только начала приближаться к вершине.
Мысль о положительных счетах согрела его, и тут он обнаружил, что сжимает в руке бумажку, где записал телефон отцовского врача.
Он вышел с мобильником в сад и набрал номер. Врач, Вестергрен, ответил так быстро, что Иоаким заподозрил, будто тот в ожидании звонка сидел в засаде.
— Это Иоаким Кунцельманн, — представился он. — Что это за болтовня, будто бы отец покончил с собой?
Врач с профессиональным сочувствием разъяснил ему обстоятельства смерти Виктора. Семборн позвонил Вестергрену из мастерской в два часа, и через десять минут он был на месте. Смерть наступила не более шести часов тому назад. Причина не совсем ясна, но определённые признаки указывают на хроническое отравление. Вскрытия не будет, если только не пожелают Иоаким и Жанетт.
— Сомневаюсь, что отец принял яд, — сказал Иоаким. — Он не доверял даже обезболивающим таблеткам. А этого человечка, рекламирующего ипрен, он просто побаивался.
— Я говорю о хроническом, длительном отравлении, — терпеливо повторил Вестергрен.
— Не понимаю — что значит длительном?
— Длительное воздействие вредных субстанций: свинец, кадмий, сульфид мышьяка. Точное количество ядов указать трудно.
— Мой отец был коллекционером, а не фармацевтом. Откуда он всё это взял?
— Живопись… эти копии, которые он изготавливал, судя по всему.
Иоаким стоял в тени полуразвалившегося каменного сарая, стены которого были когда-то крепки и надёжны, как был крепок и надёжен отец… И вдруг по телу прокатилась волна горя, ощутимого физически, как боль… Иоакиму показалось, что он вырван из реальности и брошен на произвол какой-то древней силы: он внезапно осознал, что уже привычно говорит о Викторе в прошедшем времени. Уже очень давно он не был так близок к тому, чтобы разрыдаться.
— Виктор прекратил заниматься живописью, когда переехал в Швецию, — выдавил он из себя наконец. — Ателье… это же просто любительская мастерская. Он иногда делал рамы на заказ, приводил в порядок коллекцию, копался в каталогах. Может быть, писал пару акварелей в год — не больше. И как реставратор он уже лет двадцать не работал. Да что там говорить, чтобы поглотить такое количество ядов, надо простоять полжизни в красильной камере без респиратора. Я не понимаю, о чём вы говорите!
Вестергрен вздохнул:
— Он умер за мольбертом с картиной Трульсона Линдберга. Варбергская школа. Вы знаете, этот художник здесь очень популярен. А на другом мольберте — наполовину готовый Дюрер. Должно быть, он делал что-то вроде пастиша…
— Простите меня, Вестергрен, что вы знаете о Дюрере?
— Не так много, но на столе рядом лежали книги с фотографиями оригинала. А также открытая на главе о немецкой живописи «История мировой культуры» Хью Хонора и Джона Флеминга, издательство «Лоуренс Кинг». Я вовсе не считаю себя знатоком, но, судя по всему, он делал… как это называется… старое панно.
— Что значит — панно?
— Ну, старую картину на доске. Она так и выглядела, будто ей лет пятьсот. И краски он использовал… не современные, скажем так.
— Может быть, он занимался реставрацией? Вдовцы и пенсионеры часто ищут себе занятия…
— Реставрацией? Подлинного Дюрера?! Иоаким, там даже дверь была не заперта!
Впрочем, Иоаким и сам прекрасно понимал, насколько невероятно это звучит: Альбрехт Дюрер в щелястом ателье на берегу в окрестностях Фалькенберга.
— Как бы там ни было, — продолжил врач, — я позволил себе оглядеться немного в мастерской… целая аптека, причём не из простых. А ещё точнее, химическая лаборатория, куча странных химикалий, которыми сегодня вряд ли кто из художников пользуется. Знаете, откуда это мне известно? Я как-то ходил на курсы истории искусств в ABF, которые вёл не кто иной, как ваш отец. Он рассказывал о секретных рецептах старых мастеров: туда входили в высшей степени токсичные элементы. Кадмий, например… Чуть побольше доза — и привет родне!
— Что вы хотите сказать? Что мой отец годами тайно изготавливал старинные краски и в результате отравился?
— А что тут невозможного? Во всяком случае, при таком раскладе версия самоубийства отпадает. Вы не знаете, он долго этим занимался?
— Чем — этим?
— Копировал старые картины.
Господи, да не копировал он никогда и ничего. Это было просто невероятно, его отец не мог делать копии, он был реставратором. Максимум, на что он был способен, — несколько акварелек в старинном романтическом стиле.
— Это, конечно, могло быть и сердце, — осторожно сказал Вестергрен, — но, насколько мне известно, кардиологических проблем у него никогда не было. Простите, Иоаким, но мы, врачи старой школы, привыкли доверять интуиции. Молодые сегодня знают всё про компьютеры, замысловатые препараты, генную терапию и бог знает что, но чувство диагноза у них отсутствует. Я почти уверен, что в данном случае речь идёт о хроническом отравлении.
— А разве от хронического отравления умирают внезапно?
— Вообще-то нет… — неуверенно сказал Вестергрен. — Обычно это длительный процесс…
— Моей сестре кто-нибудь позвонил?
— Пытались — и я, и Семборн, но никто не отвечает, ни дома, ни в галерее. Вы хотите, чтобы я продолжил её разыскивать?
— Нет, спасибо, я сам этим займусь… Где сейчас папа?
— В похоронном бюро.
Иоаким попытался представить себе Виктора на носилках, укрытым простынёй… в каком-нибудь морозильнике с вентилятором, настроенном в осторожном миноре. На столе наверняка стоит букет цветов в гранёной вазе… Странно — для новопреставленных предусмотрено специальное помещение, своего рода отель для убывающих в неизвестность.
На другом конце провода Вестергрен, профессионально выразив соболезнования, повесил трубку — и Иоаким остался наедине со своей пунктирной пародией на сыновнее горе.
Остаток дня он посвятил практическим делам — поговорил с секретарём в похоронном бюро и попросил священника церкви Святого Лаврентия, где Виктор состоял в общине, отслужить поминальную службу. Потом связался с конторой Семборна, чтобы получить хоть какое-то представление о проблемах налогообложения с наследства, которые уже громоздились на горизонте, набросал некролог для местной газеты «Халландские новости» и для «Свенска дагбладет», с чьей помощью он надеялся разыскать старых музейных знакомых отца в столице. Напоследок Иоаким заказал через Интернет билет на самолёт. На его счастье, одна из кредитных карт была ещё не заблокирована. Завтра он будет в Стокгольме.
Ближе к вечеру он позвонил по всем трём телефонам Жанетт и на каждом оставил сообщение. В конце концов разговор оказался переведён на Эрланда, и Иоаким, нечеловеческим усилием придав голосу приветливые интонации, оставил сообщение и там. В результате, чтобы отрезать своей недоступной сестре все пути к отступлению, он написал ей длинное и эмоциональное электронное письмо — известил о смерти отца и даже поделился своими чувствами по поводу горестного события. В конце письма он попросил её незамедлительно с ним связаться.
Когда он наконец совершил все эти действия, на него навалилась такая усталость, словно он пробежал марафон. Погода после пары холодных июньских недель заметно улучшилась. Он вышел в сад, улёгся в гамак и, прищурившись, посмотрел на светлое небо, видневшееся сквозь кружевной узор листвы.
Отца больше нет. Ни слова на прощание. Что ж, повестка вручена… теперь его очередь. Или Жанетт. Кто знает? Теперь они остались совсем одинокими, ни одного кровного родственника, ни одного звена в генеалогической цепочке ни до, ни после них.
* * *
Всю неделю до похорон Виктора Иоаким просыпался каждую ночь в глухой предрассветный час — его с корнем выдирали из сна автобиографические кошмары. Детство раз за разом всаживало худенький кулачок в солнечное сплетение совести. Его мучили воспоминания, как он в восьмилетнем возрасте отрывал кузнечикам задние лапки и сажал в спичечные коробки. А потом устраивал для насекомых-инвалидов своего рода параолимпийские игры (кузнечикам предлагалось преодолеть препятствия на игрушечной железной дороге «Горги Тойс», подаренной отцом на Рождество; Иоаким с приятелями ставили на победителя игрушечные деньги из «Монополии»). Ещё более терзали его воспоминания, как он в том же возрасте отрезал лапки лягушкам, жившим у них в Фалькенберге в аквариуме на балконе.
Эти безногие амфибии посещали его с такой регулярностью, словно кто-то хотел преподать ему высший урок. Они мстительно глазели на него выпученными глазами… в своём лягушачьем царстве мёртвых они, должно быть, воспринимали Иоакима с его садистскими экспериментами как лягушачьего доктора Менгеле, выбравшего орудием своих преступлений кухонные ножницы. Лягушки яростно квакали, и Иоаким, оказывается, прекрасно понимал лягушачий язык: они с наслаждением описывали адские муки, предстоящие Иоакиму в наказание за причинённые им страдания.
Но даже вопиющие о возмездии земноводные не шли в сравнение с теми страданиями, которые причиняли ему воспоминания о бесстыдном аутоканнибализме, которому он предавался в возрасте от девяти до двенадцати лет. В бессонные предрассветные часы он вспоминал кисло-сладкий вкус засохших корочек на ссадинах или затхлый запах гноя, когда он воровато прикасался губами к воспалённой ране. Он помнил солоноватый привкус добываемых им из собственного носа образований, в просторечии именуемых козами; по вечерам, закрыв жалюзи и заперев дверь, он с жадностью поедал побочные продукты своего организма. Он помнил лёгкое сопротивление этих самых коз, когда он проверял их консистенцию передними зубами, помнил слизистое ощущение в глотке, когда он их глотал, словно кисло-сладкие драже из неисчерпаемой конфетницы носа. Они были клейкими, эти козы, так что иногда он позволял себе воздержаться от пиршества и приклеивал их к нижней кромке кровати, как использованную жвачку. Свои гурманские ощущения он попытался передать в классификации коз в зависимости от их плотности, сухости, вкуса, размера и цвета. Коза, тип II А, содержит примесь крови из носа, особо солёная. Степень сухости 4, легко крошится, слабый запах железа. Коза, тип IV Б, высокое содержание слизи, цвет оливково-зелёный, более водянистая, чем её кузина типа IV А, имеющая ванильно-жёлтый цвет. При соприкосновении с твёрдым нёбом тает.
Несколько лет подряд он систематически занимался утилизацией вторичных продуктов жизнедеятельности — сопли, ногти, отшелушивающаяся кожа, гной, кровь, волдыри, ушная сера. Подсохшие кровяные корочки составляли едва ли не наибольший деликатес в его меню, само название заключало в себе намёк на замысловатый кулинарный изыск.
— Перестань! — обычно говорил Виктор, видя, как сын осторожно приподнимает краешек присохшей корочки.
— Почему?
— Потому что ссадина никогда не заживёт, если её теребить.
Но шрамы и проблемы гемокоагуляции беспокоили его не больше, чем брезгливая реакция сестры на бесстыжие попытки съесть самого себя по частям — она с негодованием отворачивалась. Он был не в силах противостоять страсти к самоуничтожению. Бесконечная возня со ссадинами, ранками и порезами привела в конце концов к непонятной экземе, причину которой врачи определить не могли. Виктор водил его ко всем ведущим кожникам провинции, пока один из них не выбросил полотенце и не выписал Иоакиму направление к детскому психологу.
Аутоканнибализм — поставил тот диагноз его заболеванию. Или, может быть, Иоаким сам выдумал этот термин, может быть, это одно из его филологических открытий, вроде загадочного слова «гиполаз»?
В седьмом классе он всю осень посещал психолога — тот принимал больных в просторном доцентском доме в квартале «Любовь» в Хальмстаде.
— Мальчик стремится наказать самого себя, — объяснял он Виктору через голову Иоакима. — Вы часто уезжаете, и мальчик считает, что это его вина.
— Никакой его вины в этом нет!
— Конечно нет. Но родительское отсутствие часто наводит детей на исключительно деструктивные мысли. Ребёнок потерял мать, вы всё время путешествуете. Он воспринимает это так, как будто он для вас плох и вы его отталкиваете!
Может быть, в его словах и была доля правды, подумал Иоаким. Почему бы и нет? В театре теней его детской памяти всегда присутствовало ощущение одиночества и слишком рано появившейся ответственности за Жанетт… Долгие периоды душевной полутьмы, когда Виктор был в отъезде и мальчик чувствовал, что дом лежит на нём.
Иногда приходила нянька. Она оставалась на неделю, следила, чтобы у них была еда и чистое бельё, уговаривала Иоакима оставить в покое корочки на ссадинах.
Но как только они немного выросли, им пришлось обходиться своими силами. Виктор часто уезжал по делам, как он это называл. Музеи по всей Европе нуждались в его искусстве реставратора, его звали на аукционы оценщиком, частные коллекционеры обращались с просьбами установить подлинность произведения. Он использовал эти поездки и для пополнения своей коллекции. Виктор присылал из своих поездок яркие открытки — Берлин, Копенгаген, Лондон, Вена. Но, приезжая, он никогда не рассказывал: о своих путешествиях и на все вопросы отвечал загадочной улыбкой.
Само собой, шаг от заброшенного ребёнка до аутоканнибала был невелик, а ещё меньше — от аутоканнибала до чуть повзрослевшего онаниста, беззаветно мастурбирующего шесть-семь раз на дню… Он мог бы превысить этот рекорд, если бы не уроки и разного рода хобби, вынуждающие его иногда сделать паузу. Дрочильный марафон продолжался два года, с тринадцати лет, когда он открыл для себя ни с чем не сравнимую привлекательность этого занятия, до пятнадцати, пока кто-то из его ровесников — кто из этих, с двусложными именами — Рогер? Тумас? Стефан? — в общем, кто-то из них напугал его, что, дескать, постоянные семяизвержения могут привести к душевной болезни.
— Если всё время дрочить, мозги повредишь, — изрёк этот двусложный некто, когда они сидели в своей обители греха, закрытой для посторонних глаз комнатушке на чердаке кунцельманновского дома, разложив перед собой с десяток порнографических журналов. — Каждый раз, как кончаешь, в мозгу прожигается дырочка. А как их будет побольше, так человек заболевает… это вроде бешенства. Ты поосторожней с этим, Йокке…
Преувеличение в его словах если и было, то небольшое, если вспомнить то количество психоделического белка, вызывающей бешенство семенной жидкости, фруктозы и прочих веществ, которые он извергал в то время из себя, как из рога изобилия.
На следующий день, сдавая багаж в окошке «Скайуэйз», рейс JZ 2924 из Висбю в Бромму, Иоаким всё ещё вспоминал о своём безудержном онанизме. И воспоминания эти, кстати, оттеснили другую, косвенно связанную с ними неприятную мысль. В памяти некстати выплыло эссе, начатое ещё полгода назад, но тут же отложенное в долгий ящик, поскольку он, скрываясь от кредиторов, записался на военную службу. Надо закончить эссе как можно скорее, подумал он, эта работа, возможно, принесёт мир его душе, поможет избавиться от чувства вины, подпитываемого детскими прегрешениями. Эссе называлось «Онанизм и ранний капитализм» и предназначалось для газеты «Поляна». Или, может быть, для другого, ещё менее известного сконского журнала «Республика», где редактор, по его сведениям, питал известную слабость к альтернативной идейной истории в духе Фуко.
В общих чертах (кстати, главный тезис эссе Иоаким позаимствовал из статьи в «Экономисте») речь шла о том, что истинный, серьёзный онанизм родился одновременно с капитализмом. До этого он был просто сексуальным времяпрепровождением, одним из многих, и воспринимался без всякого осуждения. Но сама суть онанизма, стоящего на трёх китах: секретность, фантазия и ненасытность, — прекрасно укладывалась в три главных столпа капиталистической буржуазности девятнадцатого века: частная жизнь, скрытая от всевидящего ока государства и церкви, изобретательность промышленников и, наконец, слепая вера в неостановимый рост потребления, поднимающий прибыль игроков свободного рынка на доселе невиданную высоту. Короче говоря, ранний капитализм увидел в мастурбации собственное отражение и ужаснулся. Глубоко спрятанный стыд за собственную, отражённую в онанизме экономическую непорядочность вызвал к жизни гонения на самоудовлетворение по всей Европе.
