Шесть маленьких историй

Вальзер Роберт

 

1. О ПОЭТЕ

Поэт склоняется над собственными cтихотвореньями, которых у него двадцать. Он переворачивает страницу за страницей и понимает, что каждое стихотворение будит в нем совершенно особенное чувство. Прилагая невероятные усилия, он ломает голову над Неведомою Тайной, что парит над ним и над его произведениями. Он жмет, но ничего не выходит, он трясет, но тщетно, он тянет, но все остается по–прежнему, а именно — темно. Скрестивши руки, он ложится на открытую книгу, и плачет. Я же, плут–издатель, заглядываю ему через плечо и с бесконечной легкостью разгадываю загадку. Двадцать стихотворений, не более того, из них одно — простое, одно — помпезное, одно — волшебное, одно — скучное, одно — трогательное, одно — божественное, одно — ребяческое, одно — очень плохое, одно — зверское, одно — робкое, одно — недозволенное, одно — непонятное, одно — отталкивающее, одно — чарующее, одно — размеренное, одно — великолепное, одно — добропорядочное, одно — ничего не стоящее, одно — бедное, одно — невыразимое, а еще одного просто и быть не может, потому что стихотворений всего двадцать, и они получили из моих уст если и не слишком справедливую, зато скорую оценку, каковая за мной никогда не застрянет. Но одно я знаю наверняка: поэт, который их написал, все еще плачет, склонившись над книгой; над ним светит солнце; а мой смех — это ветер, холодный и сильный, который треплет его шевелюру.

 

2. ЗВУКИ

Я играю на звуке воспоминания. Этот незаметный инструмент всегда звучит одинаково. Его звук — то долгий, то краткий, то медлительный, то проворный. Он дышит ровно, а не то внезапным прыжком обгоняет себя самого. Он печальный и веселый. Странно только, что когда он звучит грустно, он заставляет меня смеяться, а если он весел и непоседлив, мне хочется плакать. Возможно ли было когда–нибудь этакое звучание? Играл кто–нибудь на таком волшебном инструменте? Его навряд ли можно взять в руки, этот инструмент; руки, даже самые мягкие и трепетные, слишком грубы для него. У него невыразимо тонкие и нежные струны. Волосы по сравнению с ними — что вожжи. Есть мальчик, который умеет на нем играть; и я, когда есть время пошпионить, слушаю его. Он играет день и ночь, не думая о питье и пище, ночь и день напролет. Изо дня в ночь и из ночи в день. Время ему нужно только для того, чтобы летало мимо, как звук. Так же как я слушаю его, играющего, слушает и он, играющий, все время, свою любимую, игру своего инструмента. Еще никогда и никого так верно и трепетно не подстерегал влюбленный. Как сладко подстерегать подстерегающего, видеть влюбленного, чувствовать покинутого с собою рядом. Мальчик — художник, воспоминание — его инструмент, ночь — его пространство, мечта — его время; а звуки, которые он вызывает к жизни, — его ревностные слуги, которые говорят о нем жаждущим ушам мира. Я лишь только ухо, несказанно взволнованное ухо.

 

3. РОЯЛЬ

Я не знаю, как зовут мальчугана, которому выпало счастье наслаждаться уроком игры на рояле у такой прекрасной и величавой учительницы. Как раз сейчас прекраснейшие руки земли пытаются научить его легкости движения по клавишам. Руки дамы скользят над клавишами, как белые лебеди по темной воде. И с превеликой грацией первыми выговаривают то, что затем повторяют губы. Мальчик охвачен рассеянностью, которой учительница, кажется, не желает замечать. «Сыграйте это»; но он играет невообразимо плохо. «Сыграйте еще раз»; но он играет еще того хуже. Тогда сыграть нужно еще раз; но он опять играет плохо. «Вы ленивы». Он плачет, тот, которому это сказали. Она улыбается, та, которая это говорит. Он кладет голову на рояль, тот, который вынужден позволить ей такое говорить. Она гладит его по мягким каштановым волосам, та, которая должна была так сказать. Вот мальчик целует, лаской изгоняя стыд, нежную руку, весьма аристократичную и белую. Вот дама обвивает шею мальчика своими прекрасными руками, которые весьма мягки и являют собой подходящие для объятия клещи. Вот дама позволяет себя поцеловать, а вот и губы милого мальчика приносятся в жертву поцелую приветливой дамы. Вот колени одаренного поцелуем ничего более спешного не находят, кроме как согнуться, подобно сломанным тростинкам, а руки клонящегося долу — ничего более простого, кроме как снова обнять колени дамы. Колени дамы также неустойчивы, и вот они оба — добрая, прекрасная дама и простой бедный мальчик — объятие, поцелуй, крушение, слеза, — но самое главное: ужасный сюрприз для того, кто в этот самый момент отворяет двери комнаты; чем кладет конец как пресекшейся вмиг — обоюдно — любовной истоме, так и рассказу о ней.

 

4.

Я припоминаю, что жил однажды бедный, задавленный настроениями поэт, который, вдоволь насмотревшись на свободную божественную природу, решил творить исключительно исходя из собственной фантазии. Однажды вечером, днем или утром, в восемь, двенадцать или в два часа он сидел в темном пространстве своей комнаты и говорил стене следующее: стена, ты у меня в голове. Не пытайся обмануть меня своей спокойной странной физией. С этих пор ты — пленница моей фантазии. Затем он сказал то же самое окнам и хмурому виду, который они ему изо дня в день предлагали. Затем, гонимый жаждой приключений, он предпринял прогулку, что вела его через поля, леса, луга, села, города, реки, моря все время под прекрасным небом. Но полям, лугам, дорогам, лесам, селам, городам и рекам продолжал он говорить: ребята, вы у меня накрепко засели в голове. Не воображайте, вы, люди, что вы производите на меня впечатление. Он отправился домой и все время смеялся: они все у меня, они все у меня в голове. Почему бы не предположить, что они и сейчас у него там, и уж оттуда (как бы я хотел им помочь) им больше никогда не выбраться. Разве эта история не полна фантазии?

