Так минуло несколько недель чудесного лета. Никогда прежде Симон не воспринимал лето до такой степени как чудо, ведь в этом году он массу времени проводил на улице в поисках работы. Ничего не получалось, при всем старании, но, по крайней мере, погода стояла дивная. Вечером, шагая по современным улицам, полным шелеста листвы, игры теней, переливов огней, он то и дело бесцеремонно и безрассудно заговаривал с людьми, просто чтобы узнать, каково это будет. Однако люди только молча с изумлением смотрели на него. Почему они не вступали с праздным молодым человеком в разговор, не предлагали ему тихим голосом присоединиться к ним, войти в уединенный дом и заняться там чем-нибудь, чем занимаются только люди праздные, не имеющие, как и он, в жизни иной цели, кроме как дожидаться, чтобы день прошел и настал вечер, уповая вечером на какие-то чудесные свершения? «Я готов к любому деянию, лишь бы оно было дерзновенным, требующим бесстрашия», — говорил он себе. Часами он сидел где-нибудь на скамейке, слушал музыку, долетающую из сада фешенебельной гостиницы, и ему чудилось, будто сама ночь преображается в эти тихие звуки. Ночные девицы проходили мимо одинокого молодого человека, но им достаточно было чуть приглядеться, чтобы вмиг смекнуть, как у него обстоит с деньгами. «Будь у меня хоть один-единственный знакомый, у которого можно бы призанять деньжат, — думал он. — Брат Клаус? Стыдно — деньги-то получу, а заодно еще и тихий, печальный укор. У иных людей просить никак нельзя, оттого что они слишком прекраснодушны. Вот если б я знал такого, чье уважение мне не так уж и важно. Увы, я таких не знаю. Мне одинаково важно уважение всех и каждого. Придется ждать. Собственно, летом нужно немного, но ведь придет зима! Зимы я побаиваюсь. Вне всякого сомнения, зимой мне придется плохо. Что ж, буду бегать по снегу, правда босиком. Подумаешь! Буду бегать, пока ногам не станет жарко. Летом хорошо отдыхать, лежать под деревьями на скамейке. Все лето похоже на душистую, натопленную горницу. А зима — как распахнутое окно, ветер, буря врываются внутрь, заставляют двигаться. Тут я забуду о лентяйстве. Так мне и надо, что бы ни случилось! Лето кажется мне таким долгим. Минуло всего-то несколько недель, а мне кажется — так долго. Время вроде как спит и потягивается во сне, вот и думаешь, как бы перебиться целый день на сущие гроши. Да, по-моему, время летом спит и видит сны. Листья на высоких деревьях становятся все больше, ночью они шепчутся, а днем спят под жарким солнцем. Я, к примеру, что я-то делаю? Лежу целыми днями, когда нет работы, в комнате за закрытыми ставнями на кровати и читаю при свече. Свечи так восхитительно пахнут, а когда их задуваешь, по темной комнате тянется тонкий, влажный дымок, и на душе тогда спокойно-спокойно и ново, будто ты воскрес из мертвых. Как я сумею уплатить за комнату? Завтра срок. Ночи летом такие долгие, оттого что весь день прогуливаешь и просыпаешь, а едва настанет ночь, выныриваешь из этого сумбура и начинаешь жить. Сейчас я бы посчитал грехом, коли проспал бы хоть одну-единственную летнюю ночь. Вдобавок слишком душно, чтобы спать. Летом руки влажные и бледные, они словно чувствуют ценность духмяного мира, зимой же они красные и распухшие, точно от злости на холод. Да, так оно и есть. Зима заставляет топать от злости, а летом злиться не на что, разве только на то, что не можешь заплатить за комнату. Но прекрасное лето тут ни при чем. Я тоже больше не злюсь, думаю, потерял способность негодовать. Сейчас ночь, а гнев — он яркий как день, багровый, огненный, ничто с ним не сравнится. Ладно, завтра поговорю с квартирной хозяйкой.

Наутро он заглянул в комнату, где жила хозяйка, и нарочито решительным тоном спросил, нельзя ли с нею переговорить, не найдется ли у нее время для этого.