— В проходе или у окна? — неожиданно прервала поток странных мыслей девушка в форме «Скайуэнз». Он огляделся. Оказывается, задумчивость помешала ему обнаружить (или быть обнаруженным ею) неверную Сесилию Хаммар… Уж не тем же рейсом она летит? Просто невероятно…
— В проходе! — твёрдо сказал он. Размышления о неоконченном эссе (или это было неосознанное, но каким-то образом ухваченное им присутствие Сесилии?) повели его совсем уж неожиданным путём: он начал размышлять о женщинах в мундирчиках с этими забавными пилотками, об этой девушке… Ему представилось, как он постепенно раздевает её, снимает одну часть туалета за другой, пока не останется только пилотка и гигантская, характерная для большинства стюардесс грудь… И вот, в разреженном воздухе северной стратосферы он, почему-то в жестяной бочке с пропеллером, подлетает к этому огромному бюсту и вцепляется в него намертво…
Двадцать минут спустя он сидел в своём кресле у прохода в клаустрофобичном «фоккере». Сесилия и в самом деле летела тем же рейсом, и летела она не с ним.
Она сидела впереди наискосок, в четырёх рядах от него. И она была не одна. Рядом с ней был тип, которого Иоаким никогда раньше не видел. К тому же рука этого типа шарила по её бедру.
Под прикрытием прихваченной в зале ожидания «Афтонбладет», открытой на развороте с материалом об артисте Торстене Флинке, он размышлял, какой шахматный ход мог бы помочь ему разрулить эту щекотливую ситуацию.
Конечно, по своей ревнивой натуре Иоакиму впору было бы устроить сцену на высоте пять тысяч метров, но этому мешали два обстоятельства.
Обстоятельство первое: он был должен Сесилии Хаммар деньги, десять тысяч крон. Он занял их апрельским вечером в минуту вдохновения, с обещанием возвратить не позже чем через неделю. Ему удалось отсрочить платёж с помощью тактических уловок в виде дорогих подарков — набор подсвечников от «Шведского олова», золотое кольцо с маленьким рубином от почтенного «Болинса», платье от «Берберри» из «НК» Стоимость этих даров намного превышала занятую сумму. Но он оплачивал их, дополнительно занимая деньги. И самый большой из этих вторичных займов, как он опасался, скоро будет востребован с помощью «торпед» из Сольны. Но Сесилию Хаммар умаслить было нелегко, она дала ему это понять, когда в конце мая поток подарков начал иссякать.
И второе, решающее обстоятельство: рука, шарившая у Сесилии под юбкой, была настолько убедительной, что могла бы принадлежать члену русской сборной по борьбе.
Перекрест зрительного нерва подвёл итог: стокилограммовая гора мышц, перебитый нос, шея, напомнившая Иоакиму колоду для колки дров на Готланде, крашеные русые волосы — уголовная шевелюра, вызывающе контрастирующая с умеренными причёсками соседствующих с ним бизнесменов.
Под мятым костюмом наверняка десяток тюремных наколок. Интересно, что делает утончённая, образованная, увлечённая искусством Сесилия Хаммар в обществе такого субъекта? На некоторые вопросы ответов просто-напросто не существует. Торстен Флинк в газете с его нахальной физиономией — того же борцовского поля ягода, подумал Иоаким, наклоняя «Афтонбладет» под углом в тридцать градусов, чтобы сохранить инкогнито… но нет, не то, конечно, не то… что там Флинк! У этого и грудная клетка… такая грудная клетка могла бы, ей-богу, принадлежать Александру Карелину, семикратному победителю Тумаса Юханссона на чемпионатах мира.
Чтобы отвлечься, он сделал попытку углубиться в статью. Оказывается, Торстен Флинк — бунтарь и аутсайдер в постоянном конфликте с деградирующей культурой и средствами массовой информации. Это утверждение немедленно опровергалось фактом, что Флинк согласился дать интервью не кому-нибудь, а именно «Афтонбладет», причём между строк легко читалось, что он сам позвонил в редакцию, чтобы, как он выразился, «выговориться», то есть рассказать о своей жизни в непримиримой борьбе с деградацией культуры и средств массовой информации. Торстен Флинк был из тех актёров, что приводили Эрланда Рооса в восхищение по идеологическим причинам: Флинк был «левый», прожил тяжёлую жизнь, а это, по мнению Эрланда, подчёркивало его «настоящесть». По мнению же Иоакима, Флинк относился к категории… сейчас он сформулирует… вот: «ханжески заигрывающий с прессой психопат от культуры с умещающейся в напёрсток самооценкой, из тех, что никогда не упускает случая выблевать свои личные проблемы на развороте жёлтой прессы, чтобы окончательно не погрязнуть в презрении к самому себе». Вот так, подумал он. «Торстены Флинчики, Регины Лундинчики, брюнеты, шатены, блондинчики», — бубнил он, словно мантру, пытаясь переварить разыгрывающуюся в четырёх рядах от него омерзительную сцену.
О, эти людишки! Они выставляют напоказ дурные наклонности, наркоманию, алкоголизм, скандалы, беременности или (почему бы нет?) свою якобы фанатичную до невыносимости веру в Бога, а минуту спустя — бац! — они уже преследуемые, чуть не распинаемые, непонятые художники, ведущие яростную борьбу со скандальной прессой, в чей жёлтый пламень они сами годами подливали высокооктановый бензин! Они сами и есть живые символы этой ханжеской до мозга костей нации!
Недавно Иоаким со злорадным восторгом прочитал в одной вечерней газетёнке следующие новости: 1) второразрядная принцесса шлягеров Лена Филипссон получила престижнейшую стипендию Повеля Рамеля, 2) пастор в евангельской церкви Троицы из деревушки Кнутбю жил сразу с двумя женщинами, причём в одном и том же доме, только на разных этажах (одна из них в конце концов убила соперницу) и 3) любимая команда его приятелей из средств массовой информации, футболисты «Хаммарбю ИФ», проиграли на выезде «ИФК Гётеборг», забив мяч в собственные ворота.
Все эти события подтолкнули его ещё к одной формуле: «Швеция — географическая область на Скандинавском полуострове, где попсовые певички получают самые престижные культурные премии, где евангельская церковь способствует скорейшей деградации общества и где судьбу важнейших футбольных матчей решает гол в свои ворота». Анализ пугающий, но, как он считал, в высшей степени правдивый.
Пригибаясь за разворотом «Афтонбладет», Иоаким предпринял нечеловеческое усилие, чтобы расслышать, о чём Сесилия говорит с русским тяжеловесом, но слов так и не уловил… Только звуки, напоминающие кудахтанье призывающей петуха курицы. Он прекрасно знал, что означает этот звук: намерение заняться стопроцентно безответственным сексом.
За несколько месяцев до этого он и сам стал жертвой такого кудахтанья. Они встретились на вечеринке с глёггом, куда Иоакима пригласил знакомый в надежде, что бесплатная выпивка развеет его декабрьскую хандру.
Знакомый этот был редактором небольшого и очень критического по отношению к другим массмедиа журнала. По-видимому, его мучило чувство вины перед Иоакимом, поскольку он отказал ему в публикации трёх статей подряд. Рассыпаясь в пространных и витиеватых извинениях, упомянув, в частности переизданную, эталонную работу Маршалла Маклюхана «Медиа», он представил его Сесилии. Парень точно знал, как искупить старую вину, — Сесилия, несмотря на строгие юбки и просторные блузки на завязках, оказалась самой настоящей дикаркой. К тому же она была лучезарно красива, наверное, самая красивая женщина из всех, когда-либо встреченных Иоакимом.
Вечеринку устраивал: некий глянцевый журнал в бывшем цехе на Сёдермальме. Выпили глёгг, обменялись сплетнями… модный поэт, которому Иоаким патологически завидовал, прочитал свои стихи.
У Кунцельманна-младшего не было женщины уже четыре месяца, он сохранял своё либидо для цифровых красоток на сайте . Поэтому в тот вечер обмен веществ в его организме полностью прекратился, уступив место свирепому шторму с участием всех известных науке мужских гормонов. Каков был спусковой механизм, трудно сказать — возможно, её внешность училки, этакая суховатая похоть, сочетание очков, юбки и сетчатых колготок, напомнивших ему утреннее путешествие на вновь открытую планету, а точнее, на её спутник, «MILF Teacher and her Pupils», обнаруженный им, к своему удовольствию, под рубрикой «Mature in pantyhose».
Поскольку большинство визитёров на интернетовских секс-сайтах, если верить статистике, составляют мужчины в возрасте от восемнадцати до двадцати восьми, порнозвезды в категории «Mature» были старше тридцати, и это особенно привлекало Иоакима. А если войти в рубрику «Pantyhose» — и пожалуйста, все в колготках.
Редактор журнала по дизайну Сесилия Хаммар была невероятно похожа на виртуальную даму, облегчившую его страсть не далее как этим же утром. Настолько похожа, что Иоаким подумал: не клон ли это? Или ещё того чище — это она и есть, с её впечатляющим искусством развращать юного, впрочем, довольно рослого и прекрасно оснащённого школьника в гимназической форме. Единственным способом установить истину было раздеть её и по пути к сексуальной нирване первым делом проверить, не те же ли это, цвета шиповника, лепестки у входа во влагалище и нет ли у неё татуировки в виде паука Latrodectus прямо над идеально выбритой вульвой. После седьмой чашечки щедро сдобренного водкой глёгга он хотел было уже посвятить её в свою забавную тайну, но удержался — из тактических соображений.
Он разработал долговременную стратегию, заключающуюся в инвестициях в её всеобъемлющую тягу к шикарной жизни. Кокетничанье феминистскими построениями вроде теории подчинения и распределения половой власти было отнюдь не в духе Сесилии Хаммар; он понял это, пока они болтали за столиком с глёггом. «О чём я мечтаю, так это о богатом мужчине, который бы меня баловал», — заявила она. Все вокруг засмеялись удачной шутке, но Иоаким-то знал, что это никакая не шутка. Для начала он предпринял тактический манёвр — пригласил её вместе с редактором в «Кафе-Опера», соврав, что продал большую серию статей в некую газету, чей щедрый гонорар позволяет ему отметить этот успех шампанским. Старый трюк сработал — уже в такси по дороге в Кунгстредгорден они с Сесилией затеяли замысловатый флирт ногами.
Весь вечер до закрытия кафе он щедро швырялся деньгами — восемь тысяч крон, — взятыми в кредит в каком-то немецком банке-выскочке, не позаботившемся навести справки о платёжеспособности клиента по имени Иоаким Кунцельманн. Когда редактор в конце концов уснул в кожаном кресле, все пути были открыты — в половине второго ночи они уже сидели в такси по пути к нему домой.
Для начала Сесилия Хаммар удивила его, отказавшись от портвейна (Квинта до Новаль-86, 900 крон бутылка). Она немедленно освободилась от всего текстиля, покидав его в живописную кучу на коровьей шкуре в гостиной, вульгарно облизнулась в бордельной подсветке от скрытой в стеклянном шкафу лампочки и, бросая на него явно позаимствованные из порнофильма взгляды, нежно сообщила, что она законченная блядь. Без одежды она оказалась пухлее, чем он себе нафантазировал, но после четырёх месяцев воздержания ему было на это наплевать… Наплевать и на выпивку, которой он поначалу решил себя подкрепить, наплевать и на презервативы марки «Хо-Сан», стратегически помещённые под салфеткой в баре. Наплевать и на любимый, специально предназначенный для подобных случаев компакт-диск с записью сладкого хита слепого Андреа Бочелли. Вместо всех этих приготовлений он представил себя в роли мальчика-переростка в школьной форме… и вот нахальная училка, ухватившись проверенным приёмом за скромный форменный галстук, валит его на дорогой английский диван, купленный в кредит.
Сесилия Хаммар каким-то образом вызвала в его сознании все эти порноклише… А похотливая самка в обличье учительницы должна подвергнуться наказанию — в соответствии с современной учебной программой. Она же нарушает профессиональный этический кодекс — разве позволено распалившимся училкам вытворять такое со своими учениками?
Она, издав шаловливый стон и, к его немереному восторгу, не сняв очки, встала перед ним на четвереньки, и ягодицы слегка распались, как половинки спелого фрукта. На него ободряюще глянул подведённый смуглыми тенями глазок. Он медленно ввёл туда большой палец, будучи почему-то уверенным, что этот весёлый глазок подмигивал ему именно с целью внести такое предложение. И уж вовсе не сомневался, что Сесилия отнесётся к его действиям с искренним одобрением…
После этого вечера они встречались более или менее регулярно. Сесилия никогда не показывала, что понимает его экономические сложности. Возможно, она принимала его за преуспевающего журналиста и богатого наследника, за которого он себя выдавал и которым, по сути дела, являлся: рано или поздно состояние Виктора должно было перекочевать к нему. А покуда расходы на Сесилию стоили каждой кроны. Они проводили выходные в шикарных пансионатах в Сандхамне и Смодаларо, в апартаментах «Шератона» и «Гранд-отеля». Они ужинали в дорогих ресторанах как минимум дважды в неделю и заканчивали вечер в гурме-клубах на Стуреплане, где Сесилия методично осваивала меню коктейль-бара и настаивала на устрицах — самая подходящая ночная еда, как она утверждала.
Все эти расходы покрывались за счёт новых займов, и о платёжеспособность в нескольких новых, только что появившихся банках («Икано», «Кауптинг», «Флексиль инанс») почему-то не подвергали сомнению… да если бы и подвергали, в его эротическом раю места для экономических расчётов просто не оставалось.
Пробуждение в объятиях незнакомой женщины вызвало обычный приступ экзистенциального ужаса, но ужас этот, по крайней мере, не сопровождался СПИД-паранойей, что было бы вполне объяснимо после эротического приключения без мелкобуржуазного, но всё-таки надёжного резинового «Хо-Сана». К тому же количество вылитого им накануне спиртного было бы уместно разве что где-нибудь за Уралом. Никаких воображаемых первичных очагов, никакого разглядывания языка перед зеркалом в ванной, никакого панического узнавания первых симптомов вирусной инфекции. Ни простуды, ни лихорадки, ни увеличенных лимфоузлов. Только благодарность и предвкушение новой встречи с этой посланной свыше порноучилкой.
Никогда у него не было любовницы лучше Сесилии. В её сексуальной бесшабашности угадывалась железная воля рекордсменки. На каждое новое свидание он приходил вооружённый до зубов идеями, почерпнутыми на эротическом небесном теле , с намерением ещё раз подтвердить догадку, что у Сесилии нет пробелов в сексуальной подготовке. И не было ни одного выверта, ни одного нюанса разврата, который не был бы ей знаком и который она не соглашалась бы с удовольствием проверить на практике. На его вновь открытой планете, посещаемой им практически каждое утро, было всё, о чём может мечтать истинный ценитель, и Сесилия, этот очкастый ангел, воплощала мечты в действительность.
Новый поисковый механизм на сайте помог ему ещё глубже погрузиться в райские загадки. Например, в ответ на набранные ключевые слова «зрелость плюс Кения плюс оральный плюс джунгли» он получил, как ни удивительно, прелестную, полноценную, на 520 килобайт, картинку, представляющую средних лет кенианку, вдохновенно исполняющую отсос чем-то похожему на Иоакима парню на фоне роскошного девственного леса в парке Серенгети. Этот сайт был просто-напросто золотой жилой. Он каким-то образом активировал неизвестный поисковый мотор и мгновенно закачивал бесплатные эротические звенья со всех концов бескрайнего киберпространства. А может быть, это была какая-то молниеносная функция фотошопа, связывающая воедино тысячи извращённых цифровых фантазий в готовый монтаж. Богам этой планеты было доступно всё, и ни одна из идей, которые он свеженькими доносил до Сесилии Хаммар, не была встречена непониманием. Тут же делалась попытка проверить теорию практикой.
Самолёт начал снижаться. На высоте две тысячи метров Иоаким лихорадочно листал газету, лишь бы не глядеть на художественно-страдальческую физиономию Торстена Флинка. Пилот напомнил о себе голосом в репродукторе — что-то там насчёт погоды и ещё какие-то никому не нужные навигационные подробности. А в четырёх рядах впереди Сесилия Хаммар повысила голос, чтобы перекричать информацию о направлении ветра в Бромме, турбулентности и температуре воздуха в аэропорту. Он прятался за мерзкой статейкой про суд в Кнутбю, но небольшая стайка слов всё же долетела до его ушей: «…это недалеко от Кнусмюнтагорден… или как он там называется, этот похожий на саванну мыс в Югарне… О, как здорово, я бы с удовольствием попробовала…»
Стюардесса принесла кофе и чёрствые миндальные печенья. На этой линии, Висбю — Стокгольм, никакой конкуренции, подумал Иоаким. Скоро начнут подавать заплесневелые сухари с балтийской водой, и всё равно пассажирам деваться некуда, будут летать.
Удерживая газету на высоте глаз, он вступил в короткую борьбу с соседом за минимальное жизненное пространство, необходимое, чтобы поднести чашку ко рту.
— Превосходно! — услышал он голос Сесилии Хаммар. — Я просто рассчитываю на это! Это будет прекрасный вечер!
Иоакиму очень хотелось потребовать от неё объяснений, но пока он решил воздержаться.
