Мускат

Валла Кристин

Один из самых ярких дебютов в скандинавской прозе последних лет, «„Сто лет одиночества“, какими их мог бы написать Эрленд Лу», роман «Мускат» молодой норвежской писательницы Кристин Валла рассказывает романтическую историю Клары Йоргенсен, которую снедает неутолимая тяга к странствиям. На островке у побережья Венесуэлы и в провинциальном университете высокогорного городка она ищет свою настоящую любовь — и находит.

 

~~~

Его звали Габриэль Анхелико, и сердце у него от рождения было с правой стороны. Всю жизнь он прожил в одном и том же городке, в том же самом доме, в одной и той же точке, неразличимой на географической карте. В молодости он едва не довел себя до слепоты, штудируя Борхеса и Гёте, и, еще не успев поступить в университет, уже обзавелся очками для чтения. В детстве это был худенький и хилый мальчик, который делал уроки за тех, кому повезло родиться в более благоприятных условиях. Одинокая душа, безмолвная среди посторонних, он скользил по улицам незаметной тенью. Но с годами Габриэль Анхелико вырос в высокого и привлекательного мужчину, при виде его сам Папа Римский почувствовал бы искушение одарить его своим благословением. Однако тот год, когда его святейшество посетил скалистые Анды и вся Венесуэла вплоть до последнего отхожего места была оклеена картинками с его непогрешимым ликом, Габриэль Анхелико просидел взаперти перед окном в своей комнате, погруженный в науку. Людские скопища были ему ненавистны, в церковь он ходил редко, но с истовостью флагелланта истязал себя чтением хорошего романа.

В пять лет он обнаружил, что сердце у него находится не там, где ему полагается быть. Мать, конечно же, знала об этом с самого начала, но не спешила посвящать его в эту тайну, чтобы мальчик, который и без того ощущал себя не таким, как все, не почувствовал это еще острее. Так случилось, что эта новость открылась ему более жестоким образом. Он узнал ее от одной девочки. Ее звали Флора Фернандес, и ей было шесть лет. Как-то на уроке в подготовительной школе детям было сказано послушать друг у друга, как бьется сердце, и Флоре Фернандес выпала непрошеная честь приложить ухо к груди Габриэля Анхелико. Она равнодушно прижалась ухом к груди мальчика с левой стороны и стала слушать, а он в это время потел и стискивал кулаки. Девочка подняла голову, посмотрела на него удивленно и с детской непосредственностью сказала:

— А у тебя вообще нету сердца!

Учительнице это, конечно, показалось странным, но в конце концов она установила, что у Габриэля Анхелико сердце есть, только не там, где оно должно быть. Затем в университетской клинике выяснили, что у него не только сердце, но и все остальные органы расположены не там, где надо, такая вот шутка природы. В возрасте шести с половиной лет ему сделали рентгеновские снимки всего тела, и он своими глазами мог убедиться, что все его внутренние органы, начиная от селезенки и до печени, находятся не с той стороны, так что он представляет собой как бы зеркальное отражение самого себя. Габриэль Анхелико тогда же раз и навсегда решил молчать об этой особенности, отчетливо понимая, что главное — внешний вид. Впоследствии он вспомнил об этом единственный раз, когда, достигнув восемнадцати лет, подписывал бумагу, в которой говорилось, что после смерти он завещает свое тело в распоряжение медицинского факультета родного университета, дабы оно послужило на пользу науки.

Семь лет профессор Анхелико, зимой и летом сидя у окна кафедры, на которой преподавал, думал над тем, как добиться одновременно любви и уважения окружающих. Как-то в детстве, когда мальчишки, предаваясь дозволенному на пасхальных праздниках озорству, забросали его пузырями с водой, так что у него сделались мокрые штаны, как будто бы он описался, дед Виктор Альба сказал ему: «Смейся над собой громче всех первым, не дожидаясь других». И после долгих размышлений молодой профессор решил завоевывать мир смехом. С этого дня он ни разу никому не дал повода для насмешек, потому что сам первый же начинал над собою смеяться. Хотя большинство студентов не видели ничего смешного в спряжении глагола, в аудитории, где вел занятия профессор Анхелико, каждый день было так весело, словно там шла комедия положений, распространенная среди южных народов. Подавая учебный материал в упаковке остроумных комментариев, Габриэль Анхелико возбуждал интерес студентов и к концу каждого семестра завоевывал их любовь и уважение; его побаивались и с восхищением обсуждали.

Легче всего удавалось очаровать североамериканцев. Начав четыре года назад преподавательскую деятельность, он первое время поражался этим представителям рода человеческого, которые все время ходили в кроссовках и непрестанно жевали резинку, так что было даже странно, как у них еще не склеились челюсти. На самом деле они не так уж много всего повидали на свете, как мог бы вообразить себе Габриэль Анхелико, но зато у них, судя по всему, полностью отсутствовало любопытство, которым, как правило, отличаются другие люди. Именно у них смесь грамматики и юмора, которой пользовался профессор Габриэль Анхелико, имела самый большой успех. Запугать североамериканцев не стоило и пытаться, они рождались на свет с чувством превосходства и отсутствием страха перед окружающим миром. Зато рассмешить их было проще простого. Все, что требовалось от Габриэля Анхелико, — это учить их испанскому языку и для этого щекотать их слух глаголами и союзами, используя в качестве основного инструмента ненавязчивый юмор.

Он не был в восторге от своих учащихся. Время от времени Габриэль Анхелико забывал о том, что они тоже люди. Иногда на его лицо набегала тень при мысли о том, что американцы во многом виноваты в тех бедах и неурядицах, которые переживает его родина. При мысли о хищнической эксплуатации южноамериканского континента Соединенными Штатами, правда о которой, как он хорошо знал, всячески замалчивалась и сглаживалась в студенческих учебниках, откуда молодежь черпала знания, он невольно думал, что хорошо бы услышать от студентов хотя бы слово сочувственного сожаления. Мысль, конечно, глупая. А так, в общем и целом, они были симпатичные ребятки. Наивные, но симпатичные. Они не умели одеваться, чувство стиля у них отсутствовало начисто, но зато были дружелюбны и вежливо слушали, что он им говорил. Некоторые девушки вообще были очень славные, хотя не имели никакого понятия о континенте, на котором они сейчас жили. Но какая-нибудь тонкая талия или свеженакрашенный ротик были достаточно приятны для глаз, а чего еще от них требовать.

В этом цирке все было давно знакомо и превратилось в рутину. Каждую осень он начинал занятия с одних и тех же слов, которые служили зачином спектакля, никогда не сходившего с афиши. Он так и шпарил по-наезженному, изредка пробуждаясь на середине фразы, которую знал уже наизусть. Никогда он не думал о том, что будет заниматься этим всю свою жизнь, а если бы по-настоящему над этим задумался, вероятно, счел бы это ужасным. Вокруг него ежедневно крутились люди, с которыми он сталкивался в дверях и на лестницах, но мало кто из них его знал, и Габриэль Анхелико понимал, что на свете очень мало людей, на которых он мог бы положиться. У него не было ни малейшего желания устанавливать более тесные контакты со снующими вокруг тенями, из которых состояло его окружение. Так он считал еще в то утро, шагая по свежевымытым половицам к аудитории на пятом этаже. Он ничего не ощущал, кроме похлопывания сумки с учебниками на правом бедре и еле слышного стука своего сердца. Как это нередко с ним бывало, его подавляла привычность обстановки, и, не ожидая ничего нового, он переступил порог, приготовившись к знакомству с очередными студентами. Первым, что он увидел, было личико в дальнем углу аудитории. И впервые в жизни Габриэль Анхелико позабыл бодрую вступительную реплику, внезапно поняв, что всю жизнь провел, играя не на той сцене.

Он был самый черный мужчина из всех, кого когда-либо видела Клара Йоргенсен. Она знала Сезара, державшего винную лавку в Рио-Чико, рыбаков с Видабеллы, каждый день ее окружали черные лица, и ей это нисколько не мешало. Но она еще ни разу не встречала черного очкарика в брюках цвета хаки с полным набором испанских глагольных парадигм под рукой. Он был такой высокий, что, входя в аудиторию, задел головой за притолоку и с таким треском опустил на кафедру свою сумку, что все невольно вспомнили: этот город стоит на разломе земной коры. Он высился перед ними во весь свой немалый рост, а они разглядывали его со своих скамеек, словно детишки в миссионерской школе. Осанка у него была такая, о какой можно только мечтать, и, несмотря на веселое выражение, на его лице лежал отпечаток потаенной грусти. Широкие брюки свободно болтались на бедрах, а рубашка своей чернотой была под стать зрачкам его глаз. Глядя на него, Клара Йоргенсен почувствовала, что щеки у нее запылали и глаза затуманились, она даже подумала, уж не подхватила ли простуду. Она знала, что никогда не видела его раньше, что географическая удаленность между ними никогда не сокращалась, и все равно он пробудил в ней чувство какого-то узнавания. Кроме великолепной осанки, в нем не было ничего особо примечательного, ничего такого, что привлекало бы к себе внимание. И, несмотря на это, ей показалось, что все вокруг — меловая пыль, глобусы и пупырчатые стены — расплылось перед глазами, и на один краткий миг все, кроме этого человека, перестало для нее существовать.

Клара Йоргенсен много путешествовала и где только ни побывала! Еще не родившись на свет, она в материнском чреве уже слетала во Флоренцию. Это было в то время, когда госпожа Йоргенсен изучала итальянскую архитектуру. Клара Йоргенсен едва не родилась в больнице при итальянском монастыре, мысль об этом представлялась ей чрезвычайно романтической. Однако ей пришлось удовольствоваться тем, чтобы появиться на свет в больнице Уллевол вместе с несколькими другими малышами. Но едва отпущенная за порог больницы, Клара Йоргенсен продолжила бесконечные разъезды. Иначе и не могло быть у ребенка из такой семьи, в которой отец работал летчиком, а мать занималась проектированием домов и комнат, и ей, сколько ни строила, все было мало. Клару Йоргенсен перевозили в дальние края на паромах, в поездах, на «Конкорде» и в машине, хотя больше всего ей понравилась езда на извозчике. Детство ее было отмечено встречами и расставаниями, значками на карте, которыми помечались те места, куда хотелось бы вернуться, но потом оказывалось, что ты покинула их навсегда. Она была молчаливой девочкой, для которой лучшим фотоаппаратом служила ее память: на этих мысленных снимках сохранилось растерянное выражение отца, когда он в горах Невады захлопнул дверцу автомобиля, забыв вынуть ключи, мама, торгующаяся на марокканском рынке при покупке шелкового платка, старшая сестра, громкими воплями провожающая встреченных на дороге лошадей, и сама Клара, молча сидящая лицом к окошку и разглядывающая все, что попадалось по пути.

Единственное, чем она причиняла беспокойство своим родителям, была ее манера неожиданно исчезать. В пятилетнем возрасте она потерялась, отбившись от матери на римском аэровокзале Рома-Фьюмичино. У персонала аэропорта ушло два часа на то, чтобы ее отыскать. Ее обнаружили в кафетерии второго этажа, она сидела на алом стуле и, болтая ногами, смотрела на взлетно-посадочную полосу. Затем она потерялась в садах Версаля, отправившись гулять по лесу, в музее Метрополитен в Нью-Йорке это произошло даже неоднократно, и в канадском спальном районе, заглядевшись на то, как отцы семейств, поливаемые дождевальными установками, подстригали свои газоны. Она не видела ничего странного в том, чтобы, наглядевшись на что-то одно, отправиться дальше, чтобы посмотреть на что-то другое, и никак не могла взять в толк, отчего это родители смотрят на нее с таким озабоченным и испуганным выражением. И только повзрослев, она поняла, что самое страшное для человека — не самому потеряться, а потерять того, кого любишь.

До сих пор она еще не теряла никого, кто был бы ей по-настоящему дорог. Через ее мир все время проходили разные люди, очень многие вступали в него и вновь удалялись, словно выйдя за раздвижные двери, они появлялись, спешили дальше, незаметно исчезали. Очень немногие задерживались в той реальности, в которой существовала она. Когда она была маленькой, родители все время водили ее за ручку, но их руки постепенно разжались, и Клара Йоргенсен продолжила свой путь по свету одна. Первую самостоятельную осень она провела в Париже, кружа вокруг Сены и впитывая каждый переулок, одиноко отдыхая с чашечкой кофе среди бурлящего прибоя людской жизни. Затем железная дорога привела ее в большие города Европы — Прагу, Будапешт, Флоренцию, Барселону, — и она беседовала с теми, кто с ней заговаривал, играла в карты с попутчиками, дарила им классиков в дешевых карманных изданиях, получала взамен другие книги. Отец заботился о том, чтобы Клара могла побывать там, куда ее больше всего тянуло, и она независимо от сезона по капельке пропадала, исчезая то на несколько дней, то на пару недель или месяцев. Казалось, из всех мест ей больше всего нравились аэропорты и вокзалы, где можно было в одиночестве остановиться перед массивной доской с расписанием рейсов, чувствуя себя пылинкой в человеческом мальстреме, крохотной и незаметной частичкой в мире, полном укромных прибежищ, где тебя никто не найдет.

Первая мысль Габриэля Анхелико была, что время ожидания миновало. В тот же миг он понял, что до сих пор не сознавал своего ожидания, но, должно быть, так оно и было, потому что когда ты получаешь то, чего ждал, ты ощущаешь, как будто в твоей душевной мозаике какой-то кусочек встал вдруг на место. Девушка была птичка-невеличка с глазами как из стекла, их цвет менялся под влиянием игры света, падавшего из окна. Худенькая и длинная шейка, худощавое тельце, плоская грудка. Волосы каштановые с выгоревшими на солнце прядками. Не красавица, личико не того типа, чтобы автоматически притягивать к себе внимание, но вокруг нее лучилась какая-то золотистая аура, блеск которой временами достигал того места, где он стоял. Она на него даже не смотрела, а глядела в окно, за которым виднелись горы. Расстояние до нее казалось огромным, она сидела в заднем ряду одетая в голубое платьице с бретельками и золотистые матерчатые тапочки на тесемках. Она сидела, положа ногу на ногу, и беззаботно покачивала подметкой, подперев подбородок руками и щурясь на свет из окна щелочками глаз. У нее были маленькие, аккуратные ручки и часики на серебряном браслете. Разумеется, очень далекая от его мира.

Габриэль Анхелико был уверен, что никогда с нею не познакомится. Ему часто попадались студенты, о которых он не имел ни малейшего представления, кто они такие, проучив их целый семестр. Только самые громкоголосые и открытые как-то проявляли себя на его уроках, большинство же так и оставались для него тенями, знакомыми только по имени. В первый день при перекличке она спокойно подняла руку и сложила губки бантиком, когда он произнес ее имя. Он ограничился одним именем, так как фамилия оказалась слишком непонятной, в ней была буква, которая ему раньше никогда не встречалась. После двух утренних занятий по два академических часа он все еще не знал, как звучит ее голос, она ни разу не заговорила и не засмеялась, а только подрагивала уголками губ, как бы удивляясь его глупостям. Ему показалось, что взгляд ее часто ускользает далеко от того, о чем он толкует, словно в ее глазах отражалось совсем не то, что их здесь окружало. Он ни разу не пытался привлечь ее внимание, однако на третий день любопытство чуть не заставило его сдаться. Он уже готов был направиться к ней по проходу между рядами, не в силах больше ходить по классу, напряженно ожидая, когда он услышит звук ее голоса. Однако он удержался. Она оставалась нема и недоступна. Только лицо.

Город, где жил Габриэль Анхелико, был длинный и узкий и располагался во впадине венесуэльских Анд. Это был настоящий город с кинотеатрами, театром, кафедральным собором и библиотекой, имелся там и городской музей, в котором хранился один из мечей борца за свободу Симона Боливара. Улицы в нем сбегали под гору и во время дождя превращались в реки, дома же загораживались от потоков воды высоким крыльцом и крутыми поребриками тротуаров. Воздух на улицах был густо загазован выхлопами автомобилей, с трудом одолевавших крутые подъемы. Вдоль обочин накапливались большие кучи отбросов, а у деревьев в парке росли длинные бороды, так что в сумерках они становились похожи на спящих стариков. Но кое-где попадались кварталы, напоминающие уютные улочки парижского Левого берега, хотя пирожные были тут гораздо слаще, а кофе так крепок, что мог бы пробудить даже мертвых.

Институт, в котором работал Габриэль Анхелико, находился на самом широком проспекте, удачно расположенном рядом с аэродромом. Взлетно-посадочная полоса была видна из окна аудитории, и в одиннадцать часов профессор каждый день должен был делать небольшую паузу, пережидая, пока не приземлится самолет из Каракаса. Институт принадлежал посольству США, и училось в нем более тысячи североамериканских студентов. Габриэль Анхелико не догадывался, что Клара Йоргенсен приехала совсем из другой страны, несмотря на то что она была гораздо скромнее своих бойких на язык однокурсников. Иногда он фантазировал, придумывая, откуда она такая взялась, воображая себе ее отца то судовладельцем, то редактором, а мать любящей и заботливой домохозяйкой, от которой дочка научилась, как надо одеваться и как надо стоять, прямо держа спину.

Он часто наблюдал за ней, когда она шла, прижимая книжки к груди скрещенными руками, всегда одетая в платье или юбку, с гладко зачесанными и собранными сзади в конский хвост волосами. Походка у нее была совсем не такая, как у других иностранных девушек, которые ходили как бы внаклонку, подавшись всем корпусом вперед, словно мысленно уже были в месте назначения. В отличие от венесуэльских барышень она также не раскачивалась, словно корабль в бурю, на слишком высоких каблуках, не выпячивала грудь или ягодицы, а несла свое тело так, как ему было естественно. Ни с кем из учащихся она, похоже, дружбы не заводила, хотя порой Габриэль Анхелико видел, как она разговаривала с кем-нибудь, остановившись на институтском дворе. Несколько раз она при нем неожиданно принималась хохотать во весь рот. В такие мгновения Габриэль Анхелико ощущал укол в сердце, потому что ему еще ни разу не удалось добиться от нее такой реакции, хотя это уже стало для него чуть ли не делом чести.

Первый письменный зачет, который профессор устроил своим студентам, был посвящен предлогам и неправильным глаголам и состоял из тридцати заданий. Почерк у нее был с небольшим наклоном влево, и буквы переходили одна в другую сплошной вязью. Сначала она с удивленным выражением вглядывалась в свой листок, затем без долгих размышлений вставила свои пометки и первой сдала работу. В ее ответах не оказалось ни одной ошибки, и Габриэль Анхелико решил, что ей должно быть скучно сидеть на его уроках. Имя и фамилию она написала печатными буквами в верхнем левом углу листка, в фамилии он снова увидел ту странную букву, которая давала пищу для самых невероятных предположений относительно ее происхождения. Временами он подолгу погружался в странные фантазии, задумавшись над тем, откуда она могла приехать. Может быть, она ирландка, их много встречается. Может быть, русская или француженка. Чем больше он приглядывался к ней, тем лучше запоминал ее силуэт, особенности жестикуляции, когда она говорила с кем-нибудь, широко раскрыв удивленные глаза. И с каждым разом его все больше очаровывала ее длинная шейка, легкая походка и задумчивый взгляд. Очень редко она поглядывала на него в аудитории из-за сидящих впереди голов или в лимонной аллее институтского двора, и в этот миг Габриэль Анхелико точно обмирал и невольно хватался рукой за сердце, чтобы заставить его снова забиться.

Клара Йоргенсен жила в чердачной комнате на вилле возле прекрасного парка. Хозяйкой дома была дородная женщина, которую звали сеньора Йоланда; кроме дома, она была владелицей еще и красного мотороллера и тридцати кошек. Сеньора Йоланда была итальянкой, но замужем за ливанцем, его фамилия почему-то не желала удерживаться в памяти Клары Йоргенсен, все время элегантно от нее ускользая. Муж сеньоры Йоланды редко бывал дома, его работа заключалась в разъездах по нефтеочистительным установкам в Пунто-Фихо, где он следил за их исправной работой. Чтобы занять чем-то время, сеньора Йоланда открыла на первом этаже своего дома маленький ресторанчик, занимавший выходящее на улицу открытое помещение с грязноватым кирпичным полом. Зальчик, обставленный столиками, накрытыми желтыми клетчатыми скатерками, и барной стойкой с высокими бамбуковыми стульями, выглядел довольно уютно. Над баром протянулся козырек черепичного навеса, а по стенам были развешаны плетеные корзинки и выполненная масляными красками картина, изображавшая амазонского индейца. В ресторане работал немногословный официант по имени Марио. Возле барной стойки находилась печка с грилем, и ресторанное меню в основном состояло из приготовленного на гриле мяса и рыбы. Два вентилятора под потолком навевали в помещении прохладу и разгоняли мух.

По утрам запах жарящихся бананов поднимался снизу на чердак к Кларе Йоргенсен через все шестнадцать ничем не зашторенных окон, имевшихся в ее комнате, позволявших заглядывать туда всякому, кому не лень. Это ее не смущало, зато ей нравилось жить на уровне крыш, и вечером она любила посидеть с сигаретой на лестнице перед своей комнатой. Она просыпалась, вдохнув запах влажной маисовой муки, и засыпала под собачьи концерты и стрекотание кузнечиков, а когда надо было открыть окно, то сперва ей приходилось решить, которое из шестнадцати для этого выбрать. Она завтракала и обедала в ресторане вместе с Марио, и сеньора Йоланда с улыбкой смотрела, как эта неразговорчивая парочка сидит за столом друг напротив друга. Из всех студентов, которые перебывали у нее в доме, эта девушка реже всего мелькала у нее перед глазами. Но при всей сдержанности Клары Йоргенсен ее глаза жили своей отдельной жизнью. Вечера она проводила у себя в комнате или сидя в плетеном кресле в саду за чтением; она читала часами напролет сплошь толстенные книги, лицо ее в это время принимало вопросительное выражение. Заканчивалось чтение всегда одинаково: раздавался легкий вздох, уголки ее губ чуть вздрагивали, затем она вставала, поднималась по лестнице в свою чердачную комнатку и гасила свет.

Сеньора Йоланда подозревала, что девушка непривычно чувствует себя среди гор. Впрочем, на родине Клары Йоргенсен гор тоже хватает, и сеньора Йоланда решила, что та соскучилась по морю. В институте девушка, кажется, быстро освоилась. Каждый день она давала хозяйке краткий отчет о том, что было у них утром на уроках, иногда спрашивая у сеньоры Йоланды о значении того или иного слова или выражения. Сначала ее рассказы были посвящены исключительно лекциям по литературе, об Онетти и Кортасаре и маленьких, будничных чудесах, столь часто происходивших в этой части света. Но потом в ее кратких резюме все чаще стала упоминаться грамматика, а также некий профессор Анхелико, у которого, судя по всему, был особенный дар заставлять своих учеников улыбаться. Не будучи знакома с профессором Анхелико и его семьей, сеньора Йоланда была наслышана о том, как очарованы им многие из его студенток. Когда она упомянула об этом при Кларе Йоргенсен, та очень покраснела и сказала, что совершенно не знает профессора, и ни она с ним, ни он с нею никогда не разговаривали, она уверена, что столкнись они с ним на улице, он бы даже не узнал ее в лицо.

Габриэль Анхелико узнал ее издалека, еще не разглядев лица. Узнал сразу, по силуэту, черному на фоне яркого солнечного света, и легкой походке, едва завидев, как она приближается по брусчатой мостовой. Она шла мелкими, быстрыми шажками, крепко прижимая к груди книжки. Ива возле церкви струила развесистые ветки на желтовато-белые скамейки парка, через который она шла, и он понимал, что скоро они разминутся. С нетерпеливым волнением он готовился к встрече, не зная еще, улыбнуться ли издали или дождаться, когда они сойдутся поближе. Он не мог понять, собирается ли она остановиться или ему самому нужно первым с нею заговорить. От всех эти мыслей он запутался и, поравнявшись с нею, окончательно растерялся. Она удивленно вскинула на него взгляд. У нее была привычка ходить, смотря себе под ноги. Он улыбнулся, она тоже. Ему показалось, что эта встреча застала ее врасплох.

— Профессор, — произнесла она легким голосом.

— Сеньорита Клара, — сказал он.

В первый момент она словно бы удивилась, что он помнит, как ее зовут.

— Вы вышли погулять? — задал он идиотский вопрос.

— Нет, — ответила она. — Я сидела тут на скамейке и читала.

Он и сам это знал. Он уже много раз видел ее на скамейках за чтением разных книг.

— Она вам нравится? — спросил он, кивнув на толстые тома у нее в руках.

— Прекрасная книга, — сказала Клара. — Но боюсь, что я не все в ней понимаю.

Он принял серьезный вид, но не успел открыть рот, чтобы начать объяснения.

— Тс-с! — сказала она и прижала палец к губам. — Я еще не дочитала до конца.

Он улыбнулся на это опять и засунул руки в карманы, как всегда, когда не знал, что сказать. Она приготовилась идти.

— Увидимся в понедельник, — только и сказала она, решив, что пора прощаться. — До свидания, профессор.

— До свидания, сеньорита Клара, — сказал он.

Он не посмел обернуться ей вслед из страха, что она сделает то же самое, но и продолжить свой путь тоже не мог. Поэтому он направился к одной из скамеек и сел там, сложив руки на коленях. Так он и сидел, надеясь, что она его не увидит и не догадается, как от встречи с ней все внутри у него запульсировало и заныло.

Габриэль Анхелико не отличался пунктуальностью. Обыкновенно он всюду опаздывал, включая и собственные уроки. Но тут вдруг декан и секретарша обратили внимание, что профессор Анхелико стал являться не просто вовремя, но даже за час или за два часа до начала своих занятий. Заметив это, оба очень удивились, так как ни тот, ни другая не догадывались о том, как он очарован своей студенткой. Каждый вечер, смежив веки, профессор видел перед собой образ Клары Йоргенсен и с этим образом просыпался. Утром он так поспешно убегал из дому, что даже забывал про завтрак. Да и Клару Йоргенсен можно было теперь встретить на институтском дворе в такие часы, когда ей, строго говоря, незачем было там появляться. Каждое утро на проходной она бросала взгляд на карточки, отмечавшие приход на работу преподавателей, проверяя, передвинута ли карточка Габриэля Анхелико слева направо, и если видела, что карточка переставлена, то быстро взглядывала на свое отражение в стеклянной двери книжного киоска, чтобы пригладить на голове выбившуюся прядку. Она никогда не высматривала его перед кафетерием, а проходила, не задерживаясь, прямо в библиотеку, чтобы сдать уже прочитанную книгу. Взамен она всегда брала новую и всегда садилась во дворе на скамейку и начинала проглядывать ее, листая страницы, стараясь при этом не слишком часто посматривать на другую сторону двора.

Габриэль Анхелико обыкновенно сидел с газетой и, казалось, читал. На самом деле он пристальнейшим образом разглядывал ее из-за газеты, но очень следил, чтобы она не поймала его в тот момент, когда он переводит на нее взгляд. Для него это была единственная возможность рассмотреть ее получше, так как в классе он никогда не позволял себе подольше задерживаться взглядом на чьем-нибудь лице. День за днем он, как шпион, издали вел за ней эту любовную слежку, используя единственно доступные для него банальнейшие средства. Он изучал ее, как портретист изучает лицо модели, и уже заранее мог сказать, куда она сейчас переведет взгляд, сколько времени ей требуется, чтобы прочесть одну страницу и как она положит указательный палец на край переплета. Иногда кто-нибудь, проходя мимо нее, оборачивался к ней с улыбкой, обменивался несколькими словами. Больше всего на свете ему хотелось бы хоть на секунду оказаться на их месте, чтобы услышать ее дыхание, но он ни разу не подошел достаточно близко. Временами у него бывало ощущение, что она как бы здесь и в то же время где-то еще, что мысленно она перенеслась далеко за хрупкие пределы той сферы, где они обитали, и сейчас бродит в каких-то краях, о которых он не имеет ни малейшего представления. Ее взору открывался целый мир, отраженный зеркалом ее души со всеми его тончайшими оттенками, во всем многоцветье природных сил он раскрывался перед ней так, словно она была на «ты» со всем, что есть в мироздании.

В самые черные свои часы Габриэль Анхелико сомневался в том, что ему еще когда-нибудь доведется обменяться с ней теми случайными словами, которыми перебрасываются люди при нечаянной встрече. Но вот однажды после уроков, когда он был в библиотеке, туда вдруг вошла она, облаченная в мантию солнечных лучей. Он вздрогнул и ощутил вдруг, что ему стало трудно дышать и голову обдало жаром. Она подошла к библиотекарше и протянула ей книгу, которую держала в руке; библиотекарша прищурилась и поставила красный крестик в своем списке. Затем девушка бросила взгляд на Габриэля Анхелико и слегка улыбнулась ему, в этот миг прядь волос выбилась из туго завязанного хвоста и упала ей на плечо. Он осторожно кашлянул и чуть не опрокинулся навзничь, пропуская ее в тесноте мимо себя. Остановившись перед полкой с современными мексиканскими писателями, она провела пальцем по корешкам.

— Я посоветовал бы тебе начать с того, что стоит прямо перед тобой, — произнес он, решив обойтись без вежливого обращения.

Она обернулась к нему. Он показал на корешок:

— Это очень хорошая книга.

— Но грустная?

— Очень печальная.

— Прекрасно.

Потянувшись за книгой, она на секунду остановилась.

— Про что она? — спросила девушка.

— Про судьбу, — сказал он.

На лбу у нее обозначилась тоненькая морщинка.

— Про судьбу я мало что знаю, — сказала она словно бы про себя, взяла книгу под мышку и ушла.

А Габриэль Анхелико остался один, и в глазах его стояла вся безнадежность мировой скорби.

Девушки действительно шептались по коридорам о профессоре Анхелико. Не столько по поводу его внешности, в которой и впрямь не было ничего такого особенного, чтобы о ней шептаться, сколько потому, что у него был особый дар двигаться в такт музыке. Именно танцу нелюдимый профессор был обязан своей популярностью, танец его очеловечил. В детстве у Габриэля Анхелико походка была, как у жабы, и разговаривал он как-то не по-людски, так что никто на него и смотреть не хотел. Но потом его дядюшка по прозвищу Тио Гордо научил его танцевать сальсу. И тут вдруг Габриэль Анхелико завертел бедрами не хуже короля сальсы Оскара де Леона, он до упаду упражнялся в своей комнате под музыку фальшивящего плеера, пока не засыпал обессиленный. И вот когда он наконец решился показаться на люди с новым танцевальным шагом, все были поражены, увидев, как здорово профессор, оказывается, умеет двигаться под музыку. Как только на городской площади, выложенной брусчаткой, начинались танцы, все дамы, вереницей стоявшие по краям, смотрели на него пораженные и не могли отвести глаз. А Габриэль Анхелико отплясывал до полного изнеможения, пока у него не заходилось сердце. А затем, руки в брюки, брел домой через дремлющий парк.

Редкая девушка объявляла вслух о том, что она без ума от профессора, и Габриэль Анхелико не подозревал о том, что является объектом обожания. Однако все же нашлась парочка исключений. Например, одна англичанка, некая Джоанна из Озерного края, не только втюрилась в профессора, но даже хотела во что бы то ни стало забрать его с собой в Англию. Джоанна была вполне симпатичная девушка, несмотря на слишком крупные зубы и вытатуированного на правом плече кролика. Вдобавок у нее было столько денег, что она просто не знала, куда их девать, и вот она надумала брать у Габриэля Анхелико частные уроки. Ни декан факультета, ни сам Габриэль Анхелико не усматривали в этом ничего подозрительного, тем более что у профессора вовсе не было репутации сердцееда и соблазнителя. Поэтому он принялся ежедневно вбивать в голову Джоанны Озерной неправильные глаголы, и поневоле вынужден был признать, что барышня миловидна, но не более того; никаких особенных чувств она в нем не возбуждала. Девушка не проявляла способностей к грамматическому анализу, а из книг отдавала предпочтение любовным романчикам самого расхожего толка. Время от времени они беседовали с нею в университетском дворе, но удивлению Габриэля Анхелико не было предела, когда в конце семестра она сунула ему авиабилет до Лондона и пообещала, что профессору будет предоставлено там жилье и работа в папенькиной фирме.

— Почему ты хочешь взять меня с собой в Англию, сеньорита Джоанна? — спросил ее Габриэль Анхелико.

— Потому что мне нравится, когда ты рядом, — ответила Джоанна Озерная.

Но Габриэль Анхелико, решив, что это еще не причина покидать свою семью, с несколько смущенной улыбкой вежливо поблагодарил ее и отказался. Несколько дней Джоанна Озерная ходила с разочарованным выражением, однако потом неожиданно скоро утешилась и перенесла свой интерес на кого-то другого. Скоро она уехала на свои северные озера, и Габриэль Анхелико остался в полном убеждении, что она выбросила из головы самую память об этом знакомстве. И только он сам вспоминал ее предложение, сидя на берегу реки и чувствуя, что окружающие горы все теснее сжимают вокруг него свое кольцо. В такие минуты он иногда думал о том, как почти держал однажды в руках этот билет, и в конце концов пришел к заключению, что это событие по крайней мере обогатило его жизнь. Теперь Габриэль Анхелико знал, что и для него существует путь, ведущий из плена этого каменного царства. И, чтобы вырваться из него, ему недоставало лишь достаточно убедительного повода.

Под сенью олив Габриэль Анхелико мечтал, как он отправился бы в путешествие с Кларой Йоргенсен. Однажды, когда он осмелился об этом спросить, секретарша декана сказала ему, что эта девушка — норвежка. Проходили недели, фантазии его все росли и наконец доросли до того, что профессор лишился спокойного сна. Он лежал в кровати, вяло вытянув руки по бокам, уставившись в трещины на потолке, из которых выползала очередная цикада. Он еще не понял, отчего так медленно стали тянуться вечерние часы. Время словно застыло в неподвижности, и душа его увязла в зыбучих песках. Утренние часы от этого не спасали, потому что на уроках она оставалась так далека от него, словно находилась за стеклом музейной витрины, как драгоценности британской короны. Он стал замечать в ней каждую мелочь: как она погружается в учебный материал, словно растворяясь в нем целиком, как одевается изо дня в день; особенно его восхищало на ней голубое платье. Тем не менее его совершенно сразило в одно прекрасное утро ее появление в вытертых джинсах с дырявыми штанинами, когда она вошла на университетский двор такая загорелая, овеянная теплыми ветрами, сверкая голыми коленками.

— Доброе утро! — сказала она отдышавшись и остановилась перед ним.

Габриэль Анхелико пришел в такое смятение, что чуть было не вытер вспотевший лоб газетой, которую держал в руке. Неужели она стоит перед ним и собирается с ним говорить?

— Сеньорита Клара! Да ты сегодня в джинсах!

— Да.

— Ты же никогда не носила брюки!

— Разве?

— Да нет. На тебе всегда была юбка.

— Так ты заметил?

— А как же!

Она покраснела, и это польстило его самолюбию.

— Я прочитала роман, который ты посоветовал.

— Ну и как он тебе понравился?

— Прекрасная книга!

— Вот видишь!

— Но мне кажется, что я не совсем его поняла.

— Так и должно быть. Магический реализм.

— Магия?

— Его и не нужно понимать, так это задумано.

Она склонила голову набок и устремила взор мимо его плеча, как всегда это делала.

— Ничего, если я позволю себе рекомендовать тебе еще одну книгу? — спросил он ее.

Он протянул ей маленькую потрепанную книжечку, которую уже давно носил с собой в сумке. Она удивленно прочла фамилию на обложке.

— Это ты написал?

— Да. Я писал ее всю жизнь. Вообще-то я и сам не знаю, закончена ли она или нет.

— Это тоже магическое?

Он улыбнулся, но с испугом обнаружил, что видит все как сквозь дымку, словно жизнь вдруг подсунула ему затуманенные очки.

— Профессор? — произнесла она вопросительно и пристально посмотрела ему в лицо. — Может быть, ты плохо себя чувствуешь?

Профессор склонил голову и вздохнул так, словно готов был испустить дух.

— Сеньорита Клара, — сказал он, словно смиряясь перед неизбежностью, — по-моему, ты — моя судьба.

Слова эти вырвались из его уст камнепадом и всей своей тяжестью рухнули на дно пропасти, которая пролегла между ними. Она продолжала глядеть на него непонимающим взглядом, неспособная осмыслить значение того, что он только что сказал. Конечно же, она не поймет, хотя бы он повторил это десять тысяч раз!

— Но этого ты не можешь знать, — вымолвила она почти беззвучно.

— Знаю, — сказал он. — Я ждал тебя всю жизнь.

Он вновь взглянул ей в лицо, и Кларе Йоргенсен почудилось, что мир вокруг переменился, с ним происходило превращение. Словно кто-то накинул на все прозрачное покрывало. Габриэль Анхелико бросил на нее взгляд, полный страха и раскаяния, и по спине у нее вдруг пробежали мурашки. Тогда он повернулся к ней спиной и пошел прочь. Последним, что она услышала, был звук тяжело хлопнувшей массивной двери, которая отскочила под действием собственной тяжести и закачалась на петлях, отстукивая удары, похожие на нетерпеливое биение вселенского сердца.

 

