Кто это в полдень бредёт по просёлочной дороге? Не Виллем ли Реос? Высоченный мужчина, он одет в серую тройку, полы пиджака у него разлетаются, на груди сквозь большую дыру в рубахе виднеется клин цвета красной глины, ноги обуты в запылённые и залатанные резиновые сапоги. Голова у светловолосого путника схожа с железной гирей, насаженной на нескладное туловище. Она раскачивается в такт неторопливой поступи и тяжестью своею как бы насильно толкает огромное тело. Широкое бледное лицо слегка поворачивается при этом то вправо, то влево. На лице щедро рассыпаны веснушки, крупные, желтовато-ржавые, вроде осиновых листьев под осень. Серые с прищуром глаза похожи на дождевые капли. Они поглядывают из-под ресниц на дорогу, на хлеба, растущие по обеим сторонам просёлка, на волнистую рожь, Путник ступает медленно, будто колени у него подкашиваются, высокие сапоги пылят, и вся фигура, отягчённая большою головой-гирей, сутулится, подавшись вперёд.
Да, конечно, это он — Виллем Реос,плотник из Алакюла, мастер средней руки: ни плох, ни хорош. У него есть дом на земле Тынуского хутора и узкая полоса огорода — две-три борозды засажены картофелем, одна грядка под табаком, другая под капустой. Тут же растут две-три яблоньки и несколько ягодных кустов. Плотник живёт одиноко, но с народом сельским в ладах. Пять лет назад он надумал было жениться, да вышла тут заминка — досталась юная Элл сапожнику Веске. Теперь Элл и думать забыла о плотнике, она живёт с двумя детьми и мужем в домике неподалёку от леса, куда сворачивает просёлочная дорога. Проходя мимо лесной опушки, Реос ускоряет шаги, как будто боится ветхой сапожниковой лачуги с кровлей, крытою дранкой, и вечным дымом из полуразвалившейся трубы. Идёт, бывало, Реос, а детская рука поднимает оконную занавеску, и маленькая, бледная, словно гипсовая, головёнка с любопытством выглядывает из-за цветочных горшков. Нередко на просёлке слышится нескончаемый плач новорождённого.
Эта хибарка сапожника, стоящая близ дороги, всякий раз будит у плотника воспоминания о прошлом. По ночам домишко кажется вросшей в землю исполинской головой с двумя глазищами — тёмными окнами. Но не всегда темны окна в домике у лесной опушки, случается, что и ночью светятся оба глаза. Потом кто-то закрывает их — левый, правый. Пять лет наблюдает Реос за этими ночными огнями, сидя у себя в тёмной комнате на верстаке и дымя папиросой, По световым бликам Реос догадывается, что происходит у сапожника: если горит огонь в обоих окнах, стало быть, ещё не кончился вечер, муж работает у себя, а Элл хлопочет в соседней горенке. Гаснет правый глаз — в домике засыпают. Иной раз избушка приоткрывает веки и в поздний час: правое веко — когда сапожник раскуривает трубку, левое — Элл возится с ребёнком.
Порою, как бы в насмешку над теми, кто ехал или шёл по дороге, домик ночью сразу гасил оба глаза,— ступай себе дальше, поздний прохожий, не обращай на меня внимания. Но стоило прохожему сделать несколько шагов и отойти от хибарки, как снова загорались эти огни, словно глаза у змеи-медянки, Они подмигивали Реосу, следили за ним. В их взглядах заключалась какая-то тайна, иначе зачем бы дразнить путника.