Не так давно, в конце марта, она пригласила его к родителям матери в Норрчёпинг на седер. Сесилия Хаммар была еврейка, а поскольку Иоаким во время своих блужданий по узнал, что этнос может сообщать сексу ни с чем не сравнимую пряность, то предложение он принял.
Сесилия была безбожница до мозга костей, но большие религиозные праздники соблюдала — древний рефлекс, унаследованный с кровью. Иоаким наслаждался четырехтысячелетней ближневосточной аурой, окружавшей его вполне современную Юдифь, запахом благовоний от её волос, её внешностью наложницы вавилонского гарема. Он просто задрожал от восторга, когда она в споре с патриархальным дедом вставила пару слов на идиш. Он с удовольствием поедал восточноевропейские лакомства… К тому же его по-настоящему волновал обязательный ритуал седера с крутыми яйцами, мацой и хреном. Запасная кипа, предусмотрительно захваченная родственником из Умео и нахлобученная ему на голову, едва он успел переступить порог, придавала событию экзотический, даже таинственный характер, что он тоже с благодарностью записал на счёт Сесилии. Малопонятные молитвы на иврите почему-то возбудили в нём острое желание, и он набросился на Сесилию, не успели они переступить порог купе, на обратном пути. Даже кипу не снял.
А сейчас, три месяца спустя, она встала и направилась в туалет в хвосте самолёта с такой непринуждённостью, словно состояла членом элитного воздушного клуба. Ему страшно хотелось выяснить, в чём дело, и немедленно, в ближайшие две минуты, стать членом этого ордена похоти, где Сесилия Хаммар была почётным церемониймейстером. Если не выйдет, умру, подумал он.
Карелин засмеялся и шутливо дёрнул её за юбку. Она, хихикнув, освободилась от этого уголовного типа. И чтобы не быть узнанным, Иоаким прикрыл лицо газетой с крупным планом пастора-убийцы Хельге Фоссмо и откинулся в кресле, изображая утомлённого бизнесмена, позволившего себе несколько минут сна между двумя важнейшими деловыми встречами в быстроразвивающемся регионе Балтийского моря.
Через пять минут он понял, что она возвращается на место — её духи «Кензо» буквально взорвались у него в голове. И взгляд его был, по всей видимости, настолько отчаянным, что она почувствовала, как кто-то за ней наблюдает, и повернула голову. Он едва успел закрыться всё тем же негодяем Хельге из Кнутбю и притворился спящим.
Но на том его испытания в этот нелепый день не кончились. Невесть откуда появилась стюардесса с грохочущим вагончиком и наклеенной улыбкой и взяла его за руку.
— Не могли бы вы поднять кресло и закрыть столик? — сказала она. — Мы заходим на посадку.
Иоаким кожей чувствовал, что именно в этот миг Сесилия Хаммар смотрит в его сторону. Она была очень любопытна, особенно когда в дурацкое положение попадал кто-то другой, поэтому он сделал вид, что не слышал замечания.
— Не могли бы вы поднять кресло? — повторила стюардесса. — Мы садимся!
— Я сплю! — квакнул он из-под газеты.
Назойливая блондинка ему не поверила.
— К сожалению, я вынуждена настаивать, чтобы вы подняли кресло и пристегнули ремни. Мы идём на посадку.
Он не пошевелился. Выдать себя Сесилии было выше его сил.
— Я прошу вас соблюдать правила безопасности!
Ситуация явно выходила из-под контроля. Стюардесса взяла его за руку. Все пять чувств, обострённых унижениями последних месяцев, подсказали ему, что чуть ли не все пассажиры смотрят на него. Несколько дам за спиной вполголоса обсуждали его поведение.
Одной рукой он прижал к физиономии «Афтонбладет», а другой попытался нащупать откидной столик. Из репродукторов послышался звоночек, призывающий экипаж занять свои места.
— Справлюсь сам, — прошипел Иоаким, не убирая газету. — Идите и делайте своё дело, а я приготовлюсь к посадке.
Одна рука по-прежнему удерживала у лица газету с портретом преступного пастора Хельге Фоссмо, а другая… другая вряд ли сама понимала, чем занимается, скорее всего, пыталась нащупать кнопку приведения кресла в вертикальное положение, но вместо этого ухватила соседа за галстук. Растерянная стюардесса со страхом смотрела на сумасшедшего пассажира, откинувшего под углом в сорок пять градусов голову и скрывающего лицо под вечерним номером «Афтонбладет», где, кстати, есть очень интересное интервью с Торстеном Флинком. Пьяный? Может быть… Ведёт себя загадочно? Ещё как! Согласно новым правилам безопасности, введённым после одиннадцатого сентября, она обязана вмешаться. В таких случаях рекомендовано прибегнуть к помощи пассажиров, желательно крепких и тренированных мужчин… к примеру, вон тот, в мятом костюме, в третьем ряду… Ну наконец… спинка кресла поднялась, и предположительно пьяный пассажир чуть не потерял свою отпечатанную в типографии «Шибстедтс» цветную венецианскую маску.
Самолёт резко накренился, уходя из зоны турбулентности, и несговорчивого пассажира спасло от окончательного конфуза только то, что он судорожно вцепился свободной рукой в сиденье кресла. Он по-прежнему пытался застегнуть ремни безопасности, но для этого требовалось участие обеих рук, а опустить газету он не хотел, боясь, что его заметит неверная Сесилия.
— Можете мне помочь застегнуть ремни? — прошипел он стюардессе.
— Вы и сами справитесь, если дадите мне подержать газету.
Наша культура деградирует, подумал Иоаким. Всё на это указывает — размытая мораль, никуда не годная литература… В искусстве властвуют позорные реалити-шоу. Евангельский пастор — убийца. Принцессы крутят романы с владельцами фитнес-клубов. Газеты просто невозможно читать, а стюардессы забыли, что их главная обязанность — помогать пассажирам.
У него вдруг возникло почти непреодолимое желание швырнуть газету в лицо стюардессе и удрать в туалет. Там, в облаке запахов, оставленных Сесилией Хаммар, он мог бы самоудовлетвориться над крошечной стальной раковинкой, вспоминая их первые объятия на его английском диване… а потом выкурить сигарету, пока не сработает пожарная тревога, а потом самолёт приземлится в Броме. И плевать, что его уведут в наручниках.
— Оставь меня в покое! — тем же свистящим шёпотом сказал он стюардессе. — Если хочешь, чтобы пассажиры были пристёгнуты, возьми и пристегни их сама… Это не я придумал ваши дурацкие правила…
К его удивлению, стюардесса с помощью хорошо воспитанного соседа в галстуке всё же застегнула его ремни. Пока они возились с замком, у него внезапно возникло видение: он и Сесилия в недавно купленном доме на Готланде, у неё на руках малыш, мальчик, невероятно похожий на Виктора, а сам он счастливо улыбается, у него нет долгов, а на голове — та самая запасная кипа, бело-голубая, как флаг государства Израиль.
Я должен её вернуть, решил он. Последнее слово в комедии не останется за этим уголовником с рукой на её ляжке. Любой ценой я верну её, эту шалаву. Сейчас я нищий, но вот продам хотя бы пару гениальных картин моего покойного отца, и снова на коне, и она получит всё, что захочет!
«Фоккер» вздрогнул, коснувшись колёсами посадочной полосы. Продолжая прятать лицо под фотографией распутного пастора-убийцы из Кнутбю, он считал секунды, пока подкатят трап. Его хорошо воспитанный, а может, просто перепуганный насмерть сосед терпеливо ждал, пока салон опустеет. Тогда он похлопал Иоакима по плечу — всё, можно больше не прятаться. Сесилия исчезла в зале прилёта, так и не раскрыв его импровизированного инкогнито.
* * *
Всё же удача не совсем отвернулась от него. Он договорился с водителем такси, что тот остановит машину, когда на счётчике выскочит сто шестьдесят крон — ровно столько, сколько было у него в кармане, причём мелочью. Роковая цифра появилась в пятидесяти метрах от дома. В этом-то и заключалась удача, потому что у подъезда маячили два здоровенных бородатых мужика, опираясь на свои мотоциклы.
Он проскользнул за угол и пошёл по асфальтовой тропинке вдоль дома. Как он и надеялся, окно в прачечную было открыто. Он тихо спустился на гладильную машину, приоткрыл дверь — никого. Иоаким вышел на площадку первого этажа и вызвал лифт.
Тело его действовало словно бы независимо: он, например, с удивлением увидел свой указательный палец, нажимающий кнопку четвёртого этажа, хотя квартира его была на третьем. Его наивное сознание никак не могло примириться с мыслью, что кто-то хочет ему зла, но тело предусмотрительно действовало в соответствии с инстинктом самосохранения. Оно, то есть тело, неслышно соскользнуло на один марш лестницы, пригнулось за решёткой и осторожно посмотрело вниз, чтобы убедиться, не дежурит ли на площадке ещё один бородатый монстр. Там никого не было.
На полу в прихожей громоздился сугроб крайне агрессивных писем. Он с дрожью перешагнул его и двинулся дальше, оглядывая по пути руины своей холостяцкой жизни. Пустые картонки из-под вина рассекали акваторию архипелага, образованного кучами грязного белья, там и тут валяющегося на полу. Книги из университетской библиотеки, которые надо было вернуть ещё в прошлом тысячелетии, мусор, танцующие комки пыли, похожие на крошечные перекати-поле… напоминание о многих годах в осаде одиночества, о его безудержном падении…
Выглянув в окно, он убедился, что типы с мотоциклами никуда не делись. Они мрачно молчали и курили, время от времени оглядываясь — не появится ли на улице тот, кто сейчас наблюдает за ними из-за дорогих тонких штор с десятиметровой высоты?
На журнальном столике злобно мигал автоответчик, красный глазок напомнил ему рубильник электрического стула. Он нажал кнопку.
— Привет, — весело сказал голос, принадлежащий Андерсу Сервину, его сокурснику и последнему другу в этом мире — Иоаким пока ещё не успел занять у него деньги. — Хотел узнать, в городе ли ты или уже уехал на Готланд. Позвони, надо обсудить возможную работёнку…
Интересно, что это за «работёнка»? Иоаким примерно представлял себе, о чём идёт речь. «Продакшнс АБ» была компанией, близко связанной со «Стрикс ТВ» — они нашли нишу в виде нового формата псевдодокументального мыла для следующего поколения. Предприятие, где Лидере был совладельцем, выдумывало соревнования для экстремалов, в общем, для тех, кто не задумываясь мог в прямой трансляции всадить нож в соперника, если бы это принесло ему даже минимальную выгоду: просто-напросто психи, материал для планомерного унижения публики в лучшее экранное время. В основе одного из проектов компании была идея снимать круглые сутки неблагополучные семьи, обеспечив им свободный доступ к спиртному. Ещё одна идея: собрать на островке в стокгольмском архипелаге несколько человек с синдромом Аспергера и посмотреть, что из этого получится.
С полгода назад Иоаким даже участвовал в их совещании — его подвигла на это надежда отыскать нового кредитора. О какой-либо морали говорить в этих стенах было просто смешно, и он быстренько придумал полубезумный проект: свезти на остров Робинзона бывших заключённых Кумлы. Первым призом в соревнованиях различного рода будет машина инкассатора с миллионом крон. Победитель получит немного динамита, чтобы взорвать сейф в машине. Он тут же и название придумал — «Друзья Робинзона». А в качестве ведущего предложил режиссёра и драматурга Ларса Нурена, известного, в частности, тем, что для своих театральных постановок он привлекал профессиональных уголовников. К его несказанному удивлению, идея, родившаяся под парами полбутылки представительского виски, встретила бурное одобрение, за исключением разве что кандидатуры Ларса Нурена. Его решили заменить на известного специалиста по ограблению банков по имени Лиам Норберг. Один из дизайнеров немедленно уселся за компьютер набрасывать правила соревнований.
— Старик, у тебя настоящий талант, — сказал ему Андерс Сервин, когда они всей компанией отправились в «Театр-грилль» потусоваться в компании таких же, если не более аморальных, коллег из журналистского корпуса. Насколько Иоаким понял, в словах Андерса не было ни малейшей иронии. — Ты мыслишь правильно, хотя пока ещё плохо представляешь себе лимиты жанра. В нашей отрасли мы должны планировать границы дозволенного, то есть каждый раз начинать с рубежа бесстыжести, достигнутого предыдущим шоу. И дальше развивать успех, не слишком медленно, но и не слишком быстро. Нет такой бездны, куда не свалился бы человек, если дать ему время попривыкнуть и шанс разбогатеть…
Иоакима неприятно кольнула мысль, что, если бы не смерть Виктора сутки назад, он наверняка согласился бы на любое грязное предложение Андерса.
Таким образом, коллекция картин спасла его от моральной пропасти.
Он снял автоответчик с паузы.
— Это Свен-Улуф Валлин! — прорычал голос, который когда-то, пока Иоаким таскал его обладателя по дорогим кабакам, был образцом дружелюбия. — Я насчёт моих двадцати тысяч…
Он прослушал ещё не меньше дюжины тревожных сообщений с флангов экономических боёв, прежде чем услышал успокоительный голос Эрлинга Момсена. Облагороженный фрейдианским терпением голос всё понимающего опытного психолога, который даже требование о возврате денег облёк в насквозь психотерапевтическую форму:
— Привет, Йокке! Думаю, что твоя неспособность заплатить долги зависит как раз от того фактора, который мы упоминали в последней беседе. Ты восстаёшь против обязывающей функции подсознательного, против голоса так называемой совести, он для тебя ассоциируется с голосом умершей матери. Приходи на приём, когда захочешь… очень важно, чтобы чувство вины не взяло верх… и мы можем вместе разработать план выплаты твоего долга, а заодно поговорим и о злоупотреблении порнографией.
Если бы мы жили в справедливом мире, подумал Иоаким, автоответчик был бы переполнен соболезнованиями по поводу кончины отца. Оттуда лились бы голоса, полные понимания и сочувствия, надломленные горем… или хотя бы, одухотворённое молчание, когда у сочувствующего вроде бы не хватает слов, чтобы выразить свою печаль… Но даже собственная сестра не озаботилась ему позвонить.
На ленте осталось только одно сообщение — от Луизы; она интересовалась, не сохранились ли у него фотографии их поездки во Францию десять лет назад.
— Я хочу показать их Винсенту. Мы читаем сказку, а дело происходит в Париже… Позвони, когда получишь это сообщение.
Четверть часа спустя, стоя голым перед зеркалом в ванной, Иоаким подумал, что похож на сексуального маньяка в розыске: прямо на физиономии отпечатались чёрные газетные буквы, а разводы типографской краски на лбу явно напоминали нос преступного пастора Хельге Фоссмо. Смывая под душем воспоминания о пережитых унижениях, он размышлял, что сказать бывшей жене. Ему нужны были деньги на авиабилет в Фалькенберг и ещё хотя бы тысячу на непредвиденные расходы. Может быть, Луиза согласится дать ему денег — в обмен, так сказать, на парижские фотографии?
Гардероб выглядел так, словно там разорвалась граната. Всё же ему удалось найти немного марокканского хаша в кармане куртки от Пола Смита. Он свернул себе джойнт и начал разыскивать снимки в битком набитых картонных коробках. Поиски заняли немыслимо много времени. Резиновые нити ассоциаций всё время отвлекали его от поисков. Сувенирный коралл… открытка без обратного адреса, бог бы с ней, но яркая картинка (заход солнца на Средиземном море) оказалась настоящей психоделической бомбой: она вызывала поток мыслей, ничего общего с действительностью не имеющих… Наконец фотографии нашлись. Набирая номер бывшей жены и преисполняясь глубокой благодарности «Телии», что она, несмотря на многомесячную неуплату, всё же не отключила телефон, Иоаким вдруг понял, что немного перебрал с хашем. На счастье, Луиза голосом автоответчика сообщила, что она в саду.
Он выглянул в окно — ничего утешительного: мотоциклисты на месте. Один листал вечернюю газету, другой закурил сигарету. Время словно бы не двигалось. Сколько они уже здесь стоят? А может быть, они просто живут где-то поблизости… или ждут какую-нибудь не менее мускулистую даму, почему-то забредшую в их дом?
Он подошёл к окну, выходящему во двор, и увидел нечто, что мигом развеяло не только всю дурь от каннабиса, но и слабую надежду, что мотоциклисты дежурят у его подъезда по каким-то ещё, не имеющим к нему отношения причинам. Мало того что третий субъект занял пост у задней двери, он к тому же наблюдал и за открытым окном в прачечную, тем самым, через которое Иоаким недавно проник в дом.