~~~

Уильям Пенн жил на берегу моря в белом каменном доме с верандой. Веревки, на которых у него висел гамак, были перевиты побегами комнатных растений, а окна были затянуты москитными сетками и закрывались ставнями. За домом имелся сад, и поначалу он поливал лужайку и виноградные лозы, но потом устал бороться с нескончаемой засухой. Песчаный пляж без устали наступал, вгрызаясь в зеленый покров равнины, и сад давно засох, превратившись в прах. Вместо сада он обзавелся комнатными растениями, и в домашней тени они спасались от испепеляющего солнца. С тех пор, как он тут поселился, прошло уже три долгих года. Местные жители еще помнили, как он приехал; тогда он появился без комнатных растений и с таким небольшим багажом, с каким еще никто не приезжал на Видабеллу. Все уже привыкли видеть, как он каждый день с группой туристов выходил из залива в открытое море на маленькой парусной яхте, которую купил здесь и отремонтировал своими руками. Ни одна женщина не переступала порог его дома, и никто ни разу не видел, чтобы он наведывался к Дивине Фасиль и ее шлюхам. Если он и жил бобылем, то, значит, ему так нравилось; казалось, он предпочитал дремотное существование, внимая музыке своего одиночества. Все его знали и с врожденным любопытством наблюдали за ним изо дня в день. И тем не менее никто не мог похвастаться, что знает, кто он такой.

Подобно хамелеону, изменяющему свою окраску в зависимости от окружающей среды, он менял свой настрой в зависимости от человеческого окружения. Казалось, Уильям Пенн никогда не раздражается. Прожив на свете три или четыре десятка лет, он понял, что раздражаться значит бесполезно тратить время. Зато он любил беседовать с кем угодно, мог засидеться заполночь где-нибудь на углу или в матросском баре, толкуя о ветрах южных морей и о политике провинциального захолустья. Его доброжелательность не ведала исключений, и даже бродячие собаки подставляли бока, если их гладила крепкая капитанская ладонь. Всякий, чьи пути когда-либо скрещивались с путями Уильяма Пенна, будь то торговец фруктами, или дамы, продающие эмпанады, или туристы, которых он ежедневно катал на своей яхте во время их кратковременного отпуска, не мог не проникнуться к нему известной симпатией. Все привыкли видеть его в выходные дни сидящим в тени ветвей кокколобы за кособоким столом на берегу моря. Отдыхая там, он разговаривал с каждым, кто проходил мимо, а большинство, увидев, что Уильям Пенн сидит с сигареткой, присаживались рядом с ним. То, что он был моряк, было понятно всем, хотя его речь и не отличалась вульгарностью, а руки не были изрисованы татуировкой, изображающей пышнотелых красоток. Но когда под вечер капитан поднимался, чтобы удалиться на покой, все видели на его лице татуировку, нанесенную самой жизнью.

На третьем году у него появилась девушка. Она явилась ниоткуда с большущими чемоданами и слишком тепло одетая, из чего стало ясно, что там, откуда она приехала, наверно, стоит зима, потому что она была бела, как пена морская. Без сомнения, капитан был гораздо старше ее, так как по сравнению с ее лицом, гладким, как обточенные морем камешки, особенно бросалось в глаза, что у него все лицо испещрено глубокими морщинами. Кожа на руках у него была сухая и жесткая, порой на ней можно было видеть трещины, которые начинались от костяшек и терялись где-то на ладони. Местные жители с любопытством поглядывали, как он спокойно беседует с девушкой под навесом ветвей кокколобы, обнимая ее могучей рукой. Чувствовалось, что им было привычно и просто друг с другом, они шепотом о чем-то секретничали, а карибские ветры заглушали их слова для посторонних ушей. Их отношения строились на чем-то совершенно отличном от карибской любви, которая слишком скоро костенеет в своих формах. Напротив, то, что связывало этих двоих, не производило впечатления мимолетности, по сути дела, это больше всего напоминало дружбу, причем самую что ни на есть глубокую. Что касается Уильяма Пенна, то одно дело, какой он был моряк, и совсем другое, когда сходил на берег, — на суше у него сразу делался потерянный вид. Он мог провести корабль через все моря и океаны, ориентируясь по планетам и созвездиям, но, едва очутившись в гавани, сразу утрачивал способность различать, где право и где лево, и шел туда куда его вела эта девушка.

Ее звали Клара Йоргенсен, и ей был двадцать один год. Пенн познакомился с ней не так давно, но уже научился читать малейшие оттенки в выражении ее изменчивого и порой загадочного лица. Когда ее что-то тревожило, она морщила лоб такими глубокими складками, какие ветер образует иногда в песках пустыни. Когда ее одолевало любопытство, глаза ее становились круглыми, как прозрачные стеклянные медузы. Иногда грусть пробегала по ее лицу легкой тенью, и этого выражения не замечал никто, кроме него. Он никогда не видел, чтобы кто-то плакал так, как плакала Клара Йоргенсен. Перед ней могла разворачиваться трагедия, и ни одна слезинка не набегала ей на глаза, зато иной раз она разражалась слезами из-за сущего пустяка. Потребовалось время, прежде чем он понял, как она копит в себе слезы, чтобы дать им волю в самый неожиданный момент. Она никогда не плакала ни при ком, кроме него; никто, кроме Уильяма Пенна, не слышал ее внезапных рыданий, так что никто не знал, что на самом деле она проливает слезы по отравленным цыплятам на рынке, по умершем сыне торговца лимонадом, по деревьям, которые сохнут без воды, и потому, что временами чувствует себя одинокой и всеми покинутой.

Обитатели Видабеллы давно привыкли к этим двоим. В отличие от пышущих энергией, пропитанных солнцезащитным кремом туристов, снующих в широкополых шляпах от солнца и с пляжными полотенцами через плечо, эта пара стала частью каждодневной жизни. Люди уже перестали обращать внимание на ее неуклюжую испанскую речь, когда она торговалась на рынке за каракатицу, и на ласковое обращение капитана. В городке Санта-Анна люди особенно не задумывались над тем, собираются ли новые приезжие здесь остаться или скоро уедут. Кто хотя бы три раза попадался местным жителям на глаза, уже становился частью той действительности, в которой они крутились, как мушиный рой на окне или песчинки на рыночной площади. И вот однажды в воскресенье было отмечено появление капитана и его девушки в баре. Это словно бы сделало его более своим и понятным человеком. Бармен Умберто, один из немногих жителей острова, у кого была настоящая, законная семья, говорил, что, глядя на Уильяма, сразу видно, что он любит Клару Йоргенсен. Он и ей это говорил, и не раз, но она только улыбалась, подставив лицо морскому бризу. Ее улыбка словно бы говорила: это я и сама знаю, и бармен кивал ей в ответ. Всем было видно, что капитан ее любит. Но никто никогда не слыхал от него таких слов.

Проснувшись, Эрнст Рейзер открыл глаза навстречу лику своей возлюбленной. Она улыбалась ему, пленительная в своей нетленной красе. Продолговатые впадинки на щеках протянулись к уголкам рта, глаза с чуть раскосым разрезом приподняты к вискам, обрамленный черными волосами лоб. Руки спокойно сложены на коленях, чистенькие и немного кукольные, с блестящими ноготками и нежными ладошками. Снимку, сделанному когда-то летом в одном из женевских парков, исполнилось уже тридцать лет. На ней было белое хлопчатобумажное платье, составлявшее резкий контраст с ее смуглой кожей, которая сразу показывала, откуда эта девушка родом. Он все еще помнил ее такой, хотя ее кожа давно уже подернулась сетью морщинок. Сколько раз он видел ее сидящей вот так, но уже с опущенными плечами и морщинистыми руками, и в волосах ее все сильнее проступала седина, с каждой секундой, что он на нее смотрел. Уже не в парке, как тогда, а за колченогим столом, перед лоханкой с грязной посудой, в застиранном, покрытом пятнами платье и драных нейлоновых чулках, которые она все продолжала стирать, потому что новые покупать было не на что. И все равно в душе у него сохранялся тот же образ. Не той женщины, в какую ее превратила жизнь, а юной девушки, в сиянии только что расцветшей красы, которая пленила его с первого мгновения, как только она появилась в его жизни.

Это было давно, это было сейчас. Эрнст Рейзер встал и, не закрывая приотворенную дверь, выплеснул на себя ведро воды. Было пять часов пополудни. Он зашелся в кашле, от которого все заклокотало в груди, и устало утерся полотенцем. Эрнст Рейзер был низкорослый и хилый человечек, худой, тощий как жердь, с морщинами, как на морде бладхаунда, и впалым животом. Но его внешний вид был всегда безупречен, он следил за тем, чтобы всегда подравнивать усы у одного и того же парикмахера, и никто не мог бы обвинить его в том, что он носит обувь на босу ногу. В Эрнсте Рейзере до сих пор ощущалась европейская закваска, хотя каких-либо национальных черт в его облике уже нельзя было различить, он выглядел скорее как человек прошедший через горнила различных культур. В молодости он, что называется, подавал надежды, это был одаренный юноша, в совершенстве владевший французским и английским, и к тому же по праву гордившийся тем, что по-немецки говорит на хорошем литературном языке, который можно слышать по телевизору. В те времена он принадлежал к высшим слоям общества, посещал светские приемы, покупал шелковые рубашки и шил себе костюмы на заказ. Эрнст Рейзер легко различал сорта вин, для этого ему достаточно было поболтать вино в рюмке, он умел, не задумываясь, сказать что-нибудь эдакое по поводу музыки или политики и так поухаживать за дамой, чтобы она почувствовала себя настоящей леди. Однажды он облетел вокруг света, за что ему на старте и финише подносили шампанское. А затем это внезапно оборвалось. И все из-за женщины.

Однажды, тридцать лет тому назад, он узрел у себя в Швейцарии ее смуглый лик, заполнивший собой целый праздничный зал. Он тотчас же устремился к ней навстречу. Он поднес ей бокал с каким-то игристым напитком и попробовал завести беседу в надежде, что они говорят на одном языке. Видя ее непонимающий взгляд, он моментально перешел на французский, и тогда им удалось разговориться. Но она поведала только, откуда приехала, а больше в общем-то ничего; оказалось, что это какая-то страна далеко-далеко на западе, царство знойного экваториального солнца, с кофейными плантациями, необитаемыми джунглями и маленькими райскими уголками на побережье. Заронив в его душу мимолетный образ этой страны, она удалилась и потом отклоняла все его приглашения. Потребовались недели и месяцы, заполненные подношениями орхидей, шоколадных сердечек, билетов в оперу и шикарных ресторанных обедов, прежде чем она наконец согласилась отдать ему руку и сердце. Простая свадебная церемония состоялась в парке при венесуэльском посольстве. И вскоре Эрнст Рейзер впервые ступил в своих чересчур тяжелых ботинках на землю южноамериканского континента и с изумлением узрел покосившиеся от ветра деревья на берегу в Майкетии, а за ними — глинобитные хижины, уступами взбиравшиеся по горным склонам.

Встреча с Каракасом стала для него потрясением. Он так и не мог свыкнуться с разгулом преступности и нищетой и ни разу не решился пройтись по улицам пешком после наступления темноты; куда бы то ни было он ездил в автомобиле и, заперев тот в подземном гараже, искал спасения в собственной комнате. Двое из его соседей погибли от пуль в течение первого года после его приезда, хотя дом, где он поселился, находился в весьма респектабельном районе. Первый год он работал в посольстве по соседству, но спустя некоторое время его должность сократили и ему пришлось искать другое место. Он показал себя негодным мужем, так как жена его не беременела, и ее родня с некоторым презрением поглядывала на неприспособленного европейца, видя, как в смысле заработка он скатывается все ниже и ниже. Под конец им пришлось переехать в район попроще, где Эрнст Рейзер начал шалеть от ночного шума и бесконечных причитаний жены. Так постепенно умерла любовь, как умирают безответные молитвы. В конце концов Эрнст Рейзер собрал свои антикварные чемоданы и уехал на никому не ведомый маленький остров. Вынужденный не по своей воле доживать век в захудалой гостинице, из окон которой открывался вид на прекраснейшие в мире закаты, он занялся тем, что стал культивировать свою бороду и способности к сарказму.

Все вечера Клара Йоргенсен проводила в ожидании капитана. Под ласковый плеск волн, набегающих на берег, она попивала лимонад из бокала с двумя соломинками, уткнувшись в убористые строчки печатных страниц. Она выкуривала голубую сигарету «бельмонт», набитую местным сортом венсуэльского табака, выращиваемого у подножия гор, но никогда не больше одной, и всегда оставалась в одиночестве. Казалось, ничто вокруг ее не интересовало: пустующие столики, скатерти с въевшимися пятнами, черные внутри пепельницы и треснутые пластиковые стулья. Даже хваленый закат не привлекал ее внимания. Она с головой погружалась в мир, заключенный в книжный переплет. Ни бармен Умберто, ни официантка Бьянка Лизарди не заговаривали с ней, когда она сидела уткнувшись в книгу, потому что у них было такое ощущение, что она хочет превратиться в невидимку. Но все равно Клара Йоргенсен давно уже стала частью вечернего ритуала, который разворачивался на пляже. В дверном проеме появлялся Эрнст Рейзер с пятнами пота на груди, бормоча проклятия на трех языках. Будучи управляющим этого заведения, он считал себя вправе жаловаться на отсутствие клиентов, невзирая на то что оставалось немного времени до того часа, когда в ночном мраке положено бродить призракам.

В синем пикапе подъезжал хозяин ресторанчика, парковался у входа в канцелярский магазин, в витрине которого, хотя стоял август, все еще красовались рождественские украшения. Хенрик Бранден был норвежцем; когда-то он водил тяжелые грузовики в дальние рейсы, но, схлопотав четвертый штраф, купил на последние деньги билет в карибский рай, и тут ему повезло напасть на золотую жилу. Цепь, украшавшая его волосатую грудь, была сделана из добытого богатства, так же как надетый на мизинец перстень и оправа очков. Захудалый ресторанчик на пляже не приносил его владельцу дохода. Он был ему нужен лишь как источник дешевого рома, чтобы заливать свою неутолимую жажду. Хенрик Бранден сразу усаживался за столик в дальнем конце бара, и Умберто молча ставил перед ним первый стакан «Куба либре». После глотка ледяной влаги болезненное ощущение в груди подсказывало норвежцу, что жидкость начала проникать в его кровь, впитываясь, словно влага холодного компресса, положенного на разгоряченный лоб.

Затем входила женщина и садилась рядом с Хенриком Бранденом. Кармен де ла Крус жила вместе с ним в его полиэфирном дворце на девятом этаже дома «Ресиденсиа эль Гриего». Она выглядела старше своих сорока шести лет, но она и пожила интенсивнее других людей. Поговаривали, что Кармен де ла Крус в свое время была проституткой, торговала наркотиками, и, хорошенько посмотрев на нее непредвзятым взглядом, легко было поверить, что эти слухи не лгут. Эрнст Рейзер любил говорить, что на платьях Кармен де ла Крус швейная промышленность имеет хорошую экономию, расход материи в этом случае невелик. У нее были роскошные формы, а впадина между грудей так глубока, что прозвана местными жителями Долиной Великолепия, вдобавок ее плечи и бедра были украшены неистребимыми живописными творениями. У нее были отчаянно высветленные волосы, сморщенные от многолетней привычки к курению губы, а голос, как у бывалого моряка. Речь свою она пересыпала ругательствами, хохот ее был похож на грохот горного обвала, а когда она улыбалась, то демонстрировала два ряда сильно поредевших желтоватых зубов.

В свете фонарей Бьянка Лизарди окинула внимательным взглядом своего начальника и его сожительницу. Рослого норвежца она находила вполне симпатичным мужчиной, его статус тоже не оставлял ее равнодушной. Выглядел он совсем неплохо, и неважно, что у него явственно намечалась будущая лысина. Бьянка Лизарди вовсе не собиралась всю жизнь оставаться официанткой. Втихомолку она заранее готовилась к тому, чтобы повысить свой социальный статус, покупала на заработанные деньги дорогие женские журналы и подучила английский, так что могла уже вести с приезжими вежливый разговор. У нее была привлекательная внешность, фигурка такая стройная, что иной раз ее могли бы принять за молоденькую девчонку, зато манеры такие, что даже ядовитая змея спасовала бы перед ней и сама себя укусила за хвост. Если о своем восхищении Хенриком Бранденом Бьянка Лизарди помалкивала, то презрение, с которым она смотрела на Кармен де ла Крус, можно было заметить невооруженным взглядом. Обе женщины ни разу не обменялись ни единым словом, хотя, в общем-то, довольно близко сталкивались в ресторане. Но Бьянка Лизарди, как она откровенно об этом заявляла, не уважала таких шлюх-захребетниц как Кармен де ла Крус, за их распущенное воображение и шаткие принципы. Подать им заказанную еду или напитки — это пожалуйста, но никто не заставит Бьянку Лизарди разговаривать с такой женщиной!

В воздухе стоял тихий, плачущий звон, словно предвестие надвигающейся с Карибского моря грозы. Один пеликан вдруг бросился грудью на утес. Клара Йоргенсен на мгновение подняла голову и, прищурившись, кинула взгляд на красную полосу между небом и морем. Ее внезапно пробрал озноб.

— Почуяв старость, пеликаны бросаются на утесы, — сказал Эрнст Рейзер, заметив ее удивление.

— Ты хочешь сказать, что они кончают жизнь самоубийством?

— Нет, они принимают смерть. А это совсем другое.

На горизонте она увидела черный контур парусной яхты, направляющейся к берегу. Она настроилась на то, что скоро раздастся звон якорной цепи, затем плеск весел приближающейся шлюпки и, наконец, шлепанье бредущих по воде ног. Но в воздухе носилось что-то еще, какой-то глухой сигнал, вибрирующий предостерегающий звук, и тревога все нарастала. Она отложила книгу на стол и обернулась к людям, собравшимся в глубине зала. Очевидно, они услышали то же, что она. Хенрик Бранден поднялся и посмотрел вдаль прищуренными глазами.

— Звук беды, — произнес он негромко и пошел в сторону пляжа.

На шлюпке к берегу в одиночку плыл турист, отчаянно налегая на весла, которые поскрипывали в уключинах в такт его движениям. Когда шлюпка подошла близко к берегу, он спрыгнул в воду и пустился вплавь, борясь с приливом и силой тяжести, с болтающимся на волнах плавником и обрывками рыбацких сетей. Оставляя за собой сплошную мокрую дорожку, он, тяжело дыша и с трудом волоча ноги, дотащился до шатких столиков ресторана. Руки у него тряслись, взгляд безумно метался.

— Вызовите врача! — выдохнул он.

Сначала он сказал это по-датски, затем повторил то же самое по-английски. Присутствующие, как зачарованные, воззрились на незнакомца, который стоял согнувшись и уперев руки себе в колени, как футбольный вратарь, пропустивший все мячи. Эрнст Рейзер ждал, воткнув задубелый палец в диск телефонного аппарата.

— Врач в борделе. «Скорая» сейчас будет, — сообщил он наконец.

Бьянка Лизарди подняла одну бровь, пытаясь представить себе доктора на простынях у Дивины Фасиль.

— А что у вас там произошло? — спросил Хенрик Бранден бледного туриста.

— Он плыл, а потом вдруг гляжу, он уже мертвый.

Клара Йоргенсен поднялась со стула. Книга выскользнула из ее рук на холодный каменный пол. Перед домом на ярко-красном песке брюхом кверху лежал рыбацкий улов. Где-то выла от голода бродячая собака. Клара Йоргенсен увидела подплывающую рыбацкую лодку. Поперек скамеек была уложена дверь, а на двери лежал человек. Клара Йоргенсен узнала эту дверь. Она видела, как на ней спал комиссар, когда ездила с ними на ближние островки. Комиссар ездил туда на рыбалку, иногда оставался там ночевать, дверь защищала комиссара от муравьев и других насекомых. Сегодня на нее положили покойника. Два человека склонились над лежащим телом. Один был комиссар, другой — Уильям Пенн. Сменяя друг друга, они пытались вдохнуть в мертвеца жизнь.

Уильям Пенн не оглянулся, когда она, ступая по воде, подошла к лодке. Опустившись на колени, он склонялся над безжизненным телом. Это был молодой человек в лиловых плавках. Похожий синюшный оттенок приобрела уже и его кожа, мускулы лица расслабились, глаза неподвижно застыли. Под полуприкрытыми веками виднелись только огромные расширенные зрачки, как будто глаза были выковыряны из глазниц. Капитан прижимался губами ко рту молодого человека и вдувал в него воздух; в уголках рта лежащего пузырилась белая пена с мясными крошками. Комиссар грубой тряпкой вытирал лицо утопленника. С пляжа к лодке подходили по воде люди и, перевесившись через бортовые поручни, замирали вокруг в неподвижности, как статисты-манекены. Уильям Пенн тихонько выругался, слово по-испански, слово по-норвежски, снова приник ртом к губам лежащего и снова стал дуть. Из желудка молодого человека поднялась желто-зеленая кислота, и капитан с перекошенным лицом отвернулся, его вырвало. Торопливо утерев рукой рот, он возобновил попытки. Вытерев пену, выступившую на губах парнишки, нагнулся навстречу запаху пива и перебродивших дрожжей, мяса и соли. Никто не помнил, как долго это продолжалось. Никто не удосужился заметить время по часам, и никто не хотел уходить. Но на один краткий миг Клара Йоргенсен подняла голову и, посмотрев мимо спящих рыбацких лодок в сторону заходящего солнца, которое прорезало на горизонте кроваво-красную полосу, увидела тени на песке, мигающий на последнем издыхании уличный фонарь. «Вот как это бывает, — подумала Клара Йоргенсен, — когда Господь забирает живую человеческую душу».

Подошли два санитара из машины «скорой помощи» и накрыли лицо парнишки простыней. Они положили его на носилки, сунули в карман его паспорт и увезли. Парень был норвежец, ему было двадцать пять лет. Он приехал в отпуск со своей невестой. Девушка стояла и плакала, уткнувшись лбом в ствол корявого дерева. Она осталась одна, хотя пока что, наверное, сама этого еще не успела осознать. Подошедший инспектор полиции попытался с нею заговорить, но она только отворачивала лицо и плакала. На набережной группками стояли туристы, втянув головы в плечи, как будто попали под дождь. Тьма давно уже поглотила все оттенки окружающего пейзажа, и только фонарь над рестораном отбрасывал свет на каменную плиту у порога. Эрнст Рейзер, скрестив на груди руки, стоял в дверях, созерцая происходящее.

Уильям Пенн так и остался сидеть на песке с поджатыми под себя ногами, глядя куда-то за горизонт. Руки его лежали на коленях, но грудь вздымалась и опускалась так, словно ему с трудом давался каждый вдох. Временами из углов рта вытекала желтая струйка, и он поднимал руку, чтобы отереть ее ладонью, и, наклонив голову, сплевывал, а затем вновь устремлял взгляд за горизонт. Глаза его сузились, как будто пытались проникнуть в тонкую щель между небом и морем. Каждый день он выходил под парусом в море и плавал там на своей яхте, он любил это плавание, но понимал, что отныне никогда не сможет уже забыть вкус полупереваренной пищи. Никогда больше он не сможет отведать в прибрежном ресторанчике жареного мяса, не ощутив при этом вкуса смерти. Он нажил незаживающий порез, через который ужас еще долго будет проникать своими длинными когтями до самых глубин его существа.

Клара Йоргенсен подошла и остановилась перед ним, широко расставив ноги. Молча и неподвижно стояла она над обессилевшим капитаном. Ей было нехорошо. Пальцы ее дрожали, как слабые язычки пламени на сквозняке, взгляд остекленел. С огромным усилием она приподняла один лишь указательный палец и прикоснулась им сзади к понурой капитанской голове. Со вздохом он на ощупь нашел ее бедра, крепко обхватил их руками и прижался лбом к обнаженному девичьему животу. Так они и стояли, не говоря ни слова. Волны заглушали их дыхание, и он так крепко обнимал ее ноги, что она подумала, как бы там не остались синяки. Клара Йоргенсен опустилась на песок перед капитаном.

— Я подумала, что это был ты, — промолвила она.

— Я знаю, — откликнулся он.

— Ты мог оказаться на его месте, — сказала она.

— В любой момент, — ответил он, — любой из нас может…

Тело погибшего туриста погрузили в багажный отсек самолета вместе с пятьюдесятью чемоданами и пустой птичьей клеткой. Тем же чартерным рейсом, сидя рядом с пустым креслом, улетела его невеста, она потом так и проплакала всю дорогу: оба раза, когда пассажиров кормили двумя вариантами цыпленка-гриль, когда показывали скверный художественный фильм, и так, в слезах, пролетела через все шесть часовых поясов. Кое-кто из пассажиров молчаливо проводил взглядом погружаемый в самолет гроб. Что касается членов экипажа, они высказались по этому поводу скупо или вовсе никак. Для них видеть скоропостижную смерть было не внове, если не своими глазами, то в газете, где что ни день писали о трупах. У большинства время от времени случалась какая-нибудь утрата: у кого-то умер семидесятилетний дядюшка, у кого-то десятилетний племянник, в один прекрасный день, зайдя в прачечную, ты не застаешь на месте знакомую работницу, и никто даже не спросит, куда она подевалась. Так было всегда: одни люди исчезали, другие появлялись, то и другое происходило одинаково необъяснимым образом. В этой земной юдоли смерть такая же обыденная вещь, как и самая жизнь.

Клара Йоргенсен была на третьем этаже аэропорта «Франсиско Миранда». Скрестив руки на груди, она стояла возле автомата для выжимания апельсинового сока и смотрела в окно на взлетную полосу, где рабочие аэродрома, сгибаясь под напором встречного ветра, толкали к самолету гроб; рядом стояли в ожидании пассажиры. Кларе Йоргенсен все эти люди с серьгами в ушах, с багажными сумками и черными очками казались какими-то пришельцами, совсем не похожими на нее самое. Погостив здесь, они опять улетали в какой-то далекий край, про который они говорили «домой, на родину», а она при этих словах ничего не чувствовала. Где-то там, за Атлантических океаном, под тем же самым небосводом, остался ее отец; если у него выдалось два-три свободных денька, он сейчас возится в саду, выпалывает клумбы и уговаривает сестру съездить с ним в Северную Америку. Там осталась ее мать, она проводит линии на чертеже, вычерчивает новые этажи, выстраивая новые дома в мире уже вполне обустроенном по сравнению с тем, где сейчас находится Клара Йоргенсен. У них там есть читальные залы, картинные галереи, куда можно запросто заглянуть во второй половине дня хотя бы в среду, там ездят по рельсам трамваи, летают чайки и стоит осенняя темень. Клара Йоргенсен давно от всего этого отвыкла, она была не из тех, кого мучает ностальгия, и редко возвращалась мыслями к покинутым ею местам. И тут вдруг она неожиданно обнаружила в душе что-то похожее на тоску, потому что и сама не знала, когда вернется. У нее был обратный билет с открытой датой, он валялся где-то, засунутый среди старых открыток, фотографий и газетных вырезок, присланных родителями, как будто она никогда не собиралась им воспользоваться.

Она спустилась на первый этаж и очутилась среди ларьков, в которых были выставлены одни и те же сувениры; там был кофейный бар, силившийся выглядеть по-европейски, и стойки авиакомпаний, где продавались билеты стоимостью в половину дневного заработка. Здесь царил привычный хаос, в котором никогда не удавалось установить естественный порядок, словно жизнь всех причастных к нему людей была возможна лишь в условиях некоторой неразберихи. Два раза ее чуть не сшибли с ног, так как она шла, почти не поднимая глаз. На табло с расписанием вылетов белыми буквами значились: Валенсия, Баркисимето, Маракайбо, Сьюдад-Боливар. И еще один городок в горах, о котором она никогда не слыхала. Тут же на стене висела его фотография: скопление домиков, запрятанное на дне андского ущелья среди четырехтысячеметровых гор. Раз в сутки туда летал винтомоторный самолет на двадцать мест, и летел он так низко над горами, что из иллюминатора можно было разглядеть тропинки, по которым бредут караваны мулов. Клара Йоргенсен долго сидела, рассматривая этот пейзаж с неожиданным островком тропической растительности среди высокогорья, с приземистыми каменными домиками, улицами, вымощенными булыжником, и маленькими человечками в ковбойских шляпах. Это напомнило ей ту Венесуэлу, которую она знала: без сухих равнин и сонных песчаных пляжей, без влажного морского ветра или зарослей кактусов. Сплошные горы, гигантские каменные массы, высоко вздымающиеся над саваннами и джунглями. Клара Йоргенсен оглянулась на все, что стало уже так привычно и близко: одни и те же слова, одни и те же факты и всегда одинаковый воздух. Давно что-то она не паковала чемоданы! И в ней поселился какой-то внутренний зуд. Она медленно встала со стула и подошла к окошечку в стойке.

— Один билет в горы, — сказала она.

— Пожалуйста, — ответила служащая. — Когда вы хотите лететь?

— Как можно скорее.

— Вам с обратным билетом?

— Да. Но с открытой датой.

Служащая посмотрела на девушку поверх очков.

— Время отправления я, разумеется, не могу гарантировать.

— Да, разумеется.

Клара Йоргенсен кивнула. Она уже знала, что в этой части света вообще ничего не бывает гарантированным. Протянув руку, она взяла лежащую на стойке брошюру, на которой была картинка с видом этого городка. Очевидно, городок был маленький и расположен в уединенном месте. Чуть-чуть улыбнувшись, она взяла билет и сунула его в карман вместе с брошюркой. Нисколько не задумываясь над тем, что только что сделала, она села в машину и поехала домой.

Вечером она сидела на берегу, слушая море. На ее слух, оно звучало глухо и бесконечно близко, как будто шумело у нее в ушах, это был особый мир, звук, рожденный в сердцевине земного ядра. Белопенные волны, соленые и мертвые, неслись над земной корой, порождая жизнь и отнимая жизнь, смахивая на своем бегу рыбачьи сети, пеликанов, бутылочную почту. Эти волны каждый вечер убаюкивали ее, навевая сон, а сейчас навели бессонницу. Их шум вселял в нее беспокойство, ей казалось, что она больше не может снести рядом соседство огромного моря, в единый миг уносящего человеческую жизнь и смывающего ее след. Перед ней на столе лежали новеллы Орасио Кироги о любви, смерти и безумии. Сегодня она так и не раскрыла книгу, и страницы сделались шершавыми от нанесенного песка. Временами она вглядывалась в горизонт, ожидая, чтобы там показался какой-нибудь знак: мелькнула хоть мачта, хотя бы колыхнулся парус. Так ничего и не увидев, она обращала свой взор на брошюрку, которую держала в руке, на сосны и пальмы, росшие вперемешку, и на людей, которые несли с собой перекинутые через руку куртки на случай, если к вечеру похолодает.

— Это Норвегия? — спросил, проходя мимо, Умберто.

— Нет, — сказала она, не поднимая головы. — Немного это похоже на твою родину, немного на мою.

— Где это находится?

— Не так далеко отсюда.