О чём думает Элл поздней ночной порою в жарко натопленной комнате, когда, раскачивая люльку, она чуть ли не бредит спросонья? О чём вспоминает Элл в бессонные ночи, в долгие дни, когда снуёт по горенке, по двору, — у неё всегда по горло забот. Может быть, вовсе ни о чём и не думает, а движется как заведённая дни и ночи в избушке, где ей положено жить. Или сидит она дома, пригорюнясь, словно в темнице, смотрит через оконце на дорогу и думает свою думу? Оконце и впрямь как тюремное — рама в крестах, и жизнь здесь подневольная, серая. Смотрит Элл на дорогу, видит его, плотника Реоса, беспечно шагающего по просёлку. Лицо у него обращено к солнцу, идёт он, вольный, посвистывает, крутит палкой, заглядывается на высокое небо, на дальний горизонт, на простор алакюласких нив. Что думает Элл, когда видит она беспечного, свободного путника? Размышляет ли о своей нелёгкой жизни, хочется ли ей сбросить с себя тяжёлую ношу, избавиться от хлопот, что тянутся сутки за сутками, без конца и начала? Мечтает ли Элл вырваться на волю из душной каморки, где в очаге не затухает огонь, где она варит кашу и похлёбку, крошит тюрю кипятит для детей молоко? Сварит, подаст на стол, а там, смотришь, снова разогревает; в чугуне день-деньской клокочет вода— надо стирать детское бельё, на старой печке вдоль раскалённой стены сушатся тряпки, развешанные в два ряда; от них несёт мылом и едким запахом пелёнок. Опротивела ли Элл их клетушка, полная несметных голодных мух, засидевших стены, потолок и образ Христа подле окошка? Мухи чёрным пологом покрывают широкий стол, на котором едят; мухи свиваются в гроздь над каждым кусочком хлеба, над каждой капелькой молока. На подоконнике стоит тарелка с липкой отравой,но мухи редко суются сюда рыльцами. А сунется какая-нибудь — и сдохнет. Вся горенка пронизана мушиным перегудом; от неистовых летунов рябит в глазах: подойдёшь к столу, они вздымаются тучей и лишь на минуту рассеиваются, чтобы после снова слететься. Сама комната низкая, тесная, словно звериная нора. В углу тихонько щёлкают стенные часы; до чего же равномерна их поступь: тик-так, тик-так. На круглом циферблате еле движутся две стрелки — нудно, ох и нудна же ползут они по кругу, издевательски медлят перед тем, как отщёлкнуть секунду.
Правда, и сам Виллем живёт в своём алакюласком домике очень уединённо. Сумрачная комната пропахла олифой и красками; всюду лежат стружки, щепа, доски. Одиноко течёт жизнь среди этого древесного хлама. В одном углу стоит низкая кровать с полупустым соломенным матрасом и одеялом — бывшей солдатской шинелью; в другом — столик с посудой и остатками еды, накрытый рабочим фартуком. По стенам, потолку, кровати бегают прусаки, — большие, рыжие, пугливые. По полу робко шныряют мыши, шуршат стружками.
Скудновато в Алакюла с работой; редко что перепадает плотнику. Починит иной раз разбитую телегу, привезённую откуда-нибудь с хутора, вставит новую доску в старую кадушку, наденет свежий обруч из лозняка, поправит покосившуюся прялку, сломанный стул.
Так и жил один в этой мышиной норе с прусаками и клопами. Не часто в домике шумел котелок на огне или пахло свининой, подгоравшей на. сковороде. Порою от нечего делать Реос бродил по деревенским пастбищам, вырезал в кустарнике то дугу, то полоз для саней. Ходил вразвалку, смотрел по сторонам, слушал. Молчала деревня, на склоне холма паслось стадо, темнел лес, где водилось множество птиц.
Завидев плотника, крестьяне ворчали:
— Лежебока! Ленится, окаянный, пальцем шевельнуть. Жену взять — и то лень. На самом скоро грибы вырастут, как на старом пне, спина мохом порастёт.
Да, действительно, плотник не женился. Целых пять лет, с тех самых пор, как Элл вышла замуж, прозябал он один-одинёшенек в своём домишке на окраине деревни. Словно потерял человек в жизни верный путь. Должно быть, по Элл горевал: хотел повенчаться с нею, а досталась она злому, ленивому и хворому мужу. Понятно, жаль её, как не пожалеть, говаривали сельчане.
Может статься, и сам Виллем жалел. Когда в той же Алакюла на Куллиском хуторе года два назад строили хлев, Элл несколько раз приходила в Кулли отрабатывать хозяину дни за полоску огорода на его земле. На этой полоске она садила свою картошку. Стоило Элл показаться на хуторе, и Виллем, работавший на строительстве хлева, опускал топор и взглядом, украдкой, неизменно провожал её. Поглядывал Виллем и сокрушался о своей жизни.
По вечерам плотник скрывался в тёмном пролёте двери, что вела во мрак старого хлева, и, ухватясь за стропила, залезал, усталый, наверх. Там, в углу, меж старых саней и разобранных телег он ложился на ворох соломы и снова думал об Элл. Пожалеет ли она когда-нибудь о своём необдуманном поступке, захочет ли уйти от хворого мужа? Иначе с какой стати она откидывает занавеску на окошке, когда Виллем проходит мимо её домика, и почему нынче она такая пугливая?