В куче грязного белья на полу он раскопал две великолепные шёлковые простыни — они когда-то стоили в «НК» целое состояние — и связал их между собой. После чего надел короткую кожаную куртку (тоже Пол Смит) и альпинистские ботинки, приобретённые для поездки на горнолыжный курорт с Сесилией Хаммар, — и покинул квартиру.
Он поднялся по лестнице на последний этаж, открыл дверь универсальным ключом и оказался на пропахшем плесенью чердаке. Его удивила странная тишина — не было слышно ровным счётом ничего, кроме слабого шума ветра. Здесь был иной, девственный мир, где его проблемы просто не существовали.
Пройдя метров двадцать пять, Иоаким открыл ещё одну дверь и оказался на лестничной площадке верхнего этажа соседнего дома. Чуть поодаль была лоджия общего пользования, используемая главным образом как курилка.
Он осторожно выглянул на улицу — никого; окружить квартал коварные сборщики налогов ещё не успели. Он привязал конец простыни к стойке балкона и опустил вниз ниточку, на которой в буквальном смысле висела его жизнь. Пары метров не хватало, но конец успокоительно покачивался над кустом рододендрона.
Под воздействием каннабиса он вдруг осознал весь комизм своего положения и, спускаясь по импровизированной верёвочной лестнице, начал неудержимо хохотать. Надо бы почаще курить хаш, сказал он себе, тогда легче примириться с миром. Можно посмеяться над неудачами, над страхом встречи с бородатыми бандитами, над нищетой, над тем, что он висит на простыне в десяти метрах над землёй, над странной смертью бедняги Виктора от отравления (что, не мог, как все порядочные старцы, умереть от инфаркта или рака предстательной железы?), над отсутствием вкуса у Сесилии Хаммар (что это за борцовско-уголовный тип?), над унизительным выклянчиванием денег у бывшей жены, над тем парнем с собакой, что смотрит на него и размышляет, не позвонить ли полиции (кто это? взломщик?., или кино снимают?)… можно посмеяться над его собакой, удивлённой не меньше, чем хозяин, над этой забавной семьёй в окошке — мама, папа, младенец, — мимо чьего кухонного окна он только что проскользнул, словно цирковой гимнаст на трапеции, возвращающийся из-под купола после исполнения особо опасного трюка, без лонжи и сетки… они смотрели на него разинув рты, как выброшенные на берег рыбы… А чем не повод для смеха, что в какой-то момент, вопреки здравому смыслу, совершенно поглощённый трагикомедией своей жизни, Иоаким решил помахать рукой этой идиллической семейке и, разумеется, тут же грохнулся, воя от восторга, с четырёх метров в далеко не такой гостеприимный, каким казался сверху, куст рододендрона. Просто сдохнуть со смеху над этой кунцельманновской жизнью… Бастер Китон, да и только!
Остеклённая дверь подъезда в доме Луизы в Старом Эншеде отразила вовсе не того человека, каким ему хотелось бы предстать перед бывшей женой. Правая брючина разорвана, куртка в земле, засохшая кровь на лице. Правая щиколотка болела — чем дальше, тем хуже.
Маленький Винсент, которому только что исполнилось пять лет, открыл дверь, даже не пытаясь скрыть враждебности — к чужакам вообще, а к этому конкретному чужаку в особенности.
— У тебя кровь на носу, — сказал он.
— Я знаю. Слезал с балкона и поранился. А мама дома?
Иоаким соорудил на лице некое подобие всепонимающей взрослой улыбки. Но ребёнок на него даже не поглядел — развернулся на каблуках и ушёл в дом, разочарованно шаркая ногами.
Из двери пахнуло семейным счастьем — свежеиспечённый хлеб, только что вымытые полы, детский шампунь… очень много любви на квадратный метр. Оказывается, юг Стокгольма купался в лучах какого-то другого солнца, случайно забредшего из иных, неизвестных ему измерений. Запах гриля из сада, детский смех… женщина, которую он когда-то любил и на которой был женат, встретила его в прихожей, оборудованной в индийском стиле.
— Что случилось? — спросила она. — Ты пьян?
Следуя своему правилу, что правда — не что иное, как семантический компромисс между двумя не желающими ссориться людьми, он отверг её версию.
— Что произошло? У тебя всё лицо в крови!
— Упал в кусты… Пожалуйста, не надо, объясню в другой раз.
— О'кей, — сказала Луиза. — Заходи. Кстати, насчёт кустов — я как раз вожусь в саду. Фотографии захватил?
В незапамятные времена, когда двадцатичетырехлетний Иоаким приехал в Стокгольм учиться на литературо- и киноведа, вид этой женщины приводил его в транс, из которого он вышел, только женившись на ней и систематически обманывая её восемь долгих лет. Он даже не был уверен, что его чувства к ней можно назвать любовью. Скорее она была для него своего рода лекарством, он принимал этот препарат от одиночества, принимал профилактически, не думая о тяжёлых побочных эффектах… а потом пытался эти побочные эффекты лечить тем же способом.
Они встретились в старом добром ресторанчике «Тимc» на Тиммермансгатан, где она отмечала с приятелями сданный экзамен. Разогретый приличной выпивкой, слегка покачиваясь, Иоаким подошёл к бару, где она стояла с двумя подругами. Оказалось, они земляки — она тоже из Халланда, даже из того же города, что и он. И он никак не мог уразуметь, как это он ничего о ней не слышал и почему они никогда не встречались. Луиза выросла в семье миссионеров, они по полгода проводили в страдающих от эпидемий африканских странах, меняющих название с каждым новым диктатором. Она училась в интернациональных школах за границей, а в те редкие периоды, когда родители возвращались в Фалькенберг, занималась дома. В семнадцать лет ей надоела кочевая жизнь, и она упросила родителей отпустить её в школу-интернат под Стокгольмом.
И сейчас, когда Иоаким увидел, как покачивается её зад, облачённый в мешковатые плотницкие штаны, ему показалось, что их развод был ошибкой. Они должны были остаться вместе. И это у них должен был расти мальчик, копия Винсента. И это они ездили бы по чартеру раз в году, раз в пять лет меняли бы мягкую мебель из «ИКЕА» на такую же, играли в гольф, читали «Красивый дом», говорили о воспитании детей. Следили бы за калориями. Иногда, при благоприятном расположении планет, занимались бы сексом… Препирались бы, кому на этот раз вести машину после вечеринки у друзей с такой же мебелью и такими же клюшками для гольфа.
В крошечной кухне на него со всех сторон напирало семейное счастье. Детские рисунки на стенах — диковатые эксперименты с центральной перспективой, изображения мамы и Винсента, а также папы Леонарда, который после года не особо мирного сосуществования с Луизой сбежал к своей первой жене в Мальмё.
На столе разложен детский пазл с диснеевским мотивом, на полке, пристально уставившись на Иоакима, сидит плюшевый зверь с антропоморфной ухмылкой. В духовке поспевает пара дюжин коричных булочек, их аромат прочно ассоциируется с семейной идиллией… И он мог бы так жить, если бы природа не создала его таким идиотом.
— А негативы тоже захватил? — спросила Луиза, вынимая противень с булочками и ставя новый. — Я хотела бы сделать копии.
— Конечно! — Иоаким потряс конвертом из фотолаборатории.
— Смешно… Мы сейчас читаем сказку, и действие разворачивается как раз в том квартале, где мы жили, помнишь? Хорошая была поездка…
У Луизы была на редкость избирательная память. Только благодаря этому свойству она вообще позволяла ему переступать порог её дома. Мало этого, если бы не избирательность памяти, она бы вряд ли выдержала его почти десять лет. Иоаким, например, вспоминал эту поездку в Париж как непрерывную цепь бессмысленных ссор и ритуальных постельных примирений в отеле, готовом к сносу, с тараканами такой величины, что уборщица в панике убежала куда глаза глядят, с обязательными экскурсиями в Лувр и на Эйфелеву башню. Скучные вечера в дешёвом североафриканском ресторане, насквозь провонявшем чесноком и фритюром, четырнадцать вечеров с дешёвым красным вином, кошмарным похмельем… Всё это кончилось тем, что Луиза уехала домой, не дождавшись чартера, после грандиозной ссоры, причины которой он вспомнить не мог.
— Как с писательством? — спросила она, перебирая фотографии. — Статьи для газет?
— Не жалуюсь. С замыслами, по крайней мере, всё нормально. Только сегодня, кстати, мне пришла в голову мысль провести журналистское расследование, как в Швеции работают коллекторы… Какими методами они вышибают долги из неплательщиков. В этакой, знаешь ли, исторической перспективе… начиная с наёмников Густава Васы, сшибающих колокола с деревенских церквей, до «Фактаб Финанс» и мафиозных банд байкеров вроде «Хелл Энджелс».
— Тебе булок не дадут, потому что ты дурак, — философски заметил Винсент, слизывая с палочки эскимо. Он смотрел на Иоакима со странной смесью ненависти и презрения. Что именно преобладало, Иоаким так и не понял.
— Булочки ещё не готовы, дорогой. — Луиза улыбнулась всепрощающей материнской улыбкой, что спасло Иоакима от дальнейшего углубления в придуманную под действием хаша версию о многовековой истории шведских торпед. — Винсент немножко болел — простудился, пока был у отца. Вы же были в «Тиволи» в Копенгагене, я правильно поняла, малыш?
— Этот кровавый тип булок не получит, — упрямо сказал Винсент.
Иоакима это высказывание нисколько не удивило.
— Как у вас тут хорошо, — сменил он тему. — Может быть, сдашь комнатку бедному бывшему мужу? Моя квартира мне, похоже, не по средствам, к тому же я купил дачу на Готланде, вернее сказать, не дачу, а хуторок, и за него тоже надо платить… К тому же это за мной, а не за кем-то ещё начнут охотиться «Хелл Энджелс», если я сокращу ежемесячные выплаты.
Он принуждённо засмеялся, дабы убедить жену, что это всего лишь невинная шутка, вполне уместная между бывшими супругами. Но Луиза к шуткам расположена не была:
— Я живу одна, и так и будет в дальнейшем. Мне не везёт с мужчинами, Иоаким. И ты тому живой пример. Я не хочу тебя обидеть… Но меньше всего мне хотелось бы делить жильё именно с тобой.
— Я же пошутил!
— Смешно, — сказала Луиза без улыбки. — Но я-то не шучу. Поразительно, на то, чтобы понять, что мне лучше всего с самой собой, ушло десять лет. Знаешь, когда я искала дом, я поставила целью найти что-то в этом духе. Небольшая жилая площадь, но большой сад. В моей спальне наверху умещается только односпальная кровать. Маклер говорил, что это единственный недостаток, всё остальное замечательно — гостиная, кухня и спальня внизу. Но как раз именно та крошечная комнатка мне больше всего и понравилась. Здесь уместится только односпальная кровать, подумала я, а детская будет внизу, в комнате побольше. Не сомневайся, Луиза, сказала я себе. Это как раз то, что тебе нужно!
Внезапный вопль Винсента помешал нежелательному развитию беседы. Ребёнок вставил между щёк палочку от мороженого, отчего сделался похожим на лягушку, и никак не мог её вынуть. Пока Луиза занималась ортодонто-логическими проблемами сына, Иоаким попытался представить, как выглядит её грудь под блузкой. Он не видел её голой уже лет шесть… наверняка тяжёлая беременность и роды мало что оставили от природной красоты её тела, не говоря уж о пролетевшем времени… Он попытался вызвать в памяти какие-то чувственные эпизоды с её участием, но ничего не приходило в голову. Единственное, что ему удалось вспомнить с лёгким содроганием, как он когда-то практиковал семяизвержение на эту самую грудь — и то чаще в отчаянии, чем в эйфории. Им даже никогда не было особенно хорошо в постели, напомнил он себе. Их половая жизнь постепенно превратилась в средство примирения, быстрые и неряшливые соития после завтрака в их двушке на Лилла Эссинге, почти не раздеваясь. В холодном поту нежности, смешанной с ужасом, они, словно с трибуны стадиона, наблюдали, как тает их любовь… Луиза уходила на работу — она тогда проводила исследование рынка для какой-то продуктовой компании, — а он занимался самообразованием, студент-недоучка, живущий на средства жены и мечтающий… О чём, собственно, он тогда мечтал?
Да ни о чём. Едва только за Луизой закрывалась дверь, его начинала мучить всё та же эротическая чесотка. Его охватывал нестерпимый похотливый зуд, сопровождаемый взрывами сексуальных фантазий, но Луиза никогда в них не присутствовала. Зуд начинался в голове и распространялся по всем телесным и душевным закоулкам. Он наполнял кровью его мужской орган, разъедал совесть, сыпал чесоточный порошок в его нервную систему и мог быть удовлетворён, только когда он находил особу противоположного пола и трахал её в любом подходящем и неподходящем месте. В крошечной студенческой комнатке. Или в «коллективе», где она жила. Или в элегантной пятикомнатной квартире на Эстермальме, которая буквально вопила в подтверждение банальной истины, что деньги не приносят счастья… Или в однокомнатной лачуге в пригороде, убедительно доказывающей противоположное, что деньги всё-таки кое-какое счастье приносят… Там можно было поранить ногу о разбросанные по полу элементы конструктора «Лего», хозяин конструктора спал на выдвижной койке, а его отчаявшаяся одинокая мама умоляла ночного гостя вести себя потише. Или на улице, в контейнере (такое тоже случалось), в тёмном углу Бьорнс Тредгорд — а куда ещё идти, если предмет своего вожделения он находил без четверти три утра, притулившейся у стойки бара в ресторане «Мельница»?.. Ничего необычного в этом не было. С этим зудом можно было справиться только одним способом — эякулировать его из тела, и к любви эта терапевтическая процедура не имела ни малейшего отношения.
А завершала приступ чесотки ложь, наспех придуманное алиби, отвлекающая внимание перебранка — всё что угодно, что могло бы хоть немного успокоить муки совести.
— А знаешь, что я думаю о нашем браке? — Луиза словно прочитала его мысли.
— Я почему-то знал, что раньше или позже ты задашь этот вопрос.
— Он не стоил ни гроша.
— Спасибо. Твои слова согревают душу.
— Факт есть факт. Восемь лет никуда нас не привели. Вернее, привели в никуда. Я много думала об этом в последнее время. От отца Винсента остался, по крайней мере, Винсент… — Она сделала широкий жест в сторону мальчика. — Эта связь имела смысл, хотя и была короткой и уж никак не счастливой. Но мы-то с тобой, Иоаким, мы-то не достигли ничего, кроме горя… горя, горя и горя… просто горная цепь. Я даже не уверена, научились ли мы чему-нибудь друг от друга, кроме твёрдого знания, что так жить нельзя и что такое никогда не повторится.
— Ты весь в грязи! — вставил Винсент, обращаясь к Иоакиму. — И ты мне не папа!
Эти проникновенные слова мальчика вызвали у матери улыбку. Она как раз вынимала из духовки очередную партию булочек. Совершенно генетическая улыбка, подумал Иоаким, она передавалась по материнской линии со времён величия австралопитеков в африканской саванне, улыбка неисчерпаемой любви к своему потомству и к своему мужчине.
— А как его папа? — спросил Иоаким, сглотнув комок величиной с яблоко.
— Я о нём мало что знаю. Деньги платит вовремя. Винсент иногда к нему ездит.
— Папа, папа, — заныл Винсент. — Хочу к папе!
Он выглядел очень довольным собой: ему удалось добиться подтверждения, что ни в каком родстве с этим грязным и подозрительным незнакомцем он не состоит. С неестественной скоростью он спрыгнул на пол и начал колотить ногой в дверь кухонного шкафа.
— Хорошие мужики на дереве не растут, — продолжила Луиза. — И это и есть главная трагедия молодых одиноких женщин. В этом городе живут тысячи интересных одиноких женщин, а где же мужчины, Иоаким, я тебя спрашиваю, где же мужчины? Трудоголики в скучных костюмах, спившаяся богема… Орущие футбольные фанаты… а где изящество, элегантность, стиль? Где прячутся честные и романтические мужчины?
Луиза вздохнула и начала прибирать на кухонном столе. Иоаким решил, что сейчас самое время рассказать о смерти Виктора.
Какое-то время его бывшая жена и отец были очень близки… Это стало особенно заметно, когда их брак уже шёл к концу и Луиза в отчаянии искала утешения у Виктора. Они долго и тихо говорили по телефону по вечерам, покуда Иоаким в соседней комнате размышлял, какой бы повод изобрести, чтобы удрать в заповедник секса под названием «Мельница». Они продолжали и продолжали говорить, и в конце концов он просто исчезал, без всяких объяснений, иногда на несколько дней. Заводил пошлые знакомства, ночевал на диванах у собутыльников, тупо ворочался в собственном эмоциональном болоте… Условия жизни ему диктовал член, член был его посохом, картой, компасом и поводырём в джунглях сексуальных возможностей… Он готов был сделать что угодно, пойти на любую ложь, лишь бы избежать гробового молчания за обеденным столом в шесть часов, вздохов по поводу новостей в девять и душещипательных сахарных пилюль вечернего фильма.