Уильям Пенн выходил на берег; она дожидалась его у кромки воды. Он начал улыбаться ей еще издалека, и по мере приближения улыбался все больше. Она посмотрела на его длинные руки, которые обнимали ее каждую ночь, неослабно, неутомимо и неусыпно. Кисти рук были такие большие, но всегда касались ее так нежно. Глядя, как он шел ей навстречу, неся с собой груз пережитых лет и опыта, она на мгновение заколебалась и наморщила лоб.

— О чем ты думаешь, Клара? — спросил он ее.

Она ответила ему улыбкой и сказала только:

— Я думаю, что ты голодный.

Он коснулся холодной ладонью ее правой щеки и поцеловал в левую. Они зашли вместе под тень кокколобы, и он начал мыть ноги. Мимо один за другим молчаливой цепочкой прошли туристы, и он попрощался с каждым по очереди. Над объедками, выброшенными из гриля, сгрудились бродячие собаки и то и дело дрались из-за какой-нибудь косточки. Клара Йоргенсен опять заняла свое место за столиком в ресторане, а вскоре туда пришел капитан и присоединился к ней. Он, как всегда, заказал порцию рома и закурил сигарету, с его мокрых плавок капала вода и стекала по ножкам стула.

Она решилась.

— Мне надо что-то сказать, — начала она.

— Что, Клара? — спросил он.

— Мне захотелось кое-куда съездить.

Он удивленно посмотрел на нее:

— Куда-нибудь далеко?

— Да.

— Ты едешь домой?

— Нет.

— Куда же ты собираешься?

— В Анды, в горы.

— И надолго ты туда?

Она слегка улыбнулась.

— На какое-то время.

Капитан улыбнулся в ответ и накрыл ее руку своей ладонью.

— Я буду скучать по тебе, — сказал он.

— А я по тебе, — ответила она.

— Но все равно ты едешь.

— Да.

Он тихо покивал, роняя пепел сигареты себе на колени.

— Как же ты тут, наверно, соскучилась! — произнес он.

— Я тут уже давно, — сказала она.

— Целых восемнадцать месяцев.

— На земле это целая вечность.

Оба тихо засмеялись.

— Ну а ты капитан? Долго ли ты еще собираешься плавать в этих краях?

Он улыбнулся:

— Какое-то время.

Взгляд его погрузился в покров моря.

— Это будет уже не то, — промолвил он. — Без тебя все не то.

— Я вернусь, — только и сказала она, веря, что так и будет.

Одинокий турист остановился возле корявого прибрежного дерева и пытался сфотографировать солнечный закат. Попытка смешного маленького человечка запечатлеть то, что было больше, чем он. Клара Йоргенсен и Уильям Пенн давно поняли безнадежность подобных экспериментов. Она подняла глаза на капитана, который встал перед ней на фоне пламенеющего неба.

— Ну, я пошел, — сказал он, закуривая новую сигарету. — Пойдем, что ли?

— Сейчас, через минутку.

Он кивнул и скрылся, как это часто бывало, в клубах сигаретного дыма. В сгустившихся сумерках он вскоре превратился в темный контур. Тогда она подняла лежавшую на столе книгу, которую так ни разу и не открыла. Но и сейчас чтение у нее не заладилось, и она, чуть скривив губы, отложила ее в сторону.

— Тебе не нравится? — спросил из-за ее плеча Умберто, проходивший мимо молчаливо сидящей девушки.

— Книга прекрасная, — сказала она. — Только непонятая.

Затем она положила на замызганную скатерть пятьсот боло и пошла вслед видневшейся на берегу тени.