— Конечно! А что стряслось?

— Я не могу в этом месяце уплатить за комнату, — сказал Симон. — И даже не стану пытаться объяснить вам, как это для меня неприятно. В подобном случае всякий так говорит. Однако я полагаю, вы не сомневаетесь в моем стремлении изыскать способы добыть существенную сумму денег, чтобы поскорее покрыть долг. Я знаю людей, которые ссудили бы меня деньгами, если б я захотел, но гордость не позволяет мне принимать ссуды от тех, кем я дорожу. От женщины, однако, приму, и даже охотно, ведь к женщинам я питаю совершенно особые чувства, измеряемые иной честью. Не могли бы вы, сударыня, то бишь госпожа Вайс, одолжить мне денег, во-первых, чтобы уплатить за комнату, и еще немного, чтобы кое-как прожить? Вам кажется, что я обнаглел? Вы качаете головой. Стало быть, наверно, мне доверяете. Видите, как я краснею от такого доверия, вы совершенно меня смутили. Но я привык к скорым решениям и тотчас их осуществляю, пусть даже у меня при этом теснит грудь. От женщины я с радостью приму некий задаток, ибо неспособен обманывать женщин. Мужчин я могу при необходимости обмануть, и без всякой жалости, поверьте. Но женщин — никогда. Вы правда хотите ссудить меня такой крупной суммой? Мне этого хватит на полмесяца. А до тех пор мое положение во многом улучшится. Даже не знаю, как вас благодарить. Вот таков я. Редко в жизни мне доводилось выражать чувство благодарности. Я в этом плане новичок. Что ж, надобно сказать, от благодеяний я, по возможности, всегда отказывался. Благодеяние! Поистине в эту минуту я чувствую, что это такое. Вообще-то мне бы не следовало брать деньги.

— Ох и плут же вы!

— Что ж, я оставлю их у себя. Только не беспокойтесь, я непременно все верну. Вы, сударыня, просто осчастливили меня этими деньгами. А презирать деньги могут лишь круглые дураки.

— Вы уже уходите?

Симон успел выйти за дверь, вернулся к себе в комнату. Ему было неприятно или он делал вид, что неприятно, продолжать разговор об этом предмете. Он получил желаемое и не любил долго извиняться или раздавать обещания, когда просил об услуге и ему оную оказывали. Если бы он стал дающим, то не требовал бы ни извинений, ни заверений, ему бы такое в голову не пришло. Либо питаешь доверие и симпатию и даешь, либо холодно поворачиваешься к просителю спиной, потому что он тебе противен. «Я был ей отнюдь не противен, поскольку заметил, она ссудила меня деньгами вроде как даже с радостью. Все зависит от поведения, коли хочешь достичь своих целей. Этой женщине доставило удовольствие сделать меня своим должником, так как, вероятно, в ее глазах я человек порядочный. Неприятным людям ничего не дают, потому что не желают с ними связываться, ведь обязательство — а выплата долга является таковым — приводит в соприкосновение, сближает, подкрадывается, не может не быть рядом и действительно всегда рядом. Не позавидуешь тем, кто имеет противных должников. Такие типы форменным образом сидят на шее у кредиторов, впору простить им долг, лишь бы от них отделаться. Очень приятно видеть, как тебе дают не раздумывая и быстро, это наилучшее свидетельство, что вокруг еще есть люди, которым ты приятен».

Спрятав полученные деньги в жилетный карман, он подошел к окну и заметил внизу, в тесном переулке, даму в черном, которая как будто бы что-то искала; она часто, запрокинув голову, смотрела вверх и один раз встретилась взглядом с Симоном. Глаза у нее были большие, темные, настоящие женские глаза, и Симону невольно вспомнилась Клара, которую он очень давно не видел, даже почти забыл. Но это не Клара. Красавица в изящном пышном платье, странно контрастировала с мрачными, грязными стенами узкого переулка, меж которых медленно шла. Симону хотелось окликнуть: «Это ты, Клара?» Однако фигура уже скрылась за углом, оставив в переулке лишь легкий аромат печали, который красота всегда оставляет в мрачных местах. «Как было бы хорошо и как под стать минуте бросить ей, когда она взглянула вверх, большую темно-красную розу, а она бы нагнулась и подняла ее, — думал Симон. — Улыбнулась бы и очень удивилась, получив в этом бедном переулке такой милый привет. Роза очень бы ей подошла, как матери — просящее и плачущее дитя. Но где возьмешь дорогие розы, коли только что поневоле воспользовался добротою других, и можно ли заранее предвидеть, что именно в девять утра по переулку, самому темному из всех, пройдет красивая женщина, пожалуй, благороднейшая из всех, каких мне довелось видеть?»