 

5.

Жил–был поэт, который был настолько влюблён в свою комнаты, что целый день сидел в кресле и высиживал стены, которые были у него перед глазами. Он убрал с этих стен картины, чтобы ни один отвлекающий внимание предмет не мешал ему и не соблазнял рассматривать что–нибудь другое, кроме как маленькую неприветливую стену в пятнах. Не сказать, чтобы он изучал помещение намеренно; следует признаться: в оковах беспричинной мечтательности он пребывал безо всякой задней мысли, а именно тогда, когда его настроение бывало ни веселым, ни печальным, ни бодрым, ни меланхоличным, но таким холодным и равнодушным, каким оно бывает у помешанного. В таком состоянии он провел три месяца, и в день, когда должен был начаться четвертый, уже не смог подняться с места. Он приклеился накрепко. Это необычно, и обещание рассказчика, заверяющего, что тотчас последует нечто еще более необычное тем более кажется невероятным. Как раз в это время нашего поэта посетил в его комнате один его друг и, как только вступил в неё, впал в ту же унылую или же смешную мечтательность, которой был захвачен первый. Некоторое время спустя то же несчастье приключилось с третьим стихо–или романописателем, который пришел за своим другом, несчастье, в которое один за другим попали шесть поэтов, которые все пришли, чтобы узнать о своих друзьях. И теперь все семеро сидят в маленьком, темном, мрачном, неприветливом, холодном, голом помещении, а на улице идет снег. Они приклеились к своим стульям и, кажется, никогда уже не выйдут на прогулку. Они сидят и смотрят, и радостный смех, награда за эту историю, не в состоянии освободить их из печального плена. Доброй ночи!

 

6. ПРЕКРАСНОЕ МЕСТО

Эта историю, хоть я сомневаюсь в её достоверности, доставила мне много радости, когда ее мне рассказали; и я перескажу её здесь как могу, но при одном условии, что меня не прервут зевками до самого конца: Жили–были два лирика, один из них называл себя Эмануэлем и был очень нервным, чувствительным молодым человеком. Другого, более грубого по натуре, звали Ганс. Эмануэль нашел себе в лесу уголок, скрытый от всего мира, где и сочинял себе с изрядною охотой. С этой целью он записывал милые, пустяшные стишки в записную книжку, которую унаследовал от деда, и профессией своей был, вроде бы, вполне доволен. И в самом деле, отчего ему не быть довольным? Место в лесу было таким тихим и приятным, облака такими занимательными, деревья на опушке леса напротив такими разнообразными и такого изысканного колера, луг таким мягким, ручей, что увлажнял одинокую поляну, таким свежим, что господин Эмануэль был бы болваном, если бы чувствовал себя иначе, как не счастливым. Небо, смеясь, смотрело на его невинное виршетворчество с той же степенью синевы и приятства, что и на лесные деревья; и идиллический сей мир казался таким неразрушимым, что помеха, которая вот–вот появится, как черт из табакерки, должна, по идее, казаться крайне маловероятной. Дело, однако, в следующем: Я вам уже говорил о Гансе. Ганс — это второй — лирик, передвигался однажды, сам влекомый случаем, по лесу вблизи уединенного места и, в силу данного обстоятельства, открыл уголок и его обитателя, брата Эмануэля. Ганс сразу же узнал в Эмануэле, хотя они до этого никогда не виделись, поэта, как одна птица сразу узнает другую. Он подкрался к нему сзади и, чтобы не затягивать истории, хорошенько ударил его по щеке, так что тот громко закричал и не оборачиваясь на того, кто его так угостил, взял ноги в руки, да так быстро, что через мгновение ока его уже не было видно. Ганс торжествовал! Он надеялся, что навеки прогнал соперника с прекрасного прибыльного места, и тут же ударился в раздумия, как ему наилучшим образом изобразить миловидность этого уединенного лесного уголка. У него также была при себе записная книжка, полная стихов, хороших и плохих, которые он вскоре собирался опубликовать. Вот он вытащил эту самую книжку и начал царапать в ней всяческие бессмыслицы, как делают обычно лирики, чтобы привести себя в надлежащее настроение. Казалось, однако, ему стоило большого труда, втиснуть спокойную милую красоту завоеванного ландшафта в нежные слоги, так, чтобы в них к тому же проглядывал еще и проблеск живости; и, пока он этаким вот образом издевался над собой, спереди, а не то сзади возникла новая издевка судьбы, которой и должно было отравить ему сей рай, который он как собака оттявкал у другого. На сцене явилось третье действующее лицо в образе поэтессы. Ганс, испуганный шумом, взглянул, узнал её тотчас как таковую, и, не теряя времени на любезности, исчез в мгновение ока, так же, как и его предшественник. — Здесь спотыкается наш добрый рассказ, и я полностью одобряю и понимаю его беспомощность, потому что я, как и он, был бы не в состоянии идти вперед там, где любая попытка продвижения приводит в пропасть бессмысленности. Что пользы долдонить еще и о манерах поэтессы, когда уже пропето о двух поэтах? Я удовольствуюсь сообщением, что она первая не нашла в красоте лесного местечка ничего красивого, а в его исключительности ничего исключительного, и исчезла также бесшумно, как и появилась. Пусть дьявол будет поэтом.