 

~~~

В доме, где жил Габриэль Анхелико, гуляли сквозняки. Этот дом на речном берегу принадлежал его матери, а та унаследовала его от своих покойных родителей. Анна Рисуэнья была красивой женщиной с усталым лицом. Под глазами у нее темнели мешки, набухшие от забот, вся тяжесть которых была известна только ей самой. Но стоило ей улыбнуться, как по всему лицу разбегались веселые морщинки, от которых оно покрывалось сеткой, напоминающей притоки Ориноко на карте Венесуэлы. Матушка профессора имела внушительный бюст и солидный живот, хотя ноги у нее были худые, а лицо на старости лет сделалось бледным до прозрачности. Говорила она так спокойно, что слова тотчас же западали в память каждого слушателя и пускали в ней корни. В молодые годы она очень увлекалась живописью, но скоро поняла, что искусством не наживешь богатства. Нажить богатство ей так и не удалось, и сын давно уже взял на себя заботу о том, чтобы обеспечивать мать и сестру. Единственной памятью о таланте Анны Рисуэньи остались картины в широких рамах, написанные на маленьких холстах, украшавшие гостиную в доме.

Река, протекавшая у подножия дома, вся была затянута глянцевитым покровом зелени, как чашка кипяченого молока — пенкой. Перед домом висели две лампочки, теплый свет которых привлекал на крыльцо лягушек и водяных тараканов. Габриэль Анхелико и его сестра любили посидеть прохладным вечером под оливковым деревом, любуясь бахромчатыми водяными лилиями и проплывающими по воде пустыми бутылками с отклеевшимися этикетками. Они обменивались кивками с проходящими мимо соседями, некоторые останавливались, чтобы поделиться какой-нибудь историей, а затем вновь скрывались во тьме, окутавшей речной берег. Это был другой профессор Анхелико, совсем не похожий на того, который каждый день появлялся в институте. Ботинки и брюки заменялись дома шортами и сандалиями, и никогда он не силился выманить на лицах окружающих людей улыбку. В отличие от большинства членов этой маленькой общины, он не курил и не пил. Читать он тоже не читал, а просто сидел и смотрел. Потом, когда в доме становилось прохладнее, он брался за книги у себя в комнате и садился писать лицом к окну, окруженный облаком нечаянно залетевших ночных бражников.

С того рокового дня на институтском дворе Габриэль Анхелико каждый вечер, сев за стол, искоса поглядывал на четвертый, никем не занятый стул. Он пытался представить себе на этом месте Клару Йоргенсен, как она, повернув к нему светловолосую головку, удивленно глядит на него. Если он смотрел достаточно долго и пристально, ему почти удавалось воссоздать ее образ, словно она сидит тут за столом в своем голубом платье и туфлях, на которых она иногда забывала завязать тесемки, устремив мечтательных взор куда-то за окно. И с каждым разом ему становилось все яснее, насколько она несовместима с его миром. Эти мысли тотчас же получали подтверждение при взгляде на его мать, которая являлась с кухни в засаленном переднике и с распаренным лицом. Сестренка тоже была такая же, как большинство здешних девчонок, которых совершенно не интересовало ничего за пределами своего затерянного в горах городка, словно стиснутого Богом в горсти, из которой никто не мог выскользнуть.

В понедельник утром ему потребовалось большое усилие, чтобы собраться с духом и пойти на уроки. Он не мог себе представить, как взглянет ей теперь в глаза. Может быть, она испугалась или просто обиделась? Как знать. Может быть, она только посмотрит на него с любопытством этим пристальным взглядом, устремленным в какие-то смутные дали. В любом случае это будет непереносимо. Зачем только он раскрыл рот! Хотя бы уж выразился как-то иначе! Ну как он объяснит ей про глубокие тропы, проложенные судьбой, карта которых запечатлена в человеческом сердце? Как убедить ее, что двое крутятся в этой мутной действительности в поисках друг друга? Она ему ни за что не поверит. И прежде чем отметиться у входа, кивнув заспанной вахтерше, Габриэль Анхелико принял решение поступить так, как будет лучше для него и для Клары Йоргенсен, и никогда больше не заговаривать с ней.

Клара Йоргенсен остановилась на тротуаре возле белого забора в водопаде света. С утра она ощущала такую бодрость, словно вообще никогда больше не захочет спать. Трава в парке была покрыта росой, будто бы земля за ночь отжала всю влагу, скопившуюся в ее недрах. Распластавшаяся по каменной стене тигуа осыпала желтые лепестки, в воздухе стояло облако цветочной пыльцы. Лепестки покрывали тротуар ковром всех оттенков апельсинового цвета, утреннее солнце играло на чердачных окнах. Крыши домов сверкали как позолоченные, перед глазами открывался фантастический пейзаж из черепицы и водосточных желобов. Клара Йоргенсен ощущала трепет листвы и птичьих крылышек. Запах древесной коры и мокрой травы смешивался с ароматом апельсинов, а сверху, как ей показалось, доносился смех, как будто там за нее радовались. Но все, что она увидела, когда подняла голову, были оплетенные зеленью телефонные провода, а над ними голубеющее, как лед, небо.

Опустив взгляд, она обнаружила, что стоит в тапочках. Улыбаясь, она подобрала газету и побрела через задний двор в сад. Сеньора Йоланда сидела в тени на белом крашеном стуле с вязанием на коленях. Клара Йоргенсен остановилась перед садовым столиком, об ее ноги тотчас же принялась тереться хромая кошка, ковылявшая на трех лапах.

— Сеньора Йоланда, — спросила девушка, — что ты знаешь о профессоре Анхелико?

Сеньора Йоланда продолжала вязать, но по лицу было видно, что она задумалась. Кое-что она слышала о профессоре, когда о нем судачили соседки.

— Бывало, что какая-нибудь девушка пыталась выманить его за границу. Но он не хочет уезжать.

На лбу Клары Йоргенсен появилась морщинка:

— Неужели он никогда отсюда не выезжал?

Сеньора Йоланда усмехнулась.

— У нас тут не принято туда-сюда путешествовать, — сказала она.

— Но ведь твой муж все время ездит.

— Он не просто путешествует. У него такая работа.

Сеньора Йоланда вздохнула немного снисходительно.

— Не забудь, сеньора Йоланда, — сказала Клара, — путешествовать называется ездить, куда тебе вздумается, и когда ты нигде скажешь, что вот я и дома.

— Да, это верно.

Вдруг сеньора Йоланда посмотрела на нее большими глазами, пораженная тем, что ей только что пришло в голову:

— Про него говорят, что у него от рождения сердце с правой стороны.

Клара Йоргенсен вздрогнула и приложила руку к груди, словно проверила, что у нее сердце на месте. Оно стучало так тихо, что его биение едва можно было различить сквозь рубашку, но ей показалось, что оно стало больше, словно за ночь успело чуть-чуть подрасти.

— Сеньора Йоланда, ты веришь в судьбу?

— Нет, — сказала сеньора Йоланда.

— А почему — нет?

— Нельзя ожидать от жизни слишком многого, — ответила сеньора Йоланда.

Затем она подняла глаза и, взглянув на гладкое личико Клары Йоргенсен, прибавила:

— Все это так зависит от обстоятельств.

Во дворе института Роса Рама уже вынесла из дома Деву. Потом она приготовила кофе и принялась протирать шваброй полы. Над головой раззолоченной Девы Марии из Фатимы сиял нимб, у ног ее стояла чаша с монетками. К концу дня чаша всегда наполнялась до краев, даже среди студентов находились такие, кто, увлеченные примером других присоединялись к этому молитвенному звону, стараясь снискать милость Божию. Роса Рама и сама кинула в чашу пять сентаво и перекрестилась, прежде чем вновь взяться за швабру. При виде Клары Йоргенсен, которая протрусила мимо, даже не вспомнив о высших силах, она лишь неодобрительно вздернула бровь. Девушка, как обычно, прижимала книжки к груди, словно хотела заглушить ими стук собственного сердца, и вприпрыжку взбежала по лестнице. Все как всегда. У доски, спиной к аудитории, стоял Габриэль Анхелико, такой же прямой, как всегда, с теми же длинными пальцами, которые только и делали, что листали страницы книг. Клара Йоргенсен застыла на пороге, чувствуя, как что-то распирает ей грудь. Ей было нехорошо, точно внутри нее что-то зреет, чего она не перенесет. Габриэль Анхелико не видел, как она вошла, но отлично знал, что она тут. Она замерла. Он медленно обернулся. Мгновение они смотрели глаза в глаза. Клара Йоргенсен почувствовала вдруг, что вот-вот расплачется. Из руки профессора выпал кусочек мела и рассыпался в мелкую крошку. Они повернулись друг к другу спиной.

С этого дня Клара Йоргенсен больше не смотрела в окно. Не смотрела себе под ноги. Не смотрела на свои руки. Не смотрела в книгу, которая лежала перед ней на столе. Габриэлю Анхелико казалось, что ее взгляд ни на чем не останавливается. Она стала точно слепая или как будто спала с открытыми глазами. Сам он не смел на нее посмотреть из страха нечаянно встретиться с ней взглядом. Вместо этого он шарил глазами по рядам, увязая в путанице союзов и придаточных предложений, пока очередная волна хохота не сталкивала его с места. Если уж раньше она ничего не говорила, то теперь и подавно, а Габриэль Анхелико только рад был бы помолчать. Никогда он так сильно не ощущал себя жалким шутом, как в эти дни. Но для него молчание было слишком недоступной роскошью. Пространство, заключенное в навостривших уши стенах аудитории, нужно было все время заполнять словами, и его дело было произносить эти слова.

Только перед нею он немел. Порой ему чудилось, что она глядит на него нетерпеливо, как будто ждет продолжения того, что было сказано им тогда в институтском дворе. Но стоило ему почувствовать на себе взгляд с той стороны, где сидела она, как лицо ее тотчас же превращалось в ничего не выражающую маску, и ему казалось, что он ошибся и ему это только показалось. Он решил никогда больше с ней не заговаривать. Поэтому ему не оставалось ничего другого, как вести себя по-прежнему. Ему дорого обходились эти спектакли, так что к концу урока он чуть не валился с ног за кафедрой. Он изнемогал, чувствуя себя одновременно победителем и побежденным. Он уже ясно видел, какой океан лежал между ними, какие непреодолимые волны вздымались перед ним на пути к ней. Он боялся, что жизнь обделила его качествами, необходимыми для такого подвига. Она же все время проплывала перед его взором под лимонными деревьями, ускользая вдаль, а он смотрел на эти оголенные плечи, думая, как хорошо они поместились бы в его ладонях, если бы он когда-нибудь решился к ним притронуться. Он смотрел на ее щиколотки, силясь представить себе, каково это было бы, если бы он соприкоснулся с ними своей ногой. Каково это было бы, ощутить ее ладонь на своей щеке. И как от этих прикосновений она, наверное, обрела бы для него настоящую реальность. Но пока что она продолжала быть для него чудесной иллюзией, как утесы на морском берегу, о которых он читал в детстве, пытаясь мысленно представить себе, как они выглядят.

Прошло несколько дней. Он по-прежнему продолжал приходить в институт задолго до начала занятий и садился потом с газетой возле клетки с попугаями. Роса Рама здоровалась с ним, декан бурчал что-то невнятное, торопливо проходя с чашкой дымящегося кофе в руке, иногда кто-нибудь из студентов улыбался, увидев его на скамейке с газетой. Затем появлялась она, и от ее появления на весь мир разливалось золотое сияние и одновременно веяло стужей. Строчки перед глазами плавились и сливались, а кожа у него покрывалась пупырышками. Клара Йоргенсен приходила, как всегда, прижимая к груди стопку книг, словно печатный щит, и садилась на скамейку по другую сторону двора. Между ними простирался океан. Лицо ее всегда пряталось за раскрытым переплетом. Этот трагикомический спектакль так и продолжался, пока однажды он не заметил одну деталь, которая тотчас же превратила ее в земное существо. Устроившись на скамейке, она погрузилась в чтение его книги. На обложке было напечатано его имя, и ее указательный палец, словно лаская, протянулся, коснувшись его фамилии. Оказывается, она читает про его жизнь. Он вдруг испугался и пожалел, что дал ей эту книгу, которая так много могла о нем рассказать. Он встал и пересек двор, направляясь к ней.

— Ты можешь и не читать это, если тебе не хочется, — произнес он немного озабоченным голосом, остановившись перед ней.

Между бровей у нее появилась складочка, и она подняла взгляд, хотя и не посмотрела ему в глаза.

— Я обязательно ее прочту, — ответила она. — Как мне иначе узнать тебя? Ты же со мной не разговариваешь.

Он ссутулился и растерянно пошевелил в карманах руками. Она едва заметно улыбнулась. Затем вновь опустила взгляд в книгу, а профессор попятился и скрылся в библиотеке, с шумом захлопнув за собой дверь. Забившись за стеллажи, он прислонился к стенке и с трудом перевел дыхание. Как ни старался, он не мог поверить, что его организм способен выдержать такие потрясения. Он прикрыл глаза и тихо прижал левую руку к груди, чтобы приглушить громкий стук своего взбудораженного сердца.

История Габриэля Анхелико была непохожа на все, что Клара Йоргенсен читала про эту часть света. Книжка была тоненькая и рассказ ее краток, в ней не было ни фантастических вымыслов, ни обыденных чудес, не было героев, наделенных необыкновенными способностями, чье рождение связано с таинственными событиями. Эта книжка была нетипична для сочной литературы латиноамериканских стран, в которой, как правило, не действуют обычные законы природы и физики. Книга Габриэля Анхелико была повестью об исчезающем ребенке. Это была его собственная история — история мальчика, который постоянно незаметно исчезал, как тень, съеденная солнцем или скрывающаяся в непроглядном мраке. Маленький Габриэль любил неподвижно сидеть, подтянув к подбородку коленки, пристроившись за ржавой жестяной бочкой, или прятаться в подземелье собора возле мертвого воина. У него было много разных потаенных мест, но он находил себе все новые. И только одно в истории прячущегося мальчика было печальным — никого это не волновало, и никто его не искал. Его мать объясняла это тем, что тихого мальчугана редко кто замечал. И никто не догадывался, о чем он там думает, укрывшись за маской безмолвия. Когда он, вернувшись, незаметно появлялся среди людей, просидев перед тем три дня на отдаленной веранде, никто даже не удосуживался спросить, где он так долго пропадал.

Его мать была набожная женщина. Она тяжело пережила все проблемы, возникшие в связи с предстоящими крестинами мальчика. Четыре долгих года пришлось дожидаться Габриэлю Анхелико, прежде чем его приняли в святую христианскую общину. В ту ночь, когда у Анны Рисуэньи начались родовые схватки, в церковь Пресвятой Троицы — Иглесиа де ла Сантиссима Тринидад — ударила молния, а затем целых четыре года продолжался ремонт. Именно в этом храме окропляли водой всех членов его семьи, так что не могло быть и речи о том, чтобы тащить новорожденного куда-то в центральный собор и крестить его там. Его бабушке Флорентине Альбе пришлось немало потрудиться, ограждая кроватку маленького внука изображениями Христа, чтобы до него не добрались вороватые руки дьявола. Но впоследствии она так и не обрела полной уверенности в том, что ее старания вознаградились успехом, ибо мальчик был черен как ночь и взгляд у него был уж больно обольстительный для новорожденного младенца. О крещении нечего было и помышлять, пока не будут собраны деньги на постройку новой колокольни. По этой причине Анна Рисуэнья решила, что лучше всего назвать мальчика в честь одного из ангелов, и его нарекли Габриэлем.

Друзей у маленького Габриэля Анхелико почти не было. Товарищи у него были такие, которых никто не мог видеть, кроме него самого, а когда он попробовал было поиграть в куклы своей сестренки, его за это хорошенько оттаскал за уши дедушка, сказавший, что так и с ума спятить недолго. Отца своего Габриэль Анхелико ни разу в жизни не видел. Тот только и успел зачать сына, прежде чем навсегда исчезнуть из жизни Анны Рисуэньи. После него в ее постели перебывали еще несколько мужчин, но из этого ничего путного не вышло, кроме того, что родилась еще девочка, да над домом некоторое время витала тень любовного страдания. Временами мать Габриэля начинала тревожиться, отчего это сын ни с кем не разговаривает, хотя бы сам с собой. Но Флорентина Альба успокаивала ее, говоря, что об этом не стоит беспокоиться. Тот, кто молчит, ведет разговор с ангелами, так сказала бабушка. И с этого дня вся семья была уверена, что если Габриэль Анхелико куда-то опять пропал, значит, он гостит у крылатого воинства.

Когда Габриэль Анхелико впервые побывал в библиотеке, ему это место показалось волшебным. Все стены были уставлены знаниями, громада которых надвигалась на гулко шаркающего ногами по гладкому каменному полу ребенка. Он так и застыл перед полками с разинутым ртом, для него это было то же самое, что для других детей первая встреча с цирком. Сознание того, что все, что ему требуется знать, собрано тут в одном месте, преисполнило его всеобъемлющим спокойствием. Когда Габриэль Анхелико пошел в начальную школу, он стал бывать в библиотеке чаще, чем где бы то ни было, потому что в его родном доме никаких книг, кроме Священного Писания, не водилось. У мальчика была светлая голова, и в школе его сразу перевели на вторую, а потом и на третью ступень. Анна Рисуэнья смотрела весьма скептически на то, как ее сын, чуть улизнет со двора, вместо мессы отправляется в греховное книжное хранилище. Так много учености, собранной в одном месте, никого до добра не доведет, считала она. Зато Флорентина Альба была, напротив, даже довольна, что мальчонка нашел себе занятие по душе, несмотря на то что очень скоро у него испортилось зрение и неизвестно было, откуда взять денег, чтобы купить ему дорогие очки. Каждое утро Флорентина Альба молилась перед божницей, для удобства устроенной в открытом кухонном шкафу. Но, не дождавшись ответа, решила действовать сама и, вооружившись на всякий случай плачущим изображением Девы Марии из Фатимы, отправилась к жене оптика.

Габриэль Анхелико никогда не ступал за пределы окружающих гор. Он знал, что страна, где он живет, протяженна и велика, а мир за нею еще больше, но ему никогда не приходило на ум, что он и сам мог бы путешествовать по этим просторам. Поэтому порой случалось, что душевное беспокойство одолевало его до такой степени, что он часами просиживал у окна, глядя на горы, воображая себе то, что скрыто за их стеной. С этого началось его писательство. Собственный мирок казался ему слишком скучным, чтобы послужить материалом для литературного произведения. Вот он и занялся тем, что стал изучать по книгам чуждую для него действительность. А затем начал писать, заполняя страницу за страницей рассказами об островах и кораблях, коралловых рифах и долинах с маковыми полями, о пустынях и о морях. Он так свыкся в мечтах с этими воображаемыми путешествиями, что скоро поверил, будто знает мир лучше, чем кто-либо другой. Когда мать наконец разрешила ему совершить восхождение на самую высокую из соседних гор и он очутился на высоте пяти тысяч метров над уровнем моря, он был уверен, что увидит оттуда океан, о котором столько всего говорят люди. Но ничего, кроме гор, Габриэль Анхелико не увидел оттуда. Со всех сторон высились горы, такие громадные и разнообразные, каких ему еще никогда не доводилось видеть. Горы были прекрасны, но снова одни лишь горы, и ничего другого. Поникший, он спустился со своих иллюзорных высот и начал писать главный труд своей жизни, оставаясь на почве действительности, ограниченной горной тесниной, в которой пребывал.

Габриэль Анхелико всегда верил в Господа Бога. Сначала он верил, так как не видел причины, почему бы не верить. Обыденная жизнь была полна невероятных вещей, и, несмотря на то что в большинстве случаев молитвы Флорентины Альбы оставались без ответа, Габриэль Анхелико сам видел, как Бог по Своему изволению творит чудеса. Тогда-то он впервые обнаружил, что сердце у него находится не там, где ему положено быть, и понял, что и сам он такое же чудо Господне. В свое первое посещение доктора он сидел на кожаном кресле, не доставая ногами до пола, а доктор говорил, какая это, мол, редкость — родиться с организмом, где все расположено наоборот. Габриэль Анхелико долго раздумывал над тем, почему Господь Бог устроил его так, а не иначе, не особенно полагаясь на то, что его сердце может служить как следует. Эти сомнения ему так и не удалось до конца преодолеть, но он утешился мыслью, что раз уж Господь оставил его жить с расположенным наоборот сердцем, то, наверное, когда дойдет до дела, это сердце сумеет и полюбить. Тридцать долгих лет Габриэль Анхелико дожидался, когда случится эта любовь. То теплое и доброе чувство, которое он испытывал к матери и сестре, рождалось, насколько он мог судить, где-то в другом месте; пока что ему еще ни разу не довелось испытать того неодолимого чувства, о котором писали великие романтики. Но Габриэль Анхелико был терпеливым человеком. Он верил в судьбу, в то, что два человека могут быть так созданы друг для друга, что без своей половинки ни тому, ни другому не достичь совершенного счастья. Так непременно должно быть и с ним. Он не родился под счастливой звездой. Напротив, он родился при ударе молнии. И вот уже тридцать лет он ждет, когда любовь наконец поразит его с такой же невиданной мощью.

Клара Йоргенсен стояла, скрестив ноги, перед домом Габриэля Анхелико на речном берегу. Она остановилась, не доходя нескольких сотен метров, и разглядывала оттуда покосившееся строение, словно пригнувшееся перед нависшими над ним горами. Со стен кое-где осыпалась штукатурка, а крыша, спрятанная под навесом оливковых ветвей, казалось, вот-вот готова была провалиться. Дверь стояла открытая, но внутри ничего было не разглядеть. Солнце всюду раскидало тени. Простояв так, может быть, с полчаса, она почувствовала, что руки у нее закоченели от страха, а ноги заныли. Она стояла, не шелохнувшись, хотя, прежде чем Габриэль Анхелико показался на крыльце и заметил ее, прошла, должно быть, не одна вечность. Окутанная облаком предвечерней пыли, она была там почти невидима, и Габриэль Анхелико даже подумал, что так, наверное, выглядят привидения. На миг оба застыли на месте, разглядывая друг друга. Затем Габриэль Анхелико сунул руки в карманы и зашагал ей навстречу.

Подойдя к ней, он остановился, а она без слов протянула ему книжку. Он принял ее своими тонкими пальцами и засунул себе под мышку. Потупясь, Клара Йоргенсен почесала носком туфли другую ногу. Габриэль Анхелико не знал, куда девать глаза. Ему хотелось сказать что-нибудь значительное, о вечности и о любви человека к человеку, о судьбе, о непредсказуемости жизни. Вместо этого он спросил:

— Хочешь чего-нибудь попить?

Она вопросительно взглянула в сторону покосившихся кресел в тени оливкового дерева.

— Может быть.

Габриэль Анхелико не понял, значит ли это «да» или «нет», поэтому подождал, пока она не направилась в сторону дома. Тогда он двинулся за ней следом. Не говоря больше ни слова, она села на одно из плетеных кресел на крыльце и осторожно вытянула ноги.

— Чего бы ты хотела? — спросил он.

— Лимонаду, — ответила она.

Он молча кивнул, стоя с опущенными руками. Затем ушел в дом к матери, которая привычными движениями месила на кухне густое маисовое тесто. И что на него нашло? Ему же нечего было ей предложить, на кухне не найдется ни одного лимона, даже простого апельсина или хотя бы гренадиллы!

— У нас есть лимонад? — шепотом спросил Габриэль Анхелико у матери.

— А для чего тебе? — спросила Анна Рисуэнья, не поднимая взгляда от теста.

— Чтобы попить, — ответил он.

Мать обернулась к нему, держа на весу облепленные тестом руки, которые от этого казались уродливо деформированными.

— Что это тебе вдруг вздумалось пить лимонад?

— Пил же я лимонад раньше, — сказал он.

— За тридцать лет ты ни разу не пил лимонаду, — объявила мать.

При этих словах Анна Рисуэнья так тряхнула головой, что весь ее внушительный бюст заходил ходуном.

— У тебя гости?

Габриэля Анхелико прошиб пот.

— Мне нужен лимонад, — только повторил он.

— Ну, так поди и нарви себе лимонов, — бросила ему мать и вернулась к своей работе.

Габриэль Анхелико выскочил на двор через заднюю дверь и бегом бросился по высохшей траве к серому каменному зданию на другой стороне улицы. Дом принадлежал Ла Нинье и ее матери и представлял собой четыре каменные стены с лестницей, ведущей на так и не достроенный второй этаж. Черный лабрадор с запыленной шерстью и больной лапой гонял по полу тараканов. Ла Нинья была на кухне, перед ней на листе оберточной бумаги были разложены украшения — товар, которым она торговала. Ла Нинья была красивая девушка, и ей незачем было торговать своим телом, чтобы выманить у мужчин деньги. Ей достаточно было прийти к ним в гостиную и сказать несколько слов о золотых украшениях, которые она демонстрировала на себе. Как правило, она не уходила без денег и уносила с собой в целости и сохранности все свои драгоценности.

— Ничего, если я нарву себе немного лимонов? — спросил Габриэль Анхелико, не вдаваясь ни в какие объяснения.

— Рви на здоровье, сколько тебе надо, — отозвалась Ла Нинья, не отрывая взгляда от желтеющих перед ней украшений.

Габриэль Анхелико кивнул и снова вышел во двор. Лимонное дерево росло как раз посредине между обоими домами, его ветви сплетались с другим, более низким деревом, на котором росли мускатные орехи. Мускатное дерево долгое время было предметом жарких препирательств между Виктором Альбой и дедом Ла Ниньи Карлосом Пеллегрини, потому что мускатный орех считался очень изысканной специей. Виктор Альба несколько раз приковывал себя к мускатному дереву, демонстрируя, что это его собственность, а Карлос Пеллегрини отстаивал свои права при помощи межевой канавы и рулетки. Этот бессмысленный спор велся из чистого принципа, так как обе стороны не переносили вкус муската. Тем не менее ни тот, ни другой не предлагал поделить дерево по-братски, так как постоянные свары озлобили обоих друг против друга. Вместо этого Карлос Пеллегрини выстроил забор там, где, по его мнению, проходила граница между участками, захватив таким образом лимон и мускат в свое владение. Он запер калитку на тяжелый засов, так что при жизни Карлоса Пеллегрини нога Виктора Альбы уже ни разу не ступала в соседский сад. Дедушка Ла Ниньи с тех пор давно уже умер, забор снесли, и все даже думать забыли про лимон и мускат. Но Габриэль Анхелико, слишком хорошо знавший, как легко на здешней опаленной зноем почве зарождается и разрастается пышным цветом вражда, почитал за благо спрашивать разрешения, прежде чем нарвать лимонов или мускатных орехов.

Клара Йоргенсен сидела с закрытыми глазами, закинув одну руку за голову. Она не слышала, как он вернулся. Габриэль Анхелико с раскрытым ртом замер на пороге, а всколыхнувшийся в кувшине лимонад выплеснулся на пол. Сидящая перед ним девушка была вся осыпана искристой игрой солнечных лучей. Она была так близко, что сердце грозило выпрыгнуть у него из груди, и Габриэль Анхелико прижал его стиснутым кулаком, чтобы удержать на месте. Он видел, как дышит кожа на ее обнаженной руке, видел испарину, проступившую на ней от жаркой духоты, видел каждый пупырышек и родинку, тонкий согнутый локоток. Волосы она стянула на затылке в конский хвост, и Габриэль Анхелико исподтишка разглядывал ее шею, на которой пульсировала сонная артерия, и тонкие соломенные прядки выбившихся из прически волос. Он видел закинутую за голову кисть, часть скулы и складочки, морщившие кожу на шее, когда она чуть поворачивала голову. Она была так близко, но Габриэль Анхелико ни за что на свете не посмел бы к ней прикоснуться. В его мире она была особенной и неповторимой святыней, поэтому ею, как уникальным музейным экспонатом, можно было только любоваться на расстоянии. Ему казалось, что малейшее его прикосновение мгновенно разрушило бы оба их мира.

Он налил лимонаду в два бокала и поставил кувшин на каменную приступку у двери. Она обернулась к нему и улыбнулась, увидев, что он протягивает ей бокал. Он сел и некоторое время молчал, не в силах произнести ни звука после улыбки, которой она его одарила. Не говоря ни слова, он откинулся на спинку кресла, стараясь привыкнуть к мысли, что она здесь, рядом, сидит в джинсах и матерчатых тапочках у него на крыльце, что она появилась в его вселенной, умещающейся в маленькой впадине среди гор. Она, такая далекая от него, сейчас сидит у него перед домом и пьет маленькими глоточками лимонад, едва касаясь губами краев бокала. Она была совсем близко, как будто всегда сидела в этом кресле, под этими ветками, небрежно держа в руке этот бокал. Габриэль Анхелико мысленно спрашивал себя, сможет ли он когда-нибудь воспринимать эту сцену как что-то обыкновенное, а не чудо, каким она казалась ему сейчас.

Они долго молчали. Она все смотрела на горы, словно в них было что-то захватывающее, чего он не мог разглядеть. Сам он давно перестал обращать внимание на эти каменные громады, очертания которых он стирал каждый вечер, выключая свет.

— Ты еще пишешь книги? — спросила она наконец.

— Нет, — сказал он.

— А почему?

— Как-то не получается.

— А до этой ты много написал?

— Да. Но все это большей частью осталось в рукописи и лежит у меня в столе.

— И о чем же они? — спросила она.

— Обо всем, чего я не знаю.

— А-а…

— Да. Кроме той одной, которую ты читала. Та была обо мне.

Она немножко улыбнулась и смахнула с коленки муху.

— Твои истории печальные?

— Как правило, — ответил профессор.

— По-моему, это прекрасно, — сказала она.

— Разве?

— Да.

Сейчас ее голос звучал спокойно, словно она перестала робеть в его присутствии.

— По-моему, ничто не сравнится с очень грустными, по-настоящему грустными вещами.

Профессор кивнул.

— Только трагическое может быть действительно прекрасным, потому что трагическое никогда не переходит в тривиальное, — продолжала она. — Когда двое обретают друг друга, все вдруг становится до жалости будничным. Оба превращаются в таких же людей, как наши матери и отцы, забывают изысканные странности любовных чувств и становятся ярыми приверженцами условностей.

Она произносила испанские слова с легким налетом иностранного акцента.

— Трагедии прекрасны. Люди влюбляются, а потом умирают. Вот и все.

От ее слов Габриэля Анхелико вдруг охватила печаль.

— И все-таки, может быть, было бы лучше, если бы они оставались в живых, — промолвил он.

— Да зачем? — возразила она. — Это же просто книги, а не подлинная реальность.

Он ничего не ответил.

— Неужели ты думаешь, профессор, что современные люди могут умирать от любви?

— Не знаю, — сказал он.

— Да ни за что на свете! — заявила она.

Затем она допила последний глоток лимонада и посмотрела на него ребяческим взглядом:

— А можно мне еще?

Дрожащими руками Габриэль Анхелико наколол льда и выжал лимоны. Он был счастлив, но чувствовал себя как во сне, потрясенный ее приходом. Сейчас ему снится сон. А потом ему останется горький осадок, он заснет с уверенностью, что ему предстоит спать в одиночестве всю оставшуюся жизнь. Когда-нибудь он наверняка возненавидит эти горы, этот вид, эти гремучие водопады и это пустое кресло, которое будет вздыхать по ней еще долго после того, как она исчезнет.

Она все так же сидела, устремив взгляд на горы. Габриэль Анхелико поставил перед ней новый бокал лимонада и сам опять сел рядом. Он вздохнул, взглянув на горы, и сделал глоток из бокала, в горле булькнуло.

— Когда-то я в мечтах воображал себе, что скрыто за этими склонами, — произнес он, говоря сам с собою, словно во сне. — Но там одни горы. Кроме гор, ничего нет.

— Ерунда, — возразила она. — Там есть джунгли и равнины, и есть море. Неужели ты его никогда не видел?

— Нет.

— Профессор, тебе бы надо попутешествовать!

— Наверное, да. На то, чтобы спуститься отсюда, потребуется целая вечность.

— Ну что ты! Можешь перелететь через Анды на самолете и еще засветло очутиться на побережье.

— Это не для меня, — только и сказал Габриэль Анхелико.

Если бы он вздумал купить один билет на самолет, ему ради этого пришлось бы трудиться как каторжному и вдобавок уморить голодом своих близких. Но ей этого никогда не понять!

— Я часто пытался вообразить себе, как выглядит море, — сказал он.

— Море, — повторила она голосом, в котором звучал покой.

— Однажды я забрался на гору, чтобы посмотреть на море, но оно было за пределом видимости.

— Море коварно, — промолвила она. — Оно может безжалостно поглотить человека.

— Мне это не страшно, — сказал профессор.

— Не страшно? Ты тоже можешь утонуть, как всякий другой.

— Я бы не забирался на глубину.

— Ты бы побоялся?

— Нет, просто я не умею плавать.

— Как странно, профессор! Ты же столько всего знаешь и умеешь!

— У меня никогда не было надобности плавать, вот я и не умею.

— Так зачем же тебе море?

— Чтобы сидеть на берегу и слушать его шум.

Он обернулся к ней и улыбнулся, и тут случилось чудо. На этот раз она не отвернула лицо, глядя куда-то через его плечо, а посмотрела прямо на него. И улыбнулась в ответ, бесстрашно глядя глаза в глаза. У него похолодели руки, губы задеревенели, а сердце перевернулось в груди двумя болезненными толчками.

Солнце померкло, и она встала. Она двигалась как бы с неохотой, хотя сидеть на шатучем кресле вряд ли было очень удобно. Он же готов был просидеть с нею всю ночь напролет, если бы она того пожелала. До самого восхода он любовался бы ею, когда она спит, не обращая внимания, если бы сверху на него гадили птицы или пауки ползали бы по нему, щекоча кожу.

— Ну, мне пора, — сказала она со вздохом при последних лучах заката.

— Да, — согласился Габриэль Анхелико.

— Кажется, так бы и сидела тут вечно! — воскликнула она.

— Так останься, — сказал он.

Она повернулась к нему и окинула его серьезным, изучающим взглядом. Затем на губах ее появилась улыбка, и она ответила:

— Но, разумеется, это невозможно.

— Да, разумеется, — согласился Габриэль Анхелико.

— Однажды настанет день, когда я все это забуду, — сказала она.

На ее лице отразилось облегчение.

— Я совсем замечталась. Скоро это пройдет.

Габриэль Анхелико схватился за сердце, стараясь не показать, что она только что сделала ему больно. Клара Йоргенсен легко вскочила с кресла и выпрямилась. Она развела руки и улыбнулась ему. С ее лица исчезло прежнее напряженное выражение, словно что-то заставляло ее нервничать, теперь же, напротив, казалось, будто она повторяла это движение сотни раз.

— Прощай, профессор! — бросила она небрежно.

— Прощай, сеньорита Клара! — ответил он.

И она повернулась и ушла.

Габриэль Анхелико глядел ей вслед, пока ее силуэт не растворился в приречной тьме. И только тут он подумал, что за все время, что они сидели вдвоем, ни одна живая душа не показывалась рядом и никто их не видел. Даже ни одна бездомная кошка, ни один неверный супруг не прошел крадучись мимо. Были только он и она да оливковое дерево, и Габриэль Анхелико понял, что в эту ночь ему не уснуть. Ее посещение было всего лишь маленьким интермеццо в бесконечной череде предсказуемых дней. Оно не сделало ее более живым человеком, а только укрепило его в мысли о том, что он на всю жизнь прикипел к идее этой девушки. От вида опустевшего кресла у него появился во рту горький привкус. Придавленное сиденье не успело расправиться, словно кресло еще ждало, что она вот-вот вернется. Он знал, что и сам будет ждать, как прождал тридцать лет, уверенный в том, что, как только она наконец придет, он ее тотчас узнает. Так оно и случилось. И отныне весь его мир будет окрашен знанием ее существования или ее отсутствия.

Клара Йоргенсен вышла из самолета, совершавшего чартерные рейсы, и ступила на землю венесуэльского острова Видабелла с открытым ртом, словно рыба, выброшенная на берег отливом. Для девушки это была первая встреча с Латинской Америкой. Карибский воздух был густым и плотным, он дохнул на нее страхом, этот воздух был пропитан сыростью, а открывшийся перед глазами вид являл картину бесплодной, насквозь иссохшей земли. Деревья торчали какими-то скрюченными уродцами, изнывающими от жажды в безводной пустыне. Песок, казалось, только замер в ожидании следующего порыва ветра, чтобы подняться и унестись туда, где на него упадет хотя бы капля воды. Из самолета остров показался ей жалким клочком суши в окружении полумертвого кораллового рифа, все вместе напоминало распластавшуюся на воде пепельно-серую медузу. Внизу он показался ей еще меньше, чем с воздуха, будто на глазах усох под экваториальным солнцем. На Видабелле вот уже шесть месяцев не было дождя, в последний раз дождь сбрызнул остров на Пасху, и так скупо, что не успел хорошенько пропитать землю.

Остров Видабелла был так мал, что его можно было проехать из конца в конец меньше, чем за час. По берегам было разбросано четыре городишки. Самый большой — Пуэрто-де-лас-Навас, в нем имелись дискотеки, торговые улицы, отели и стриптиз-клубы для увеселения мужской части публики, наезжавшей в отпуск без жен. На запад дорога тянулась вдоль высоких утесов, неумолимо спускавшихся крутыми обрывами в морскую бездну, и приводила в тихое местечко Санта-Анна. В этом рыбацком поселке был всего лишь один отель и горстка ресторанов. Одно из этих заведений принадлежало Пепе Параисо, могучему итальянцу, от которого островитяне научились печь в каменной духовке пиццу. Его ресторанчик располагался под кокосовой пальмой, самой большой на всем побережье, перед ресторанчиком имелась уютная терраса, на которой можно было, сидя под парусиновым тентом, пить фруктовый пунш, любуясь темными силуэтами возвращающихся рыбацких лодок на фоне заката. Отсюда было рукой подать до «Ла Наранхи» — заведения с кладбищенски серыми скатерками и щербатым бетонным полом. Безлюдными вечерами здесь можно было встретить управляющего; с неизменным стаканом виски в руке, он непрерывно курил, вперив взгляд в какую-нибудь покосившуюся деталь интерьера. Обычно он довольствовался тем, что лишь вздыхал и толковал результаты наблюдений как знак того, что пора закупорить бутылку.

Клара Йоргенсен нерешительно открыла дверь в маленький домик на пляже, который с этого дня должен был стать ее жилищем. Ей показалось, что самый воздух дома потянулся к ней прозрачными пальцами, чтобы заключить ее в объятия. Пол был сделан из грубо оструганных деревянных досок, стены обиты бамбуком, а окна казались давно не мытыми. Длинная деревянная скамья разделяла кухню и главную комнату, на одном ее конце стояла корзинка с фруктами, которые уже начали попахивать. Из мебели в комнате были неудобный деревянный диванчик и стеллаж, полки которого зияли пустотой. У окна стоял письменный стол — по-видимому, новый; в пыльной, сумрачной атмосфере он казался запущенным.

— Это для тебя, — объявил Уильям Пенн. — Чтобы тебе было, где заниматься наукой.

Заулыбавшись, она обернулась к капитану, который стоял у нее за спиной. Он ждал ее приезда вот уже несколько недель. И вот она здесь, разглядывает стол, который он приготовил ей в подарок. Наконец она, подхватив чемоданы, отправилась в спальню — и замерла на пороге, увидев широкую двуспальную кровать из мореного дерева.

— Это здесь я буду спать? — спросила она.

Он взглянул на нее:

— Если только ты не предпочитаешь спать в гамаке.

Робко улыбнувшись, она бросила взгляд на террасу, где под дуновением бриза покачивался гамак.

— Это самая большая кровать, какую я когда-либо видела, — сказала она и медленно подошла ближе.

— Которая сторона будет моя?

Он пожал плечами:

— Выбирай, какую хочешь.

Она присела на край и задумчиво провела ладонью по одеялу. Он подошел к ней и опустился на корточки у ее ног.

— Думаешь, тебе здесь понравится? — спросил он.

— Да, а почему бы мне могло не понравиться?

— Ну и как тебе это место?

— Место как место, не хуже других.

— Ты права.

Она вдруг загорелась желанием сейчас же распаковать вещи. Сидя на кровати, капитан наблюдал, как она ревностно раскладывает свое добро по ящикам и полкам в шкафу, словно устраиваться в незнакомом месте доставляло ей какое-то особенное наслаждение. На мгновение она напомнила ему девочку, играющую с подружками в кукольный домик; восторженный огонь, который светился в ее глазах, перекинулся к нему и зажег теплую искру в его сердце.

Клара Йоргенсен привезла с собой на Видабеллу пятнадцать романов и список испанских слов. Ей понадобилось три дня, прежде чем она стала одна выходить из дому. Городишко сперва показался ей малопривлекательным и полумертвым, в магазине ей приходилось на каждую мелочь тыкать пальцем из-за незнания нужных слов. Галдящие голоса на улице были для нее непонятны, и много недель она прожила, ни с кем не обменявшись ни словом. Не найдя чего-нибудь на полках супермаркета, она выбирала другую вещь, чтобы не прибегать к посторонней помощи, и, если ей случалось заблудиться, никогда ни у кого не спрашивала дорогу. Местные жители с любопытством поглядывали, как она, слишком тепло одетая, ходит по супермаркету с розовой корзинкой. Вскоре она сменила свою одежду на легкие платья и свободные юбки. Вначале у нее был бледный и болезненный вид, но скоро появился такой же золотистый загар, как у туристов с Флориды; каштановые волосы ее немного выгорели, и глаза стали как будто больше. Никто толком не знал, откуда она приехала и зачем поселилась на острове, все видели только, что она ненасытно глотает книги.

Санта-Анна был грязноватым, но уютным городком. Клара Йоргенсен еще успела застать во всей красе румяное цветение деревьев галлито, когда утренний ветерок с Карибского моря овевал свежестью потное от зноя лицо. Кроме маленькой гостиницы и ресторанчиков на пляже в городке была еще и китайская харчевня, которую держало семейство из Пекина, насчитывавшее двенадцать человек — представителей трех поколений. Рядом стояло ветхое казино, комическое подобие Тадж-Махала, закрытое с тех пор, как сменился губернатор. Самое посещаемое место городка находилось на углу перед баром «Рафаэль эль Гранде». Воскресенье было днем всеобщего пития, когда сюда после мессы прямиком устремлялись рабочие и служащие, рыбаки и торговцы заливать свои молитвы ромом с «колой». Даже церковь пришла в упадок и только вздыхала о своем былом величии, однако каждое воскресенье она была битком набита народом и вся кипела машущими веерами, руками, кладущими крестное знамение, и вымученными песнопениями. За церковью располагалась площадь, разумеется, как везде, имени Боливара, усеянная мусором и обсаженная деревьями, которые от вредителей были покрашены известкой. Непременный бюст освободителя страны был заляпан прочно въевшимися потеками птичьего помета, которые красовались на гордом челе генерала каким-то позорным пятном, похожим на кастовый знак.

У пляжа находилась лавка зеленщика, из которой на улицу вырывался запах перезрелых бананов. Вдоль набережной тянулись лавчонки арабов, торговавших махровыми купальными простынями, колумбийским нижним бельем и еще всякой всячиной, которую они привозили из своих челночных поездок в Панаму. В дальнем конце набережной стоял полицейский участок, где за массивным столом под косым взглядом Христа, одиноко взиравшего со стены, мирно спал инспектор. В парке под затененными фонарями играли в футбол детишки, а матери кормили грудью своих младенцев. Рыбачьи лодки возвращались в гавань, ведомые суровыми мужчинами с продубленной на солнце кожей, которые стояли у штурвалов очень или не очень маленьких катеров с именем некогда любимой, а позднее утраченной женщины, написанном на носу в качестве немого напоминания.

По утрам Клара Йоргенсен отправлялась на рынок, расположенный на пригорке, возвышавшемся над городом. Вначале рынок показался ей каким-то сумасшедшим домом, полным кудахчущих кур, обреченных цыплят, мужественно ожидающих смерти на мокром бетонном полу, и женщин, выкрикивающих названия сыновнего улова, отчего в гулком помещении стоял невообразимый гвалт. В первые дни она застывала на месте, глядя на скользкие почки, выставленные на покосившихся прилавках, на пламенеющих красными жабрами рыб с разинутыми ртами, на свисающие с потолка кишки и тушу только что зарезанного быка, из которой еще продолжала сочиться кровь. Вначале она сама казалась перепуганным зверьком, замершим у входа, но затем, постепенно, обилие впечатлений сложилось в общую сумму, как-то утряслось и спокойно улеглось в сознании. И тогда все это стало частью будничной жизни, как и вообще все необыкновенные и экзотические элементы в конце концов становятся привычным фоном, и ты уже сам не можешь вспомнить, что ты раньше видел в них такого уж необыкновенного.

Клара Йоргенсен старалась постепенно привыкнуть к мысли, что она часть какого-то целого. Иногда она подолгу останавливалась на пороге спальни, все еще поражаясь ширине величественного ложа, которое она делила с мужчиной. На его ночном столике лежали пачка сигарет, две-три книжицы мексиканских комиксов и нескончаемые пачки квитанций, которые он все собирался рассортировать. С ее стороны громоздились тетрадки с конспектами, учебники, по меньшей мере три романа, которые она прочитывала за неделю. В жаркие дни, когда в доме было не продохнуть от духоты, она обычно писала сидя в постели, завалив книгами все одеяло. Иногда с перепачканными в масле руками к ней заглядывал капитан, занимавшийся ремонтом машины, и она невинно улыбалась ему посреди этого развала.

— Люблю читать, — говорила она.

— А я — то, что можно пощупать руками, — усмехался он в ответ.

Клара Йоргенсен умела производить грамматический анализ и по косточкам разбирать всевозможные литературные приемы. Но вот стряпать еду она не умела. Клара хорошо знала, что ретроспективная техника ибсеновской драматургии совершенно не интересует Уильяма Пенна, хотя он, как правило, внимательно выслушивал ее соображения, понимая, что кроме него ей не с кем поделиться. Ему же, когда он приходил домой, требовалась еда, которую можно быстро разогреть, пока он отмывается от морской соли водой из серого пластикового бака. Клара Йоргенсен ничего не понимала в таких вещах, как нарезка филе или специи. Углубляться в такие тонкости, как время, необходимое для жарки, и выбор нужной температуры духовки, казалось ей гораздо страшнее, чем видеть голодное выражение на лице капитана. Но, попотчевав его изрядное время бутербродами в самых разных вариациях, Клара Йоргенсен надумала наконец прикупить кулинарной литературы. Испанский кулинарный жаргон в сочетании с ее небогатым поварским опытом приводил к самым неожиданным результатам. Тогда Клара Йоргенсен решила преодолеть свой страх перед незнакомыми людьми и посоветоваться с кем-нибудь из островитян, выбрав самого нестрашного.

Клара Йоргенсен застала старика в китайской харчевне. Эрнст Рейзер сидел за столом, склонясь над дымящейся тарелкой вантонского супа, и неуклюже орудовал большой ложкой, зажатой в костлявых, непослушных пальцах. Перед ним стояла официантка Йин Ли. Они не вели с ней беседы, так как Йин Ли знала испанский ровно настолько, чтобы правильно принять заказ. Интерьер харчевни был выдержан в красных тонах роскошного велюра, которым были обиты все стены, а из двух китайских фонариков работал только один. На длинной стойке бара был установлен никогда не выключавшийся громоздкий старый телевизор. Время от времени старик, опустив ложку, резко кивал в сторону экрана:

— Как там? Кто-нибудь помер?

— Нет еще?

— Ну, так переключи канал!

Раздвинув нити с нанизанными на них деревянными шариками, Клара Йоргенсен остановилась на пороге и нерешительно оглядела зал. В помещении, если не считать Эрнста Рейзера и официантки, не было никого, кроме нескольких бродячих кошек, которых милостиво впускали в харчевню поохотиться на тараканов. Пытаясь привлечь к себе внимание, Клара Йоргенсен тихонько кашлянула, и Эрнст Рейзер повернул к ней голову.

— А, никак это к нам барышня пожаловала? — произнес он и вновь принялся хлебать суп.

Клара Йоргенсен нервно стиснула пальцы и тихо подошла ближе.

— Садись, — приказал он и кивнул, не отрываясь от экрана телевизора. — Чем могу тебе помочь?

Она уже пожалела, что пришла, но раз ее узнали, то отступать было поздно.

— Я не умею готовить еду, — сказала она.

— Вот оно что! — произнес старик. — Подумаешь, есть из-за чего огорчаться!

— Капитан вечером приходит голодный.

— И ты решила готовить ему еду?

— Да.

— И сколько же тебе лет, сеньорита Клара?

— Двадцать один.

— Ты впервые приехала на Карибы?

— Да.

— И ты приехала сюда ради него?

— Да.

— И теперь ты хочешь готовить ему еду.

— Да.

Эрнст Рейзер, прищурившись, посмотрел сквозь завесу из деревянных бусин на улицу и покачал головой.

— Ох уж эти амуры! — пробормотал он себе под нос. — Они заставляют нас делать самые неожиданные вещи. Заставляют ехать в самые неожиданные места.

— Простите? — спросила она.

— Ничего, милая, — откликнулся он. — Скажи мне, ты умеешь следить за временем?

— Да.

— Ну, тогда и еду сумеешь приготовить.

Она взглянула на него с удивлением.

— Ладно, — сказал Эрнст Рейзер и встал со стула, звякнув пряжкой на брючном ремне. — Пошли готовить бобовую похлебку для капитана!

— А как это делают? — спросила Клара Йоргенсен.

— Что нам для этого потребуется? — спросил старик, зажигая себе сбереженный в кармане окурок.

— Бобы, наверное?

— Умница! А что еще?

У нее сделалось совсем растерянное выражение лица:

— Не знаю.

— Помидоры, милая моя, и свежий кориандр, если найдется.

Он стряхнул с колен пепел и двинулся к выходу. Клара Йоргенсен мельком бросила взгляд на экран телевизора и увидела, что трое мужчин из Каракаса поубивали друг друга из-за трех бутылок охлажденного пива в холодильнике. Слегка передернув плечами, она поспешила следом за стариком.

С этого дня Клара Йоргенсен каждый день проводила несколько часов на кухне ресторанчика с Эрнстом Рейзером. До вечера посетители туда не заглядывали, и обслуживать было некого, а ей поднадоело целые дни напролет только читать. С пятнадцатью привезенными с собой романами она уже давно управилась и теперь трудилась над современными латиноамериканскими авторами, которых решила прочесть в оригинале. Эрнст Рейзер научил ее нарезать рыбу, панировать цыплят и делать отличный соус для пасты, а между делом подсказывал перевод непонятных испанских слов. От него она узнала названия всевозможных плодов и круп, которые продавались в магазине, научилась делать маисовые лепешки и резать соломкой мясо по-венесуэльски, а также готовить бобы и правильно выбирать бананы для жарки. Эрнст Рейзер сам смеялся над своими кухонными познаниями, объясняя это тем, что в душе всю жизнь был холостяком и только сбился с пути в минуту слабости, когда без памяти влюбился. Он сказал это с улыбкой, но Кларе Йоргенсен показалось, что она заметила мелькнувшую в его глазах тень страдания, прежде чем он успел отвернуться от нее к дымящимся кастрюлям на плите.

Когда наконец Клара Йоргенсен стала регулярно подавать капитану собственноручно приготовленный ужин, ей показалось, что на его лице скорее можно было прочесть облегчение, нежели радость. Ему нравилось то, чем она его угощала. По крайней мере, он так говорил. И она предпочитала верить ему, как и во всем остальном. На некоторое время ее гигантские обеденные замыслы нарушились перебоями с водой. Кажется, это была самая серьезная авария из всех, какие случались на острове за последние два года. Подземный водовод, по которому вода поступала на остров с материка, полностью засорился, и вода доставлялась на пароме по понедельникам в больших автомобильных цистернах, так как местная водокачка установила режим жесткой экономии. Вода из крана поступала по полчаса утром и вечером, в остальное время там было пусто. Поначалу народ побунтовал, сжигая на улицах в знак протеста автомобильные покрышки, затем постепенно все привыкли к нормированной подаче. Кое-кто даже заработал на таком неудобстве, как, например, губернатор острова, который сделал хорошие деньги на производстве пластиковых канистр.

Первое время Клара Йоргенсен выживала на Видабелле исключительно за счет любопытства. Потом ее охватили нетерпение и тоска по всему, что стало недостижимым. Она соскучилась по домашнему теплу и телевизионным программам, по осенним вечерам и трамваям, по вечернему уюту освещенной лампочками библиотеки. Временами она мечтала о стуже, или, скорее, не о стуже как таковой, а о том, как возвращаешься с холода, вся в гусиной коже, и, забравшись под одеяло, чувствуешь, как тебя охватывает тепло. Не душное и липкое тепло карибской ночи, а легкое и нежное, как ласковые объятия. Она соскучилась по тому чувству, какое дает глоток глинтвейна в заиндевелый зимний день, и по утреннему ощущению ледяных плиток под босыми подошвами в ванной комнате. Она с тоской вспоминала, как бывало молила, чтобы скорее наступило лето, наверняка зная, что оно еще не наступит. Ей не хватало покрытых опавшей листвой улиц, октябрьских колоколов на вечерней заре и декабрьских витрин в магазине изделий из стекла под Рождество. Без смены времен года весь мир казался статичным и бессобытийным, в нем ничто не менялось, не случалось нежданно-негаданно, каждое утро встречало ее тем же самым: зноем и солнцем, неизменным солнцем.

Это было самое унылое Рождество в жизни Клары Йоргенсен. Они отпраздновали его в ресторане на пляже в обществе Эрнста Рейзера, Кармен де ла Крус, Хенрика Брандена, Бьянки Лизарди и бармена Умберто. Все было не так, как дома. Рождественские гномики в парке выглядели нелепо среди засохших кустов, а возле бара красовалась чересчур пышная елка, перегруженная дождиком и аляповатыми игрушками. Праздничное угощение готовил нанятый Хенриком Бранденом повар из местной гостиницы, который специализировался на завтраках; поставленная сейчас задача явно выходила за рамки его кулинарных талантов. В результате меню состояло из омлета с ветчиной и самой пересушенной индейки, какую когда-либо пробовали обитатели здешних широт. Клара Йоргенсен мечтала о пирожных с обсыпкой. Она попыталась представить себе вкус этих золотистых, тающих на языке кусочков. Но вместо того чтобы вспомнить вслух о норвежской рождественской выпечке, она запивала каждую грустную мысль глотком бренди. Глушить тоску выпивкой не входило в число ее привычек, но сегодня был сочельник, она была вдали от дома на чужбине, никто не обращал на нее внимания, и Клара Йоргенсен надралась.

На людях ей всегда было особенно одиноко. У Клары Йоргенсен отсутствовала способность капитана приноравливаться к любой компании, с какой приходилось встретиться, не умела она также поддерживать общий разговор. Особенно трудно ей было общаться с Бьянкой Лизарди, у которой не хватало терпения дожидаться, пока Клара Йоргенсен, балансируя, точно канатоходец, на узкой тропке испанских слов, доберется до конца фразы. Эрнест Рейзер движением лунатика то и дело, не глядя, наливал себе новую порцию виски, время от времени бросая через стол с остатками яств, перешедшими в полное владение мушиного роя, саркастические замечания. Карменде ла Крус казалась довольной собой, на ее лице была написана радостная уверенность, что она удачно развлекла своими разговорами капитана и его супругу, она до того нахохоталась, что совсем осипла. Бьянка Лизарди поглядывала на нее орлиным оком, а у Клары Йоргенсен зрачки расширились и округлились, как бортовые огни. Наконец Умберто поднялся из-за стола и принялся убирать посуду. Его примеру последовала Бьянка Лизарди. Вскоре послышался какой-то вскрик.

В этот вечер Бьянка Лизарди безвинно пострадала в стычке между барменом Умберто и поваром из-за последнего недоеденного куска кошмарной индейки. Повар схватил топорик для рубки мяса и замахнулся на бармена, в этот миг между ними, как на грех, затесалась Бьянка, и лезвие рубануло по ее руке. Бледная до синевы молодая девица опустилась на стул и застыла уставясь на кровь, хлещущую из глубокого разреза между большим пальцем и остальной кистью. На замызганном полу у нее под ногами мгновенно натекла целая лужа крови, и мужчины, которых раньше ничего не могло остановить, при этом зрелище тотчас же забыли о своих разногласиях. Тут примчался Хенрик Бранден и подскочил к Бьянке Лизарди с салфеткой; их потребовалось еще несколько. Сама Бьянка Лизарди сидела в оцепенении, а Хенрик Бранден, выбрав в водители Кармен де ла Крус, которая выпила меньше других, велел ей везти девушку в больницу. Обе женщины не слишком обрадовались такому решению, но тотчас же поехали. Бьянка Лизарди сидела молча все такая же бледная и только крепко сжимала тряпицу, которой была завязана рука, уверенная, что большой палец вот-вот отвалится.

— Ну, как ты там? — спросила Кармен де ла Крус, не вынимая изо рта сигарету.

— Если я не умру от потери пальца, то уж от такой езды — наверняка, — сквозь зубы процедила Бьянка Лизарди.

— Не волнуйся, — ответила Кармен, которая была выше того, чтобы реагировать на подобные выпады. — Я раньше работала полицейским в Каракасе. Разве ты не знаешь?

— Слыхала. Кажется, так поступают с ворами у мусульман. Ведь верно? — сказала Бьянка с самым невозмутимым видом, покосившись на свой палец. Ее выдавало только подрагивание нижней губы. Она терпела страшную боль.

— Но ведь ты же ничего не украла, не так ли?

— Нет. Жизнь — вот кто главный злодей.

Кармен де ла Крус подняла стекло и включила кондиционер.

— Ты кричи, если хочется.

Но Бьянка Лизарди никогда в жизни не кричала и не собиралась кричать сейчас.

— Твое дело рулить, вот и рули!

Пришить полуотрубленный большой палец Бьянки Лизарди стоило один миллион боливаров. Счет оплатил Хенрик Бранден, вручив солидный чек директору больницы, который сам был калекой с искусственным глазом. Палец навсегда утратил подвижность, но, по крайней мере, был на месте, и если не пытаться взять в руку больше двух тарелок, никто и не заметит, что этот палец едва не остался на полу операционной. Бьянку Лизарди оставили на ночь в больнице, и вместе с ней там осталась Кармен де ла Крус, потребовав от докторов, чтобы они ни в коем случае не говорили Бьянке, что она тут сидит и ждет, когда ее отпустят. Вместо Бьянки она поговорила со своим мужем, который пришел, чтобы подписать чек, и заметил ей, что, как ни странно, у Бьянки, кажется, на острове нет ни родных, ни друзей.

— Ничего странного, — ответила Кармен де ла Крус. — У Бьянки преувеличенные представления о любви. Это верный способ, чтобы остаться одинокой.

Клара Йоргенсен осталась на пляже с капитаном и Эрнстом Рейзером. На ее взгляд, их троица представляла собой плачевное зрелище: Эрнст Рейзер, подремывающий на неудобном пластиковом стуле; капитан, без остановки смоливший одну за другой сигарету, и она сама, вылакавшая полбутылки бурого бренди, не сказав за все время ни единого слова. Уильям Пенн посмотрел, как она сидит с остекленевшим взглядом, механическими движениями ломая пальцы. Казалось, еще немного, и она сойдет с ума.

— Клара? Может быть, тебе нехорошо?

Клара Йоргенсен медленно покачала головой, слезы вот-вот готовы были брызнуть у нее из глаз. Она попробовала встать, но тотчас же пошатнулась и ударилась боком о край стола. Капитан спокойно встал, потряс за плечо Эрнста Рейзера и сказал старику, что ему пора спать. Затем капитан взял Клару Йоргенсен за руку, и они вместе спустились к воде.

Она глядела на огоньки дома на пляже пустыми, как у куклы, глазами. Через минуту-другую она попросит капитана остановиться и подождать. Уильям Пенн достаточно выпил за свою жизнь, чтобы знать: иногда в этом состоянии даже небольшая прогулка пешком может оказаться делом непосильным. Клара Йоргенсен присела на корточки у кромки воды, ее дважды вырвало, после чего она разрыдалась. Уильям Пенн только обнял ее, не говоря ни слова, но в этот миг тишины он вдруг ощутил вину, словно нарушил данное себе слово и не выполнил какое-то давнее обязательство. Клара Йоргенсен даже не попыталась встать. В туфли ей набились камешки. Уличные фонари погасли, и только месяц отбрасывал на воду тусклый луч.

— Клара, тебе хочется домой? — спросил Уильям, обхватив ладонями ее лицо. — Ты больше не можешь?

Она прихватила краешек рукава и отерла соленые следы на лице.

— Я устала. Я хочу домой, — сказала она.

— Я понимаю. Первым же самолетом. Обещаю тебе.

На лице Клары появилась морщинка. Она подняла на капитана недоуменный взгляд.

— Я хочу домой, — сказала она. — Зачем мне куда-то лететь!

Сбросив туфли, она взяла их в руки и босиком пошла дальше по пляжу.

Ощущение дома наконец появилось у Клары Йоргенсен на Карибах. Оно пришло незаметно, наплыло, как морское течение, невидимое и неощутимое. Прошло время, и она приняла обыденный ход жизни таким, как он есть. Отчасти в этом было что-то привычное и скучное, но в то же время надежное и желанное. Потом ушли страхи: страх сказать что-то не так, боязнь задать самый обыкновенный вопрос, пустить корни, и страх, вызванный тем, что вдруг она сделала неправильный выбор и вообще зря к нему приехала. Ощущение, что и остров, и капитан выбраны правильно, никак не приходило. Вернее, оно пришло в той форме, в какой это бывает, когда два человека знакомятся друг с другом так необычно, когда они спят в одной постели, питаются из общего холодильника, принимают душ под одной струей и делят друг с другом общий отрезок времени, составляющий человеческую жизнь. Так случилось, что у нее прошел страх перед Уильямом Пенном, и она даже могла теперь без особого смущения сказать ему, чтобы он почистил зубы и подмылся, могла вместе с ним мыться по утрам, голышом расхаживать по дому, смеяться над его сморщенными печеными яблочками или с хохотом плюхнуться на него спросонья. Первоначальный драматизм в отношениях схлынул, постепенно уступив место спокойной умиротворенности, подкрепляемой легкими, привычными поцелуями, поглаживанием по животу, близостью без слов и без жестов. Два тела бок о бок на широкой постели, спаянные нерушимыми узами, выросшими не только на почве братства или страсти, но из будничной акустики любви.

 

~~~

Из всех семнадцати внучат Виктора Альбы Габриэль Анхелико был для него самым непонятным. Когда в раннем детстве мальчик прибегал с букетом, что твой ангелочек, дед сухо замечал матери, что его впору одевать в платьице. Глаза у него лучились солнечным светом, и он был такой худенький, что, казалось, только дунь на него, и он упадет. Он никогда не играл в корриду с черным лабрадором механика и не клянчил, чтобы ему дали закрутить гайки на каком-нибудь старом джипе в мастерской. Ссадины на коленках у него бывали только тогда, когда его поколачивали, поваляв по земле, другие мальчишки за то, что он такой несносный тихоня. Однако, повзрослев, Габриэль Анхелико сделался видным юношей. Прямой как стрелка, он одиноко ходил по улицам и аллеям торжественным шагом, словно выступая в процессии. Хорошо зная о популярности внука среди студенческой аудитории, Виктор Альба так и не изменил о нем своего мнения. Он находил в Габриэле Анхелико только ранимую душу, тихий нрав и ни одного из качеств, которые составляют сущность мужчины.

Виктора Альбу передергивало при виде тощего живота внука, его тонких складочек подкожного жира, длинных ног и замкнутого лица. Особенно противны были деду его руки, эти тонкие пальцы, изящно перелистывающие страницы справочников и стихотворных сборников — пальцы, в которых так легко порхало перо и которые никогда не уставали, хотя этот писака дописался уже до полного умопомрачения. Такие руки не приспособлены для труда. На них не заметно было ни следа каких-либо наработанных навыков, они оставались гладенькими и новенькими, как ни разу не надеванные лайковые перчатки. От этих рук никому не было проку, они не могли никого защитить, или содержать своей работой, или пробудить в женщине желание. Виктор Альба давно примирился с мыслью, что Габриэль Анхелико никогда не женится. Не надеялся он и на то, что тот обзаведется любовницами, как полагается уважающему себя холостяку. В убогой личности этого внука было так мало привлекательного, что Виктору Альбе казалось непонятным, отчего в дом на берегу реки повадилась приходить по вечерам молоденькая иностранка. Она приходила всегда одной и той же дорогой и всегда сидела в одном и том же кресле, в одной и той же позе, и все только для того, чтобы побыть с Габриэлем Анхелико, пока не догорит закат.