— Твой долг — спасти брак, — сказал ему Виктор, когда они в последний год их совместной жизни приехали к нему в Фалькенберг на Рождество. — Поверь мне, ты даже понятия не имеешь, что это такое — одиночество. Настоящее одиночество пробирает до костей.
А что сказал Виктор Луизе, Иоаким даже и не знал. Сам он был отнюдь не в настроении выслушивать чьи-либо советы, и уж во всяком случае не советы Виктора.
Маленький Винсент погрузился в мистические размышления пятилетнего ребёнка. Он с увлечением ковырял указательным пальцем в носу. Точно как я когда-то, подумал Иоаким и почувствовал, как на его лице расползается дурацкая, спровоцированная улетучивающимся хашем улыбка… Если бы он тогда послушал Виктора, никакого Винсента не было бы… хотя, может быть, был бы кто-то другой, наполовину этот же, но всё же другой, с участием и моего генетического кода…
Он заметил, что Винсенту удалось выудить из ноздри величественную козу. Малыш тут же с миной заправского дегустатора отправил её в рот.
— Не надо этого делать, дорогой, — сказала Луиза. От её ястребиного материнского взора не ускользала ни одна мелочь.
Иоаким вдруг почувствовал страстное желание тоже выкопать из носа козу и сунуть её в рот, вернуть то незамысловатое душевное равновесие, когда человек может есть собственные сопли и нимало этого не стесняться. Просто потому, что это ему нравится, потому что ему вкусно, а на мнение остального человечества ему совершенно наплевать. Но подвёрнутая нога опять дала о себе знать резкой болью, и он понял, что ему необходим врач.
— Умер Виктор, — сказал он своей бывшей жене. — Вчера утром. Говорят, от отравления. У меня нет денег даже поехать на похороны, мало того, мне даже не на что пойти к врачу и что-то сделать с ногой. Можешь одолжить мне немного денег?
Несколько часов спустя он сидел в вагоне метро по дороге на Кунгсхольмен с профессионально наложенной повязкой на голеностопном суставе. Оказалось, сломана кубовидная кость, но смещения нет, так что гипса не потребовалось — заживёт и так.
Всё пока складывалось удачно. Простое сочувствие ближнего, как обычно утверждал Эрлинг Момсен, может утешить страждущего. Луиза проявила сострадание в самом напряжённом месте сценария. Даже маленький Винсент, казалось, был тронут его жалким положением и временно прекратил охоту за козами.
Ощущение было такое, что жизнь налаживается. Луиза одолжила ему денег, и жизнь сразу наполнилась смыслом. Странно, что какая-то несчастная тысяча крон плюс банка ситодона, сильных болеутоляющих таблеток с кодеином, выписанных врачом, подняли настроение чуть не до состояния левитации, несмотря на смерть отца. Дополнительную порцию антидепрессанта он получил, когда, хромая, подошёл к дому и обнаружил, что непрошеная охрана исчезла: байкеры, очевидно, закончили рабочий день и поехали отчитываться в свою контору в Сольне.
Намного, намного легче. Очень скоро половина некоей коллекции живописи перейдёт к некоему наследнику, обременённому некими финансовыми проблемами… Собственно, сейчас у этого наследника было ощущение, что единственная его серьёзная проблема — некая женщина, поразившая его в самое сердце своей непростительной неверностью… Нет, конечно, нельзя забывать, что его родителя, человека, занимавшего его чувства и мысли сорок лет, больше не существует. С этой точки зрения предательство Сесилии не такая уж серьёзная проблема. Такие проблемы решаются, подумал он в лифте, с живыми всегда можно договориться. На мёртвых не действуют ни угрозы, ни обещания.
Приятную ноту в ощущение гармонии с внешним миром внёс и тот факт, что на автоответчике он нашёл сообщение от сестры. Он набрал номер, и она тут же взяла трубку. Жанетт была на удивление покладиста, они обсудили практические детали похорон. Сестра полностью соответствовала образу человека долга, умеющего принимать решения в тяжёлые минуты жизни. Она чётко определила, что именно должна сделать она и что должен сделать он.
Внезапная лёгкость существования, поддержанная двойной дозой болеутоляющих таблеток с заметным наркотическим эффектом, подвигла его на героическое решение прибраться в квартире, напоминающей зону военных действий: разобрать завалы одежды, атаковать пагоды грязной посуды, навести порядок на письменном столе. Он даже, к своему удивлению, начал набрасывать план дорогого, но совершенно необходимого ремонта ветхого дома на Готланде. Ремонт уже не казался недостижимым — он теперь богатый наследник.
Но даже и этого ему показалось недостаточно: без четверти час ночи из подземного моря замыслов медленно, как рыба из омута, выплыла идея, подсказанная ему покойным отцом и бывшей женой, хотя сами они об этом понятия не имели. Взяв за исходный пункт несколько собственных пометок на полях книги «Рост сетевого общества», том 1, Мануэля Кастелля (обнаруженной, кстати, под грудой картонок из-под пиццы, пустой бутылкой хереса Люстау Драй Оролозо за 742 кроны и пачкой распечатанных фотографий из ), а также основываясь на биографии Виктора Кунцельманна, он начал писать следующее:
«Война уже не является эмпирической данностью европейцев. Отсутствие военного опыта у современных мужчин приводит к глубокому нарушению самосознания. Если не принимать во внимание необходимость для мужчин жертвовать своей жизнью на войне, невозможно понять, как могли женщины смириться с патриархальными структурами. Мужчины с детства знали, что в отпущенный им период жизни непременно разразится война и что они будут обязаны в ней участвовать. Это давало им привилегированное положение и в мирное время. Но сейчас, когда уже несколько поколений живёт без войны, наступает новый этап человеческого развития — отмирание патриархата!»
* * *
«Церковь Святого Лаврентия названа в честь покровителя бедных, святого Лаврентия» — так было написано в кем-то забытой брошюре о достопримечательностях Фалькенберга, лежавшей на скамейке рядом с Иоакимом… — ага, Святого Лаврентия, «римского дьякона, погибшего мученической смертью на костре в 288 году после Рождества Христова». Вполне последовательно, где же ещё прощаться с отцом, как не здесь, — через несколько часов отец тоже превратится в пепел в городском крематории. Интересно, не думает ли его сестра о том же самом? Должно быть, нет. Жанетт вовсе не предавалась философским размышлениям, она была погружена в текст двести сорок девятого псалма: «Только день, только мгновение…»
Всё изменилось. С тех пор как он был здесь в последний раз (по какому случаю, он и сам не помнил), церковь отремонтировали. Да и сам Фалькенберг на себя не похож, хотя, казалось бы, это и есть его главная задача — быть похожим на Фалькенберг. Каждое утро предлагать жителям одну и ту же версию себя самого, чтобы их, не приведи господи, не напугать. Он прогулялся с утра по центру и, к своему удивлению, обнаружил, что в бывшем рыбном магазине разместилась пиццерия «Чарли Чаплин» (собственно, она там и была последние пятнадцать лет, но вывеска появилась недавно), а в бывшем музыкальном магазине Вальдеса, известном всему городу, теперь бойко торгуют турецкими деликатесами. В большой витрине вместо хагстрёмовского усилителя и античных гитар работы Левина теперь лежали оливки, бараньи сосиски и пакетики с разнообразными пряностями. Вокзал по распоряжению железнодорожного начальства собирались перенести в район Тройнберга, а на Этране возле пристани появилось несколько омерзительных скульптур, застрявших в городе после недавней выставки.
За окном было пасмурно. Набухшие дождём облака волочились чуть ли не по земле, выливали содержимое на городские улицы и уходили на восток. Даже и погода на себя не похожа, хотя очень подходит для такого дня.
— С грустью и болью мы собрались здесь сегодня, — монотонно читал пастор. — Но в этом горе есть и крупицы радости — радости, что мы знали Виктора Кунцельманна, любимого отца и прекрасного друга, общественного деятеля и замечательного профессионала…
Виктор, напомнил себе Иоаким, это же вон та неподвижная фигура в деревянном ящике у хоров, под бархатным покрывалом с рельефным изображением римского креста… в гробу модели «Фуга 25», 6995 крон, включая налог на добавленную стоимость.
— Модель вполне бюджетная, но выглядит недёшево, — бодро объяснил брату и сестре Кунцельманн три дня назад владелец похоронного бюро Рутгер Берг, притворяясь, что не узнаёт их, хотя они учились в одной и той же фалькенбергской гимназии. — Есть, конечно, более дорогие модели, — добавил он, бросая тщательно отрепетированный скорбный взгляд на выставочный экземпляр. — Но поскольку вы решили кремировать покойного, не думаю, что вам стоит тратить много денег на гроб. Лучше купить убранство побогаче и достойную плиту.
За окном дождь совершенно неожиданно перешёл в град. Это необычное в июне явление окончательно укрепило Иоакима в мысли, что в мире что-то не так: погода, город, его отец, ни с того ни сего старающийся убедить сына, что он мёртв. Даже Рутгер Берг — он помнил Рутгера как весёлого парня; по слухам, тот соблазнял девочек, предлагая им сеанс экзотической любви между двух гробов в похоронном бюро отца.
— Что вы хотите делать с прахом?
Иоакима, перелистывающего маленькую папку под названием «Советы родственникам», вопрос застал врасплох.
— С прахом?
— Я имею в виду — могила или урна?
— Мы думали об урне.
— И сколько персон вы себе мыслите? Наш колумбарий рассчитан на восемь персон за двадцать пять лет… если вы выберете захоронение праха без урны, то возможностей меньше… не больше четырёх персон… Тесновато в нашем городе покойникам, если позволить себе выразиться неформально…
Все эти подробности, словно позаимствованные из второсортного фильма… и он никак не мог понять, почему шведская церковь не отстегнёт хотя бы сотую долю процента от своего состояния и не поставит в храмах скамейки поудобнее.
Пастор закончил свою надгробную речь вымученным уподоблением искусства живописи божественному просветлению духа. Иоаким опять начал думать о том, о чём старался не думать со дня приезда в Фалькенберг и о чём охотнее бы не думал и сейчас: у Виктора за несколько недель перед смертью развился острый психоз, и цена этого психоза измерялась во вполне реальных деньгах.
— Папа уничтожил картины. — такими словами встретила его потрясённая сестра в квартире на Чёпмансгатан. Сейчас ему казалось, что это было много лет назад. — Посмотри сам… здесь как чёрт разорвался.
Она провела его в салон. Светлые прямоугольные пятна на стенах свидетельствовали, что там когда-то висели картины. Кунцельманн-старший работал методично и тщательно: он снимал картины с крючков, срезал их с рам… а потом — в это трудно было поверить — кромсал ковровыми ножницами. Ножницы и сейчас лежали на полу, словно бы специально для убеждения маловеров. Несколько картин были просто-напросто замазаны дешёвой синей малярной краской. Никакого другого объяснения, кроме внезапного помешательства, они придумать не могли.
— А ты уверена, что квартиру не взломали? — Иоаким никак не мог примириться с увиденным.
— Не думаю… нет, конечно. Всё на месте. И сигнализация была включена… Я сама набирала код. Не понимаю… он словно внезапно возненавидел то, что любил больше всего на свете. И даже страховку не получишь, поскольку все убытки нанесены самим хозяином.
Из четырёх полотен Карла Кильберга оставались только узкие полоски пёстрого холста. Полпоколения шведских живописцев межвоенного времени исчезло из этого мира. И что ещё хуже, единственное отцовское полотно Дика Бенгтссона, этой знаковой фигуры шведского постмодернизма, полотно, случайно попавшее Виктору в шестидесятые годы… бесценное полотно, которое полагалось бы хранить не в городской квартире, а в банковском хранилище, выглядело как палитра маляра, пробовавшего синюю краску для заборов фирмы «Беккер». Эта работа — обычный сельский сарай, выкрашенный фалунской красной краской с провокационным граффити в виде свастики на окне, обработанная лаком и утюгом, как обычно поступал эксцентричный художник, — была, как говорил Виктор, совершенно не известна знатокам Дика Бенгтссона. Иоаким с удовольствием повесил бы её в своей квартире на почётном месте. Только сознание, что истинные жемчужины отцовской коллекции лежат под надёжной охраной в банке, удержало его от громких проклятий. Целое состояние было замазано дешёвой заборной краской и изрезано на узкие ремни. Сестра, похоже, этого не понимала. Она была напрочь лишена способности ассоциировать происходящее с толстыми пачками денег.
— Бедный, бедный папа, — вот и всё, что она могла из себя выдавить. — Что могло случиться?
Этого не знал никто. Последние недели перед смертью Виктор полностью уединился. Жанетт пыталась дозвониться ему, но безуспешно. И не только она — автоответчик был переполнен и яростно мигал в руинах западно-шведского искусства первой половины двадцатого века.
Многие из звонивших были сейчас здесь, в церкви. Например, Семборн. Адвокат пришёл со своей похожей на мышку-полёвку женой. Иоакиму не хотелось вспоминать оставленное им сообщение, равно как и то, о чём адвокат позже говорил в своей конторе. Согласно законам энтропии, ситуация становится тем беспорядочней, чем больше ты нуждаешься в порядке и стабильности. Он постарался выкинуть из памяти голос адвоката и всю его речь с совершенно обескураживающими намёками… Адвокат заявил, что многие из купленных Виктором за многие годы работ не что иное, как подделки, и что он хочет немедленно получить по этому поводу разъяснения.
Рядом с адвокатом сидел местный галерист Окессон, который сорок лет пользовался энциклопедическими знаниями Виктора, его советами и подсказками. Позади него на скамейке сидел ещё один галерист, кажется из Варберга. Имени его он вспомнить не мог. А чуть подальше — знакомые ещё с отроческих лет фигуры: председатель ABF, трое членов совета по оформлению города, шеф управления культуры, которого Виктор в своё время уговорил открыть в коммуне художественную школу. Были ещё пара рабочих-реставраторов, соседи, несколько шахматных и теннисных энтузиастов, а также двое ушедших на пенсию смотрителей музеев в Стокгольме и Гётеборге.
Они скорбят по моему отцу, растерянно подумал Иоаким, по человеку, с которым я вырос, с которым я совсем не так давно сидел на причале и ловил уклейку. Здесь, в этом городе, отец как-то посадил меня на плечи, чтобы я увидел мир глазами взрослого. Здесь, буквально за углом, на Стургатан, есть кондитерская, куда мы ходили по субботам (в Берлине это традиция, говорил отец, Frühschoppen jeden Samstag). По этим булыжным мостовым, пятнистым от помёта чаек, Виктор водил его в школу, на футбол, пинг-понг, гандбол, в кружок скаутов, где бородатый мужик по фамилии Браск командовал четырьмя десятками белобрысых пацанов в голубых рубашках… Это здесь, в Фалькенберге, Виктор, как опытный лоцман, провёл его через коварный архипелаг юношества, со всеми его опасными омутами, подстерегающими подростков вроде Иоакима. Виктор выпустил его во взрослую жизнь с её вечными ветрами и туманами, укрывшими землю от берегов Халланда до Шетландских островов… Это он, Виктор, останавливался на каждом углу поговорить со знакомыми — близких друзей у отца не было, зато знакомых было множество.
Тот, кто лежал в гробу, кого пастор по непонятным причинам всё время называл Виктором Кунцельманном, тот, с кем они сейчас прощались в церемониальном зале похоронного бюро Рутгера Берга, не имел ничего общего с живым любящим отцом, когда-то помогавшим ему с уроками на кухне в квартире на Чёпмансгатан, рассказывавшим ему сказки. Тому не составляло труда справиться с любыми горестями подрастающего без матери мальчика по имени Иоаким. Тот был жив, а этот, в гробу, бесстыдно мёртв.
Но какой из Викторов установил в квартире фальшивую сигнализацию? Он что, собирался обезопасить свою коллекцию, чтобы незадолго до смерти изрезать полотна в куски? Здесь было над чем подумать…
Когда Иоаким, в технических вопросах не особенно доверявший своей сестре с её гуманитарным складом ума, вышел в прихожую проверить, действительно ли была включена, как она утверждает, сигнализация и не взломали ли и в самом деле квартиру, он немедленно обнаружил, что никакой сигнализации нет. Всего лишь макет, так называемая дурилка, прозрачный пластиковый ящичек с мигающей лампочкой, — авось вор испугается и убежит. Странно, что он не обнаружил этого раньше — коробочка с двумя проводками, кнопки, чтобы набирать бессмысленный цифровой код, и красная лампочка, работающая от девятивольтовой батарейки. Снабжённая шильдиком «сигнализация Секуритас», это нехитрое устройство вполне могло годами обманывать как брата и сестру Кунцельманн, так и двух-трёх городских медвежатников.