Он еще долго мечтал об этой даме, которая так странно напомнила ему забытую и исчезнувшую Клару, потом покинул комнату, торопливо спустился вниз, поспешил по улицам, провел день в ничегонеделанье, а под вечер очутился в окраинном квартале обширного города. Здесь в довольно-таки красивых, высоких домах проживали рабочие; но если присмотреться, становилась заметна унылая запущенность, облепившая стены, выглядывавшая из однообразных, холодных прямоугольников окон, сидевшая на крышах. Начинавшиеся здесь леса и луга являли собою полную противоположность высоким и все-таки жалким постройкам, которые скорее уродовали окрестности, а не украшали. Неподалеку стояло еще несколько симпатичных приземистых сельских домов, расположившихся среди ландшафта как у Христа за пазухой. Местность представляла собою лесистый холм, под которым в туннеле проходила железная дорога, едва покинувшая лабиринт городских домов. Вечер озарял луга, здесь ты уже чувствовал себя в деревне, город с его шумом лежал за спиной. Симон не ощущал уродства здешних домов, потому что вся эта смесь города и деревни, необычайно отрадная для глаза, казалась ему красивой. Шагая по голой каменной улице и чувствуя рядом теплый луг, он испытывал особенные чувства, а если пересекал вслед за тем луга по узкой грунтовой дорожке, то не все ли равно, что, собственно говоря, это земля городская, а не деревенская. «Рабочие живут здесь очень красиво, — думал он, — из каждого окна открывается вид на зеленый лес, а коли они сидят на своих балкончиках, то наслаждаются чистым, ядреным, душистым воздухом и занимательной панорамой холмов и виноградников. Хотя новые высокие дома подавляют старые и в конце концов изгоняют их с лица земли, надобно помнить, что земля никогда не замирает без движения и что люди тоже постоянно должны двигаться, пусть даже иной раз не вполне изящно. Ландшафт красив всегда, ибо всегда свидетельствует о живости природы и зодчества. Строить среди прелестных лугов и лесов поначалу кажется изрядным варварством, однако в конечном счете любой глаз примиряется с соединением дома и мира, находит всяческие очаровательные просветы меж стенами домов и забывает сердито-критический приговор, который опять же ни к чему хорошему не приводит. Нет никакой нужды подобно ученому архитектору сравнивать старые дома с новыми, можно любоваться тем и другим, смиренным и надменным. Если я вижу какой-нибудь дом, который кажется мне не особенно красивым, то отнюдь не должен порываться сдуть его, опрокинуть; он ведь стоит вполне прочно, дает приют множеству чувствующих людей и уже потому достоин уважения, поскольку над его возникновением потрудились многочисленные прилежные руки. Искателям красоты должно хорошенько осознать, что одних только поисков красоты на свете еще недостаточно, что искать следует и другое, не только счастье любоваться прелестным антиком. Борьба бедняков за малую толику мира и покоя, я имею в виду так называемый рабочий вопрос, тоже весьма интересна и должна занимать благородный дух куда больше, чем вопрос, плохо ли, хорошо ли тот или иной дом вписывается в пейзаж. Сколько же на свете праздных краснобаев! Конечно, всякий мыслящий человек важен и всякий вопрос дорог, но было бы порядочнее и почетнее сперва решить жизненные вопросы, а уж потом заниматься изящными вопросами искусства. Впрочем, вопросы искусства порой тоже жизненно важны, однако жизненные вопросы в куда более высоком и благородном смысле суть вопросы искусства. Сейчас я так думаю, разумеется, оттого, что на первом месте для меня стоит вопрос существования, ибо я за скудную поденную плату надписываю адреса и никак не могу проникнуться симпатией к заносчивому искусству, сейчас оно представляется мне самой второстепенной вещью на свете; и в самом деле, если вдуматься, сравнимо ли оно с умирающей и вечно воскресающей природой? Какими средствами располагает искусство, желая изобразить цветущее, благоуханное дерево или лицо человека? Ладно, я сейчас размышляю довольно-таки дерзко, свысока, нет, вернее, слегка разъяренно снизу вверх, из бездны полного отсутствия денег. Все это — я самокритичен и одновременно печален — оттого, что у меня нет денег. Мне надо добыть денег, только и всего. Заемные деньги не в счет, деньги надобно заработать, украсть или получить в подарок. И вот еще что: вечер! Вечером я большей частью устаю и падаю духом».