Габриэль Анхелико твердо верил в судьбу. Поэтому он не особенно удивлялся посещениям Клары Йоргенсен. Она вновь появилась у него на следующий же вечер после своего первого прихода. Как и в прошлый раз, он сначала увидел ее на берегу реки, где она остановилась в нерешительности, поглядывая на дом и не зная, как поступить — вернуться назад или идти вперед. Как и в прошлый раз, он сначала застыл, глядя на нее, пытаясь поймать ее взгляд сквозь кишение бесчисленных песчинок и воображая, что через эту пылевую завесу он осмелится посмотреть ей в глаза. Только ощутив знакомые астматические симптомы, он сделал шаг, чтобы приблизиться к ней. Увидев это, она тоже шагнула ему навстречу. И снова они стояли друг против друга, несмело отводя взгляд, пугаясь той близости, которую несли с собой эти встречи. Он мог бы коснуться ее, протянув руку, если бы не был убежден, что малейшее сближение все разрушит.

— Хочешь пить? — спросил он, как и тогда.

— Да, — сказала она.

Затем она слегка улыбнулась и пошла на свое место под ветвями суковатой оливы.

Габриэль Анхелико пытался представить себе, чем занимается такая вот девушка, когда не сидит с ним рядом. Может быть, вместе с подружками лакомится пышно украшенными кремом пирожными в каком-нибудь кафе? Может быть, пьет горько-сладкий кофе за стойкой кондитерской? Может быть, стоит в очереди за билетом в кино с каким-нибудь однокурсником? Может быть, сидит в одиночестве на скамейке перед кафедральным собором, углубившись в книгу? Или лежит на лужайке перед каким-нибудь домом на одной из тех улиц, которые обсажены розами и где стоят золоченые почтовые ящики? Его вдруг поразила мысль, что он совершенно не знает, как она живет и как проводит дни. Но, кажется, это не играет для нее роли. Во всяком случае, тогда, когда она сидит у него час за часом, погружаясь в вечность, исполненную молчания и чистого присутствия. День за днем она возвращалась снова и снова, без стука и без какого-либо предупреждения. Прежде чем подойти, она сперва дожидалась на берегу, когда он покажется на пороге, а он остерегался заранее высматривать ее в привычное время. Спустя несколько недель он уже мог ее не встречать, он просто сидел и ждал, когда она неслышно сядет рядом в соседнее кресло. Так она незаметно вбирала в себя его мир, вечер за вечером, и в этот промежуток времени вместился милосердно отпущенный ему судьбою срок.

Никогда прежде Габриэля Анхелико не навещала ни одна девушка. Любопытные родственники, прячась в комнате, скрытно разглядывали эту пичужку из-за выцветших кружевных занавесок. Как только она появлялась, они удалялись с террасы, оставляя пустые кресла, но исподтишка подглядывали за ними с бархатных диванов в душной гостиной. Никто не слышал, о чем эти двое беседовали наедине, так как они переговаривались тихими голосами, которые заглушались жужжанием вентиляторов под потолком. Часто они вообще не произносили ни слова, просто спокойно сидели, сложив руки на коленях и едва заметно дыша. Ни мать, ни сестра не решались спросить Габриэля Анхелико, из какой страны эта девушка, а Габриэль Анхелико никогда не заговаривал о ней в ее отсутствие. Родственники не имели ни малейшего представления о том, в каких они находятся отношениях, но его беспокойное поведение за обедом и непрестанное поглядывание на окно указывали на то, что между ними что-то серьезное. Мать обратила внимание, что стопка исписанных листков на его письменном столе в это время перестала расти, и сын, похоже, после ухода девушки, вместо того чтобы писать, просто смотрит, сидя за столом, на горы. Габриэль Анхелико забросил свое сочинительство, перестал ужинать и завтракать, за обедом перестал улыбаться и больше совсем не читал стихов. Все забросив, он только ждал, устремив взгляд сквозь решетку окна за линялые занавески, когда она покажется.

Сначала она держалась замкнуто и почти не разговаривала. Габриэль Анхелико тоже не приставал к ней с разговорами и не делал никаких попыток пустить в ход свое обаяние. Слова его звучали тихо и серьезно, он, словно на цыпочках, осторожно проникал в ее сознание. Случалось, он спрашивал ее о далеких странах и в ответ слышал, какими они выглядели в ее представлении. Перед ним возникали образы римских улиц, лондонских ресторанов, голубизны Эгейского моря и скудных деревьев южной Франции. Всюду-то она побывала и повидала все, что было на этой маленькой планете убогого и умилительного, отталкивающего и пленительного!

— А я, можно сказать, так ничего и не повидал, — вздохнул Габриэль Анхелико, послушав ее рассказы.

Клара Йоргенсен бросила на него сочувственный взгляд.

— Постоянные разъезды, профессор, порождают одно беспокойство. Тебе все кажется мало, и ты не можешь остановиться. — Она устало покачала головой. — Кружочки на карте мира перестают быть кружочками, после того как ты там побывал. Они превращаются в чувства и настроения, которые ты уносишь в своем сердце.

— Это больно?

— Нет. Все легко забывается.

— Да и места в сердце на все не хватит.

— Верно, как же иначе!

Они вновь погрузились в молчание, вытянув руки на подлокотниках своих кресел. Много ли, мало ли было сказано в сумеречном свете этих вечеров, но каждая фраза продолжала жить отзвуками произнесенного, прорастая в молчании и обретая непреходящий смысл. Шедшие мимо люди удивленно останавливались при виде долговязого черного мужчины и девушки-иностранки, которые вели задушевную беседу, не глядя в глаза друг другу. Такое непонятное зрелище вызывало у людей ощущение, что этим двоим нельзя мешать, и прохожие старались обойти их подальше, чтобы не потревожить. И только в темных бильярдных, в закоулках перед барами и в аптеках шепотом сообщалась новость, что после долгих лет одиночества судьба наконец-то сжалилась над Габриэлем Анхелико.

Днем между ними все оставалось как раньше, и на институтском дворе они никогда не заговаривали друг с другом. Она торопливо проходила мимо него в библиотеку с книжками под мышкой, помахивая стянутыми в конский хвост волосами. Он совершенно прекратил поглядывать на нее из-за газетного листа, и без того безошибочно угадывая звук ее шагов. Ужас, что она пройдет мимо и его не заметит, покинул его, сменившись ожиданием вечерних встреч. По утрам он все так же учил ее на уроках, но обращался в ее сторону с какими-либо словами ничуть не чаще, чем прежде. Вместо слов он продолжал вальсировать взад и вперед перед кафедрой, энергично размахивая мелом и учебниками под доброжелательный смех учащихся. Даже Клара Йоргенсен улыбалась его безличным шуточкам, но он ни разу не осмелился ответить ей улыбкой. И только иногда его охватывало чувство, что долго он этого не выдержит, что эта маска печальной души становится все более натянутой и ему нестерпимо хочется сорвать ее с лица, отмести всех этих статистов, участвующих в его жизненной драме, и, взяв девушку под руку, эффектно удалиться со сцены. Однако это было немыслимо, такой жест отсутствовал в их репертуаре общения, и он не мог так поступить с нею, с той, которая ни разу не взглянула ему по-настоящему в глаза, устремляя взор на что угодно, но только не на него.

Затем наступал вечер, и она снова появлялась под оливковым деревом. Габриэль Анхелико по-прежнему не мог бы с уверенностью определить, как далеко ему дозволено вторгаться в ее личное пространство. Он понятия не имел, как эти часы на реке вытекают из тех двадцати трех лет, что она прожила, не ведая о его существовании. Временами ему хотелось спросить ее о самых простых вещах. Например, кто подарил ей наручные часики, которые она вертела на запястье? Как выглядела комната, в которой она спала, когда была ребенком? Как она одевается зимой? Она никогда не упоминала о своей семье, и он ничего не знал о том, почему она решила от них уехать, променяв родной дом на эту нескладную страну к югу от экватора. Но он так и не задал этих вопросов, предоставляя ей говорить о том, о чем она хочет. В разговорах, которые вели Габриэль Анхелико и Клара Йоргенсен, главным были не детали, а мысли вокруг них, сведенные к коротким фразам, выдержанным в приглушенной тональности. Все, что могло бы дать Габриэлю Анхелико представление о прошлой жизни Клары Йоргенсен, она опускала, или оно брезжило сквозь призму других вещей.

Габриэль Анхелико, напротив, иногда рассказывал Кларе Йоргенсен о своей семье. Ведь они, в отличие от ее родственников, были гораздо ближе, а порой перед ней мелькало в окне чье-то лицо, когда она слегка откидывала голову назад.

— Моя тетушка грезит Парижем, — сказал профессор, устремив взгляд в пространство. — Она мечтает о том, как пила бы кофе из маленьких чашечек на левом берегу Сены.

— Да, это прекрасно, — сказала Клара.

— Нет, я не понимаю! — сказал профессор.

— Почему же?

— Как может меняться вкус кофе в зависимости от места, где его пьешь.

— Но это именно так и есть.

— Пускай! Но я этого не испытал.

Клара Йоргенсен взглянула на него сочувственно.

— Дело не в том, что пьешь кофе, — сказала она. — Главное — это настроение.

— Ты пьешь настроения?

— Да. Путешествия — это чувственные ощущения.

— Но ведь все так легко забывается!

— Да, это верно.

Она немного помолчала.

— Но это не значит, что они пропадают. Все впечатления откладываются где-то глубоко в памяти и всплывают на поверхность от малейшего повода.

— Например?

Она подумала.

— Ну, вот хотя бы от жареных бананов. Здесь у вас принято жарить бананы. Я их не ем. Но люблю этот запах.

Клара Йоргенсен шумно вдохнула воздух, словно запахи из кухни сеньоры Иоланды донеслись до самой реки, над которой они сидели.

Йоланда Аркетти появилась на свет в Рождество тысяча девятьсот пятьдесят пятого года под пение детских голосов, раздававшееся на улице за окном материнской спальни. Йоланда была очаровательная девочка, и к пятнадцати годам уже переменила восьмерых обожателей, которые поочередно караулили за ее дверью с подношениями из стеклянных шариков и шоколадных конфет. Юная Йоланда не захотела продолжать образование в университете, она мечтала только о том, чтобы как можно скорей уехать из Италии. Единственной причиной, почему она сравнительно надолго задержалась в этом маленьком итальянском городишке, была любовь к трем кошкам, которые следовали за ней по пятам, куда бы она ни пошла. Когда Йоланде Аркетти исполнился двадцать один год, на ее пути нежданно-негаданно попался Дед Мороз, который оказался заезжим военным моряком из Северной Африки. Три года она прожила с ним в Зимбабве, затем со шведским ботаником переселилась на греческие острова, затем жила в Истбурне на южном побережье Англии с шотландским социологом, а затем в Лиссабоне с бывшим русским шпионом, писавшим мудренейшие конспирологические детективы.

Годам к тридцати она работала на должности портье в туристическом отеле на испанском острове Тенерифе. Тут ей повстречался полноватый ливанец, зарабатывавший на жизнь продажей текилы и коктейлей собственного изобретения, которым он дал названия в честь своих двенадцати братьев и сестер. Ливанца звали Салманом Йети, и его общий трудовой стаж на этом острове составлял уже двенадцать лет. Начинал он простым рабочим на — нефтяных промыслах в Саудовской Аравии, где провел несколько лет, но потом ему надоели нефтяные скважины. Ему очень понравилась итальянка, которая с годами вошла в тело и теперь могла похвастаться, можно сказать, роскошными формами. Но Салман Йети очень слабо знал испанский, а итальянский и того меньше, и сомневался, что эта умопомрачительная женщина может владеть ливанским. В конце концов он попросил уборщицу написать за него записку, в которой просто говорилось: «Вы мне понравились. Не согласились бы Вы пойти со мной куда-нибудь вечером?» Это предложение очень удивило Йоланду Аркетти, на которую бармен не произвел ровно никакого впечатления. Но тем не менее она ответила согласием, поскольку у нее тоже были физические потребности, которые нужно было как-то удовлетворить. Так случилось, что у Салмана Йети и Йоланды Аркетти вечером на пляже произошло первое свидание, во время которого они объяснялись на языке жестов и посредством чрезвычайно любезного официанта, которого сообщения, передаваемые друг другу этой парочкой, скоро начали вгонять в краску.

Никто не мог бы с уверенностью сказать, что заставило Йоланду Аркетти в возрасте тридцати двух лет выйти замуж за малопривлекательного ливанца. Определенно дело было не в ее биологических часах, которые, похоже, разладились еще в шестидесятые годы. Но как бы то ни было, она ответила согласием, и они были объявлены мужем и женой на скромной церемонии, происходившей где-то на юге Испании, прежде чем отправились вместе на север латиноамериканского континента, где Салман Йети получил хорошо оплачиваемую должность инспектора на венесуэльских нефтеочистительных предприятиях. Они поселились в маленьком городке среди Анд, на красивой вилле, где Йоланда Аркетти от скуки завела небольшой ресторан. Салман Йети редко бывал дома, но благодушную женщину это, казалось, не слишком огорчало. В редкие побывки мужа их соседи запасались вязанием и чаем со льдом и устраивались поближе к забору, занимаясь своими делами под разговоры супругов. Эти разговоры велись на смеси испанского и английского с вкраплениями непонятных возгласов на каких-то незнакомых языках, время от времени перемежавшихся громкими взрывами смеха. Никто не понимал языка, выработанного этой парой для общения друг с другом, что делало, однако, их беседы еще более занимательными для слушателей. Не говоря уж о тех звуках, что поздно вечером доносились из их спальни, находившейся на нижнем этаже дома.

Как-то утром Клара Йоргенсен сидела на лестнице, ведущей к ее комнате, глядя, как в саду со всех сторон собираются к своим мискам кошки. Хотя кошек было целых тридцать три, она уже научилась их различать, так как у каждой были свои особые приметы. Одна, когда ее подобрали, была вся синяя, другая была слепой. Большой серый кот всегда спал с высунутым языком. Сейчас они все поджидали сеньору Йоланду, которая, нагнувшись к земле, наполняла их миски. Подняв голову, она обернулась к Кларе Йоргенсен; кошки сплошной лентой вертелись у нее под ногами, оглаживая ее бархатистыми шкурками.

— Кого ты там высматриваешь, сеньорита Клара? — спросила хозяйка.

Клара Йоргенсен мгновение подумала, затем встала и спустилась к ней в сад.

— Сеньора Йоланда, а у вас было много поклонников?

Хозяйка отряхнула с пальцев кошачий корм и засмеялась.

— Да уж, у меня, моя дорогая, в жизни столько всего было, что даже и слишком!

— А почему тогда вы выбрали сеньора Йети?

Хозяйка с улыбкой покачала головой:

— Вот уж на этот вопрос я и сама не знаю, что ответить.

— Он был хорош собой?

— Что ты! Иногда как повернется неудачно, так можно было подумать, что он горбатый.

— Он был остроумный?

— Может, и был, только на чужом языке, которого я не знала.

На лбу Клары Йоргенсен пролегла глубокая морщина.

— Ну, так почему же?

Сеньора Йоланда негромко засмеялась и уселась на колченогое садовое кресло.

— А он добрый. Заботится обо мне. А с тех пор, как сбрил бороду, перестал быть похожим на герильеро.

— И вы счастливы?

— Ну конечно! У меня есть этот замечательный дом, есть мои кошки и такая вот славная девушка, как ты, для компании. Что еще нужно для счастья?

Клара Йоргенсен сходила в дом за лимонадом из холодильника, и обе женщины уселись в саду, зажмурившись и подставив лица солнцу.

— Ведь тебя что-то мучает, сеньорита Клара, не так ли?

— Во мне точно поселилось какое-то беспокойство.

Сеньора Йоланда расхохоталась:

— Тоже мне, удивила! Ты же вообще носишься по всему свету, для тебя это все равно, что для другого проехать остановку на автобусе!

— Но тут я живу уже давно.

— Четыре месяца.

— Это уже очень много.

— Ужасно много! А вот я здесь уже одиннадцать долгих лет.

— И вы ни разу никуда не съездили?

— Нет.

— И неужели вам не хочется?

— Нет! Мне и тут хорошо.

Клара Йоргенсен снова вздохнула:

— Я вот думаю, интересно, когда я почувствую то же самое. Когда у меня пройдет желание куда-нибудь уехать.

— Может, и никогда не пройдет.

— Но я очень хочу, чтобы оно прошло! Чтобы где-то я захотела остаться.

Сеньора Йоланда открыла глаза:

— Главное — не где, дорогая. Главное, чтобы нашелся тот человек, с кем тебе захочется остаться. В этом все дело. — Хозяйка улыбнулась и сощурилась на солнце. — Запомни, сеньорита Клара, что наш дом — это не постройка и не участок, и никакая география тут ни при чем. Мы находим свой дом в человеческом сердце и с этим человеком строим свою жизнь.

Спокойно посмотрев на девушку, сеньора Йоланда снова откинулась на спинку кресла.

— Погоди, сама увидишь, — сказала она.

Вскоре хозяйка уснула в кресле, а Клара Йоргенсен все так и сидела с книжкой и все читала одну и ту же страницу.

Габриэль Анхелико и Клара Йоргенсен оба понимали, что действительность не надолго оставила их в покое. Случалось, что его мать отодвигала занавеску в гостиной, чтобы подсмотреть, как там секретничает ее сын с этой девушкой. Порой она оставляла окна открытыми, чтобы подслушать доносившиеся с террасы тихие голоса. Иногда сестра выходила к порогу и разглядывала со спины их затылки, думая, что они ее не замечают. Прохожие все ближе подбирались к сидящей парочке, прежде чем удалиться обходным путем; любопытство притягивало их к дому у реки, а девушка сидела там так давно, что они перестали смущаться. Ее уже обсуждали после мессы на каменных ступенях церкви Иглесиа де ла Сантиссима Тринидад, на треснутых мраморных скамейках парка, в очереди в булочной или за столиком, где по воскресеньям с утра шла игра в домино. Народ, населявший речной квартал, был черен, как ночь, тут селились потомки завезенных испанцами рабов, жившие своим замкнутым обществом в низеньких каменных домиках на грязных улочках. Сюда никогда не забредали приезжие, какие-нибудь туристы или студенты. Здесь нельзя было встретить постороннего человека, кроме нее одной. Сейчас все потихоньку начали к ней привыкать и чуть ли не вообразили уже, что она одна из них.

А потом начался дождь. Он хлынул, когда Клара Йоргенсен, как всегда, шла через мост, направляясь к дому у реки, а Габриэль Анхелико уже расположился в кресле под оливой в ожидании ее прихода. Первая капля дождя ударила в кончик его башмака, следующая попала ему в правую щеку. Сердце затрепетало в предсмертных судорогах, как зверек на последнем издыхании; он отлично понял, что это для него значит. До сих пор ему как-то не приходило в голову, что непогода положит конец их встречам, что, когда начнется сезон дождей, она уже не сможет с ним тут сидеть, так как ветви оливы отнюдь не были непроницаемы для дождя, а над крыльцом не было навеса. Однако он все равно остался сидеть и ждал ее, пока не услышал шаги на мокром песке и не увидел, как она тихо появилась рядом. Кресло уже намокло, но она, казалось, не обратила на это внимания. Он обернулся к ней с улыбкой, между тем как дождь все усиливался.

— У тебя лицо горит, — сказал он ей.

— Похоже, у меня температура, — ответила она. И все же она улыбалась, хотя по ее волосам и лицу стекали струйки воды.

— Мы не можем тут больше сидеть, — произнес наконец Габриэль Анхелико, начиная приподниматься.

В тот же миг на его руку опустилась ладонь Клары Йоргенсен. Ее горячие пальцы легли на его костлявую кисть, не прикрыв ее целиком. Габриэлю Анхелико показалось, что он сейчас сгорит дотла и умрет. Он не мог вымолвить ни слова, но это и не потребовалось. Потому что в этот миг на крыльцо вышла с зонтиком его бабушка.

— А ну-ка, ступайте в дом, — прикрикнула на них Флорентина Альба, — нечего тут сидеть и дразнить судьбу!

Клара Йоргенсен тихо встала и взглянула на старушку.

— Пойдем в дом, дорогая! — сказала бабушка.

Кинув быстрый взгляд на профессора, Клара Йоргенсен вложила свою руку в руку Флорентины Альбы и пошла за ней в дом. Габриэль Анхелико дернул шеей, со второго раза сглотнул вставший в горле комок и поплелся за ними, опустив плечи.

Анна Рисуэнья, не слушая никаких возражений, укутала Клару Йоргенсен в потертое шерстяное одеяло и напоила чаем из гренадиллы, от которого у девушки зашумело в голове. Они усадили ее на продавленный бархатный диван в гостиной, купленный, очевидно, еще в пятидесятые годы. Александра вытерла ей волосы и, попросив разрешения, принялась их расчесывать, между тем как Флорентина Альба пичкала ее виноградом, убеждая, что это гарантирует ощущение полного счастья. В этот вечер все семейство Габриэла Анхелико наконец-то сподобилось пообщаться с Кларой Йоргенсен. Словно допущенные до аудиенции с епископом, они под дождем потянулись в дом, чтобы обменяться с ней несколькими словами. Виктор Альба затопил камин, а грезившая о Париже тетушка вытащила из комода канделябры. К столу сварили суп из свиных губ, а толстый дядюшка Габриэля Анхелико принес бутылку самодельного виноградного бренди. Мустафа притащил с собой бутылку европейского красного вина, которое от жары прокисло и превратилось в уксус, оказавшись совершенно непригодным для питья. Тогда он сбегал домой и принес взамен бутылку самбуки; он поджег самбуку, предварительно кинув в бокал два-три зернышка кофе, и протянул его сеньорите Кларе. Она невольно засмеялась, видя, как хлопочут вокруг нее окружающие. И она отведала свиных губ, выпила рюмку самодельного бренди и бокал самбуки, а Габриэль Анхелико наблюдал на ней из кресла с окаменевшим лицом.

Они желали знать о ней все. Допрос с пристрастием затянулся до позднего вечера, у нее выспросили все, начиная от того, что она ест у себя дома на завтрак, и кончая тем, как выглядит ее спальня. Клара Йоргенсен рассказала им все: как пекут черный хлеб с хрустящей корочкой, какие книжки стоят у нее в комнате, какой длины она носит пальто, какую обувь надевает, когда идет снег, как выглядит пар, который вырывается изо рта на морозе, и похож ли он на обыкновенный пар, где в норвежской столице можно купить самое лучшее какао и какое нетерпение чувствуют люди, дожидаясь прихода весны. Отвечая, она говорила увлеченно, и в голосе ее чувствовалась нотка тоски. Габриэль Анхелико обратил на это внимание, и по его лицу пробежала легкая тень. Яснее всего он заметил это, когда она заговорила о матери: какая мама у нее светлая, добрая и как она рисует дома, в которых будут жить люди. И он попытался представить себе обстановку, в которой протекает жизнь Клары Йоргенсен: с домработницей и всем прочим; дом, в котором кровати во всех спальнях застелены бельем на мягких матрасах, гостиную с тысячами книг и картинами на стенах, наверное красивыми и дорогими. И как же странно все складывается, что именно сейчас, после того как она вошла наконец в его дом, она с каждой минутой все дальше от него ускользает! Она уже не принадлежала ему одному, но становилась частью целого ряда других реальностей. Вдобавок родня, севшая вокруг нее тесным кружком, тоже предъявила на нее свои права.

— Но скажите, сеньорита Клара, с какой стати вы вдруг надумали приехать к нам в Венесуэлу? — неожиданно спросил Виктор Альба.

Все присутствующие в комнате обратили взгляды на Клару Йоргенсен, и та вдруг обожгла себе язык горячим чаем. Она ответила не сразу, а сначала помолчала, обхватив чашку ладонями, как делала всегда, когда хотела согреться.

— Случайно, — промолвила она наконец с приветливой улыбкой.

— У тебя был большой выбор институтов, куда поехать учиться? — спросила Анна Рисуэнья.

— Очень большой, — сказала Клара Йоргенсен. — Но я выбрала этот.

— А почему? — заинтересовался Мустафа.

— Увидела одну картинку, — ответила Клара Йоргенсен. — Эти горы показались мне очень красивыми.

— А там, где ты живешь, не было гор? — спросила Александра.

— Были, — сказала Клара Йоргенсен. — Но они низкие и через них легче перебраться. Вот и вся разница.

Люди вокруг заулыбались ей, а она отставила чашку.

— Пожалуй, мне пора идти, — сказала она с легким кивком. — Спасибо вам за гостеприимство. Я уже согрелась.

Флорентина Альба взяла ее под руку и проводила в прихожую. Протягивая девушке погнутый зонтик, она погладила ее по щеке.

— Другие ничего не заметили, но я-то вижу, — сказала старушка, обратив к ней лицо, освещенное стеариновыми свечами. — Ты влюблена в Габриэля.

— Влюблена? — повторила Клара Йоргенсен, блеснув глазами. — Мне казалось, что у меня температура. А ты не думаешь, что это все от спиртного?

— Ах нет! Я знаю эти симптомы, — сказала Флорентина Альба. — А вон и мой внук. Попрощайтесь, и приходи поскорей снова.

Старушка удалилась, и Клара Йоргенсен вышла на крыльцо. Габриэль Анхелико выскользнул из входной двери, и они остановились, укрытые зонтиком, под сенью оливы.

— У тебя удивительная семья, — сказала она, знобко подрагивая.

— Они все ненормальные, — сказал Габриэль Анхелико.

— Нет, я серьезно!

Она коротко улыбнулась, собираясь повернуться и уйти. Но он осторожно взял ее за руку, чтобы она еще задержалась.

— Скажи, сеньорита Клара, для чего ты сюда приходила?

У нее сделалось мрачное выражение, на лицо словно бы набежали тяжелые дождевые тучи.

— А это так важно?

— Да.

— Я не знаю, отчего меня носит с места на место. Должно быть, это внутреннее беспокойство.

— Сеньорита Клара, я влюбился в тебя.

Клара Йоргенсен бросила на него перепуганный взгляд и сдавленно икнула, как будто пытаясь сдержать напавшую на нее икоту.

— Нет, не надо так!

Она заглянула ему прямо в глаза, и он словно впервые на миг заглянул в ее душу. Затем она коротко бросила:

— Я люблю другого.

Реплика обрушилась на помост крыльца, как лезвие, роковой гильотины. Габриэль Анхелико схватился за грудь, чтобы приглушить мрачную безнадежность; которую несли ее слова. Он проиграл. Он произнес эти проклятые слова и теперь будет раскаиваться в этом всю жизнь. Но какое это имело значение? Он в любом случае должен был проиграть, это его судьба: игра, в которую втравила его жизнь, была заведомо проигрышной.

— Прощай, сеньорита Клара, — промолвил он только.

— Прощай, профессор, — сказала она уныло.

Затем она медленно отступила назад, и на мгновение ему показалось, что она плачет. Но может быть, это просто дождь заливал ей лицо. Затем она повернулась и исчезла в струях дождя вместе с зонтиком, растянутым над головой в виде вогнутого полотнища. Габриэль Анхелико проводил глазами ее удаляющуюся фигуру и, только когда она скрылась из виду, почувствовал, что у него закоченели стиснутые пальцы. В дверной проем вышла мать и положила ему руку на плечо.

— Надеюсь, что твоя приятельница скоро опять придет, — сказала она.

— Больше она не придет. И она мне уже не приятельница, — ответил Габриэль Анхелико.

— Что это ты такое говоришь? — удивилась мать.

— Теперь она уже не моя знакомая, — повторил он. — С понедельника все совершенно меняется.

— Как же так? — спросила, ничего не поняв, Анна Рисуэнья.

И Габриэль Анхелико с горьким выражением сказал:

— Просто студентка.

Клара Йоргенсен истратила последние фунты на книжку, которую она прочла уже три раза. Книжка была тоненькая и, следовательно, очень дешевая. Получив десять пенсов на сдачу, она опустила их в копилку рядом с кассовым аппаратом, предназначенную для сбора средств на какие-то благотворительные цели или, может быть, просто в пользу дамы, которая сидела за кассой и без улыбки принимала деньги. На пути через магазин беспошлинной торговли, где были выставлены сигареты в рождественской упаковке, мимо нее проходили люди. Некоторые толкали ее, но она не обращала на них внимания. Клара Йоргенсен шла неторопливо, не так, как обычно ходят люди в аэропорту, независимо от того, опаздывают они или нет; она медленно шествовала, уставив невидящий взгляд в пространство, слушая голоса, раздающиеся из громкоговорителя. Из-под крыши торжественным гимном лились названия далеких городов: Париж, Милан, Хельсинки, Сан-Франциско, такой-то и такой-то выход. Клара Йоргенсен слегка улыбнулась, сдала свою сумку человеку в белой рубашке и положила ключи на темно-синюю подставку. Протиснувшись через металлодетектор, она забрала свои вещи и тем же медленным шагом прошествовала мимо расположенных в ряд детских рисунков, посвященных прославлению лучшего в мире, крупнейшего аэропорта «Хитроу», центра пересечения множества линий воздушного сообщения; затем, смешавшись с толпой пассажиров, спокойно проследовала среди незнакомых людей через широкий просторный зал с желтыми номерами по обе стороны.

Она уселась у окна сразу за крылом самолета. Свернув плащ, положила его на полку вместе с сумкой, в которой везла гостинцы, и только тогда принялась читать книжку. Временами она поднимала глаза и окидывала быстрым взглядом припозднившихся пассажиров, все еще прибывавших на борт, как бы в надежде, что они пройдут мимо, позволив ей спокойно продолжать чтение книжки. Лишь спустя некоторое время пришел наконец пассажир, который занял соседнее кресло. Клара Йоргенсен не посмотрела на его лицо, но заметила, что он читает мужской журнал с парусными яхтами на обложке и что на нем яхтсменская обувь. Такой выбор ботинок показался ей для зимнего времени очень странным, наверняка в них у него должны мерзнуть ноги. Но ей понравились его руки, и она долго на них смотрела. Они были загрубелыми, с толстыми пальцами, и выглядели неуместно на обложке глянцевого журнала.

— Как его звали, я что-то забыл?

Она вздрогнула, неожиданно услышав над ухом хрипловатый голос. Очевидно, он заметил, как она косится на его обувь.

— Кого?

— Вот этого самого. Я забыл, как его звали. Он кивнул на роман у нее в руках, который она перечитывала вот уже в четвертый раз.

— Сантьяго, — ответила она. — Ты его читал?

— Читал, — сказал он. — Благо книжица небольшая.

Только тут она чуть приподняла голову и взглянула на него. Она увидела загорелое лицо и ярко-голубую рубашку. Клара Йоргенсен подумала, что у него говорящие глаза и еще почему-то у нее мелькнула мысль, как, интересно, выглядит такой вот уверенный мужчина, когда он плачет.

— Ты давно в пути?

— С самого рождения, — ответила она.

Он улыбнулся:

— Я про теперешнюю поездку.

— Нет. Всего лишь из Лондона.

— И что же ты делала в Лондоне за неделю до Рождества?

Она захлопнула книгу, оставив палец вместо закладки между страницами.

— Ходила по книжным магазинам. Пила чай. Гуляла.

— А как насчет рождественских подарков?

— Кое-что купила. В основном книжки.

Наступило молчание, и она уже было решила вернуться к своей истории, но передумала и спросила:

— Ну а ты? Откуда летишь?

— С Карибского моря, сказал он.

— А точнее?

— Из Венесуэлы.

— Это, кажется, рядом с Колумбией, да?

— Да. К востоку от Колумбии, к северу от Бразилии, к югу от Карибского моря.

— И чем же занимаются в Венесуэле за неделю до Рождества?

Он опять улыбнулся.

— Плавают по морю. Во все времена года.

— Значит, ты — моряк?

— Да. По мне заметно?

— У тебя обветренное лицо.

— До сих пор?

— Да. И где же ты плаваешь?

— У маленького острова возле побережья.

— Хорошо там?

— Очень хорошо.

— И красивые закаты?

— Ужасно красивые.

Она сделала губки бантиком и отвернулась к окну. Облака за ним украсились розовыми краями. Она вдруг подумала, что он, наверное, гораздо выше ее ростом и, возможно, намного старше. Руки у него были, как у старика, и ей они нравились.

— А трудно плавать? — медленно спросила она.

— Смотря по обстоятельствам.

— И сколько ты еще собираешься пробыть на этом острове, капитан?

— Пока еще побуду.

Он улыбнулся, услышав выбранное ею обращение и закрыл журнал, чтобы убрать его в кармашек на переднем кресле.

— А ты была на Карибах?

— Была. Но только по таким местам, куда ездят туристы.

— Так, значит, ты всю жизнь путешествуешь?

— Да. А ты?

— Все время.

Они опустили столики перед своими сиденьями, чтобы стюардесса могла поставить туда ужин и маленькие бутылочки вина.

— И что же делают такие девушки, как ты, в Норвегии в промежутках между путешествиями? — спросил он.

— Изучают литературоведение. В университете.

— И чем же ты думаешь заняться, когда кончишь университет?

— Не имею представления. Просто я люблю читать.

— Ты всегда путешествуешь одна?

— Как правило.

— Иными словами, ты храбрая девушка.

Это замечание вызвало у нее желание возразить.

— По-моему, гораздо больше храбрости требуется для того, чтобы выбрать кого-то в спутники, — ответила она.

— И то верно.

— Ты тоже путешествуешь один?

— Все время, — ответил он. — Не так-то легко найти человека, который захочет двигаться с тобой в одинаковом направлении.

— Да уж! Что верно, то верно!

Она осторожно поковыряла вилкой в тарелке, подцепила кусочек и стала медленно жевать.

— Ты едешь домой на рождественские праздники? — спросила она наконец.

— Да. И останусь до Нового года.

— Ты любишь Рождество?

— Не особенно. Слишком суматошный праздник, тебе не кажется?

— Нет. Я его очень люблю.

— Да? А за что?

— Мир так прекрасен на Рождество. В нем столько света и тепла, что даже не верится, чтобы так было на самом деле.

— Тебе бы книжки писать. Ты так рассказываешь! — сказал он. — Ты находишь особенные слова.