Открытие подтолкнуло целую лавину версий, в которые он, впрочем, сестру не посвящал — что-то подсказывало ему, что ей лучше пребывать в убеждении, что квартира была поставлена на сигнализацию.
Что, например, если квартиру и в самом деле разгромили взломщики? Но почему они тогда ничего не унесли? А может быть, ценность картин в собрании была не так уж велика и Виктор решил не утруждать себя ненужными хлопотами с сигнализацией?
Это допущение пугало его больше всего… он вполуха слушал отпевание и размышлял о подозрениях Семборна. Пастор перешёл к последней, надгробной молитве. Иоаким всё время возвращался мыслями к встрече с адвокатом два дня назад. Семборн позвонил ему на домашний телефон Виктора и, произнося малопонятные тирады насчёт коллекции, попросил о встрече «с глазу на глаз».
— Я знаю, время выбрано неудачно, — сказал он, не успел Иоаким перешагнуть порог его конторы в обеденный перерыв. — Ты, конечно, очень занят подготовкой похорон и всей этой суетой… Но я ничего не понимаю, и никто не может ответить на мои вопросы. Я наверняка не стал бы этим заниматься, если бы не нашёл твоего отца в ателье перед незаконченной картиной Трульсона. И не просто картиной, а точно такой, какую он продал мне, уверяя, что это единственный экземпляр.
Семборн показал на стену, где между разного рода адвокатскими дипломами висел халландский девятнадцатый век. Перед бревенчатым домом стоят двое ребятишек и голодными глазами смотрят, как мать прогоняет через сепаратор молоко для сыра. Низкое солнце, красно-оранжевая листва на деревьях… Порядочный, в общем, китч.
— Я думал, всё уже прояснилось тогда, по телефону. Папа делал копии для собственного удовольствия! Он же был реставратор. А может быть, отрабатывал технику. Набивал руку. Что здесь непонятного?
— А я не понимаю ни бельмеса! — Голос Сембурна звучал почти истерично. — И я говорю не о Трульсоне, хотя и с Трульсоном довольно скверно…
— А о чём вы говорите?
— О редкостях. Два небольших полотна, все эксперты утверждают, что и то, и другое — оригиналы. Я говорил со специалистами и в Копенгагене, и в Гётеборге. Они загорелись, как юнцы, — подумать только, вновь открытые картины… Парный портрет — Хольгер Драхманн и Отто Бенцон на веранде… Никому ранее не известный этюд: Мария Кройер со своей собачкой на берегу у Брондумского пансионата… Но я случайно встретил его правнучку, или что-то в этом роде, в общем, родственницу, и она совершенно уверена: писал картину не её дед. Стиль абсолютно тот же, всё правильно, и мотив вполне мог быть его… но это не картины деда, сказала она, если бы они были его, она бы их знала.
Адвокат остановился, чтобы перевести дыхание.
— О чём вы? — еле успел вставить Иоаким.
— О моих картинах Кройера… Художник из Скагена! И его наследница, внучка сына или дочери… Не помню, чья она внучка… представь себе, она живёт в Гётеборге, и у неё есть свой каталог, она его от кого-то унаследовала… И там описан каждый его этюд, каждый набросок, каждый рисунок, чуть не каждый мазок кисти… Месяц назад я был у неё… Виктор ещё был жив… я положил картины в багажник и поехал в Сконе, пусть, думаю, посмотрит, ей чуть не девяносто…
Семборн, очевидно, понял, насколько маловразумительно звучит его тирада, и остановился на полуслове.
— Значит, отец продал вам две неизвестные работы Кройера… А откуда он их взял?
— Этого я не знаю. И никаких поводов для расспросов у меня не было. Я сорок лет покупаю картины у Виктора. И он с меня дорого не брал… если, конечно, это оригиналы.
— Если вы купили их у Виктора, то можете не сомневаться — это оригиналы.
— Но все были донельзя удивлены, Иоаким, что их нет в каталоге. Хотели сделать более тщательный анализ пигмента и полотна, чтобы ликвидировать все сомнения, но я воспротивился. Вся это история привела меня в полную растерянность. Речь всё же идёт о полотнах гигантской стоимости…
Адвокат достал носовой платок и нервно вытер шею.
— Не пойму, какое отношение к картинам имеет выжившая из ума девяностолетняя старуха в Хельсинборге… В конце концов, это смехотворно. На что вы намекаете?
Не исключено, что Виктор продал мне подделки. Несколько штук, если считать за все годы. Скорее всего, он и сам этого не знал. Я попросил эксперта посмотреть на моего Рагнара Сандберга. Ты знаешь, этот гётеборгский колорист… И в одном полотне он не уверен. На восемьдесят процентов — подлинник, сказал он. Восемьдесят процентов — это не сто! Я заплатил за полотно пятьдесят тысяч крон — и это в семидесятые годы! — и заплатил не за восемьдесят процентов подлинности, а за сто! И вот ещё что… мне очень жаль, что приходится говорить об этом за два дня до похорон, но, если ты помнишь, нашёл его мёртвым я — и нашёл перед копией Нильса Трульсона… и ещё того чище — полузаконченной имитацией Дюрера! Альбрехт Дюрер! Один из величайших гениев за всю историю человечества… Не знаешь, что и думать.
— Не надо валить всё в одну кучу, Семборн. Виктор в свободное время делал пастиши для собственного удовольствия, и никакой связи с вашими работами нет и быть не может. И в конце концов, что вы хотите от меня?
— Я хочу гарантий. Я хочу быть уверенным, что твой отец никогда не занимался ничем противозаконным.
Наступило молчание. Собеседники неприязненно уставились друг на друга.
— Можете быть спокойны, Семборн, — прервал наконец паузу Иоахим. — Отец был сама порядочность. И ваша девяностолетняя сивилла ошибается. Вы же сами сказали, что все эксперты подтвердили подлинность вашего Кройера. Пусть они проведут пигментный анализ, и вам будет спокойнее. И если и в этом случае подлинность картин будет доказана, а я уверен, что так и будет, можете считать их подлинными. В этом же и смысл их работы! Эксперты для этого и существуют! Это они и никто другой определяют подлинность всего, что есть в этом мире. И нам остаётся только положиться на их суждение.
Сейчас, сидя на церковной скамейке, Иоаким попытался поиграть с мыслью, что будет, если адвокат прав. Тогда можно как-то объяснить разгром, учинённый Виктором в квартире. Если додумать эту мысль до конца, получается, что Виктор, допустим, обнаружил, что произведения искусства, которые он собирал долгие десятилетия, могут оказаться фальшивками… и тогда он в припадке гнева, или отчаяния, или и того и другого искромсал не меньше двадцати полотен. А может быть, он просто не хотел, чтобы эти сомнительные работы бросали тень на главную часть коллекции, спрятанную в банковском хранилище Общественного сберегательного банка?
Ну нет. Не может быть. Уж кого-кого, а Виктора в вопросах изобразительного искусства обмануть было практически невозможно — по той простой причине, что оценка подлинности и была его главной специальностью. Он был непререкаемым авторитетом в этой области. Если музейных работников начинали грызть сомнения, они обращались именно к Виктору, и так продолжалось десятилетиями. Он был не просто известен, он был легендой.
И даже если это подделки, думал Иоаким, они настолько совершенны, что само понятие «подделка» теряет смысл. Если подделку невозможно отличить от оригинала, тогда, может быть, удалось бы обмануть и Виктора. И тогда это не подделка.
Единственное, что его смущало: почему отец продал два неизвестных полотна Кройера, этого самого знаменитого датского живописца, какому-то провинциальному адвокату, едва разбирающемуся в живописи? Почему, если ему удалось купить их задёшево, он не оставил эти работы себе? Две совершенно неизвестные работы, какими бы маленькими они не были, — сенсация в истории живописи, это понимал даже Иоаким.
Церемония предания тела усопшего земле приближалась к концу. Органист с чувством доиграл двухсотый псалом «В этот чудесный летний день», и пастор подал знак всем встать. Пришло время прощания.
А может быть, отец испытал припадок sancta simplicitas, святой простоты? — подумал Иоаким, подходя к гробу рука об руку со своей красивой скорбящей сестрой. Что ещё могло подвигнуть отца перед смертью уничтожить бесценные полотна? Приступ гнева, вызванный причинами, которых они никогда не узнают?
Странно, подумал он. Когда дети покидают родителей, они уверены, что оставляют позади некий статический мир, своего рода коагулированное время, в котором продолжают жить родители, завёрнутые, словно в кокон, в бессобытийное настоящее, ничем не отличающееся от прошлого. И когда мы возвращаемся, скажем, на Рождество, эти догадки только подтверждаются: тот же семисвечник, мебель стоит так же, как и годы назад… детская комната, словно выставочный экспонат ушедших времён, знакомые запахи, знакомые традиционные шутки, старомодный синтаксис… и мы приходим к заключению, что с последнего раза ничего не изменилось.
На самом деле измениться могло очень многое.
Скажем, Виктор уничтожил картины в припадке ревности или чтобы произвести на кого-то впечатление? Такая модель поведения была Иоакиму знакома: он как-то шарахнул об пол винный бокал оррефорского стекла за 675 крон, чтобы доказать свою пламенную любовь к Сесилии Хаммар….
Гроб, стоящий перед ним, напомнил, что на все эти вопросы он вряд ли когда-нибудь получит ответы. Смерть — идеальный похититель информации, она совершает бессмысленный взлом и исчезает со своей поживой… искать не стоит труда. Смерть вне времени и пространства.
Жанетт положила на гроб букет цветов. Краем глаза Иоаким заметил на скамейке Эрланда с бородой под Фиделя Кастро — тот закрыл лицо руками. Вот мы стоим, вдруг подумал он, живые, живее некуда. Где-то в этой комнате проходит граница, только мы её не видим. Граница между нами и тем, кто лежит в гробу.
Он дотронулся до драпировки, и на этом закончилось его прощание с покойным Виктором Кунцельманном…
* * *
— Хочу поблагодарить вас за в высшей степени достойную церемонию в церкви, — сказал председатель ABF Польссон и отечески сжал руку Иоакима. Они стояли с Жанетт на веранде «Гранд-отеля» и принимали соболезнования. — И ещё должен сказать, что я и моя жена скорбим вместе с вами. Ваш отец был замечательный человек… один из лучших! Помню, как встретил его в первый раз. Это было в середине шестидесятых… Тогда профсоюзные шишки из Стокгольма буквально заездили нас с народным образованием: все эти бесконечные курсы для пивоваров с Фалькена, курсы автомехаников, математика, техника… И тут приходит Виктор Кунцельманн и всё ставит с ног на голову своими вдохновенными лекциями по истории искусств. И знаете, что поразительно? Он не хотел брать деньги, выступал совершенно бесплатно!
— Спасибо, — сказал Иоаким, — мне очень приятно это слышать. И спасибо, что вы пришли.
— Он много сделал, чтобы наш прелестный городок стал ещё лучше, — продолжил председатель свою оду. — У нас уже два года положительные цифры по народонаселению, люди к нам приезжают, и, думаю, в этом немалая заслуга вашего отца. Он, как никто, способствовал созданию позитивного духа в коммуне. Он принёс в маленький Фалькенберг дыхание мира! Вы, его дети, давно уже разлетелись кто куда, но поверьте, здесь происходят интереснейшие вещи! Стефан и Кристер известны по всей стране. Роберт Веллс купил виллу в Скреа. Представьте только: Роберт Веллс! Пианист мирового класса! А в прошлом году благодаря вашему отцу мы устроили скульптурное биеннале! По всей набережной стоят современные скульптуры, вы их видели наверняка, если успели прогуляться по Хамнгатан к горшечной Торнгрена. Даже в центральных газетах писали… Кто бы мог подумать, что маленький Фалькенберг окажется на карте художественных центров? Но, как видите, это факт, и всё благодаря Виктору. Но извините, я вернусь к своему кофе. Другие тоже хотят выразить своё сочувствие.
К Иоакиму подходили знакомые и незнакомые люди, произносили соболезнующие слова, а он вспоминал время, когда в «Гранд-отеле» устраивали танцы для школьников. Вон там, в углу у мужской уборной, его как-то вырвало всем праздничным меню, состоявшим из укропных чипсов «OLW» и дешёвого французского вина; самое невероятное, что при этом он умудрялся планировать боевую операцию, состоявшую в проникновении его руки под резинку трусов некоей Розиты Осслер. На втором этаже он перещупал всех одноклассниц, а за ширмой у винной стойки, где сейчас Эрланд Роос щедро наливал бокалы из двух ящиков найденного в отцовском погребце Брюндльмайер Грюнер Вельтлинер Альте Ребен 1992 года (с разрешения метрдотеля, который дал понять, что не имеет ничего против, если они принесут своё вино), — так вот, за этой самой ширмой один из его друзей давным-давно, бурным майским вечером, потерял невинность.
— А кто это? — спросила сестра, показывая на лысого господина, опиравшегося на клюшку.
— Понятия не имею. Должно быть, кто-то из папиных стокгольмских друзей.
— Его, по-моему, в церкви не было. Может быть, он просто забрёл не туда?
— Что мы вообще знаем о людях, с которыми встречался Виктор? — вздохнул Иоаким. — Ровным счётом ничего. Честно говоря, мы забросили отца в последнее время. Надо было бы проследить, хорошо ли он себя чувствует, как у него с мозгами… тогда бы он, глядишь, и не изуродовал свои полотна.
— Бедный папа!
— Я бы сказал, бедные мы… Ты хоть имеешь представление, во сколько нам обошёлся его психоз?
— Осталось гораздо больше, если ты беспокоишься о наследстве.
— А ты уверена? Хорошо, будем надеяться, что он из квартиры не отправился в банк — с кухонным ножом, банкой краски и злобным умыслом окончательно разорить наследников, — мрачно заявил Иоаким, наливая себе ещё бокал в намерении хоть немного поднять настроение. Он уже выпил почти целую бутылку дорогого винтажного вина, доел последние пилюли счастья под названием «ситодон», но желаемого эффекта не добился.
— Может быть, я ошибаюсь, Иоаким, но мне кажется, ты думаешь только о его деньгах.
— О моих деньгах. И твоих. Я рассчитывал, что кое-что останется… Ты, случайно, не знаешь, папа ни с кем не встречался в последние годы?
— Ты имеешь в виду — с женщиной?
— А что ещё заставляет людей совершать безумства? Что приводит людей в отчаяние в мирное время?
Сестра взглядом заставила его замолчать.
— Потом поговорим. Лучше скажи мне… вон там стоит, случайно, не Окессон?
Это был и в самом деле местный галерист. Он кружил между одетыми в чёрное гостями и пожимал всем руки.
— Это был шок, — грустно сказал Окессон, подходя. — Мы должны были встретиться в тот самый день, когда Семборн нашёл его мёртвым… Самые искренние соболезнования… Странно, я видел его пару недель назад, он был в прекрасной форме. Никаких признаков болезни. Я был совершенно уверен, что он доживёт до ста. Прошлым летом мы играли в теннис. Каждую неделю! За десять матчей я не взял ни одного сета, а он ведь на двадцать два года старше меня! А наш последний матч! Мы играли на гравии у Страндсбаден, и я потом сказал жене: «Мне кажется, Виктор изобрёл эликсир жизни!» И что я буду без него делать? Я ведь, понимаете ли, только его советам и следовал! Если Виктор говорил, что стоит, к примеру, посмотреть выставку в Мальмё, я тут же садился в машину и ехал. Если он советовал купить картину никому не известного художника, я покупал, не задавая вопросов. У него, знаете, такой глаз был… тут же определял, что хорошо, а что так себе. За все годы он ошибся только один раз… ещё в семидесятые годы. Как раз начал входить в моду Ула Бильгрен из Мальмё. «Плагиатор, — сказал Виктор. — Забудь про него. Кто захочет вкладывать деньги в художника, которому нечего сказать? Мастерством он владеет, согласен, — сказал он, — освоил все стили. Тут тебе и абстрактная живопись, и конкретная, и фигуративная, и нонфигуративная… беда только в том, что он совершенно не самостоятелен. Ворует все свои идеи у гения. А гений этот — немец по имени Герхард Рихтер! Как только у Рихтера персональная выставка в Кёльне, Ула тут как тут, изучает картины, потом едет домой, запирается в ателье и переписывает всё подряд…» Я послушался — и зря! Такой подход не для продавца картин. — Окессон постучал пальцем по виску. — Что хорошо, а что плохо, в конечном счёте определяет рынок. То есть такие люди, как я! А сейчас Ула Бильгрен — один из самых дорогих художников! В прошлом году Буковские в Мальмё продал совсем небольшую работу маслом за полтора миллиона…
Жена Окессона, женщина с гипсовой после многочисленных подтяжек физиономией, подошла пожать им руки.