Размышляя таким образом, он поднялся по короткой и весьма крутой улице и остановился перед домом, из открытого окна которого на него смотрела какая-то женщина. Симону чудилось, будто, глядя в глаза этой женщины, он смотрит в далекий, потонувший мир, но тут чудесно знакомый голос окликнул его:

— Ах, Симон, это ты! Поднимайся же наверх!

То была Клара Агаппея.

Бегом взбежав по лестнице, он увидел ее: в тяжелом темно-красном платье она сидела у окна. Руки и грудь лишь до половины были прикрыты чудесной тканью. Лицо ее побледнело с тех пор, как он видел ее последний раз. Глаза горели глубинным огнем, но рот был крепко сжат. Она с улыбкой протянула ему руку. На коленях у нее лежала раскрытая книга, очевидно роман, который она начала читать. Сначала Клара не могла говорить. Казалось, ей стыдно и трудно спрашивать и рассказывать. Она вроде как старалась стряхнуть отчужденность, которая, пожалуй, охватила ее при виде давнего юного друга. Рот словно плаксиво кривился, когда хотел открыться и стать мягче. Казалось, слово взяли ее красивые, длинные, округлые руки, по крайней мере пока рот не справится со смущением. Она не присматривалась к Симону, как обыкновенно присматриваются к давно не виденному, смотрела ему только в глаза, спокойный взгляд которых был ей приятен. Снова взяла его руку и наконец проговорила:

— Дай мне руку, позволь относиться к тебе как к моему мальчику, который уже понимает меня, едва заслышав, как из соседней комнаты приближается шорох платья, ловит меня взглядом, и мне не нужно ни говорить, ни даже шептать ему на ушко, чтобы открывать секреты; любая его поза, любое движение вмиг сообщают мне, что все его чувства устремлены к тому, чтобы понять свою маменьку; к нему, к его ногам, склоняешься, чтобы покрепче затянуть шнурки, готовые развязаться; его целуешь, когда он вел себя молодцом; от него не имеешь секретов; ему отдаешь все, даже если он маленький предатель и мог надолго забросить свою маменьку, как ты, даже если сумел забыть ее, как ты. Нет, ты не мог забыть меня. Пожалуй, из духа противоречия частенько желал от меня отделаться, но, встретивши женщину, хотя бы чуть-чуть на меня похожую, ты думал, что видишь меня, нашел меня. Разве ты тогда не дрожал, разве не казалось тебе при такой обманчивой встрече, будто наверху светлой каменной резной лестницы вдруг распахнулись двустворчатые двери, чтобы впустить тебя в покои, полные радости встречи? Ведь такая радость — встретиться вновь! Когда люди потеряли друг друга, на улице или в деревне, а через год нежданно-негаданно встречаются снова, в такой вот вечер, когда колокола уже вызванивают предчувствие свидания, люди подают друг другу руки и более не думают о разлуке и о причине долгого расставания. Не отнимай свою руку! Глаза у тебя по-прежнему добрые и красивые. Ты все такой же. Теперь я могу рассказывать.