Сотни, тысячи мыслей одолевали плотника, лежавшего в сумраке хлева, За стеною докучно пилил дергач, сквозь дыру в обветшалой кровле врывалась летучая мышь, шебаршила по-птичьему над головой, залетала неизвестно куда в гнездо и там попискивала. И сам ветхий хлев — пустой, необычно тихий — казался гнездом, разорённым осенней непогодой; будто жила здесь какая-то перелётная птица, что нынче унеслась на юг. Однажды поутру Элл пришла в хлев напоить хуторских телят. Она двигалась тихо, как мышка, словно боялась потревожить Виллема, который спал наверху. Но солнце, глядевшее сквозь щели ветхой кровли, разбудило плотника. Нахлобучив соломенную шляпу, Виллем стоял на краю сруба и ощупью шарил пальцами вдоль борта куртки — застёгивал последние пуговицы.
Внизу он увидел Элл, склонившуюся над загородкой; в руках у неё были две деревянные бадейки. Голова у Виллема закружилась, кровь отлила от сердца; ему пришлось ухватиться за ' стропила, чтобы не упасть.
— Элл! — неожиданно для себя шёпотом позвал он, и едва женщина, заслышав голос, успела испуганно обернуться, Виллем — великан ростом чуть не до самого конька на крыше — с силой оттолкнулся и спрыгнул. На миг он с головой ушёл, как в воду, в рыхлую солому, на которой осталась лишь широкополая шляпа. Но тут же серая фигура поднялась и немедля потянулась за шляпой. Да где же она? Пальцы словно отнялись — не нащупать, а глаза как у близорукого — не увидеть. Только солома под рукой шуршит. Виллемовы щёки зарделись ярче самой крови, голос задрожал:
— Элл, постой минутку, я с тобой поговорить хочу. Давно собираюсь словом с тобой перекинуться.
Сказал это робко, срывающимся голосом, сожалея, что не сумел сказать по-иному, что нежданно-негаданно попал впросак и не выбраться ему, Реосу. Испугался: не посмеётся ли Элл над ним? Эх, почему он по-иному не сказал! Ну хотя бы так: «Вот ведь здорово я сверху махнул. Путь не близкий, а солома рыхлая — и ушёл по макушку». Или этак сказал бы: прыгнул, мол, часы и выпали из кармана, хорошие часы, новенькие, на пятнадцати камнях. Элл, смотришь, и забралась бы на солому — часы искать, Искала бы она во все глаза, в каждом закоулочке, с пониманием и заботою. Как-никак — не дешёвка какая-нибудь часики-то! Приговаривала бы, наверно: «Неужели запропали, шутка ли денег стоят!»
Дёрнуло его сказать иначе. Конечно, Элл поняла, почему Виллем прыгать вздумал. Минуту-другую они помолчали, подпирая спиной стенку старого хлева, каждый думал свою думу. Потом чуть разговорились, с трудом подыскивая слова. А на хуторе тем временем закипела работа. Гулким эхом отдавались мощные удары топора, со строительных лесов нёсся зычный голос мастера.
В то утро Виллем спросил наконец у Элл, хочется ли ей бросить своего злого мужа и прийти к нему, Реосу. Прийти и начать ту жизнь, что могла бы начаться пять лет тому назад.
Такого вопроса не ожидал, видно, никто — ни Элл, ни сам Виллем.
Женщина покачала головой.
— Разве только помрёт Яан, тогда, может быть, поладим.
Сказала, взяла бадейки, глянула на Виллема — всего разочек: ей, конечно, недосуг.
— Пора мне, работать надо.
И ушла.
Виллем побрёл к белому срубу новенькой постройки, где уже стучали четыре топора. Тут в куче стружек он отыскал сверло и забрался на стену хлева, чтобы закончить недоделанный вечером венец.
Сверлил Биллем и размышлял: до чего жизнь похожа на этот строящийся хлев — день ото дня возводят его, кладут всё новые венцы, скрепляют потайным штырём, смотришь — и готова постройка. Никто и никогда не станет из озорства ломать её. А он? Ему ли разрушать тот самый дом, что пять лет назад заложил сапожник Яан со своей женой?