— Как это грустно… — сказала она. — Спасибо за предоставленную возможность попрощаться с усопшим. К сожалению, мы должны идти — внуки сегодня на нас.
Намекает, подумал Иоаким. Виктор так и не дождался внуков. Для Фалькенберга — страшный грех.
— Я знаю, что сейчас не время, — твёрдо сказал Окессон, — но что вы будете делать с оставленными Виктором картинами? Ты же не можешь продать в Гётеборге всё, Жанетт?
— Мы ещё об этом не думали, — сказала сестра. — Сначала мы должны сесть и посмотреть, что же папа оставил. Убедиться, что нет никаких распоряжений… может быть, он хотел что-то подарить. У меня такое чувство, что некоторым работам место в музее.
— Чтобы не перенасытить рынок, надо привлечь коллекционеров из разных мест, — не унимался Окессон. — У меня есть все необходимые контакты, и я могу взять на себя продажу, за вознаграждение, разумеется. Уж я-то знаю, где найти покупателей на западных шведских художников, даже если некоторые из них и не принесут больших денег, как вы, наверное, рассчитываете. От Олле Шёстрёма, например, в наших местах не избавишься. Но существуют такие… чуть не сказал — идиоты, которые готовы заплатить состояние за «Таможенный мост» того же Шёстрёма. Или за «Руины Фатькенбергской крепости в тумане».
Иоаким заметил, что сестра с трудом сдерживается, поэтому, чтобы разрядить атмосферу, а главное, не рассердить Окессона, которого он рассчитывал использовать именно так, как тот и предлагал, он вежливо проводил торговца картинами с женой до двери…
На тротуаре под верандой отеля стоял доктор Вестергрен с сигаретой. Иоаким воспользовался случаем расспросить его, не появилось ли чего-то нового в установлении причин смерти Виктора.
— Так странно, что он просто взял и умер, — сказал он, беря сигарету из протянутой пачки.
— Да, можно и так сказать… Поэтому я и не исключаю хроническое отравление.
— Когда он последний раз обследовался?
— В мае. Двадцать восьмого.
— Какая точность!
— Я прекрасно помню тот день, потому что была страшная жара. Двадцать восьмого был установлен новый рекорд температуры. Я обливался потом, а Виктору хоть бы что. Такие мелочи, как температура воздуха, его не интересовали.
— И ничего странного вы не заметили?
— Странного — нет. Если, конечно, не считать странным, что его физическое здоровье было, как у пятидесятилетнего. Виктор, сказал я ему, я даю тебе ещё лет десять. А если ты обзаведёшься женщиной и не бросишь играть в теннис, то все пятнадцать.
— Вы хотите сказать, что он мог дожить и до ста?
— Так я думал. У него было образцовое здоровье.
— Я понимаю, что сейчас не время для подобных вопросов, — сказал Иоаким. — Мне самому неприятно об этом говорить, но… самоубийство вы исключаете?
Вестергрен погасил окурок о подошву и лихим щелчком отбросил его в сторону, что было совершенно неожиданно для уважаемого сельского врача.
— Что я могу вам ответить? Виктор был одним из самых организованных людей из всех, кого я знал. И если бы он решил покончить с собой, он сделал бы это так, что никто ничего бы не заподозрил.
— То есть такая возможность не исключена?
— Думать можно о чём угодно.
Они помолчали. В уголке глаза у доктора блеснула слеза. Иоаким так и не понял, слеза ли это скорби или просто в глаз попал дым.
— Очень странно было делать вскрытие. Я повидал немало мертвецов в своей жизни. Думал, привык ко всему. Но с Виктором было всё не так… Он — улыбался. Первый раз в жизни я видел, чтобы покойник по-настоящему улыбался. Можно сказать, что он улыбался всем телом — губы, выражение лица, руки… не знаю, Как объяснить.
— Может быть, какой-то наркотик… или лекарство? — предположил Иоаким. Он сообразил, что последняя обезболивающая таблетка уже улетучивается из кровотока. Старый врач и друг отца вполне мог бы ему в этом помочь.
— Я думал и об этом, — сказал Вестергрен. — Но нет, уверен, что нет… Он улыбался своей картине… Это был настоящий шедевр.
— Я ещё не был в ателье, но думаю, вы имеете в виду это загадочное панно Дюрера. Завтра поеду и посмотрю. Дело в том, что у меня сломана какая-то маленькая косточка в голеностопе. Как только я достану рецепт на…
Он не успел закончить, потому что в эту секунду материализовался Семборн с горящим взглядом и тарелкой с тортом в руке. У Иоакима не было никакого желания беседовать с адвокатом о чём бы то ни было, но все пути к отступлению были отрезаны.
— Только пару слов с глазу на глаз, — Семборн взял его за руку и потащил за собой. — Я прошу меня извинить…
Иоаким похромал за ним к набережной. Там-то они могли говорить без помех.
— Извини, что я помешал вашей беседе, но у меня из головы не выходит наша последняя встреча. — Голос адвоката был полон раскаяния. — Должен сразу сказать: ты прав, Иоаким. Я должен считать все мои картины подлинниками, пока не будет доказано обратное.
— Рад слышать. Окессон только что предложил помощь в продаже картин, так что вряд ли тут можно говорить о каких-то подозрениях. И если вы присмотритесь к публике в зале, вы увидите, что здесь полно профессионалов, которые годами слепо доверяли Виктору. Могу поклясться, что с вашим Кройером всё в порядке, и ещё раз поздравляю вас с самой удачной в жизни сделкой. Мой совет — забудьте ваши сомнения.
— Я приношу извинения, Иоаким. Мы все немного не в себе в эти дни. Бог ты мой, я же знал твоего отца полжизни… Приходи ко мне в контору, как только появится время. Надо разработать стратегию относительно налога на наследство…
Вернувшись на веранду, Иоаким увидел сестру, махавшую ему рукой, — Жанетт хотела, чтобы он присоединился к беседе с ушедшим на пенсию интендантом Стокгольмского музея. Иоаким поискал глазами врача, но тот куда-то исчез. Ему вдруг стало очень грустно. Через всю застеклённую веранду тянулись эластичные нити воспоминаний исчезнувшего времени, когда Виктор был жив, когда он был образцом для него, тогда ещё совсем юного… Образцом отца и мужчины, с которым сын находился в вечной борьбе и с которым хотел сравняться.
Интендант представился: Хольмстрём из Национального музея… Иоаким вдруг почувствовал приступ настоящего горя, никак не связанного с желанием выпить или принять очередную болеутоляющую таблетку с кодеином. Ему хотелось говорить о Викторе как о живом отце, а не о безжизненном теле в катафалке по дороге в печь крематория в компании Рутгера Берга и его похоронных сотрудников.
— Вы с сестрой были ещё совсем детьми, когда я вас видел в последний раз, — сказал интендант. — Отец взял вас с собой в Стокгольм. Мы попросили его сделать для нас одну работу.
— У меня эта поездка почти не сохранилась в памяти. Помню только какую-то из ваших мастерских за городом — огромное помещение с лампами дневного света и антресолями… Для нас, детей, это было похоже на замок.
— Вы бегали сами по себе, — улыбнулся интендант. — Виктор работал целый месяц по десять — двенадцать часов в день, и за всё время я ни разу не слышал, чтобы вы жаловались. Помню, я как-то застал вас за столом вахтёра с мелками и альбомом для рисования — вы утверждали, что тоже реставрируете картины!
Хольмстрём снова улыбнулся. Он был примерно ровесником Виктора, может быть, чуть помоложе. Незаметный слуховой аппарат… Вся жестикуляция и манера говорить выдавали в нём человека, привыкшего распоряжаться, — уверенного, располагающего, не терпящего возражений.
— Мы рано стали самостоятельными, — сказал Иоаким. У него снова подступил к горлу комок. — А кстати, как вы познакомились с отцом?
— Мы встретились в пятидесятые годы. Он реставрировал плафон Эренштраля в Рыцарском замке. Какая была работа! Потом был государственный заказ — привести в порядок коллекцию в замке Стрёмхольм. Многие полотна были в жутком состоянии. Потрескался грунт, красочный слой деформирован… в начале прошлого века реставраторы явно схалтурили. Ваш отец сотворил чудо. Восстановил утраченные детали. Изобрёл совершенно новую технику ретуши. Мы не хотели упустить такой талант и предложили ему работу в музее. Он отказался. Сказал, что будет помогать — но только как фрилансер. Он работал для нас чуть не до конца семидесятых, хотя жил в Фалькенберге.
— А нашу мать вы когда-нибудь видели?
— Нет… — Хольмстрём посмотрел на него странным взглядом. — Виктор был довольно скрытен. Личную жизнь он на работу не брал — оставлял дома.
— Они встретились на выставке в Стокгольме. Во всяком случае, отец так говорил. Она была из очень состоятельной семьи.
— Я слышал о ней, но наши пути никогда не пересекались.
Рядом один из гостей что-то писал в книге соболезнований. Иоаким скосил глаза. «Скоро увидимся, Виктор». Он позавидовал такой невинной вере в жизнь после смерти.
— Смерть никогда не упускает случая прийти неожиданно. — сказал музейный интендант. — Даже если думаешь, что ты к ней подготовился, она всё равно приходит неожиданно. В прошлом году умерла моя жена. Мы прожили сорок шесть лет. У неё была хроническая почечная недостаточность с восемьдесят третьего года. Последние десять лет она умирала… поистине марафонская смерть, если вы понимаете, что я хочу сказать. Казалось бы, я должен был привыкнуть к этой мысли — та, кого я люблю и кто мне так близок, в один прекрасный день меня покинет. И постоянное напоминание — отвратительное жужжание диализной установки дважды в неделю… Но конца всё равно не ждёшь. Словно натыкаешься на невидимую стену… и… какая это боль!
— Отцу исполнилось бы восемьдесят четыре, — сказал Иоаким. — В этом возрасте люди либо умирают, либо впадают в детство. А он до самого конца был настолько бодр, что я думал, он будет жить вечно. Когда вы его видели в последний раз?
— Двадцать лет назад. На каком то официальном ужине, не помню, по какому поводу. Я очень благодарен, что вы поместили извещение в центральных газетах, а то бы у меня не было возможности попрощаться с Виктором. Непревзойдённый профессионал.
— Я всё время спрашиваю себя… — сказал Иоаким. — Странно, но раньше я об этом не думал: почему он переехал в Фалькенберг? Он появился в Стокгольме сразу после войны, сделал себе имя, нашёл жильё, источник доходов. Он даже умудрился найти друзей, а вы понимаете, как это трудно в маленькой северной стране, где люди стараются держаться друг от друга на расстоянии — в благой вере, что это наилучший способ общения с согражданами. В Стокгольме он главным образом и работал, во всяком случае зарабатывал… И вдруг в шестидесятые годы всё бросает… всё, что с таким трудом построил. И переезжает сюда, в Фалькенберг.
— Может быть, у него здесь были друзья?
— Мне об этом ничего неизвестно. Я надеялся, что вы или кто-то другой даст мне ответ на этот вопрос. Его самого я спросить не успел…
Интендант музея поправил слуховой аппарат, сидевший у него за ухом, как таинственное насекомое из научно-фантастического фильма.
— Мы с Виктором встречались на профессиональной почве, — дипломатично сказал он. — В личном плане… разве что ужинали вместе пару раз… иногда играли партию в шахматы. Но я слышал, у него в Стокгольме были какие-то проблемы.
— Это что-то новое. Какие проблемы?
— Он старался помочь какой-то художнице выбраться из сложной жизненной ситуации. Кажется, он считал, что для неё будет лучше, если он уйдёт с арены.
Это был день сплошных новостей. Загадочный церемониал похорон. Вопросы требуют ответа. Тайное становится явным. Тени появляются и исчезают… но далеко не все. Одна загадка рождает другую, они упакованы друг в друга, как китайские коробочки. Ему следовало бы давным-давно распаковать эти коробочки и поставить их все в ряд перед Виктором, пока тот был ещё жив. Почему из всех городов он выбрал Фалькенберг, что за отношения были у него с Эллой, почему он когда-то решил эмигрировать именно в Швецию и что это были за проблемы с какой-то неизвестной художницей? Что имел в виду Хольмстрём?
— Виктор никогда не говорил ни о каких проблемах или трудностях, — вслух сказал он. — И я просто не могу представить, чтобы человек отцовского благородства мог нажить себе врагов.
— Честно говоря, я тоже. К тому же всё это было так давно! Похоже, он принял решение переехать сюда совершенно спокойно.
— А вы тоже коллекционер?
— Да. Но, конечно, не такой, как ваш отец.
— А вы когда-нибудь видели его коллекцию?
— Как ни странно, нет. Он почему-то не любил о ней распространяться. Всё держал в секрете… или скромничал, тут можно по-разному посмотреть. Но коллекция, судя по всему, бесценная. Масса редкостей… и шведские мастера, и зарубежные. Причём в самых разных манерах, как я слышал.
— А каким он был экспертом? Я имею в виду установление подлинности работы?
— Феноменальным… Устроит вас такое определение? Он видел словно бы в четырёх дополнительных измерениях, совершенно для нас, смертных, не известных. А мастерство! Виктор владел старинной техникой, как никто. Уникально! Материалы, старинные рецепты пигментов, классический мазок…
— Он не мог ошибиться в подлинности, скажем, Кройера?
— Скагенского художника? Не думаю. В шестидесятые годы Виктор входил в государственную экспертную группу. Они занимались исключительно разработкой новых методов выявления подделок. Мало того, за эти годы он нашёл для нас огромное количество шедевров, и мы доверяли его оценке безоговорочно. В основном немецкая живопись девятнадцатого века, но и рококо, и северное барокко. Как-то, помню, он отсоветовал нам покупать Адольфа Менцеля — и картина оказалось фальшивой. В другой раз благодаря ему мы приобрели у частного собирателя в Париже ранее неизвестного Рослина.
— Я понимаю, что мой вопрос звучит странно, но как это всё начиналось?
— Мне кажется, он начал покупать картины у эмигрантов сразу после войны. Люди сломя голову бежали в Швецию… брали только самое ценное: паспорт, пачка швейцарских франков, несколько полотен. Он постоянно ездил… Тогда на рынке циркулировало очень много предметов искусства, людям нужны были деньги. Виктор в послевоенной Европе был как бы связующим звеном между коллекционерами и людьми, которые позарез нуждались в деньгах. У него везде были связи… Как-то раз, помню, мы не послушались его совета… речь шла о портрете Эренштраля. Виктор пронюхал, что в Западной Германии есть эта никому доселе не известная работа. Продавец много не просил, но наш старый эксперт по барочной живописи никак не мог решиться. Он свои подозрения не уточнял, но утверждал, что это подделка — близкая к совершенству, но подделка. Виктор не настаивал… он, собственно, никогда не настаивал, но утверждал со всей определённостью, что мы ошибаемся. И по всей видимости, он был прав… За несколько лет до этого он сам разоблачил подделку того же Эренштраля в Финляндии… Никаких сомнений нет, он был выдающимся экспертом… А теперь, господа, хочу вас поблагодарить за в высшей степени достойную церемонию и, конечно, за извещение в газете. Без него я никогда бы не узнал о смерти Виктора, и это мучило бы меня всё то недолгое время, что мне осталось.
Старик посмотрел в сторону вестибюля, где за стеклянной стенкой размещалась администрация.
— Я переночую в отеле — не хочу пропустить чемпионат Европы. Златан, похоже, в хорошей форме. А какой вид на Этран из моего номера!
Похороны и будни почти ничем не отличаются друг от друга, думал Иоаким позже, подводя итоги этого насыщенного дня. Но всё равно, день похорон требует… как бы сказать… большего порядка, что ли. Он только что попрощался с престарелым интендантом и пошёл к буфету взять седьмой или восьмой бокал вина, но тут к нему подошёл тот самый лысый господин с клюшкой, взял бутылку и начал внимательно разглядывать этикетку.
— У меня не было случая представиться, — сказал он. — И вдобавок я ещё пропустил траурную церемонию — транспорт подвёл. Я так понимаю, вы — сын Виктора.
Роста он был небольшого. Судя по глубине морщин, он был едва ли не старше Виктора. Взгляд дружелюбный, трудноопределимый акцент.
— Я приехал из Берлина вчера вечером. Но если паром из Ростока в Треллеборг хоть чуть-чуть опаздывает, вы уже не успеваете на поезд. Логистика на железной дороге не та, что была… опоздаешь на какую-то пару минут — и всё, жди следующего поезда. К тому же костыль не способствует быстрому передвижению…
— Мне очень жаль, — сказал Иоаким, пытаясь сообразить, каким образом весть о смерти Виктора дошла аж до Берлина.