Помнишь, минувшим летом, когда всем нам — Каспару, тебе и мне — пришлось покинуть тот лесной дом и вы, братья, затем исчезли неведомо куда, я сняла себе в городе прекрасную комнату, тосковала по вам и некоторое время оставалась безутешна. К зиме все вокруг стало меня раздражать, и я очертя голову устремилась в вихрь развлечений, поскольку еще располагала небольшим, но по здешним обстоятельствам довольно крупным остатком состояния. Я его истратила, зато поняла, что порой требуется хмельной дурман, чтобы тебя не захлестнули волны жизни. У меня была ложа в театре, однако ж театр интересовал меня куда меньше, чем балы, где я могла показать, что красива и капризна. Молодые мужчины увивались вокруг меня, и я не видела ничего, что могло бы мне помешать презирать их всех и дать им почувствовать мои капризы. Я думала о вас обоих и в разгар всех этих ухаживаний, совершенно лишенных мужественности, часто мечтала о ваших спокойных лицах и открытых манерах. И вот однажды ко мне подошел смуглый черноволосый мужчина, студент из политехнического, неуклюжий и неловкий, по виду турок, с большими пленительными глазами, он пригласил меня на танец. После танца я душой и телом принадлежала ему, целиком. Для нас, женщин, погрузившихся в удовольствия, существует определенный тип мужчин, способных покорить нас лишь в бальной зале. Встреться он мне где-нибудь в другом месте, я бы, пожалуй, посмеялась над ним. С первой же минуты он повел себя со мною как хозяин, а я поневоле только дивилась его дерзости, но не сопротивлялась. Он приказывал: вот так, а теперь так! И я повиновалась. Что до покорности, то мы, женщины, коли нас к ней тянет, способны свершить необычайное. Мы готовы принять все и желаем, возможно от стыда и гнева, чтобы возлюбленный был еще грубее, нежели он есть. Чем более он груб с нами, тем лучше. Этот человек полагал мои последние деньги полностью своими, я тоже, потому и отдала их ему, отдала все. Когда он досыта насладился, притесняя меня, терроризируя, опустошая и используя, то в один прекрасный день взял и уехал на родину, в Армению. Я, его рабыня, не пыталась ему помешать. Все, что он делал, казалось мне в порядке вещей. И даже если б я любила его меньше, то все равно бы отпустила, ведь тогда гордость не позволила бы мне удерживать его. И я просто повиновалась, когда он приказал мне помочь с подготовкой к отъезду, — моя любовь охотно подчинялась. Он не унизил меня, не велел поцеловать на прощание, даже взглядом меня не удостоил. Выразил надежду, что позднее, коли обстоятельства позволят, заберет меня к себе и женится на мне. Я чувствовала, что это ложь, но горечи не испытывала. Любое недоброе чувство к этому человеку было для меня невозможно. У меня ребенок от него, девочка, она спит в соседней комнате.

Клара на миг умолкла, улыбнулась Симону, потом продолжала:

— Хочешь не хочешь, пришлось искать работу, и у одного фотографа я нашла себе место приемщицы. Ухаживания и предложения руки и сердца, которых я получала немало, так как имела дело с широким кругом людей, я неизменно с улыбкой отвергала. Все мужчины думали обо мне: «В ней есть что-то очень хрупкое, домашнее, уютное, она вполне годится мне в жены!» Но я не стала никому из них женой! Работа позволяла мне жить более-менее в достатке, по крайней мере, я сумела сохранить все свои красивые платья, что мне и теперь весьма кстати. Своего хозяина я весьма уважала, и это во многом облегчало мою работу, которую я исполняла словно в спокойном приятном сне. Я нашла для публики особую, трепетную улыбку, чем снискала себе популярность; всех я встречала любезно, привлекала клиентов, что побудило хозяина прибавить мне жалованье. В ту пору я была почти счастлива. Все уходило в прекрасные, сладостные воспоминания. Я чувствовала приближение родов, а это опять-таки способствовало меланхолично-счастливому настроению. Шел снег, ковром укрывая все вокруг. И вечерами, когда шла по заснеженным улицам, я думала о вас, о тебе, и о Каспаре, и очень-очень много о Хедвиг, которой мысленно была необычайно благодарна. «Я всего лишь раз дерзнула написать ей. Она не ответила. Ну и хорошо», — думала я. И, думая так, казалась себе очень хорошей. Я была переполнена до краев, ходила медленно, ощущая каждый шаг как благодеяние. Между тем я отказалась от красивой комнаты в центре, сняла жилье здесь, где ты видишь меня сейчас. Утром и вечером ездила трамваем из дома и домой и всегда привлекала к себе взгляды окружающих. Было во мне что-то необычное, я сама чувствовала. Многие невольно заговаривали со мной, одни просто хотели перекинуться словечком-другим, другие хотели свести знакомство. Но последнее меня мало привлекало. Мне казалось, я знала все наперед, но вместе с тем испытывала весьма отчетливое, неприязненное, но мягкое, для меня самой вполне благотворное ощущение. Мужчины! Как часто они со мной заговаривали. Они походили на любопытных детей, которым хочется узнать, что я делаю, где живу, с кем знакома, где обедаю и как провожу вечера. Я вправду видела в них тогда детей, невинных, несколько дерзких. Никогда не встречала их грубо, в этом не было нужды, ведь никто из них не вел себя со мною нагло, я была для них дамой, которая и привлекала, и отстраняла. Однажды со мной заговорила маленькая, веселая с виду девушка, знакомая тебе Роза. Она открыла мне все свои беды, всю свою жизнь, мы подружились, а теперь она вышла замуж, хоть я ей и не советовала. Она часто навещает меня, королеву бедняков!

Клара опять ненадолго умолкла, глядя на Симона по-детски весело, потом заговорила снова:

— Королева бедняков! Да, так и есть. Разве не видишь, как по-королевски одета твоя Клара? Это платье из моего бального гардероба — с вырезом на спине! Мое положение требует известных расходов. Моим близким это нравится, им по вкусу величие, роскошь бального платья единственна и неповторима в этом краю перепачканных, серых женских платьев. Надобно выделяться, милый мой Симон, коли хочешь оказывать влияние, однако ж слушай дальше, все по порядку. Какой же ты замечательно приятный слушатель. Умеешь слушать как никто! Это одно из твоих преимуществ! Рассказывать тебе — так естественно, так прекрасно: переехав в этот отдаленный квартал, я мало-помалу стала все больше любить бедняков, людей, оттесненных на темную сторону мира, чернь, как называют тех, что живут среди тоски и тягот. Я увидела, что могу здесь пригодиться, и без принуждения и шумихи устроилась так, что стала нужной. Если я их сегодня покину, они будут сокрушаться, эти женщины, дети, мужчины. Поначалу я испытывала гадливость и отвращение к их грязи, но потом поняла, что вблизи их грязь не настолько противна, как видится с чопорного, высокомерного отдаления. Я научила свои руки и даже губы, как надобно прикасаться к этим детям, чьи лица отнюдь не самые чистенькие. Привыкла пожимать загрубелые руки рабочих и поденщиков и быстро заметила бережность, с какою они отвечают на пожатие. В здешнем мире оказалось много такого, что напоминало мне о вас, о тебе и о Каспаре. Так или иначе, много деликатности и много сокровенного манило меня стать госпожою и попечительницей этих людей. Сделаться ею было легко и вместе с тем трудно. Тут ведь еще и женщины! Сколько понадобилось усилий, чтобы убедить их в их изъянах и ужасных ошибках, чтобы им постепенно захотелось избавиться от этого позора. Я приохотила их к благу и удовольствию чистоплотности и увидела, что после долгих, недоверчивых сомнений они наконец стали ей радоваться. Мужчины оказались уступчивее, ведь я была красива, оттого они и слушались меня беспрекословно, с охотой усваивали мои простые уроки. Симон! Знал бы ты, какое счастье — сделаться задушевной воспитательницей этих бедняков! Как мало надобно знать, чтобы найти еще менее сведущих и руководить ими! Нет, дело не в одной только учености. Здесь требуются мужество и желание энергично занять определенную позицию, укрепить ее гордостью и кротостью и страстно отстаивать. Я усвоила язык, который легко и понятно разъяснял всю образованность, какою я обладала и какую могла подарить, в выражениях, излюбленных у низкого, униженного народа. Вот так я и стала их владычицей, приспособившись к их помыслам и чувствам, нередко наперекор собственному вкусу. Однако мало-помалу нашла в этом вкус. Оказывая влияние, человек одновременно обладает способностью незаметно поддаваться влиянию тех, на кого он влияет. Сердце и привычка легко этому способствуют. И однажды, когда я, ожидая рождения ребенка, который спит сейчас в соседней комнате, лежала в постели, они, женщины и девушки, пришли ко мне и ухаживали за мною, окружили добром и заботой, пока я опять не поднялась на ноги. Их мужья огорченно справлялись обо мне все это время, а когда снова меня увидели, были прямо-таки счастливы найти меня еще краше прежнего. Так они чтили свою королеву. Было это весной. Я, еще слабая после родов, сидела у себя в комнате среди цветов, ведь они все приносили цветы, сколько могли. Молодой богач, живший по соседству, часто навещал меня, и я позволяла ему сидеть у моих ног, почитала это за честь, а с его стороны это была деликатность. В один прекрасный день он умолял меня стать ему женой, я сослалась на ребенка, но тем лишь подзадорила его в ближайшие дни повторить предложение, которое почему-то странно меня тронуло. Он поведал мне о своей пустой, суматошной жизни, я прониклась к нему сочувствием и обещала стать его женой. Он доволен малейшим моим жестом и взглядом и любит меня так, что я чувствую это каждый миг. Когда я говорю ему: «Артур, это невозможно», — он бледнеет, а я поневоле жду беды. Он стоит передо мною и перед миром несказанно беспомощный. Мне недостанет сил сделать его несчастным. К тому же он богат, а мне нужны деньги для моего народа, и он их даст. Сделает все, что я захочу. Не позволяет мне просить, велит приказывать ему. Вот так с ним обстоит. Скоро он придет, и я вас познакомлю. Или ты хочешь уйти? У тебя на лице написано. Тогда иди! Может, так оно и лучше. А то ведь он станет недоверчив, ревнив. В этом смысле он просто ужасен. Увидев у меня молодого мужчину, способен голову себе разбить об стену. Вдобавок, когда ты со мной, я не хочу больше никого видеть. А когда здесь другие, тебе здесь не место. Я хочу, чтобы ты был только моим. Мне надобно еще много тебе рассказать. Люди много говорят, но говорят ли они то, что нужно? Ступай. Я знаю, скоро ты придешь опять. Кстати, я тебе напишу. Оставь свой адрес. Что ж, всех тебе благ!

Спускаясь по лестнице, Симон встретил стремительную темную фигуру. «Наверно, тот самый Артур», — подумал он, шагая дальше. На улице уже стемнело. Он свернул на узкую полевую дорожку и через несколько шагов оглянулся назад; окно было закрыто, задернуто темно-красными шторами и светилось странно мрачным светом — из-за лампы, которую, видимо, только что зажгли. За шторой двигалась тень — тень Клары. Симон продолжил путь, медленно, в глубоких раздумьях. Он вовсе не спешил вернуться в город. Никто его там не ждал. Завтра опять в канцелярию, заниматься писаниной. Пора наконец-то взяться за дело всерьез, трудиться, заработать немного денег. Может, удастся в конце концов найти должность. Он засмеялся, когда мысленно произнес слово «должность». До города он добрался очень-очень поздно. Заглянул в еще открытое кабаре, чтобы развеяться, но ничего хорошего не увидел. Выступал комик, которого он предпочел бы видеть самым обыкновенным зрителем и которого за этакое выступление стоило бы наградить оплеухой. Впрочем, нет! Вскоре Симон почувствовал живейшее сострадание к бедолаге, который корежил ноги, руки, нос, рот, глаза и даже впалые щеки, но и после всех мучений так и не смог никого рассмешить! Впору крикнуть «фу!», а Симон только ахал. Внешность этого человека отчетливо говорила, что он честный, порядочный и не особенно хитрый: тем отвратительнее выглядело его выступление на сцене, каковое под стать только людям, которым должно быть столь же изворотливыми, сколь и распущенными, коли им хочется представить завершенный, приятный образ. Симон догадывался, что еще совсем недавно комик, на которого он смотрел с глубоким отвращением и стыдом, занимался спокойной, солидной профессией, но распрощался с нею, верно, из-за какого-то упущения или проступка. Потом выступала маленькая молодая певица, затянутая в мундир гусарского офицера. Это было несколько лучше, поближе к искусству. Дальше показывал свои умения жонглер, однако ж он бы поступил умнее, откупоривая бутылки, а не балансируя ими на кончике носа, получалось-то у него по-детски и неуклюже. Затем он водрузил себе на макушку горящую лампу, как бы предлагая зрителям считать сие искусным трюком. Симон еще послушал песню, которую спел какой-то мальчик-подросток, это ему понравилось, и с приятным впечатлением он немедля покинул кабаре, вышел на воздух.