Она рассмеялась, немного звонче обыкновенного.

— А вот я насчет слов не мастак, — сказал он.

— Что поделаешь! А в какой области лежат твои таланты? — спросила она.

— Мои — в руках. У меня получается делать вещи. Чинить поломанное.

— Я бы ни за что не смогла. Маловата ручонка.

Она вытянула перед собой руку и оглядела ее со всех сторон, поворачивая перед собой в воздухе. Он рефлекторно тоже поднял свою большую руку и наложил на ее тонкие пальчики. Сжав их в своей ладони, он почувствовал, что они совсем холодные по сравнению с его жаркой рукой. Он повернулся, чтобы улыбнуться ей, и даже оторопел при виде ее испуганного выражения. Он сразу же отпустил ее руку, и та упала на колено как неживая.

— Ты права, — сказал он. — Они ни на что больше не годятся, как только держать в них перо. Именно для этого они и предназначены.

И только тут испуг на лице Клары Йоргенсен сменился улыбкой.

У Клары Йоргенсен не было привычки вступать в разговоры с незнакомыми людьми. В особенности в самолете и тем более с человеком, который случайно оказался в соседнем кресле. У нее не было потребности заводить новые знакомства, которым в таких условиях неизбежно было суждено лишь кратковременное существование. Кроме того, она вообще предпочитала глядеть в окно на облака, особенно когда была хорошая погода или можно было полюбоваться на необыкновенно красивый закат. На этот раз, во время перелета из Лондона, закат был просто сказочный. Но Клара Йоргенсен его не замечала, она не отрывала взгляда от морщин на лице этого незнакомого мужчины, и все ее внимание было приковано к словам, которые произносили его уста. Он сидел рядом и разговаривал с ней, и трогал ее за руку, не спрашивая у нее разрешения. И это доставляло Кларе Йоргенсен такое удовольствие, что она сама себя не узнавала.

Самолет приземлился, и он пропустил ее вперед на выходе. Они остановились у выдачи багажа и глядели, как в тусклом свете перед ними, словно спящие дромедары, проплывали по ленте транспортера чемоданы. Где-то рядом играли рождественские песни. На стенах висели обвитые алыми лентами венки из еловых веток. Клара Йоргенсен крепко вцепилась в ручку чемодана, который был у нее с собой, наблюдая, как незнакомый капитан снимает с ленты чемодан, на который она ему указала. Она облачилась в плащ, который несла перекинутым на руке, и застегнула его на все пуговицы, кроме самой верхней. Затем он отдал ей чемодан, и некоторое время они стояли, глядя друг на друга; оба хорошо понимали, что в такую минуту нельзя обойтись ничего не значащими словами, если не хочешь, чтобы эта встреча стала последней.

— Как тебя зовут? — спросил он наконец.

— Клара, — ответила она. — А тебя?

— Уильям.

Они улыбнулись друг другу. Полиэтиленовая сумка с подарками, шурша о плащ, покачивалась у нее в руке.

— Сколько тебе лет? — спросил он.

— Двадцать один, — ответила она. — А тебе?

— Тридцать два.

На лице у него появилось несколько озабоченное выражение.

— По-твоему, это много? — спросил он.

— Да, — ответила она. — Но ты не старый.

Он снова заулыбался, хотя немного печально, как будто чувствуя, что для него все уже слишком поздно. Наступил момент, когда ей пора было уходить, а он все стоял и, как зачарованный, глядел на проплывающие мимо чемоданы. В наступившем молчании ее взгляд упал на его башмаки.

— Ты заморозишь ноги, — сказала она.

— Да, — согласился он. — Я забыл, как тут холодно.

Она кивнула.

— Все легко забывается, — промолвила она тихо. Опять несколько секунд молчания.

— Ну что ж. Приятно было познакомиться с тобой, — сказала она, протягивая ему руку.

— Взаимно, — сказал он.

Когда их руки соприкоснулись, Клара Йоргенсен почувствовала легкий удар электрического тока, как бывает от шерстяного одеяла. Она ушла, а он остался стоять и наконец-то взял свой чемодан, который проезжал перед ним уже четвертый круг. В эту ночь он видел ее во сне, а она его, так уж работает человеческое подсознание. Но ни тот, ни другая не подумали, что это предопределено судьбой, просто оба поняли, что чувство, которое они испытали, должно получить продолжение. И как у девушки, так и у капитана было чувство, что продолжение это не предопределено судьбой, а зависит только от них самих.

Клара Йоргенсен и ее сестра жили тогда у родителей, и все дни были заполнены рождественскими приготовлениями. Дом был еще дедовский, большой и просторный, и отличался тем, что в нем было как-то уж очень много лестниц, в которых путались приходившие гости. Обе девушки не спешили покинуть родительское гнездо, несмотря на то что у старшей сестры Клары Йоргенсен уже два года назад появился жених. Сама Клара Йоргенсен была влюблена один раз и не могла понять, была ли эта влюбленность взаимной или ей это только показалось. Друзей у нее было немного, зато это была очень тесная дружба, их кружок принимал Клару такой, какой она была — задумчивой и немногословной. Родительский дом был полон книг, и Клара Йоргенсен рано начала пользоваться домашней библиотекой. За свою юность она систематически перечитала полторы тысячи книг, которые стояли в гостиной, а затем обратилась к книжным полкам на первом этаже, хранившим груз множества увесистых томов. Мать Клары Йоргенсен говорила о ней, что эта дочь половину жизни проводит в вымышленном мире и что она особенно завидует Кларе за эту ее способность с головой погружаться в небывалые перипетии книжных историй.

Когда до Рождества оставалось пять дней, Клара Йоргенсен вышла из читального зала историко-философского факультета, чувствуя легкую боль в правой руке. Четыре часа подряд она каллиграфическим почерком с левым наклоном писала под копирку в трех экземплярах ответы на разные литературоведческие вопросы. Работа была не экзаменационная, а всего лишь зачетная, и Клара Йоргенсен не слишком волновалась за результат. Немного усталая, она засунула книги под мышку и принялась жевать рождественскую плюшку, которую ей сунула на дорожку мама. И тут вдруг она заметила постороннего человека на площадке широкой лестницы. Он сидел на стуле из черного пластика справа от двери, сцепив пальцы рук на затылке. Человек улыбнулся, и тут она его сразу узнала.

— А вот и наша студентка-литературоведка, — шутливо приветствовал ее капитан.

— Это ты?

— Я. Кто же еще?

Она подошла к нему и почувствовала, как у нее запылали щеки.

— Надо же, такое совпадение! — сказала она.

— Никакое не совпадение. Я сижу тут уже три часа.

— А-а…

— Я позвонил на факультет. Мне сказали, что у литературоведов сегодня экзамен.

— И ты специально пришел, чтобы сидеть и ждать меня?

— Да.

— Гляжу, у тебя сегодня обувка получше.

— Сегодня купил. Тебе нравится?

Он выставил перед нею свои коричневые ботинки.

— Да.

— И о чем же ты сегодня писала?

— О разных великих писателях мировой литературы.

— Скажи, а почему ты не пишешь сама?

— Мне не о чем особенно писать.

— Неужели?

— Правда. Ну, что я такого особенного видела.

Он улыбнулся и встал со своего места. По дороге на улицу, он открывал перед ней двери и пропускал ее вперед чуть дотрагиваясь сзади до ее талии легким прикосновением, которого она почти не ощущала сквозь дубленку.

— Ты и прожила-то не так еще и много.

— Да я хоть сто лет проживу, все равно, наверное, не сумею написать об этом книгу, — сказала она.

— Ну, тут я не могу судить. Я-то книг не читаю.

— Ты не читаешь?

Он мотнул головой и поддел носком башмака снег, легкой порошей, покрывавший площадку автомобильной стоянки.

— Я не читаю романов.

— А как насчет «Старика и моря»?

— Ну, это как раз чуть ли не единственная книга, которую я прочел. Потому что о море. И потому что такая короткая.

Он негромко засмеялся.

— С этим мне повезло, — добавил он после паузы.

Клара Йоргенсен посмотрела на него тем внимательным взглядом, каким обычно разглядывают музейные экспонаты.

— А что же ты читаешь? — спросила она.

— Про путешествия, — ответил он.

— Про настоящие, которые были в действительности?

— Да. Это главное. Когда они настоящие.

— Но действительность так скучна, — вздохнула она.

— Не скажи! Тут важно, какая именно действительность тебя окружает.

Она немного потрясла головой, так что едва не уронила с головы черную шапочку с козырьком.

— Думаю, что о книгах тебе по большому счету нечего сказать, — высказала она свое суждение.

— Это так, — согласился он и покосился на нее сверху вниз. — Но, может быть, я могу кое-что другое?

— Ну? — откликнулась Клара Йоргенсен.

— А вот что, — продолжал капитан. — Я могу дать тебе то, о чем ты сможешь потом написать.

Три дня подряд Уильям Пенн водил Клару Йоргенсен обедать в рестораны, каждый раз в какой-нибудь новый. Она ожидала его прихода в родительской гостиной, напустив на себя безразличный вид, потому что подозревала, что он стремится к ее обществу только от скуки, из-за того, что для яхты сейчас не сезон. Родителей очень интересовал этот человек, приезжавший за ней в черном отцовском автомобиле, но она никогда не успевала ответить на все их вопросы и, едва звенел звонок, с немного недоверчивым выражением кидалась на лестницу и мчалась вниз. Не добившись ответов, Кнут и Ингеборг Йоргенсен довольствовались тем, чтобы следить из окна, как их дочь удаляется через площадь в компании высокого и хорошо одетого господина, который всегда успевал распахнуть перед ней дверцу машины, когда она собиралась садиться. Пока они ехали, Клара Йоргенсен обычно не отрываясь глядела на его руки — большие рабочие руки, истертые до мозолей о канаты и задубевшие от соленой морской воды. Порой ее одолевало желание дотронуться до них, чтобы вновь ощутить тепло, которое излучали эти ладони сквозь толстую кожу и которое она почувствовала в тот единственный раз, когда он прикоснулся к ней в самолете.

Она любила слушать его рассказы. Чаще всего в них шла речь о лодках и парусах. Уильям Пенн проплавал всю жизнь. В детстве отец брал его с собой на сделанном собственными руками ялике, а когда мальчику исполнилось пятнадцать лет, он получил свою первую скромную лодку. В школе у Уильяма Пенна дела как-то не заладились, и в шестнадцать лет он нанялся матросом на танкер и совершил одну за другой две кругосветки. В восемнадцать лет он получил от своего сверстника предложение расстаться с девственностью в шанхайском борделе, но, испугавшись, отказался. Потом, вернувшись домой, он долго носил в душе идеальный девичий образ, но девушки этой так и не встретил. Вместо своей идеальной мечты он переехал жить к дочери учителя труда и провел с нею два года. Это была одна из трех его более или менее длительных связей, последняя из которых продлилась пять лет и закончилась тем, что он загорелся безумной идеей отправиться на Карибское море и поселиться там на каком-нибудь богом забытом острове.

На четвертый день Уильям Пенн пригласил Клару Йоргенсен в оперу. К театру капитан был равнодушен, но ему нравилось слушать, как оперные дивы поют итальянских классиков. Клара Йоргенсен пыталась понять, о чем поют эти пышнотелые дамы, но скоро отчаялась что-нибудь разобрать. Глянув искоса на капитана, она увидела, что по его обветренным щекам текут слезы.

— Капитан! — окликнула она его шепотом. — Ты плачешь.

— Я знаю, — отозвался он. — Это ее голос. Он такой красивый!

Клара Йоргенсен посмотрела на сопрано, изливавшее в пении свою скорбь, и лоб ее прорезали глубокие морщины.

— Выше нормы? — шепотом спросила она.

— Да. Это что-то исключительное.

Клара Йоргенсен еще сильнее наморщила лоб. Она осознала вдруг, что завидует этой даме на сцене, которая может заставить мужчину плакать и запросто сказать, что она что-то исключительное. Клара Йоргенсен подумала, что не может припомнить случая, когда кто-нибудь вот так плакал из-за нее.

— Мне не разобрать, что она поет, — сказала она шепотом.

— Конечно, — улыбнулся капитан. — Это и не нужно понимать.

Клара Йоргенсен тихонько засопела и почувствовала неожиданное облегчение, когда девица с папильотками вдруг медленно опустилась на пол, испустив дух на самой высокой ноте. Капитан быстро закрыл лицо руками и тихо засмеялся.

После представления они отправились вместе в Оперный Пассаж, где русский квартет исполнял на гигантских духовых инструментах рождественские песни. Уильям Пенн спокойно надел свой шарф на шею Клары Йоргенсен, увидев, что она замерзла. Затем закурил сигарету, затянулся, придерживая ее своими грубыми пальцами, и взглянул на свою спутницу с улыбкой во все лицо.

— Понравилось тебе? — спросил он.

— Красиво, но непонятно, — отозвалась Клара Йоргенсен.

— Точно. То-то и есть! Я не имею ни малейшего представления, в чем там дело, но посмотри, какие у меня красные глаза!

Глядя на него, она невольно улыбнулась непослушными, как всегда, губами.

— А ты отчего могла бы заплакать, Клара Йоргенсен? — спросил он ее.

— От слов, — ответила она.

— Придется мне поучиться более красноречиво выражаться, — сказал он.

— А мне тогда придется научиться петь.

Он весело засмеялся и осторожно наклонил к ней голову. И вот уже забытая сигарета, выскользнувшая из его пальцев, дымится на земле, а Уильям Пенн, склонившись к Кларе Йоргенсен, целует ее в губы.

В минуту, когда старый год кончался, переходя в следующий, Клара Йоргенсен стояла, опершись на решетку балкона, выходившего на дворы старинных домов улицы Бьеррегордсгате. Небо над головой осветилось россыпью ракет. Рядом с ней все поднимали бокалы и поздравляли друг друга с Новым годом, с неба шипя падали звезды, кто-то, не жалея горла, громко выкрикивал на морозе новогодние пожелания. Кто-то, протискиваясь мимо, останавливался на ходу и торопливо чмокал ее в щечку, она вздрагивала от этих прикосновений. Крепко стиснув пальцами старинные перила, Клара Йоргенсен глядела вверх, запрокинув голову, и в ее зрачках мерцало огненное представление, разыгрывавшееся над головой.

— Ты что-то совсем притихла, Клара, — обратился к ней молодой человек, проходивший мимо с двумя бокалами шампанского. Это был друг детства, один из тех, кого она знала очень давно.

— Я всегда тихая, — сказала она.

— Да, но сегодня ты еще тише, чем всегда.

— Я подумала об одном человеке, без которого мне грустно.

— Надо же! Это для тебя что-то новенькое!

— Но это ведь здорово, правда?

— И кто же он?

— Он плавает в море.

— Вот сейчас?

— Нет.

— Где же он тогда?

Она вздохнула и слабо улыбнулась:

— Не здесь.

Затем она взяла протянутый ей бокал, закурила длинную черную дамскую сигарету и выпила с приятелем в честь Нового года. На мгновение у нее мелькнула мысль, не посоветоваться ли с ним о предмете своей грусти, но тут же подумала, что он наверняка скажет, что капитан для нее слишком стар, и это будет не тот совет, который ей хотелось бы услышать. Они еще постояли в тишине на балконе, и Клара Йоргенсен думала о том, что Уильям Пенн ей сегодня не позвонил, хотя после Рождества звонил каждый день. Без этого звонка жизнь для нее стала пустой и бессмысленной. И в этот миг Клара Йоргенсен поняла, что влюбилась в Уильяма Пенна. Тогда она вздохнула при мысли о том, что если он и завтра не позвонит, то и следующий день окажется таким же скучным и ей останется только ждать следующего дня.

Уильям Пенн появился у Клары Йоргенсен на пороге в первый день Нового года с букетом белых роз. Она изо всех сил удерживала радостную улыбку, которая так и рвалась наружу, как только она его увидела.

— Наверное, это не слишком оригинально, — сказал он, вручая ей розы.

— Не слишком, если только никому до тебя не приходило в голову дарить цветы, — отозвалась она, позволив себе чуть-чуть улыбнуться.

— Пойдем погуляем? — предложил он.

— О'кей! Подожди только, пока я надену дубленку.

Она впустила его в прихожую, и он остановился перед семейной фотографией, висевшей на стене рядом с вешалкой.

— Интересно, какая ты была маленькая? — спросил он ее.

— Молчаливая, — ответила Клара Йоргенсен. Она застегнула дубленку, обернула шею шарфом и надела сапожки. Они вышли на слепящий свет, от которого приходилось щурить глаза, оба в варежках и на скользких подошвах.

— Я знаком с тобой совсем недавно, — произнес Уильям Пенн, беря ее за руку.

— Две недели, — уточнила она.

Он рассмеялся.

— Например, я не знал, что в детстве ты была молчаливой.

— Теперь знаешь.

— И правда, знаю!

Не сговариваясь, они одновременно остановились.

— Ты скоро уезжаешь, да? — сказала она из глубины толстого шарфа, наполовину закрывавшего ее рот, и посмотрела ему в лицо.

— Да, — подтвердил он. — Ты будешь скучать по мне, Клара?

Она потупилась, глядя себе под ноги, и еле слышно промолвила: «Да», словно не хотела, чтобы он услышал ее ответ.

— Клара! — начал он, бережно взяв ее за плечи обеими руками.

— Да?

— Ты могла бы уехать на остров с едва знакомым мужчиной, о котором раньше слыхом не слыхала?

Губы Клары Йоргенсен дрогнули, и уголки приподнялись в улыбке, из ее уст вырвался тихий смешок.

— Да, могла бы.

Уильям Пенн выдохнул с облегчением, как будто он долго упражнялся, стараясь как можно дольше задерживать воздух.

— Ты удивительное существо, — сказал он, крепко прижимая ее к своей груди.

— Исключительное? — спросила она.

— Да! — согласился он и засмеялся. — Исключительное!

— Прекрасно!

На самом деле ей хотелось бы увидеть на его глазах слезы, но ничего, это еще успеется.

— Когда мы едем? — спросила она.

— Скоро, — ответил он.

— Мне придется немного подождать с отъездом, — сказала она. — У меня остался еще один экзамен.

— И когда?

— Скоро.

— Значит, ты приедешь ко мне потом, — сказал он и улыбнулся.

Клара Йоргенсен тоже улыбнулась в ответ. В эти дни новогодних каникул она улыбалась гораздо чаще, чем обыкновенно. Уильям Пенн наблюдал за ней и заметил, что глаза ее загорелись детским любопытством.

— А пеликаны там есть? — спросила она с горячим интересом.

— Там сотни пеликанов, — ответил он.

— А пальмы?

— Всюду, куда ни глянь.

— И апельсины на деревьях?

— Да. И лимоны, и плоды манго.

— И белые пляжи?

— Белые, чистые, с мягким песочком.

— И солнечные закаты?

— Самые красивые в мире. По крайней мере, так сказано в брошюре для туристов.

Она засмеялась каким-то непривычным для нее смехом, и в темных зрачках загорелся луч света. И в ту же секунду Уильям Пенн понял, что Клара Йоргенсен сама не понимает, что значило обещание, которое она дала в этот зимний день. Он понял, что это путешествие представилось ей точно таким же, какие она предпринимала ежедневно, отправляясь в выдуманные миры, что она не подозревала о том, как жизнь в том или ином месте может до основания изменить человека. И все же он собирался взять ее с собой, он желал оберегать ее и подарить ей тот сказочный мир, который она ожидала увидеть. Все, что угодно, только бы она сохранила тот ясный взгляд, которым смотрела на него сейчас! Только бы никто не запачкал ее душевную чистоту и не забил ей голову пошлыми истинами! Только бы жизнь не преподнесла ей свои жестокие уроки так, как ему, незаметно изменив его настолько, что он уже и не помнил, каким был до того, как все это началось!

Полковник Эдгар Пенн лишился ноги во время Второй мировой войны в Италии. В одном из маленьких городов он во время бомбежки вытащил из колодца девушку. После этого он остался жить у этой семьи, дожидаясь, когда нога «сама пройдет». Девушка пленила его своей красотой и выдающимися кулинарными талантами; по тем временам, когда невозможно было достать самое необходимое, она добивалась просто поразительных результатов. Поскольку ногу все равно предстояло ампутировать, он решил пожить еще несколько месяцев в этом доме, где за ним могла ухаживать девушка. Вскоре он влюбился в нее, а она в него. Как только в Европе воцарился мир, он вернулся в ее городок просить ее руки. Затем они поженились и с тех пор так и жили вместе вот уже более сорока лет. Полковник по-прежнему считал жену красавицей, любовался ее длинной побелевшей косой и умилялся ее ломаным английским. С тех пор, как он стал работать в английском посольстве в Норвегии, обоим приходилось кое-как изъясняться на чужом языке.

Услышав, что сын собирается пригласить к себе на остров девушку, Леонора Биготти де Пенн тотчас же поспешила позвать в Буманнсвик все семейство Йоргенсенов. Дело было в начале января, и ветки яблонь в саду печально клонились к земле под тяжестью мокрого снега. Угощение устроили в садовой беседке, которую полковник оборудовал печуркой, и впечатление было такое, словно ты сидишь прямо среди зимнего пейзажа. Леонора Биготти потчевала гостей прелестной пастой и телятиной с пармезаном, за едой щедро лилось выдержанное вино из собственного погреба. Полковник, по-прежнему статный и бодрый, хотя и без ноги, поскольку пятнадцать лет назад у него развилась аллергия на протез, независимо ковылял, хозяйничая по дому. Застолье получилось шумное и веселое, блюда то и дело ходили по кругу нескончаемой каруселью, все ели, пили, беседа текла, сосед соседу передавал кушанья. Это было похоже на компанию людей, долгое время живших рядом на одной улице, которые до сих пор держались особняком и вот наконец-то набрались храбрости, чтобы завести друг с другом знакомство.

Клара Йоргенсен перегнулась к сестре через край стола и сказала ей шепотом:

— Можно подумать, что у нас помолвка.

Сестры поглядели на родительские пары. Клара Йоргенсен никак не могла решить, к какому поколению ближе стоит Уильям Пенн — к старшему или ее собственному, и поняла, что когда они бывают вдвоем, он не выглядит таким уж взрослым. И только тут, когда она увидела его за накрытым по всем правилам столом, делающим все, как полагается в таком случае, он показался ей гораздо старше, чем она. Правда, иногда он поглядывал на нее с заговорщицкой улыбкой, словно ему очень хотелось бы подхватить ее в охапку и унести подальше отсюда в какое-нибудь укромное место.

Капитан взял пиджак и вышел из-за стола, чтобы покурить в саду. Задев ветку заснеженной яблони, он стал под ней и начал дымить, а Клара Йоргенсен осталась сидеть с родителями и наблюдала за ним с чашечкой кофе в руке. Все в нем ей нравилось: широкие плечи, зажатая между пальцев сигарета, спокойный взгляд. И она подумала, что ведь действительно совсем не знает этого человека и ей потребуются годы, чтобы узнать его по-настоящему, но приниматься сразу за этот труд ей не хотелось. Глядя на него со стороны, она чувствовала спокойствие, словно напряженный, панический страх, который она порой испытывала рядом с ним, понемногу начал стихать. В эту секунду мать наклонилась к ней и кивнула на другой край стола, где сидели ее сестра с его стариками, хохоча над шутками насчет разных поколений, национальностей и исторических мест.

— Как подумаешь, просто не верится, какие случайности связывают людей друг с другом! — сказала Ингеборга Йоргенсен.