Но его собеседник, похоже, не собирался давать никаких объяснений. Он прислонил клюшку к стойке, достал очешник из внутреннего кармана пиджака и укрепил на носу очки в тонкой оправе.
— Очень забавно, — произнёс он, изучая этикетку на бутылке, — мне показалось на секунду, что это подделка… Грюнер Вельтлинер, несомненно. Но, может быть, от какого-то поставщика подешевле… из Венгрии, скажем… а разлито в бутылки получше, с поддельной этикеткой… Но это не так — вино, похоже, настоящее.
— С чего бы ему быть фальшивым?
— О, Виктор! — рассмеялся старик. — Это его развлекало иногда… пригласить на дешёвое вино, разлитое в бутылки от лучших виноделов… «Пойяк» сорок четвёртого года, тридцатилетнее «Монроз» или «Боул»… Люди обманываются с радостью…
— Мне кажется, вы не успели представиться… — растерянно сказал Иоаким.
— Какое значение имеют имена?! Имена — это тоже своего рода этикетки… в переносном, конечно, смысле… Ваш отец, например, использовал разные имена, в зависимости от того, где находился… и, самое главное, от того, что за дело ему предстояло.
Потом Иоаким вспомнил, как он тут же отверг мысль, что старик с клюшкой его разыгрывает: странно было предположить, что пожилой и с виду достойный человек подшучивает над усопшим на его похоронах. Скорее всего, старческое слабоумие… полубезумный старикан каким-то образом узнал о поминальной церемонии в отеле и ударился в сенильные рассуждения по поводу всего, что взбредёт в голову.
— В Швеции он был, разумеется, Виктором Кунцельманном. А в Германии его чаще всего называли Густав Броннен… Если вспомнить, что в одном и том же человеке часто уживаются самые различные черты, одного имени явно мало. Это было бы просто убожество — всего одно имя… Мы подсознательно это понимаем, не правда ли… откуда тогда два или три имени при крещении, прозвища, клички… имена второй, третьей, четвёртой живущих в одном и том же человеке личностей.
Он почесал голень остриём клюшки и добродушно улыбнулся.
— У вашего отца было несколько nom de guerre. Как поставщик… как бы это сказать… новообретённых шедевров, вновь открытых работ старых мастеров, он всегда учитывал всё — спрос, провинанс, риск разоблачения. И его имя было безупречным — оно олицетворяло историческую правду, качество… Доверие к нему не знало границ.
Что он такое говорит, подумал Иоаким, чушь какая-то… И в то же время всё происходящее почему-то не вызывало удивления, словно это и были ответы на те вопросы, про которые он даже не предполагал, что они у него есть.
Насколько хорошо вы знали отца?
Вы можете называть меня Георг. Георг Хаман. Когда-то, много лет назад, у нас с вашим отцом был магазин филателии и автографов в Берлине. Мы познакомились ещё до войны. Вам это, должно быть, кажется странным. Вы меня никогда не видели и наверняка никогда обо мне не слышали.
У выхода Жанетт беседовала с соседями Виктора. Эрланд Роос одиноко сидел в углу. Похоже, его не устраивала политическая ситуация в Южной Скандинавии. Большинство гостей были знакомы не один десяток лет, они стояли группами, разговаривая о Викторе. Всё как всегда, подумал Иоаким. Нормально, если в этом слове вообще есть какой-то смысл.
— Виктору тогда было семнадцать, — сказал Хаман. — Наша встреча была довольно драматичной. Я был на несколько лет старше, и мне выпала роль… не знаю, как определить… да неимением лучшего, скажем так: роль ментора. Последний раз мы виделись… — он неожиданно поглядел на наручные часы, — восемь дней и семь часов назад. Я заказал картину и приехал её забрать. Дюрер. Поддельный Дюрер, скажет невежа. Но ваш отец не успел закончить работу.
— Мне кажется, это глупость — подделывать Дюрера.
— В нормальных условиях — разумеется. Слишком много возникает подозрений. Но не в этом случае. Мне удалось найти покупателя, а тот в свою очередь запасся воистину доверчивым заказчиком.
На какую-то секунду Иоаким понял, почему понятия «головокружение» и «мошенничество» в шведском языке обозначаются одним и тем же словом — svindel. Этот двойной смысл имеет глубокие семантические корни, подумал он. Блеф, который заставляет человека терять опору, у него начинает кружиться голова, и он мало что соображает… весь миропорядок рушится…
Они перешли в вестибюль отеля и уселись в кресла. Незнакомец продолжил свой рассказ, в голосе его сквозили минорные ноты. Наконец он спросил:
— Вам, наверное, интересно, почему я всё это вам рассказываю. Но если прожить жизнь так, как мы с вашим отцом, непременно начинаешь запутываться в собственной лжи. Правда кажется непреодолимой, вернуться к ней невозможно, то есть помехой правде является сама правда…
Иоаким всё ещё держал в руке пустой бокал. Он чувствовал себя на удивление трезвым, трезвее, чем когда-либо за много, много лет.
— Я покажу вам ателье отца, — сказал старик. — Завтра у нас будет такая возможность. Думаю, вы и понятия не имели, что оно из себя представляет. Виктор, разумеется, показывал вам то, что хотел, чтобы вы увидели.
* * *
Репродукции оригиналов лежали на столе, свидетельствуя о несравненном мастерстве Виктора-копииста. Альбом Дюрера развёрнут на снимках из Купферштик-кабинета в Берлине и музея Цвингер в Дрездене. Мотив одной из гравюр, изображающей купальню, Виктор скомбинировал с ксилографией под названием «Христос в Гефсимане». Он написал мотив маслом, в манере раннего Дюрера. Сцена имеет ярко выраженный гомоэротичный характер: несколько обнажённых юношей в купальне. На заднем плане один из них наклонился к партнёру для поцелуя. Тела написаны до жути великолепно, но лица отсутствуют, разве что один из купальщиков имеет явное сходство с Виктором… На мольберте рядом — халландская жанровая картина из офиса Семборна… Копия, разумеется.
— Какое мастерство, а? — сказал Хаман. — Жаль, что Виктор не успел. Заказчик был бы счастлив выше головы.
— И сколько ему надо было времени, чтобы закончить? — спросил Иоаким.
— Неделю, чтобы завершить картину. И ещё несколько дней кропотливой работы, чтобы состарить её на пятьсот лет.
Угольные карандаши рассортированы по банкам. Куньи кисти, барсучьи кисти… Небольшой столик, когда-то стоявший у них в детской, заставлен баночками с пигментом и ещё чем-то, что легче всего описать в бакалейной терминологии: вино, уксус, яйца для темперы, льняное и ореховое масло, дёготь. На стене висели наброски мелом, очевидно, к картине Дюрера.
— Натуральный мел… любимый материал вашего отца, — сказал Хаман, проследив взгляд Иоакима. — Химический состав тот же, что и у старых мастеров, поэтому возраст определить невозможно. Мел, как вы понимаете, и тогда был мелом.
— Любимый материал фальсификаторов, вы хотите сказать?
— При условии, что вы найдёте бумагу соответствующего возраста… Найти старую не пигментированную бумагу не так трудно — один визит к хорошему букинисту. Форзац Библии восемнадцатого века многим фальсификаторам помог наскрести на квартирную плату. Но если вы хотите работать aux trois crayons, а это уже совсем другие деньги, тогда начинаются трудности. Зелёную бумагу раздобыть очень трудно…
Полкомнаты занимала мастерская с самыми разными механизмами и инструментами. Электропила со стуслом для изготовления рам напоминала модернистскую скульптуру, установленную на металлическом постаменте. Над верстаком, в металлическом шкафчике, к которому Иоакиму раз и навсегда было запрещено приближаться, содержались различные химикалии: сульфат железа, витриол, гуммиарабик. Угрожающие канистры с черепом — порошок свинцовых белил.
— А кто заказчик?
— Известный финансист и продавец картин. Жулик до мозга костей. И к тому же с контактами в Китае. Новые китайские богачи просто помешаны на классической европейской живописи.
У стены на длинных полках стояли книги по искусству. В свете последних новостей от них исходила аура махрового жульничества: каталоги музеев и выставок, монографии о художниках, обзоры Ташена и Лоуренс Кинг. Пачки старинных бумаг — реставрационная техника, рецепты красок, справочники на полдюжине языков, полные описания работ сотен художников, учебники материаловедения для художников… вот, например, знаменитая рецептурная книга красителей Ченнини или «Le Memorie di un Pittore di Quadri Antichi» Федерико Йони.
— Он обладал феноменальной зрительной памятью, — сказал Георг. — Тридцать секунд перед работой Менцеля в Национальной галерее в Берлине хватало, чтобы он запомнил полотно на всю жизнь, причём в мельчайших деталях. В книгах он только искал сведения о применении материалов.
Он поднял клюшку и показал наконечником на длинный ряд справочников.
— Вот, к примеру, монументальный труд Бенезита «Словарь художников, скульпторов, дизайнеров и гравёров». Виктор говорил: «Если чего-то в этой книге нет, значит, этого и на самом деле нет».
У Иоакима с детства застряла в памяти картинка, как отец сидит, углубившись в эту книгу, в снопике света от мансардного окна, и во взгляде его что-то такое, что заставляет их, детей, держаться подальше… Им кажется, что он совершает какой-то тайный ритуал… Оказывается, всё так и было, только немножко по-иному, чем они себе воображали. Всё представлялось теперь Иоакиму в новом свете.
На столе — развёрнутый фолиант. На полях слева — изображения печатей известных коллекционеров. А совсем рядом, в маленьком запирающемся металлическом сундучке, — штук пятьдесят печатей, каждая со своей подушечкой.
— Виктор ничего не оставлял на волю случая. Ведь при малейшем подозрении, если что-то не так, покупатель может обратиться за экспертизой… Уже в последние дни он скопировал подходящую печать из «Les marques de collection de dessins et d'estampes». Собственно, именно я попросил его создать внушающий доверие провинанс для моего маленького заказа…
— Я помню этот сундучок, — сказал Иоаким. — Папа говорил, что там лежат деньги… он называл его кассой.
На развороте книги, в самом верху, красовался герб, представляющий двух единорогов.
— Знаменитое коллекционное клеймо барона Милфорда! Возможно, Виктор предназначал его для моего Дюрера. Или эстампилль П. Дж. Мариетта с роскошным львом. Посмотрите, здесь клейма всех крупных коллекционеров: Эрл Спенсер, граф Селоцци, А. П. Леру, Барди, Косуэй — все позапрошлого века, ещё до первых больших инвентаризаций… Подлинное по всём признакам клеймо на обороте подлинного по всем признакам старинного полотна успокаивает покупателя и внушает ему доверие.
Георг закрыл книгу, взял свой костыль и захромал к нише, где стоял сейф. Иоаким двинулся за ним, тоже хромая, — что ещё ему оставалось делать? Старик наверняка решит, что Иоаким его передразнивает.
— Сейчас я вам покажу, что осталось от знаменитой коллекции вашего отца, — сказал Георг Хаман, набирая комбинацию на замке. — Это он не успел уничтожить…
В сейфе оказался ящик. Хаман вынул оттуда пачку рисунков. Стараясь не дышать, кончиками пальцев взял верхний лист. Этюд в стиле рококо, aux trois crayons, на зелёной бумаге. Несколько амуров на облаке.
— Подлинный лист восемнадцатого века. В цвете. Достать невозможно. Набросок к фреске Буше. Никакой подписи не требуется — Буше не затруднял себя сигнатурами на подлежащих уничтожению набросках. Эксперт должен полагаться на стиль и на возраст бумаги, а дальше вещь переходит в другой юридический статус. Покупателю предстоит самому определить, подлинник это или нет, и он наверняка сочтёт его подлинником, если ему помогает эксперт с безупречной репутацией.
Иоаким плюхнулся в кресло. Ему вдруг показалось, что даже и эта мебель — подделка, как и старик перед ним… иллюзия, фальсификация действительности, созданная с натуры, но существующей только в воображении… Вот он сидит в подделанном наброске кресла с подделанным наброском загадочного старикана, знакомого его отца. А отец, в свою очередь, тоже подделанный набросок кого-то совсем другого, не того, кого знал Иоаким… У него было такое чувство, что всё окружающее, в том числе и он сам, вот-вот изойдёт дымом и исчезнет.
— Думаю, ваш отец сохранил эти рисунки из сентиментальных соображений, — сказал Георг. — Виктор встретил своего первого заказчика в Стокгольме в Национальном музее. Они подошли к одной и той же картине Буше… Эстонец по фамилии Туглас. Очень известный в то время реставратор. Он очень много значил для вашего отца…
Он нагнулся и достал из глубины сейфа маленькое полотно маслом, представляющее женщину на берегу.
— Кройер? — спросил Иоаким.
— Есть ещё два таких. У него был период, когда он специализировался на датчанах… вернее, на втором золотом веке датской живописи, поскольку ему пришлось реставрировать очень много таких работ. Проблема заключалась только в поисках доверчивых покупателей.
Георг достал ещё два полотна, тоже, по-видимому, написанных в Скагене.
— Первый международный заказ пришёл Виктору как раз из Копенгагена, из собрания Хиршпрунга.
— Где он всему этому научился?
— Для начала — в Берлине. Там он сделал свои первые фальсификации. Но война начала ставить нам палки в колёса.
— Мой отец был в Англии во время войны. Во флоте. А под конец ему не повезло. Оказался в немецком плену.
Георг погладил покрытый старческими пятнами лысый череп.
— Ваш отец никогда не покидал Германию. В последние годы войны он и в самом деле был в лагере. Его осудили за то, что тогда называлось содомией. Такой приговор — разврат с мужчинами — означал при нацистах верную смерть. Но Виктору повезло… можно сказать, подделки спасли ему жизнь… Всё в жизни взаимосвязано, — сказал Георг и посмотрел на фальшивого Дюрера. — За каждым мазком скрывается личная история. Дюрер, Буше, Кройер… После войны у Виктора был роман с молодым коллекционером в Стокгольме. Виктор рассказывал, что у того в спальне висела копия дюреровской «Купальни».
Он достал из сейфа последнюю картину. Это была темпера, примерно шестьдесят на шестьдесят, написанная на старинной доске. На опушке в тени пинии двое юношей перебрасываются яблоком. Один из них, несомненно, похож на Виктора. Другой на голову выше. Чёрные, блестящие, похожие на лесных слизняков локоны, очень красивое лицо.
— Картина изображает вашего отца и его первую любовь. Но подписана она Бацци.
— Кем, сказали вы?
— Джованни Антонио Бацци. Очень известная фигура Ренессанса. Если вы спросите меня, я скажу, что он не слабее Микельанджело. Он избрал себе псевдоним Il Sodoma, Содомист. Были эпохи, куда более терпимые к сексуальным меньшинствам, чем та, в которой довелось жить мне и вашему отцу… Но эта подделка — само совершенство! Я бы сам мог её купить, если бы у меня было много миллионов и я бы не знал, что это работа вашего отца.
Иоаким вжался в кресло. Он тосковал по ситодону.
— Вы сказали, что отец попал в лагерь потому, что был гомосексуален. И ему в чём-то повезло…
— Вот именно. Мы оба оказались не по своей воле вовлечены в историю… так называемая «операция «Андреас»». Может быть, вы слышали краем уха, как нацисты собирались развалить британскую экономику при помощи фальшивых фунтов стерлингов? Лучших фальсификаторов со всей Германии собрали в одном месте, чтобы они работали фальшивомонетчиками. Несколько человек были гомосексуалами.
Я вам не верю, хотел сказать Иоаким. Но вместо этого, в наступившей внезапно тишине, в странной дыре времени, куда, как ему вдруг показалось, уместилась вся жизнь его отца, он тихо спросил:
— А от чего умер мой отец? Его врач утверждает, что от отравления…
— Кто знает? Вряд ли… Он слишком хорошо разбирался в материалах и был очень осторожен… Скорее всего от старости… или от воспоминаний. Некоторые из них были слишком тяжелы, чтобы всё время носить их с собой.
— Он уничтожил массу картин в квартире перед смертью. Я не могу понять почему, пусть даже речь идёт о подделках.
Георг улыбнулся ему тепло и ласково, как улыбаются детям самых дорогих друзей. И Иоаким понял — да, этот человек действительно был очень близок с его отцом.
— Ваш отец, как это ни парадоксально, был невероятно совестливым человеком. Думаю, он заботился о своей посмертной репутации.
— А что вы знаете о моей матери?
— Почти ничего. Там какая-то запутанная история.
Георг посмотрел на прислонённые к сейфу картины.
— Я почти уверен — то, что вы перед собой видите, можно обратить в хорошие деньги, если найти правильного покупателя. Думаю, это всё, что осталось от вашего наследства. Если бы я не дал себе слово уйти на пенсию, я бы вам помог продать эти картины. Но моё сотрудничество с Виктором с этой минуты завершено.