Людей на улице почти не осталось. В боковом переулке, судя по всему, разгорелся скандал, и действительно, подойдя ближе, Симон увидел безобразную сцену: две девицы лупили друг дружку — одна кулаком, другая красным зонтиком от солнца. Лица драчуний освещал одинокий меланхоличный фонарь. Одежда и шляпки девиц были изорваны в клочья, обе кричали, не столько от ярости, сколько от боли, причем не из-за ударов, а из-за остатков стыда, что ведут себя этак не по-людски. Ужасная потасовка продолжалась недолго — подбежавший полицейский положил ей конец. И увел обеих девиц, а также элегантного господина, который, видимо, и послужил причиной ссоры. Привел полицейского письмоносец, очень гордый этим своим поступком. Теперь девицы обратили всю свою злость на него, и он поспешил убраться подальше.

Симон пошел домой. Но когда добрался до своего переулка, увидал кучку людей, смеющихся и кричащих, причем центром внимания ночных сумасбродов была бабенка. Она стегала прутом пьяного, не иначе как собственного мужа, которого вытащила из кабака. При этом она голосила не закрывая рта и, когда Симон приблизился, обратила свои крикливые жалобы к нему: вот, мол, какой мерзавец достался ей в мужья. Тут с верхнего этажа дома, возле которого разыгрывалась шумная сцена, на веселую компанию обрушилась струя воды, изрядно замочившая им волосы и платье. В этом квартале Старого города был такой обычай — поливать горластых гуляк водой. Почтенный обычай, солидного возраста, но мокрые жертвы неизменно воспринимали его как возмутительный сюрприз. Вот и сейчас все принялись осыпать бранью особу в белой ночной кофте, которая виднелась наверху в окне словно коварный злой дух. Симон прежде других закричал:

— Эй, вы там, в окне, как вы смеете! Коли у вас воды в избытке, лейте ее себе на голову, а не на других. Вашей-то голове такое, поди, нужнее. Что за манера среди ночи поливать улицу, а заодно исподтишка обдавать водою людей, с ног до головы да прямо в одежде? Не будь вы наверху, а я внизу, я бы вам напрочь башку оторвал. Господи, будь на свете справедливость, вы бы за каждую каплю, обрызгавшую мои плечи, выложили мне по талеру, тогда бы у вас наверняка пропала охота шутить. Прочь с моих глаз, привидение вы этакое, или я взберусь вверх по стене, цапну вас за волосы да выясню, кто вы — мужчина или женщина. Впору вовсе рассвирепеть из-за этих ваших шуточек.

Симон взвинтился от собственных злобных речей. Крики и брань доставляли ему удовольствие. Ведь немного погодя он ляжет в постель и уснет. Такая скучища — все время делать одно и то же. С завтрашнего дня он непременно станет другим человеком. Наутро в канцелярии, переполненный мыслями о Кларе и рассеянный, он допустил массу ошибок, так что секретарь, бывший штабс-капитан, посчитал своим долгом укорить его и пригрозить, что, если он не выкажет больше добросовестности, ему впредь не дадут здесь работы.