 

~~~

Габриэль Анхелико пропадал где-то целыми днями, и никто этого даже не замечал. Зарядившие дожди и грозы продолжали наводнять улицы и дома в расселинах между гор так, что людям приходилось запирать ставни и отсиживаться в домах. Институт временно закрылся, потому что школьный двор с попугаями стал похож на акваторию порта, по которой неустанно кружили лепестки миндаля, огрызки карандашей и Пресвятая Дева из Фатимы. По магистрали за воротами с трудом пробивались сквозь бегущие потоки автобусы, навстречу которым проносился вниз мусор вперемешку с потерянными вещами, не останавливаясь, пока их случайно кто-нибудь не подбирал. Лавки на рынке оделись в темный брезент, и небо налилось тяжелой чернотой. Народ повлекся на рынок, неся последние сбережения и вооружившись пустыми сетками, запасаться впрок, чем только можно. В воздухе стояла гнетущая духота, казалось, он густеет, как соус на огне, и стало трудно дышать. Тараканы и мелкие лягушки полезли в дома изо всех щелей, проползая под дверь и сквозь трещины в стенах, переселяясь в кухонные шкафы и мойки. Деревья в парке склонялись под хлещущими струями дождя, а цветочные клумбы в пригородах, набухнув, вылезали через край, покрывая асфальт черным слоем. Дождь то слабел, то припускал посильней, ни на минуту не прекращаясь, и единственными людьми, не боявшимися ходить по улицам от дома к дому, были продавцы зонтиков, которые наконец дождались оживления своей торговли.

Даже Анна Рисуэнья не заметила отсутствия сына. Она была слишком занята борьбой с речной водой, грозившей перехлестнуть через порог. Несмотря на то что река давно уже вышла из берегов и вода просачивалась ручейками и струйками через все щели старого каменного дома, Анне Рисуэнье пока удавалось предотвратить настоящее наводнение. Корни оливкового дерева уже полоскались в воде, и оно клонило отяжелевшие ветви, словно от жалости к самому себе. Временами мимо высокого крыльца проплывал какой-нибудь предмет: свалившийся со столба старый почтовый ящик, бильярдные шары, выкатившиеся на запруженные улицы, и среди прочего одинокое распятие с плывущим на спине Спасителем. Анна Рисуэнья, скрестив руки на груди, стояла у кухонного окна, глядя на это Божье наказание, нежданно-негаданно обрушившееся на их головы. Александра лежала в кровати, она вообще была склонна заболевать от дождя и впадала в это время в спячку, сопровождаемую легким бредом. Если бы насущные заботы не требовали безраздельного внимания Анны Рисуэньи, она бы, вероятно, обратила внимание, что перед домом не видно было ни сына, ни двух обычно стоящих там кресел. Они пропали без следа, бегущие потоки смыли следы сына и отпечатки кресел, которые он унес с собой. Может быть, Анна Рисуэнья подумала, что и их тоже унесла непогода, подобно тому, как исчезало все остальное, смытое разбушевавшейся стихией. И если бы кто-нибудь спросил ее, где ее сын, она бы, вероятно, ответила, что его тоже смыли потоки дождя.

Клара Йоргенсен встала утром с таким чувством, что забыла что-то важное. Буря продолжалась несколько дней напролет, дождь не переставал и ночью. От сумрака за окном в комнате было почти темно, словно вся печаль мироздания опустилась над домом. Она встала с постели и босиком спустилась с лестницы по скользким от дождя ступеням. Капли замочили ей лоб и губы, они спокойно скатывались по деревенеющим щекам и стекали за ворот ночной рубашки. Даже в груди побулькивало, как в глубокой трясине, в которой идет брожение, но пузырьки никак не могут вырваться на поверхность. Ощущение проснувшейся головы казалось непривычным, как будто для нее стало обычным делом расхаживать в сомнамбулическом состоянии. Она подняла руку и смахнула со лба водяную пыль, прежде чем вернуться в комнату и, закрыв за собой дверь, стянула рубашку. Раздетая, она подошла к кровати и подняла покоробившуюся открытку, завалившуюся под кровать. Письмо было написано корявым почерком моряка, который плавал в прибрежных водах и ждал ее возвращения. Она отряхнула открытку от пыли и прижала к лицу, чтобы ощутить давно забытый запах моря. Затем Клара Йоргенсен оделась и вышла под дождь с зонтиком и в сандалиях.

По пути ей попались несколько всклокоченных бродячих псов, похожих на мохнатые пледы, брошенные кем-то на улице. На верандах в креслах, качалках и гамаках сидели люди; укрытые от дождя, они глядели, как он льет, не давая им выйти из дома. На главной улице за прилавком стоял булочник, и запах ароматных маисовых лепешек, вырываясь из двери, тотчас же превращался во что-то промозглое и противное. Между скамеек на площади вода прорыла туннель в цветочных клумбах; никто не догадался выключить фонтан, и теперь он торчал посередине в виде переполнившейся ванны. На фоне этого серого пейзажа люди не поднимали друг на друга глаз. Те, кто решались выйти за порог, встретившись, проходили мимо, вздыхая под сенью недавно купленных зонтов и не обращая внимания ни на что, кроме луж и струек, стекающих с пальмовых листьев. Лишь те немногие, у кого были резиновые сапоги, отправились слушать мессу, ибо площадь перед собором превратилась в сплошное озеро, и никто не мог представить себе, чтобы Богу было угодно требовать от людей сидения в церкви с мокрыми ногами.

Шлепая по воде, Клара Йоргенсен двинулась вверх по склону к аэродрому. Перед входом в здание аэропорта, где обычно стояли свободные такси, она сложила зонтик и взглянула в сторону обезлюдевшей билетной стойки. Здесь царило полное запустение, в последние дни ни разу не прилетал и не вылетал ни один самолет. Тем не менее она миновала ряды глянцевых кресел, молча демонстрировавших пустые сиденья, и так громко хлюпала мокрыми сандалиями по полу, словно брела по болоту. В дальнем конце зала за стойкой виднелась единственная живая душа. Женщина в синей форме дежурила в одиночестве; авиакомпания, в которой она служила, была самой крупной в этой стране, там кое-чему научились у американцев и продолжали ходить на работу, невзирая на погоду. Увидев Клару Йоргенсен, она заулыбалась ей с таким облегчением, как будто до ее прихода женщине казалось, что на всем земном шаре не осталось больше ни единого человека. Клара Йоргенсен тоже чуточку улыбнулась в ответ, извлекая из мокрой сумки бумажник.

— Один билет, — сказала она коротко.

— Куда?

— На побережье.

— Когда вы хотите лететь?

— Как можно скорее.

— Обратный будете брать?

— Нет.

Служащая подняла голову и несколько секунд смотрела на нее, словно бы желая удостовериться, что девушка действительно не намерена возвращаться.

— Разумеется, я не могу гарантировать точное время отправления, — сказала служащая. — Это невозможно, если такая погода сохранится.

Клара Йоргенсен кивнула и спрятала билет и сдачу в сумочку. С челки на лбу стекала вода и капала ей на туфли.

— Здесь очень редко идет дождь, — сказала служащая извиняющимся тоном.

— Это так, — сказала Клара Йоргенсен. — Но уж как начнется, то никаких сил нет это вынести.

Она торопливо кивнула и направилась к выходу. Служащая поглядела вслед уходящей девушке с выражением любопытства и сочувствия. Несомненно, она туристка, и отчаяние в ее глазах объясняется тем, что ее угораздило очутиться тут как раз тогда, когда городок погрузился в облака густого тумана. Тогда понятно, что она не собирается сюда возвращаться, дождавшись, когда выглянет солнце.

Мир на секунду застыл в неподвижности, словно вселенная замерла, затаив дыхание. Перестали отправляться автобусы, конторы и магазины закрылись, булочник выключил духовку и скормил нераспроданные остатки уткам, приплывшим отовсюду в новое хлебное Эльдорадо. Таксисты поставили свои машины в гараж и подняли стекла. На заправочных станциях прикрыли колонки полиэтиленом и опустили решетки на окошечках касс. Во всех кафе пирожные исчезли в холодильниках, кофеварки опустели, а перевернутые на столах стулья растопырили кверху свои ножки. С улицы Калье дес Пинторес исчезли художники и смолкли голоса предлагающих эмпанады дам и продавцов газет — все разошлись по домам. Захлопнулись двери церквей, а банки отключили счетные машины и заперли деньги в сейфы. На улицах перестали лаять собаки и кошки никуда не шастали крадучись в ночной темноте. Казалось, весь город погрузился в сон, горы застыли в коме, а люди в гипнотическом трансе. Все засели по домам, день-деньской услаждая себя ромом и телесериалами, пока наконец не оборвался прием сигнала от телевизионных антенн в горах, так что людям осталось только пить ром и в энный раз пересказывать друг другу одни и те же истории.

Вернувшись к себе в комнату, Клара Йоргенсен начала укладывать свои пожитки. Она собиралась уехать через неделю, если позволит погода. Она уезжала досрочно, но все равно дела, связанные с окончанием курса, грозили затянуться. Последняя курсовая работа уже лежала готовая на столе у окна: анализ «Дон Кихота» Сервантеса с упором на развитие характера главного героя. Она добросовестно, хоть и без огонька, написала ее под звуки барабанившего по черепичной крыше дождя, скучая и не ощущая обычного подъема. Ни одна книга ее больше не увлекала, все они казались бессодержательными и пошлыми, все говорили о самоочевидных вещах. Ей вдруг стало неинтересно переживать чужие романтические трагедии, молчаливую грусть или печальные судьбы героев. Открыв книжку и скользнув взглядом по первым страницам, густо покрытым буквами, она слышала только навязчивый звук собственного сердца. Биение крови в висках, удары в груди, вибрация в запястьях — все раздражало ее и мешало сосредоточиться; ей стоило величайших усилий все-таки дописать до конца последнюю курсовую.

По вечерам она теперь подолгу сидела, уставясь на себя в зеркало. Собственное лицо казалось ей чужим, словно она не знала, каким оно выглядело в действительности. Только сейчас она обратила внимание, какое оно узкое и словно бы неживое, а вовсе не холодноватое и невозмутимо спокойное, как она думала раньше. Гладкая кожа сделалась как будто толще от солнца, вокруг глаз появились морщинки, которых она раньше не замечала. Похоже, прошедший год наложил на нее тот же отпечаток, каким время помечает изрезанные горные склоны. Оказывается, она уже не так молода, как думала! На щеках проступили пупырышки, глаза глубже залегли в глазницах и под ними образовались впадины, лоб стал блестеть, и челюсть потяжелела. Зрачки стали темнее, словно почернели от тоски. Это была не беспричинная грусть юности, но та печаль, которую носят в себе взрослые люди, она приходит с годами, закрепляется и врастает в организм. Лицо в зеркале уже не отражало тот образ, который она носила в себе, — образ беззаботной девушки с робкой улыбкой и неусидчивым нравом. Что-то на него наслоилось. Изменилась ее улыбка, в ней стал проглядывать оттенок меланхолической грусти и пережитого опыта, мрачный призвук безнадежности.

И тут, словно глубокий вздох, тяжесть просветлела. Тучи рассеялись, и проглянуло ясное небо. Двери раскрылись, вода с улиц испарилась, и песок под ногами просох. На рынок набежали зеленщики со своими товарами, которые после дождя сделались еще сочнее прежнего. Город словно проснулся, деревья тянули ввысь ветви, как очнувшийся от сна человек расправляет руки. Все кругом зацвело, люди заулыбались, все повылезали из своих убежищ и приветливо глядели на встречных прохожих. На углах вновь замаячили те же фигуры завсегдатаев, снова запахло жареными кофейными зернами, а из пекарен — расплавленным сыром. Лавки широко распахнули свои двери, предлагая на радостях заманчивый выбор товаров, а в кондитерских на прилавках выстроились пирожные, завлекая свежеиспеченной красой. Вновь забегали по улицам школьники в чисто выстиранных носочках, гремя ранцами, а по утрам опять можно было слышать шум пропеллеров и, с облегчением вздохнув, сказать себе, что вот и отворились запертые ворота в окружающий мир.

Институт вновь открыл свои двери, сзывая в классы учащихся. Клара Йоргенсен приплелась в поношенных джинсах, крепко зажав в руке законченную работу. Входная дверь качалась на петлях взад и вперед, и она по привычке остановилась, чтобы бросить взгляд на карточки, которыми отмечалось время приходя сотрудников. Не смея слишком долго их разглядывать, она переступила порог и прошла мимо уборщицы и пострадавшей от дождей Девы навстречу доносившимся со двора крикам попугаев и бодрому смеху студентов. Вместо того чтобы продолжать путь в том же направлении, она свернула направо и поднялась вверх по лестнице на этаж, где находились классные помещения. Там она остановилась в дверях, глядя на свое место в заднем ряду у окна. Она молча подошла к нему и уселась, подперев рукой подбородок и глядя в окно. Она долго сидела так, пока ряды заполнялись теми же лицами, обменивавшимися привычными словами. Она продолжала тихо сидеть, пока за дверью не послышались приближающиеся по коридору шаги. Ей показалось, что сердце ее расширилось и заполнило все помещение от пола до потолка, как раздувшийся, перезревший от солнечного зноя помидор.

В комнату вошел низкорослый человечек с зелеными глазами и встал перед доской. Коротко улыбнувшись, он представился и назвал свое имя, прежде чем объяснить, зачем он явился. Профессор Анхелико, к сожалению, не может приходить на занятия в ближайшие дни, и этот зеленоглазый согласился его подменить. Затем он попросил учащихся выложить на стол свои курсовые, чтобы он мог их собрать и унести домой на проверку. Вскоре за тем урок закончился, чему часть студентов очень обрадовалась, и все разошлись по домам. Одна Клара Йоргенсен не поднялась вместе со всеми. Она еще долго сидела за столом, после того как ушел последний слушатель и преподаватель, и остались только мелкие, непонятные значки на доске, прикрытые повешенной на ней картой мира. Голова, не подпертая рукой, теперь держалась сама собой, и немного подрагивали губы. Клару Йоргенсен зазнобило, и плечи время от времени передергивались короткими спазмами. Ей ничего не оставалось делать, как только смотреть в окно, отворачивая лицо, что было проще всего. Если бы вдруг сейчас кто-то вошел, ей пришлось бы на миг сощурить глаза и потом долго моргать. Клара Йоргенсен плакала, и впервые она совершенно точно могла бы сказать, чем вызваны эти слезы.

Габриэль Анхелико не появился ни на следующий день, ни через день. В институте прошел слух, что он заболел, но никто толком не знал, что с ним такое или где он находится. Впрочем, этот вопрос, по-видимому, мало кого волновал. Несмотря на популярность, которой он пользовался у студентов, никому и в голову не приходило искать профессора. Студенты, позевывая, приняли к сведению его отсутствие и утешились мыслью, что раз так, то придется как-нибудь вынести того или иного преподавателя, которого пришлют ему на замену. С Габриэлем Анхелико случилось то же, что с комиком, имя которого внезапно сняли с афиши. Его забыли, как бывшего кумира публики, как забывают голос, который умел вызывать смех; но смех недолговечен, и век его безжалостно краток, смех занимает в груди не такое прочное место, как слезы. Мир вознаградил скупым вздохом проделанный Габриэлем Анхелико фокус с исчезновением. Карточка, которой он отмечал свой приход, так и осталась стоять в часовом автомате не с той стороны, и на графике набиралось все больше дней, когда он не отмечался.

И вот прошла уже неделя с тех пор, как Габриэль Анхелико не появлялся, но никто так и не спросил, где же он пропадает. Он редко заходил в лавку, не пил спиртного, никогда не болел и не показывался в церкви. Все вечера профессор проводил на берегу реки, как правило, укрывшись в стенах своей комнаты, а в последнее время в кресле в обществе Клары Йоргенсен. Все заметили, что Клара Йоргенсен перестала к нему приходить, и предположения о причине ее внезапного исчезновения носились в воздухе, о них шепотом гадали под жужжащими вентиляторами в каждом доме. Однако же искать Габриэля Анхелико не подумал никто. Все принимали как должное, что он закрылся в доме и сидит там теперь, продолжая писать романы, эти рукописи, которые никто никогда не прочтет, но на которые он тратил все свое время, остававшееся от уроков. Профессор был необходим только небольшой кучке людей, а им уже случалось видеть примеры таких исчезновений, когда он отправлялся на поиски моря или какого-нибудь еще необычного вида.

— Я только надеюсь, что он не заболел, — сказала Анна Рисуэнья своей старенькой матери.

— Разумеется, не заболел! — ответила Флорентина Альба. — Разве что самая жизнь — это такая болезнь!

И только одно человеческое существо, казалось, горько переживало отсутствие Габриэля Анхелико. Это существо, опустив руки, стояло каждый день перед часовым автоматом, глядя на его карточку. Долгое время она продолжала лелеять надежду, что карточка окажется переставленной на другую сторону, и каждый раз взгляд ее мрачнел, когда она видела, что карточка по-прежнему остается нетронутой и на ней уже лежит слой песка. Никто не замечал взглядов, которые она бросала украдкой, поскольку никто в институте не знал, что она и профессор когда-либо обменялись хоть словом. Не замечали люди и того, как она косилась на стул под клеткой с попугаями, где он обыкновенно сидел, читая газету, или на классную доску, на которой уже кто-то другой оставлял свои ученые каракули, совсем не похожие на то, как писал он. Во всех этих вещах для Клары Йоргенсен не сохранилось уже ничего. Она ничего не находила ни в тени деревьев, ни в длинных коридорах, ни в рядах скрипучих столов в аудитории, ни в обжитой мансарде над черепичной крышей. Но никто этого не замечал, потому что ее горе было таким же неявным, как молчание и без того немногословного человека.

Габриэль Акхелико начал сниться Кларе Йоргенсен по ночам. Во сне она увозила его на море. Там они проводили время на набережной каналов Пуэрто де ла Крус, сидя на уставленной ухоженными комнатными растениями верандочке в ротанговых креслах за маленьким столиком, накрытым льняной скатертью. Попивая из рюмки что-то, пахнущее анисом, они провожали алый закат, а днем отравлялись на яхте на острова, где можно полежать на песке. Тут Габриэль Анхелико наконец-то омыл ноги в море. Она хотела научить его плавать и лежать в воде на спине, научить его следить за приливами и отливами и волнами, остерегаться круглых подводных камней, о которые можно зашибить коленку, и не заплывать чересчур далеко от берега. Она хотела сводить его в какой-нибудь итальянский ресторанчик, где повар играет на скрипке, а официанты поют, чтобы он до отвала наелся ленивых бифштексов, напоить его тепловатым вином, и, пока он ест и пьет, она совала бы ему в рот оливки, наблюдая, как у него при взгляде на нее расширяются глаза. И тогда они забыли бы, что есть какая-то иная действительность, кроме вот этой, и только лакомились бы мороженым за покосившимися столиками пляжного променада и гуляли при свете фонариков у павильона, разглядывали омаров, копошащихся в бассейне возле уличных столиков ресторана, и дышали благоуханиями, растекающимися до самого горизонта. А ночью она бы сидела и глядела на него спящего, среди простыней, пахнущих крахмалом и жаром горячего утюга, пользуясь затянувшимся мгновением, остановившимся в своем движении, застряв в колесиках часового механизма времени.

Каждое утро она просыпалась разочарованная. С некоторым удивлением Клара Йоргенсен поняла, что несчастна. Это ощущение было ей незнакомо, она носила его, как непривычное платье, которое холодило ей кожу и заставляло мерзнуть. Все ее чувства исходили немым стоном, сливаясь в общий плач по Габриэлю Анхелико, вся ее мыслительная работа сосредоточилась вокруг него, и всякий, кто отвлекал ее от этого, вызывал у нее раздражение. Сеньору Йоланду смущали неожиданно отрывистые ответы девушки, она не могла понять, отчего та вдруг еще больше ушла в себя, словно утратила последний контакт со своим земным окружением. Клара Йоргенсен перестала застилать постель, перестала читать книжки, перестала с кем бы то ни было разговаривать. Но каждый вечер она садилась на верхней ступеньке лестницы перед своей комнатой и курила, причем не одну сигарету а десять, пока не накурится до головокружения и тошноты и не почувствует, что теперь сможет заснуть. Утром она отправлялась в институт, чтобы узнать, не появился ли там Габриэль Анхелико, и вскоре безнадежно возвращалась домой; на обед она съедала половинку маисовой лепешки, глядя на нее с отвращением. Затем она молча бродила по саду, сопровождаемая трущимися об ее ноги кошками, и взгляд ее все больше и больше погружался в глубины собственного существа.

После того, как прошло две недели с момента исчезновения Габриэля Анхелико, Анна Рисуэнья начала беспокоиться. У сына не было с собой денег, и она опасалась, что он ничего не ест. Если бы она имела какое-то представление о том, куда он мог подевался, утащив с собой два кресла, она пошла бы за ним и упросила вернуться домой. Но она даже не догадывалась, где его надо искать, и к тому же была в плохой форме после многочасовых сидений на крыльце и на плюшевых сиденьях гостиной, а потому — не в состоянии отправиться на поиски пропавшего. На все ее расспросы соседки с ближайших улиц отвечали одинаково, что в последний раз они видели Габриэля Анхелико сидящим в кресле на крыльце речного дома вместе с иностранной девушкой, хотя ее никто не встречал с тех пор, как начались дожди. А затем соседки бормотали что-то вроде того, что им пора идти и в ближайшее время они еще заглянут, и отправлялись по своим делам, шаркая тапочками и плотнее запахивая цветастые халаты, сверкая шпильками, торчащими из прически, как маленькие антенны.

Утомленная матрона нашла пристанище в баре у Мустафы. Анна Рисуэнья взгромоздилась на высокую табуретку и разлеглась локтями на стойке среди леденцов на палочке, булочек с ванильным кремом и американской жевательной резинки. Мустафа достал из холодильника бутылочку содовой и пододвинул ей с засунутой в горлышко соломинкой. На стене возле холодильника были развешаны вырезки из пакистанских газет и фотографии мечетей со всего света, а также картинки с Мерилин Монро в различных купальниках. Стойка была длинная и узкая, исцарапанная и изрезанная скучающими посетителями, пол был весь в выбоинах, а маркиза над раскрытой уличной дверью пропускала внутрь помещения только узенькую полоску света. Стены были увешаны самодельными полками, на которых громоздились пирамиды анисовой и рома, несколько рядов занимали также виски и самбука. Как добропорядочный мусульманин Мустафа сам никогда в рот не брал спиртного, и хотя торговля вызывающими привыкание алкогольными напитками, строго говоря, тоже не соответствовала предписаниям его религии, он успокаивал себя тем, что, по крайней мере, дает безбожникам какое-то утешение. Постоянные клиенты Мустафы вечно околачивались на углу возле его бара, пока какой-нибудь новенький полицейский, только что вступивший в должность, не разгонял их с привычного места. Но Анну Рисуэнью ему редко доводилось у себя видеть. Он решил, что самое подходящее — это предложить ей что-нибудь, чем можно промочить горло, но не обязательно такое, что развеяло бы печаль, отражающуюся на ее озабоченном лице.

— Что это ты ходишь с таким видом, словно на тебя обрушилось несусветное горе? — обратился он к ней, берясь за ручку кассового аппарата.

— Пропал мой сын, — сказала Анна Рисуэнья.

— Не говори так! Господь знает, где он находится.

— Так-то оно так, — вздохнула женщина. — Господь Бог все видит и все знает, а сам ничего с этим не делает.

— Ничего, уж он присмотрит за профессором.

Анна Рисуэнья пожала плечами:

— Авось Габриэль с этим справится. Он влюбился. А от любви не болеют.

Мустафа спокойно кивнул и капнул немножечко рома в узкое горлышко поставленной перед матерью профессора открытой бутылки, а сам опустился на ветхий коврик лицом к Мекке, чтобы помолиться.

И в тот же день ближе к вечеру в речную долину неслышно скользнула тень. Тень, отброшенная солнцем, а не та, которая приходит с надвигающимся ночным мраком, — светлая головка, узнав которую, там и сям за драными занавесками кто-нибудь кивал головой. Выглянув в открытый дверной проем бара, Мустафа тотчас же признал голубое платье и узкое личико, докрасна обгоревшее под солнцем. Он видел, как она прошла мимо, окруженная тучей пыли, и вздохнул при мысли, что ей уже некого навещать. Чтобы не потерять ее из виду, он вылез одной ногой за порог и проводил ее внимательным взглядом.

— Она пришла, — сказал он вполголоса Анне Рисуэнье, которая все еще сидела сгорбившись возле стойки.

— Ну, наконец-то! — отозвалась мать.

Оба вышли на улицу, чтобы следовать за девушкой. Возле дома у реки они ее почти догнали, думая, что сюда-то она и шла. Но Клара Йоргенсен лишь на мгновение задержалась перед пустым крыльцом, с которого теперь исчезли кресла. Помедлив не более секунды, она подняла взгляд на горы, высившиеся перед домом. Затем они увидели, как она вошла в прибрежную рощу и, сняв матерчатые тапочки, вброд перешла на другой берег. Скрестив руки на груди, Мустафа наблюдал за тем, как она медленно взбиралась по склону, все такая же босая и беззащитная.

Четырнадцать дней Габриэль Анхелико беседовал с ангелами. Он беспрерывно вслушивался в их голоса, чтобы получить объяснение, как случилось, что такие теплые чары сменились самым дьявольским отчаянием. Жизнь ласково коснулась его чела только для того, чтобы в следующий миг ошарашить его затрещиной. И вот он стоит с израненной — нет, безнадежно исковерканной — душой, которая никогда уже не станет прежней. В несколько крошечных, искрами промелькнувших мгновений он получил все, о чем мечтал. И вот жизнь грубо все у него отняла. Никогда еще Габриэль Анхелико не чувствовал себя таким убогим, таким нищим! Или, может быть, горстки счастья должно потом хватить на целую жизнь? Нет, в это ему не верилось. Не мог же он так долго дожидаться того, что длится так недолго. Еще как мог! — сказала ему реальность и вновь наотмашь хлестнула его по лицу самой тяжелой перчаткой. Габриэль Анхелико получил от нее сполна и, поняв смысл урока, подумал, что не сможет вынести мысль о том, что всю оставшуюся жизнь ему предстоит лишь вздыхать о былом.

Он был голоден и изнурен, но не ощущал этого. Он был опален молнией и промок до костей, но тело его этого не чувствовало. Все его ощущения были пронизаны чувством одиночества, которое излучало пустое кресло рядом; он сам поставил его тут, символически обозначив ее отсутствие. Он дошел до последней грани и раскачивался туда и сюда, балансируя на этой предательской почве, из жалости поддерживаемый снисходительной к нему жизнью. Лицо его было сплошной маской страдания, словно он глядел на шествующую перед ним похоронную процессию эльфов. Голова его повисла, едва держась на плечах. Пальцы, мертвой хваткой сомкнувшиеся на подлокотниках, окостенели, фаланга за фалангой. После того как и дождь его покинул, глотка его сделалась шершавой, словно иссохший колодец. Под вольным сводом не ведающих о его существовании небес Габриэль Анхелико медленно разрушался, открытый стихиям, а мир, раскинувшийся перед его взором, взирал на него с равнодушной улыбкой. День и ночь продолжал он сидеть, напитываясь дождевой водой, пока из глаз у него не стала точиться кровь, и рассудок его начал выветриваться.

Она долго стояла у него за спиной, глядя на его изможденное тело. От гордой осанки профессора не остались одни воспоминания, так что Кларе Йоргенсен было больно на него смотреть. Она беззвучно заплакала, плечи ее вздрагивали, волосы упали ей на лицо, закрывая его, как театральный занавес — сцену. Так она тихо плакала, пока ее присутствие не окрасилось лучами текучего солнца, никем никогда не виданного в этом каменном мире. Только справившись со слезами, она приблизилась к понуро сидящей фигуре и тронула его за плечо. Из уст профессора вырвался вздох, но тут же он совладал с собой и поднял голову. Они быстро кинули друг на друга осторожный взгляд так, словно никогда раньше не были знакомы. И тут у нее подломились колени, и она опустилась в свободное кресло. В первое мгновение ей показалось, что все осталось, как прежде, и они, как бывало, могут просидеть рядом хоть до утра, а затем, как всегда, разойтись каждый в свою сторону. Все раны ее тогда заживут, если это продлится. Она будет каждый день возвращаться, чтобы никогда больше так не страдать от тоски.

Габриэль Анхелико почувствовал, что голова его тяжелеет и он почти не чувствует своих ног. Он вдруг закашлялся и схватился за грудь.

— Ты болен, профессор, — сказала Клара Йоргенсен.

— У меня болит сердце, — ответил он.

Она поднялась с кресла и, склонившись перед ним, заглянула в его усталые глаза. Затем она протянула руку и прижала ладонь к его груди с правой стороны, где так и рвалось вон его сердце. «Откуда она знает», — подумал он вяло, и на миг глаза его широко открылись, когда его охватило чувство, что все надежды и мысли, которые жили в его душе, подтвердились и оказались правдой. Она держала ладонь на том самом месте, где было всего больнее, на том месте, которое выбрало себе сердце в те далекие дни, когда он еще только формировался в материнской утробе. Удары сердца постепенно затихали и сменились наконец спокойными тонами, которые сами по себе действовали как утешение, утоляя боль.

— Ты пришла попрощаться, — сказал он.

— Да, — ответила она. — Но не навсегда. Я еще вернусь.

Габриэль Анхелико поднял взгляд на разделительную линию между горами и небом.

— Посмотри на меня! — попросила она тихо, стараясь заглянуть ему в глаза. — Я вернусь.

Две чистые слезы медленно сползли у него по щекам, и она протянула руку, чтобы их отереть.

— Вернись же ко мне на землю, — попросила она с улыбкой.

Они вместе встали и, неся каждый по креслу, пошли назад, через скалы и реку, прямо к дому на речном берегу, где среди камышей молился коленопреклоненный Мустафа.

Габриэль Анхелико рассказал Кларе Йоргенсен про судьбу. Он рассказал, что все люди рождаются под какой-нибудь звездой или планетой, а иногда, бывает, под вспышкой молнии. Он рассказал ей, что стезя, которой идет человек, предначертана ему знаками, которые пролегли, словно трещины на камне, и у каждого есть родная душа, которая тайно его ищет. Он рассказывал, что человек не может найти покой, пока не отыщет эту родную душу, и потому-то мы все ходим по жизни кругами, разыскивая свою вторую половинку. И Клара Йоргенсен, никогда ничего не искавшая, слушала его, не понимая смысла того, что он говорил, но кивая на его слова.

— Я ждал тебя всю свою жизнь, — повторил он слова, сказанные уже однажды.

— Я знаю, — сказала Клара Йоргенсен, не задумавшись над услышанным. — Я вернусь к тебе. Вот увидишь, ты не успеешь подняться, как я уже снова буду здесь.

— Ты уже уходишь?

— Да, сейчас я ухожу.

— Я буду сидеть тут и ждать, пока ты не вернешься.

— Я скоро! Скоро вернусь.

Она встала и глядела на него. Габриэль Анхелико почувствовал, что не может подняться. У него не было сил. Он как-то сразу очень постарел. «Ну, иди же», — подумал он про себя и кинул на нее осторожный взгляд. Она печально улыбнулась.

— Прощай, профессор! — сказала Клара Йоргенсен.

— Прощай, сеньорита Клара! — откликнулся Габриэль Анхелико.

Анна Рисуэнья видела, как Клара Йоргенсен удалялась через мост и как ее поглотил сумрак. Умудренная жизнью женщина вышла из двери и остановилась за спиной понуро сидящего сына. Он сидел неподвижно под веткой, отягощенной нехотя раскрывающимися почками. Если бы не рука, прижатая к груди, которая тихо поднималась и опускалась в такт дыханию, могло бы показаться, что он не дышит. Анна Рисуэнья смахнула с крыльца песок и уселась на ступеньке, спустив ноги на просохшую дорожку. На мгновение она подняла голову посмотреть, не видно ли еще девушку, но ее очертания уже растворились во тьме. Вокруг сына и матери царила нерушимая тишина, словно за берегом реки не было ничего.

— Она вернется? — спросила через некоторое время Анна Рисуэнья, устремив взгляд на мост.

— Нет, — ответил Габриэль Анхелико. — Она взяла мою жизнь в охапку и больше никогда не вернется.

Клара Йоргенсен рассматривала с палубы проступающие в рассветных сумерках очертания Видабеллы. Она вновь услышала резкие крики пеликанов и звон цепей с набережной, вновь почуяла острый запах соли и дегтя. На берегу ее ослепил яркий свет, от которого она за долгое время успела отвыкнуть, и жара охватила все тело, как влажный компресс. Она шла через мол под крики кружащих над головой чаек, волоча за собой все свое имущество и ощущая, как зудят щеки от соленого воздуха едко проникающего во все поры. Она совсем забыла, как пахнет море, как стелются, накатывая на берег, волны, забыла ощущение босых ног на плотном песке. Она совсем забыла, как убаюкивает езда в плотно набитом автобусе, как радует мимолетное дуновение дорожного ветерка, как хочется тогда, высунувшись из окна, поймать его и не дать ему улететь. Она совсем забыла, как легко человек стирает все подробности прожитой жизни и, подхваченный быстротечным потоком убегающих дней, забывает существовавшее прежде ради существующего сейчас. Перед ней вновь возник из небытия плоский островной ландшафт, вызвав слабое ощущение чего-то знакомого и родного.

Домик на пляже показался ей странно чужим и одновременно удивительно милым. В воспоминаниях он казался ей больше, чем на самом деле, как будто за четыре месяца отсутствия он усох от ветра и зноя. Письменный стол был немного сдвинут вправо, чтобы освободить место для нового комнатного растения — раскидистого папоротника, спрятанного в тени под подоконником и еще не опаленного солнцем. Ее книжки стояли по-прежнему, как она их оставила, но покрылись тонким слоем пыли. На холодильнике появились две новые открытки, обе присланные ею, изображавшие горные виды. С одной стороны кухонного стола висела фотография Пеннов, и она увидела на заднем плане знакомую яблоню. Клары Йоргенсен на снимке не было. Его сделали до того, как они познакомились. Она остановилась на пороге спальни, зачарованная видом двойной кровати, как в первый день своего приезда. В этот раз она уже не казалась ей такой большой, как тогда. Кровать тоже усохла, теперь она казалась маленькой и уютной. Единственным, что оставалось большим в ее мире, теперь были оставленные позади горы со всеми тайнами, кроющимися в их глубине.

Она помылась холодной водой из пластиковой канистры и вышла на крыльцо, чтобы обсохнуть на ветру. В тонком платье на голое тело она улеглась в гамаке и тихонько качалась туда и сюда: полуденный зной постепенно навевал на нее дремоту. Погружаясь в сновидения, Клара Йоргенсен на полпути между сном и явью подумала, что она всегда и везде легко засыпала и тотчас же задремывала, где бы ни случалось ей приклонить голову. Она никогда не боялась смежить веки даже среди совершенно незнакомой обстановки. Гораздо труднее обрести душевный покой, когда бодрствуешь. Найти место, где можно прижиться, привыкнуть к рутине повседневной жизни и повторяющимся разговорам. Для нее таким местом стала Санта-Анна. И, совсем уже засыпая, Клара Йоргенсен подумала, что ей было бы все равно, если бы она осталась в этом маленьком городке как угодно долго. В то же время представить себе это было тоже странно, потому что теперь у нее более чем когда-либо была причина отсюда уехать и по возможности поскорее.

Спустя несколько часов она отправилась в Санта-Анну. Городок дремал, усыпленный полуденным зноем. Дамы с эмпанадами разбрелись по домам, все замерло в неподвижности, только развешанное на верандах белье полоскалось на ветру. Клара Йоргенсен прошлась по набережной, миновала парочку недавно спарившихся собак, которые теперь с трудом пытались оторваться друг от друга, прошла мимо переполненных объедками мусорных баков, из которых доносился писк новорожденных котят, и наконец снова очутилась между шатких столиков тенистого помещения ресторана, где столько раз сидела раньше. Бьянку Лизарди сон сморил у входа в кухню, во сне большой палец на ее руке выпятился и торчал согнутый под каким-то неестественным углом, вентилятор над головой раздувал ее волосы, откидывая их от влажного лба. Обои на стенах еще больше выцвели. Бахрома настенных бра задеревенела от соленого воздуха. Клара Йоргенсен подошла к загородке в дальнем конце ресторана и прислонилась, подставив лицо ветерку. Где-то там, в море, ее капитан. Он тянет канаты, его сушит солнце, он вскрывает устриц и улыбается людям вокруг. Она попыталась вызвать перед внутренним взором его черты, но за четыре месяца отсутствия они выветрились из памяти.

Она поискала глазами Эрнста Рейзера, но его нигде не было видно. Может быть, он, как обычно, ушел подкрепляться супом в китайском ресторанчике. Клара Йоргенсен уже собиралась уйти, но тут проснулась Бьянка Лизарди и сообщила, что Эрнст Рейзер спит у себя в комнате. Официантка кивнула в сторону лестницы и решительно сказала, что старика можно спокойно будить, ему давно уже пора было бы спуститься. Клара Йоргенсен сперва заколебалась, она еще никогда не бывала у него в комнате, тем более не вытаскивала его оттуда после сиесты. Она осторожно забралась наверх по черной лестнице и прошла мимо непритязательных комнатушек с каменным полом и ночными горшками, не обратив внимания на живописный вид, перед которым все останавливались на верхней ступеньке. Затем взобралась по пожарной лестнице и очутилась на раскаленной от зноя бетонной крыше. Она и не подозревала, что на крышах городка тоже что-то есть. Впрочем, ничего особенного, кроме провисших веревок для белья и маленькой дверцы на небольшом возвышении, там и не было. Оказалось, что это и есть дверь, ведущая в комнату Эрнста Рейзера. Она осторожно приоткрыла ее и переступила порог, нагнув голову, чтобы не ушибиться о притолоку.

Комната показалась ей сгустком жары. В углу возле двери стояла кадка с водой, возле сливного отверстия в каменном полу лежал упавший обмылок. Треснутые жалюзи на окне в противоположной стене были опущены, и сквозь них в комнату проникали лишь узкие полоски света, открывая взору тучи пыли и мельчайшего песка, носившиеся в воздухе. Никакой мебели, кроме кровати и перевернутого деревянного ящика, служившего вместо ночного столика, здесь не было. На кровати лежал Эрнст Рейзер, спавший тяжелым сном, по лицу его струился пот. Он был накрыт только влажной простыней, покрытой потными пятнами. На ночном столике стояла фотография женщины. Она была молода, красива и улыбалась прямо в камеру руки ее были сложены на коленях. У нее были длинные, изящные пальцы с накрашенными ногтями и платье с глубоким декольте, открывавшим хрупкие плечи. Клара Йоргенсен видела, что эта девушка счастлива. Она поняла это, потому что еще недавно у нее самой, кажется, было такое же выражение. Вид этой девушки встревожил ее, она замерла перед фотографией и долго вглядывалась в нее недоверчиво, чувствуя, как в ней шевельнулся ужас. Унылая тоска человеческого существования заливала комнату, глядела на нее из всех углов. И поняв, что это ощущение не поразило ее как нечто незнакомое, Клара Йоргенсен нахмурилась, на ее лице проступило что-то похожее на ожесточение. Затем она бесшумно закрыла за собой дверь.

Все вокруг было таким же, как прежде. Клара Йоргенсен читала книгу, расположившись в ресторане. Рядом на столике стоял бокал светло-зеленого лимонада, который почти выдохся, и пепельница, все еще неиспользованная. Она сосредоточенно читала, не обращая внимания на Умберто, который заглядывал ей через плечо, чтобы узнать, во что она так углубилась. В тени пальмового навеса Бьянка Лизарди листала свои красочные журналы, дававшие ей пищу для самых невероятных фантазий о собственном будущем. Мимо чередой тянулись рыбаки, неся с собой все, что осталось непроданным от сегодняшнего улова, за ними по пятам следовала свита из бездомных котов и нескольких нечаянно прибившихся к их компании чаек. Со стороны пляжа приблизилась группа туристов и прошествовала мимо, скрывшись за поворотом улицы со своими карманными путеводителями и лишними деньгами. Какой-то полицейский констебль крадучись вышел из дома, где на шестом этаже находилась резиденция Дивины Фасиль, и, оглядевшись сперва хорошенько по сторонам, застегнул наконец ширинку и уехал восвояси. Все было как обычно, и Клару Йоргенсен преследовало ощущение, что она никогда не покидала этого городка. Она продолжала безмятежно читать, лишь время от времени поднимая голову, чтобы взглянуть на горизонт и мысленно отметить, насколько уже опустилось солнце.

По лестнице спустился Эрнст Рейзер и увидел ее за столиком. Он улыбнулся неопределенной улыбкой перед тем, как налить себе виски «Белая лошадь», и достал из-за стойки новую пачку сигарет. Он только что сменил рубашку, но на ней уже по всей груди расплылись пятна пота, и он вытирал лицо вынутым из кармана брюк носовым платком.

— А, никак наша барышня вернулась, — сказал он и подсел к ней за столик, расположившись напротив.

— Да, я вернулась, — отозвалась она с улыбкой.

— И надолго?

— Поживем — увидим.

Эрнст Рейзер посмотрел на морскую гладь и громко откашлялся.

— А тут у нас все по-прежнему.

— А сам ты как, Эрни?

— Тоже по-прежнему.

Оба прищурясь наблюдали за каплями солнца вот-вот готовыми сорваться в глубины пролива.

— Ну а сеньорита Клара? Она-то как?

Клара Йоргенсен нахмурилась, собрав лоб в мелкие морщинки, и ответила не сразу.

— Она все та же, прежняя?

— Нет, — ответила Клара Йоргенсен, слегка тряхнув головой. — По-моему, нет. По-моему, со мной что-то произошло.

— Да ну? — удивился старик. — И что же случилось?

— Сама не знаю, — ответила она.

Эрнст Рейзер улыбнулся.

— Жизнь! Жизнь с тобой приключилась! Рано или поздно это случается со всеми.

Он нащупал в кармане зубочистку и, вздохнув, принялся ее жевать. Клара Йоргенсен придвинулась к нему, нагнувшись над столом и одной рукой заслоняя глаза от солнца:

— Скажи, Эрни, а почему ты теперь неженат?

Эрнст Рейзер улыбнулся немного насмешливо:

— Понимаешь, Клара, влюбленность такая штука, в которой легко ошибиться.

— Что, она оказалась не та, единственная твоя? — спросила Клара Йоргенсен, глядя на него круглыми глазами.

Старик криво усмехнулся и медленно покачал головой:

— На свете не существует того, что называется «единственная твоя». А может быть, их, наоборот, существуют сотни. И не любовь тут виновата, а только те ожидания, которые ты с ней связываешь.

У девушки что-то защекотало в груди, и она на секунду закрыла глаза от слепящего вечернего солнца. Эрнст Рейзер закурил сигарету, а глаза его еще уже сощурились:

— Любовь, скажу я тебе, детка моя, Кларочка, это вовсе не что-то большое и сияющее, а всего лишь сумма крохотных случайностей, которые приносит с собой жизнь.

Старик откинулся в кресле и вздохнул в третий раз за этот короткий разговор. Клара Йоргенсен промолчала. Но глаза ее расширились и стали красными от солнца. Сейчас она поняла, что никогда больше не увидит Габриэля Анхелико.

На горизонте показался хорошо знакомый силуэт. К берегу приближалась яхта. Издалека она казалась маленькой и потрепанной, но по мере приближения становилась все более родной и милой. Когда стало возможно различить на ней очертания людей, Клара Йоргенсен встала и пошла ей навстречу к морю. Она осторожно ступала по нагретому солнцем песку, чувствуя, как ветер теребит ее волосы. Глаза ее невольно сощурились, и дыхание стало тяжелее, словно она готовилась расплакаться. Один человек соскочил в воду и побрел к берегу, неся в руках две красные рыбины. По лицу его, как трещины, разбегались морщины, кожа отливала золотом, у него были большие руки, и в глазах теплилось узнавание. В нем было столько знакомого, что невольно хотелось улыбнуться, однако он вдруг показался моложе, чем она помнила, как будто разница лет между ними стала незначительной, почти незаметной.

На Клару Йоргенсен нахлынуло чувство преданности, и что-то кольнуло в сердце. Он ее еще не заметил. Он остановился ополоснуть ноги на мелководье и улыбался группе туристов, которые потянулись на берег караваном загорелых тел. Кларе Йоргенсен сделалось холодно, и она обхватила плечи руками. Ее прошиб холодный пот, и подступила дурнота. Он похудел. Плечи его опустились, а руки с большими кистями безвольно повисли и болтались, как маятники. Она медленно двинулась ему навстречу, мимо столиков на берегу, но перед глазами короткими вспышками все время возникало лицо Габриэля Анхелико под зонтом, и тогда она моргала глазами, чтобы начать все сначала. На полпути она остановилась и закрыла лицо руками. Сделав последнее усилие, она постаралась стереть все воспоминания о профессоре, который улыбался ей, держа руки в карманах. Больше она никогда не будет о нем говорить, а если случайно упомянет, то будет называть просто «профессор», как незнакомца без имени и фамилии. Может быть, и она тоже превратится в его воспоминаниях в какую-то студентку, которая когда-то чересчур ему полюбилась. Так и должно быть! Недавно она это решила. Она нашла себе на земле место, где для нее есть покой. Человека, который стал для нее родным домом.

Уильям Пенн заметил ссутулившуюся фигурку под одним из полотняных зонтов на пляже. Он не сразу узнал ее, подумав сначала, что это стоит и плачет какая-то чужая женщина. И только когда случайный отблеск света заглянул в тень под зонтиком, он понял, что это была Клара Йоргенсен; она стояла, стиснув виски ладонями, словно хотела выжать из головы все мысли, чтобы они высыпались на прибрежный песок. Он спокойно подошел и остановился перед этой фигуркой, которая тихо покачивалась взад и вперед. Она подняла на него заплаканные глаза и увидела, что это он. И Уильям Пенн подумал, что сейчас, наверное, самое время сказать ей, что он ее любит. Однако слова по-прежнему трудно давались капитану, поэтому он, не говоря ничего, только обнял ее, надеясь, что эта ласка ей сейчас нужнее красноречивого объяснения в любви. У Клары Йоргенсен вырвался легкий вздох, когда она прислонилась головой к капитанской груди. Она закрыла глаза и уткнулась носом в то место, под которым билось это мужское сердце, которое негромко стучало ей в ухо, как молоточек. И, стоя в крепких объятиях Уильяма Пенна, Клара Йоргенсен почувствовала, что вот она и вернулась домой. Она сама удивилась этой мысли, потому что у нее не было ощущения, будто она куда-то там надолго и далеко уезжала.

Капитан и его девушка пошли вместе к ресторанным столикам и сели рядом. Они держались за руки и рассказывали друг другу какие-то истории, иногда кивая или сопровождая свои слова тихим смехом. Они пили лимонад и курили сигареты, делая привычные движения, словно и не прошло много времени, и единственным признаком того, что они давно не виделись, мог служить тот факт, что в этот вечер привычный ритуал затянулся дольше обычного. На потемневшем небе высыпали звезды, и в животе капитана поднялось такое бурчание, что он сходил за едой на кухню к Умберто. Затем он заговорился и застрял ненадолго у бара, улыбаясь ей оттуда и виновато поднимая вверх брови, как бы говоря ей, что он мало без нее изменился. И Клара Йоргенсен устало улыбалась в ответ, потому что капитан совершенно неспособен был понять, что с ней сделала жизнь. По внешнему виду этого нельзя было заметить. Даже не почувствовать. Он видел ее такую, какой она была раньше, и не замечал, что она вышла из стеклянного домика и ступила на ту же опасную территорию, по которой ходит он сам. Чуть-чуть улыбнувшись, она взяла лежавшую на столе книгу и принялась неторопливо читать при свете настенного светильника. Однако через несколько минут она снова отложила роман. К столику подошел Умберто, остановился перед ней и поглядел на затухающий закат.

— Тебе он не понравился? — спросил он, показывая глазами на отложенный роман.

— Роман прекрасный, — сказала она, — но непонятный.

— Ты его не понимаешь? — спросил Умберто.

— Не понимаю, — сказала Клара Йоргенсен. — Его и не нужно понимать. — И с легкой улыбкой добавила: — Это же магия.

В прошлое Рождество на Видабелле Эрнст Рейзер учил ее печь венесуэльское рождественское печенье. Печенюшки были крошечные, твердые и лепить их приходилось бесконечно долго. И Кларе Йоргенсен чудилось, что они таращатся на нее с противня, как глаза, хотя пахли они изумительно. Прошел уже год с тех пор, как она вернулась с гор. Жизнь ее давно уже вошла в привычную колею, дни текли без напряжения за чтением романов в гамаке, вылазками в супермаркет с розовой сеткой, черным как ночь кофе в булочной, завершаясь вечерним ожиданием на пляже, пока на горизонте не покажутся очертания парусной яхты. Она все так же продолжала готовить для капитана еду, поддерживать чистоту в домике на пляже, менять масло в машине и наполнять пластиковую канистру в ванной, в которой она подозревала протечку. Таким образом, дни состояли из целого ряда мелких обязанностей, которые она выполняла почти машинально, потому что так надо. Встречая Клару Йоргенсен на улицах Санта-Анны с сеткой, полной лимонов и рыбного филе, бананов для жарки и маисовой муки, люди не сомневались, что девушка вполне счастлива. Уильям Пенн тоже считал, что она выглядит довольной и гораздо более спокойной, словно наконец как-то примирилась с жизнью, достигнув некоего компромисса между нынешним тихим существованием и отрешенностью, которую он, казалось, читал порой в ее отсутствующем взгляде. Капитан сделал из этого вывод, что она скучает по горам, что там остались люди, с которыми она тесно сдружилась, и, наверное, сильно привязалась к сеньоре Йоланде. Но она редко упоминала в разговоре о проведенных там месяцах, и он решил оставить ее в покое и не трогать этих воспоминаний, как и свои собственные, которые он похоронил вместе с прошлым.

Имя Габриэля Анхелико ни разу не было упомянуто. Никто не подозревал, что у молоденькой Клары в прошлом было такое знакомство. У Клары Йоргенсен никогда не возникало мысли о том, чтобы написать ему письмо или позвонить по телефону; перезваниваясь от случая к случаю с сеньорой Йоландой, она никогда не спрашивала о нем. С неохотой она вынуждена была признаться самой себе, что лицо профессора постепенно бледнеет у нее в памяти; эти карие, смеющиеся глаза, становившиеся грустными, когда они оставались наедине, высокие скулы и темная кожа — все утрачивало детальность и делалось смутным, как контуры ландшафта, над которым проносится песчаная буря. Только слова его по-прежнему жили в ее душе, и она носила их в себе как зудящую боль. Иногда они начинали вдруг шевелиться, как иглы морского ежа, но никогда не ранили ее до слез. Если у нее и возникало иногда желание его повидать, она даже сама себе не позволяла в этом признаться. И если в первое время она думала о нем с утра до вечера, и это воспоминание ежедневно витало над нею как печальный вздох, то постепенно эти часы заполнились другими делами. И в конце концов имя Габриэля Анхелико начало переходить в чувство, которое лишь временами всплывало в ее душе, как отзвук прекрасной мысли.

Венесуэльское рождественское печенье гораздо слаще норвежского и надолго оставляет в желудке ощущение сытной тяжести. Этот вкус немного заглушал тоску по рождественским праздникам в домашнем кругу с сестрой и родителями и к тому же лучше подходил для промозглой атмосферы Карибских рождественских ночей. Влажными руками она перемешала тесто, добавляя необходимые ингредиенты, которые тщательно отмерил ей Эрнст Рейзер. Когда она вымесила тесто, старик достал банку с мелкими, сморщенными орешками, и, как только снял с нее крышку, в помещении распространился нежный, упоительный аромат. Взяв орехи костлявыми пальцами, он принялся тереть их на терке; в мисочке выросла горка мелкого порошка, и аромат делался все сильнее.

— Мускатный орех, — промолвил Эрнст Рейзер, таинственно улыбнувшись девушке.

— Так вот как они, оказывается, выглядят! — восхитилась Клара Йоргенсен.

— Неужели ты никогда их не видела, Клара?

— В неразмолотом виде ни разу.

— В этом-то как раз весь секрет, — сказал Эрнст Рейзер. — Их нужно добавлять в тесто уже в самый последний момент.

Она взяла из мисочки щепотку, попробовала. Ощущение было ошеломляющим.

— От них горчит во рту, зато аромат фантастический, — сказал Эрнст Рейзер.

Он осторожно взял щепотку тертого ореха и посыпал тесто.

— Не переложи лишнего, — предостерег он девушку, — а то как бы в голову не ударило.

— Да что вы? — удивилась Клара Йоргенсен и посмотрела на него расширенными глазами.

— Точно. Это как колдовство. Либо захмелеешь, либо заболеешь.

— Нет, правда?

— Правда, — сказал Эрнст Рейзер и посмотрел на нее серьезно. — Мускатный орех можно употреблять только в малом количестве.

И Клара Йоргенсен послушно кивнула, хорошо зная, что старик прожил долгую жизнь, так что уж он-то знал толк в поварском деле.

Спустя два дня Эрнста Рейзера сбила машина, когда он переходил улицу возле пляжа. Стариковское тело отбросило прямо на край мраморной скамейки и оно осталось неподвижно лежать на дороге среди носившегося по ветру мусора и опавших плодов дерева тигуа. Пачка сигарет, только что купленная у Рафаэля эль Гранде, при падении порвалась, и «Голубой Бельмонт» градом высыпался на мостовую, чтобы лечь затем тоненькими палочками, белыми, как кресты военного кладбища на атлантическом побережье Франции. Машина, сбившая Эрнста Рейзера, принадлежала главному полицейскому управлению в Пуэрта де лас Навас, и на водительском месте сидел констебль. Происшествие случилось в пять часов вечера, когда весь город замирает, а в лавках царит сонное спокойствие. Потом оказалось, что в момент столкновения и у Эрнста Рейзера, и у полицейского уровень алкоголя в крови был выше среднего. Услышав громкий удар, Рафаэль эль Гранде мгновенно поднял голову, как он это делал, когда какой-нибудь задавленный пес, попав под колеса, издавал последний предсмертный крик на пути в долину смертной тьмы. Со вздохом он понаблюдал, как вокруг безжизненного тела старика собирается небольшая толпа, и лишь затем поднял трубку и вызвал «скорую помощь». Потом он набрал номер Хенрика Брандена, который как раз в эту минуту наливал себе на веранде первую порцию рома, радуясь, что наконец наступила самая приятная часть дня.

— Смерть проезжала по дороге и мимоходом поддела Эрнста Рейзера, — сказал в трубку Рафаэль эль Гранде.

— Он живой?

— Не знаю. Но его дело кончено.

— Что это значит, старый мошенник?

— Если не умрет здесь, то умрет в больнице.

— Не говорил бы, чего не можешь знать!

— Знаю и говорю, — сказал Рафаэль эль Гранде и положил трубку.

Затем он обернулся к открытой двери, поглядел на кучку людей на улице и покачал головой.

— В этой стране есть два места, куда никому лучше не попадать, — пробурчал он себе под нос. — Это тюрьма и больница.

Клара Йоргенсен сидела на пятнистом каменном полу больницы имени Луиса Ортеги, освещенная синей лампой под потолком. В другом конце коридора стоял Хенрик Бранден, непрерывно говоривший по мобильному телефону. Как и в норвежской больнице, здесь пахло болезнью — но не было специальных кроватей, не было столиков на колесах с лекарствами и марлевыми салфетками, не было белых простыней. В больнице имени Луиса Ортеги врачи не ходили шагом, они бегали рысью, но были бессильны и не имели никаких нужных средств. Когда у человека переставала биться гладкая жилка на шее, они только вздыхали и освобождали кровать, чтобы положить на нее следующего горемыку. За дверьми душных палат сидели табором целые семьи, дожидаясь, как рыбачки на берегу, когда выйдет из комы родственник. Они устраивались тут с вязанием, с костяшками домино и проводили долгие часы, терпеливо питаясь сухим печеньем, запивая его водой из запыленных бутылок и не зная, что делать: предаваться ли горю или списать все на счет непредсказуемых поворотов, которыми так богата жизнь.

Среди мешанины звуков смятенный слух Клары Йоргенсен уловил разговор, который вел Хенрик Бранден с молодым врачом. Потом он вытащил пухлый бумажник и стал размахивать засаленными банкнотами, но толку от этого не было, потому что молодой доктор только пожимал плечами и кивал в сторону частной клиники, которая находилась через дорогу. Безнадежно пожав плечами, Хенрик Бранден захлопнул бумажник и, подойдя к скорчившейся в углу Кларе Йоргенсен, сунул ей в руку пачку денег.

— Вот на лекарства, — сказал он.

— Какие лекарства? — спросила она.

— Антибиотики. И что-нибудь болеутоляющее.

— А как насчет воды?

— Купите и воду. И какие-нибудь подгузники. Девушка почувствовала большой ком в груди, он разрастался, как набухающая от воды губка.

— Частная клиника, — только и вымолвила она.

— Это стоит пятьдесят тысяч, — оборвал он ее.

— Боливаров?

— Крон. Хенрик Бранден помотал головой: — Он уже старый.

Это было все, что он сказал.

Клара Йоргенсен отвела взгляд. Она смяла деньги в руке и запихала в карман, прежде чем выйти из помещения и встать в длинную очередь перед аптекой на другой стороне улицы.

Эрнст Рейзер лежал, раскинув ноги, на проржавелой железной кровати. Стены в палате были голые, и с них тонкой пылью сыпалась штукатурка; раскрытые настежь окна, казалось, жадно ловили слабое дуновение ветерка. Бьянка Лизарди принесла старику простыню, но та уже вся измялась и промокла. Эрнст Рейзер лежал с открытым ртом и беспокойным взглядом искал что-то в комнате; один глаз был перекрыт бинтом. Глаз контужен, сказал врач, но операция, может быть, спасла бы ему зрение. На правую руку сразу же наложили гипс, и время от времени старик глухо стонал и хватался за гипс, как будто под ним все чесалось. Один катетер ему ввели в легкое, другой был вставлен, чтобы отводить мочу. Бьянка Лизарди неутомимо дежурила возле его постели и пыталась напоить больного, выжимая в его открытый рот намоченную в воде ватку. Из-под седой шевелюры Эрнста Рейзера струился пот, стекая в глубокие морщины, где влага собиралась, как маленькие озерца в расселинах гор. Кларе Йоргенсен он показался таким глубоким старцем, таким усохшим, как будто он уже покинул ряды живых, и в то же время в утреннем свете он был похож на ребенка, которого отправили спать и который ждет обещанной сказки перед тем, как нехотя погаснет последний луч.

Нескончаемо долгие дни напролет они ждали, охваченные одной всепоглощающей мыслью — как облегчить страдания старика. Клара Йоргенсен сидела на полу, затиснувшись в угол, и не замечала, как идет время. Лишь когда совсем темнело, она отправлялась домой, чтобы забыться тревожным сном под неумолчную пляску голодных волн, но на следующее утро снова была на месте, в унылых коридорах, на скользком, слепящем полу. Бьянка Лизарди день и ночь не отходила от постели больного. Кармен де ла Крус и Уильям Пенн то и дело приходили и приносили еще бумажек, а Уильям Пенн каждое утро напихивал Кларе Йоргенсен полный карман денег. И она продолжала покупать всякие лекарства, хрустящие от крахмала простыни, литровые бутылки с водой и подгузники детских размеров. Иногда утром к ее приходу все оказывалось растащенным, тогда она шла и на свои деньги покупала все новое. Время от времени на минутку забегали врачи, озабоченно высказывались по поводу глаза и опять убегали.

Временами Клара Йоргенсен сидела рядом со стариком, обхватив тонкими пальцами его костлявую руку; кожа на ней была такая дряблая, как будто на нее по ошибке натянули перчатку слишком большого размера. С некоторой брезгливостью она поглядывала на костлявое тело под простыней, обвислые складки на груди и впалые щеки. Он лежал перед ней совершенно беспомощный, хватая ртом воздух, бормотал в бреду что-то бессвязное из детских воспоминаний о рыбалке, про пеликанов и самоубийство, потом задремывал и только постанывал во сне. У Клары Йоргенсен вставал перед глазами мужчина с фотографии в старом паспорте Эрнста Рейзера, независимый господин, каким он был когда-то, харизматическая личность, порой считавшая себя непобедимой. И вот он лежал перед ней, побежденный жизнью. Иногда Клара Йоргенсен не выдерживала этого зрелища и выходила ненадолго посидеть в коридоре, чтобы чуть отдышаться. Она была не то, что Бьянка Лизарди, которая вытирала слюни, скапливавшиеся в уголках его рта, выливала посудину в которую он мочился, обмывала его изнуренное тело и вытирала влажной тряпкой его дурно пахнущий лоб. Иногда Клара Йоргенсен поражалась, глядя, с какой простотой официантка производила все эти действия.

— Какая же ты хорошая, Бьянка, что все это делаешь! — сказала Клара Йоргенсен.

Бьянка Лизарди только пожала плечами, стараясь сменить у старика подгузники так, чтобы его не потревожить.

— Он такой же одинокий, как я, — ответила она Кларе Йоргенсен.

Старик все время стонал и жаловался, что у него болит загипсованная рука. Глядя на него, трудно было разобраться, почему он плачет: то ли повредился в уме, то ли понял наконец, что с ним случилось. Но этот вой, вырывающийся из его пересохшего рта, сводил с ума Клару Йоргенсен. Каждый день она умоляла врачей поменять ему гипсовую повязку, но в ответ слышала, что в больнице не хватает материалов. Тогда девушка купила в аптеке все необходимое и снова принялась упрашивать докторов, но опять безрезультатно. Эрнст Рейзер продолжал выть, как раненый павиан. Наконец Клара Йоргенсен почувствовала, что не может больше выносить этих беспомощных воплей. Стиснув кулаки, она подошла к кровати, и был момент, когда могло показаться, что она сейчас прикончит орущего старика. Но вместо этого она взяла со столика ножницы и осторожно разрезала гипс; он отвалился, как старая шелуха. При виде раны Клара Йоргенсен отшатнулась. Задохнувшись, она отвернулась от ударившей в нос нестерпимой вони, но не в силах понять, что открылось ее глазам, вновь обратила взор на руку старика. В гниющей плоти открытой раны копошились личинки мух, жирные и блестящие. Она застыла, не в силах отвести взгляд, в груди накипали слезы и подступали к глазам. Молча глотая слезы, она принялась одну за другой выбирать из раны личинки, бросая их на пол и растаптывая в сероватую кашицу. От ее стараний было мало толку, так как их было слишком много, в конце концов она не выдержала этой вони, и ее вырвало. Отчаявшись, она вышла в коридор и обнаружила там молодого врача в халате, подол которого волочился по полу, словно шлейф на платье невесты.

— Вы забыли прочистить, — сказала Клара Йоргенсен неживым голосом.

— Простите? — переспросил врач, останавливаясь. Девушка схватила его за руку и потащила за собой в палату, где лежал старик.

— Вы забыли прочистить рану, — сказала она, давясь рвущимися из горла рыданиями, но, так и не зарыдав, повалилась на пол, обхватив голову руками.

— Прочистите ее, пожалуйста! Я вас очень прошу! — выговорила она шепотом, обращаясь к врачу, и тот, вылетев за дверь, позвал двух сестер, показавшихся в дальнем конце коридора.

Втроем они принялись чистить обглоданную руку Эрнста Рейзера, отворачивая голову от жуткого запаха. Клара Йоргенсен сидела возле кровати и плакала. Наверное, она оплакивала в этот миг все горе, какое только есть на свете, всю безнадежность, которая встречается в человеческом существовании, и все то, что доводило до отчаяния ее самое. Ее плечи не тряслись от беспомощной ярости ощутившего предательство человека. Напротив, в ее плаче слышалась такая тихая и горестная покорность беде, которая не кричит о себе, но, вырываясь наружу, обжигает душу.

Эрнста Рейзера повезли на каталке в операционную больницы имени Луиса Ортеги, где в это время кроме него находились рожающая женщина и ребенок с аппендицитом. Хенрик Бранден выложил пятнадцать тысяч норвежских крон на стол дирекции, чтобы старику вставили искусственный глаз. Под прозрачной простыней, закрывавшей нижнюю часть тела, Эрнста Рейзера в сопровождении небольшой свиты повезли на каталке по больничным коридорам. Был там и Уильям Пенн. Сегодня он пришел, чтобы повидать старика, пока тот еще в сознании. Перед тем как его вкатили в операционную, Эрнст Рейзер посмотрел на кучку сопровождающих его людей так, словно в нем проснулись остатки былой самоиронии. Однако Эрнст Рейзер не счел нужным произнести напоследок какую-нибудь хорошо взвешенную мудрую мысль. Да, возможно, он и впрямь, как они подозревали, действительно уже утратил рассудок. Но пока они ждали, когда откроются двери операционной, Эрнст Рейзер ущипнул за бок Клару Йоргенсен и дернул ее за рукав. Девушка наклонилась к нему и почувствовала, как он дохнул на нее жарким, лихорадочным воздухом.

— Что, Эрни? — спросила она.

— Пеликаны, — сказал Эрнст Рейзер.

— Я помню, — ответила она.

В тот же миг глаза старика повлажнели от слез, с каким-то отчаянным выражением он огляделся вокруг и затем улыбнулся девушке смутной улыбкой. Кларе Йоргенсен сделалось невыносимо грустно оттого, что взор его словно бы прояснился, и он, поняв, что его путь ведет к смерти, помахал ей, как белым платочком, последним, что ему осталось от жизни, вытряхнув весь опыт, накопленный за прожитую жизнь.

— Знаешь, что самое лучшее? — спросил старик.

— Нет, Эрни, — сказала Клара Йоргенсен.

— Виски, — произнес Эрнст Рейзер. — Если положить туда колотого льда и плеснуть немного воды. Жизнь — штука жаркая. Так и хочется запить ее чем-нибудь холодненьким.

Эрнст Рейзер умер через неделю от гепатита В и был похоронен под манговыми деревьями на кладбище Санта-Анны. На похороны собралось неожиданно много народу, которые обмахивались от жары веерами с изображениями испанских матадоров. С прощальным словом над могилой выступил Хенрик Бранден, помянув старика, который хоть и был, можно сказать, человеком без роду и племени, но зато, похоже, нажил много друзей на острове, где провел последние годы. Клара стояла, сложив руки и опустив голову, и размышляла о том, как странно все получается, что люди, с которыми Эрнст Рейзер познакомился только на склоне лет, теперь провожают его в последний путь. Все остальные, причастные к его жизни, ушли из нее, разбрелись кто куда и, может быть, даже не помнят, кто такой был Эрнст Рейзер из Женевы, Каракаса и с Видабеллы. У них осталось от него только бледное воспоминание, которое едва мерцает на дне изменчивой памяти. Но когда похоронная церемония закончилась, Клара Йоргенсен увидела женщину в платочке, стоявшую в стороне от всех у стены кладбища, в тени гелиотропа. На ней был выцветший плащ неопределенного цвета, она стояла, привычно потупив взгляд, руки немного дрожали. Она не плакала, не проявляла никаких признаков чувств, естественных для такого горестного момента, но не сводила глаз с гроба, покрытого пятнами от лопнувших при падении на его крышку спелых плодов.

После окончания церемонии Клара Йоргенсен подошла к женщине и осторожно спросила ее тихим голосом:

— Вы его жена?

Женщина удивленно вскинула на нее усталый взгляд.

— Да, это я.

— В таком случае, примите мои соболезнования!

У женщины дрогнули губы, и она сильнее стиснула руки.

— Я почти что не видала его. Вам, наверно, странно слышать, что мне будет его не хватать?

— Нисколько, — сказала Клара Йоргенсен.

— Он же все-таки был где-то рядом, — сказала женщина.

— И вам даже не удалось проститься!

Женщина слабо улыбнулась, словно погруженная в светлые воспоминания.

— Мы все время прощались, — сказала она. — При каждом расставании.

— Он очень любил вас.

— А я его.

— Как грустно, что вы не могли жить вместе, — сказала Клара Йоргенсен чуть удивленно.

Женщина слабо улыбнулась.

— Любимый человек не обязательно тот, с кем хорошо жить вместе.

— Нет, — сказала Клара Йоргенсен. — Мне это хорошо знакомо.

Она взяла женщину за руки и бережно их пожала, прежде чем уйти с капитаном, который увел ее с кладбища, обняв за талию. Слишком большая любовь Эрнста Рейзера еще долго стояла над его могилой. Посетители кладбища видели ее там до позднего вечера, она стояла, скрестив руки, с задумчивым лицом. Наутро ее там уже не было.

Клара Йоргенсен и Уильям Пенн уехали с Видабеллы спустя три недели с чемоданами, набитыми раковинами, красным песком из обширных саванн на юге страны и двумя бутылками венесуэльского рома. В домике на пляже они так хорошо все отмыли после себя, что он весь пропах мылом, а открытки с холодильника были выброшены вместе с самодельным рождественским календариком, сделанным из спичек и глянцевой бумаги. Горшки с комнатными растениями они отдали Бьянке Лизарди, зная, что они не доживут у нее и до осени, так как из Бьянки был плохой цветовод. Умберто в честь проводов угостил парочку блюдом из спрута в уксусе и оливковом масле, и ходил печальный, всем своим видом показывая, какими скучными без них станут теперь вечера. Постельное белье они тоже раздали, а также полотенца, кастрюльки, щербатый сервиз и столовый набор без двух чайных ложек, которые у них потерялись, как это часто бывает, когда люди долго живут на одном месте. На билетах уже была отмечена дата обратного рейса, такси заказано, и домой было послано сообщение о том, что Клара Йоргенсен и Уильям Пенн скоро возвращаются. Старую малибу взяли Хенрик Бранден и Кармен де ла Крус. Яхта была продана одному туристу из Нидерландов, он совершенно влюбился в этот островок, где было так тепло и так много выпивки, что он почувствовал себя как в раю. При передаче документов перед его затуманенным взором маячило исполнение старой детской мечты, а Уильям Пенн поставил свою подпись, не раздумывая и без малейшего сожаления. Наконец капитан закрыл ставни на окнах и сложил, обветшалый на морском ветру, износившийся от ежедневного употребления гамак. И вот однажды утром оба покинули этот остров, на котором было прожито три года, сели в такси с разболтанными ручками и продавленными сиденьями и подъехали на аэродром с северной, наветренной стороны, ни разу не обернувшись назад.

 

~~~

Много лет спустя, сразу после рождения первого ребенка, Клара Йоргенсен как-то пригорюнилась, ей подумалось, что все-таки осень очень печальная пора. Теперь она уже больше не приводила ее в восторг, как бывало прежде, а служила только напоминанием о том, что время идет, незаметно уходит, оставляя на ее лице еще одну новую морщинку. Точно так же она замечала, что и капитан тоже стареет, ему уже перевалило за сорок, и он больше не плавал так много по морям, как раньше. Но у него по-прежнему было на лице то же умиротворенное и довольное выражение, как будто за половину прожитой жизни он получил больше хорошего, чем заслуживал. Она тоже чувствовала себя довольной, возможно, даже счастливой тем счастьем, которое упорным угольком тихо тлеет в золе будничной жизни. Капитан и его девушка были теперь женатыми людьми, венчание состоялось однажды ранней осенью в присутствии всей родни в одной из многочисленных церквей города Осло. Леонора Биготти наплакалась так, что все лицо ее украсилось полосками, и старательно махала рукой, когда новобрачная пара отправилась в свадебное путешествие в ее родную Италию. Затем снова настало лето, и вместе с ним народился черноглазый мальчуган с белокурыми волосами — довольно редкое сочетание, по словам акушерки. И вот Клара Йоргенсен сидит у кухонного окна с младенцем на руках и смотрит, как ветер не спеша гонит по улице опавшие листья, а они на глазах мертвеют: верный знак, что годы идут, и ты становишься старше, теперь уж она не девушка, а просто обыкновенная женщина и мать, каких много.

Ни разу за все шесть лет, что прошли с тех пор, как они вернулись с Карибов, им не приходила мысль снова туда съездить. Для поездок в отпуск они выбирали менее отдаленные места: однажды провели лето в Провансе, как-то зимой съездили в Зальцбург, а поздней весной побывали в Памплоне. На следующее лето после рождения сына они вместе с ребенком отправились на греческие острова, гуляли с детской коляской по узким улочкам с мраморными мостовыми на фоне дивного задника с голубым морем. Там они дремали на пляже с остальными туристами, поздно завтракали на террасе перед отелем, ездили на автобусные экскурсии по островам с ребенком на коленях и иногда обедали или ужинали в обществе других таких же родителей. И только однажды вечером, когда они обедали в маленьком садике перед беленной известью церковкой, на Клару Йоргенсен впервые накатило воспоминание, вызванное зрелищем бродячей кошки, которая охотилась на таракана, спрятавшегося в ржавом ведре. Она почувствовала знакомый вкус перезрелых оливок, сладкого и крепкого вина, к которому примешивался запах цветочных лепестков, безмятежно осыпавшихся на мостовую. Она почувствовала, как этот густой воздух льнет к ней колыбельной песней, и, взглянув вниз, увидела, что кожа у нее золотистая, с легким румянцем, как тогда. Неужели это было так давно? Неужели она все позабыла? Она взглянула на капитана, который сидел напротив нее за столом и кормил с ложечки сына. И ее вдруг поразило открытие, что он больше не похож на капитана, а выглядит просто как обыкновенный отец в рубашке с короткими рукавами и в светлых брюках, и только лоб у него немного обгорел на солнце. Неожиданно перед ней возник совершенно заурядный человек, похожий на их каждодневную жизнь, течение которой становилось все заурядней и заурядней.

Когда сыну исполнилось пять лет, оба семейства — Йоргенсены и Пенны — встретились на праздновании дня рождения у свекра и свекрови в Буманнсвике. Леонора Биготти постаралась, чтобы земляника вовремя поспела, для этого она пела над грядкой; и вот они сидят в саду за столом на крашенных белой краской скамейках. Когда подали кофе, мать Клары Йоргенсен завела речь о рождении дочки, которое чуть было не произошло в Италии. Однако каким-то чудом они все же успели вернуться домой, рассказывала мать, так что маленькая Клара родилась в норвежской столице. Между прочим, родилась она не под какой-то звездой, как говорят про большинство людей. Нет, Клара Йоргенсен родилась под удар молнии. Об этом даже была сделана соответствующая запись в родильном доме.

— Подумать только! — восхищенно воскликнула Леонора Биготти. — Интересно, много ли найдется на свете людей, которые родились в тот миг, когда куда-то ударила молния?

И вот из-за этого мимолетного замечания тридцатилетняя Клара Йоргенсен торопливо убежала в комнату свекра и свекрови и, запершись там, разразилась слезами, и никто так и не понял, о чем или о ком она лила эти слезы.

Его звали Габриэль Анхелико, и сердце у него от рождения было с правой стороны. Всю жизнь он прожил в одном и том же городке, в том же самом доме, в одной и той же точке, невидимой на географической карте. Впоследствии его не раз видели сидящим в пластиковом кресле под оливковым деревом на берегу реки, где он жил. Оттуда он смотрел, как закатывается за горы солнце, и на лице его отражалась тоска. Односельчане время от времени замечали, что профессор стал еще более замкнутым, чем прежде. Но, может быть, в этом и не было ничего странного, потому что, куда, скажите на милость, подевалась та девушка-иностранка? Анна Рисуэнья только качала головой и отвечала, что та приходила и потом снова ушла: что, мол, спросишь с девушек! Днем профессор по-прежнему ходил давать уроки, хотя его опечаленное лицо не вызывало уже того веселья, как бывало раньше. Время шло, и вот у него появилась какая-то непонятная боль, которая вскоре стала такой нестерпимой, что он не смог больше работать. В отчаянии Габриэль Анхелико обошел всех докторов и узнал от них, что некоторые из его органов начали перемещаться, и, к сожалению, тут поздно что-либо делать. Тогда Габриэль Анхелико уселся в кресле перед домом, где он жил, и просидел так много дней напролет, прижав руку к правой половине груди; ему прописали болеутоляющие, которые погружали его в полузабытье, спустя некоторое время он уже не мог обходиться без этих лекарств.

В возрасте тридцати восьми лет профессор Анхелико умер в том же кресле, вконец расшатанным под тяжестью его изможденного тела. Однажды утром он заснул под фейерверк солнечных лучей, и прошло еще много часов, прежде чем кто-то обнаружил, что сердце его перестало биться. Тогда его отнесли в комнату и уложили на диван в ожидании, когда за его жалкими останками приедет машина из университетской больницы. Только потом, когда стали разбирать его бумаги, обнаружилось, что он изменил свое завещание. Вместо того чтобы передать после смерти свое тело в распоряжение медицинского факультета, как значилось в первоначальном варианте, он пожелал, чтобы его кремировали. А пепел он велел развеять над Карибским морем, когда ветер будет дуть в северном направлении. Узнав про это странное пожелание сына, Анна Рисуэнья нахмурила лоб, однако позаботилась о том, чтобы его кремировать и собрать пепел в урну. Один лишь Виктор Альба покачал головой и высказался о внуке в том смысле, что тот, вероятно, сошел с ума, если думал, что они все отправятся на море, чтобы развеять там его пепел. Вода есть вода, решил дед, и высыпал бренные останки Габриэля Анхелико в реку, протекавшую рядом с домом. Когда пепел легким облачком опустился на зеленую воду и поплыл, уносимый течением, местные женщины помахали ему вслед вышитыми платочками. Отдельные пылинки подхватил ветер, и кто знает, в какую даль их занесло, прежде чем они опустились на землю. Но, может быть, все-таки несколько пылинок долетели до самого моря, туда, куда всю жизнь мечтал съездить Габриэль Анхелико. Невидимые, крошечные пылинки пепла, упавшие в море, умчались на белопенных волнах, подобно тому, как отдельные жизни незаметных человечков качаются туда и сюда в такт нетерпеливому биению вселенского сердца.

Ссылки

[1] Онетти, Хуан Карлос (1909–1994) — уругвайский писатель-экзистенциалист, исследовавший мотивы одиночества человека в мире.

[2] Местность на севере Англии.

[3] Род пирожков с мясом.

[4] Английская кровяная гончая.

[5] Орасио Кирога (1878–1937) — уругвайский писатель и поэт, изображал природу как силу, трагически враждебную человеку.

[6] 13 мая — 13 октября 1917 г. в португальской деревне Фатима имело место чудесное явление Девы Марии трем маленьким детям, известное как «чудо Фатимы». Детям были сообщены три откровения о судьбах мира, втрое из них (13 июля) касалось России.

[7] Доска для серфинга.