Как-то осенью шёл Виллем домой, нёс шинковку, взял её в соседней деревне — капусту резать. По дороге в лесу встретилась Элл. Ну что ещё скажешь ей? И всё-таки остановились, чтобы перемолвиться о том, о сём, просто поговорить, как знакомые односельчане. Завела речь Элл:
— Из Курекюла несёшь? Неужто сам будешь в одиночку кочны строгать?
С этого разговор и пошёл, Виллем снял ношу, поставил на землю подле себя, повёл плечом.
— Притомилось!
При этом странно усмехался и глядел вперёд на дорогу, на две глубокие колеи, исчезавшие в лесу.
— Ну что ж, пора идти! — сказал он чуть погодя. Взвалил шинковку на плечо, протянул руку — попрощался, — Пора идти.
И ушёл. Шинковка покоилась на плече, широкая куртка по цвету была похожа на стволы старых сосен. Будто сама природа позаботилась о таком защитном цвете, чтобы плотник мог незаметно скрыться от зоркого глаза Элл.
О чём ему было толковать с нею? Пора идти — и всё; не хотелось Виллему жечь те самые венцы, что пять лет клали, да так и не подвели под крышу.
С тех двух встреч прошли годы, а хилый сапожник Веске всё не умирал. Виллем давно отказался от мысли залучить Элл в жёны и жил как прежде, одиноко.
Плотничий домик с годами сгорбился, посерел, обветшал. Какая-то неладная, странная жизнь ютилась в двух маленьких комнатёнках. Месяцами заваливали их стружками, а метлу они видели лишь накануне больших праздников, когда мылись полы.
Но настал день, и к дому Реоса подъехали возы, привезли доски, дранку. Что Виллему делать с ними — не иначе как чинить дряхлый, трухлявый домишко, чтобы продержался подольше. Если заделать дыры на обомшелой кровле, обить подгнившие стены досками, авось это жильё — отцово наследство — приютит Виллема до самой смерти, а дольше и не надо. Тогда снарядят плотника в последний путь, всё его добро, всю движимость продадут с молотка, а у хибарки, чьи стены не будут тогда помехой ни ветру, ни дождю, крест-накрест забьют досками окна и двери, и никто здесь больше не поселится. Развалится дом, как все старые дома, где нет хозяев. Придёт денёк, и кто-то сорвёт доски с дверей ли, с окон, заберётся в комнаты. Чьи-то руки, жадные урвать добычу, похватают что придётся. Так со временем всё и растащат: камни из фундамента, оконные рамы, половицы, даже старые железные гвозди из стен повыдергают. Потом разломают кровлю, стены и всю жалкую лачугу, где жил плотник Виллем Реос, разнесут в конце концов на топливо
Да ведь не знает человек, когда придёт его смертный час, а пока живёшь — живи, и пришлось Виллему починять лачугу. На горбатой крыше пролегли белые драночные заплаты, одни поменьше, другие побольше, и домик стал выглядеть по-иному, как — трудно сказать. Сапожник Веске, отрываясь порою от работы, поглядывал в окно и бурчал:
— У этого Реоса не дом, а корова-пеструха. Поглядишь — смех разбирает.
А когда забелели новые доски — ими снаружи обили стены, — в деревне не преминули заметить:
— Женится Виллем — дело верное. Не стал бы он зря гнездо править. Небось жену домой приведёт!
Звонкие удары молотка неслись к деревне, и всем было ясно, что Виллем намерен наладить свою жизнь, как по весне налаживают старую лодку, готовя её к плаванию. Ведь горько же обрекать себя на слом, если можно ещё кое-что подправить. Ведь жалко бросать обветшалый ялик, если можно ещё поплавать на нём, к тому же не одно лето.
Правильно рассудили люди: Виллем что-то замыслил.
*
По воскресеньям вечером к нему часто наведывалась Аннь, батрачка с Кеблаского хутора, забегала открыто, не таясь от людей. Выла она молода, в пору идти на конфирмацию, и заплетала волосы в две косы, жёлтые, как мёд. Это она протоптала тропинку между хутором Кебла и домиком Виллема. Молва ей нипочём: как урвёт время, накинет на плечи шаль — и вон из хозяйской горницы. Слышали на хуторе, как лаял пёс, заприметив Аннь, бегущую по полю. Пролает пёс, угомонится, а девушка уже у Виллема.
Что ни день ходила к нему, иной раз и по делу: пошлёт её хозяйка дно у кадки сменить, или новые ободья надеть, или какой-нибудь там валёк смастерить — куда пойти с таким заказом, как не к плотнику. И спешит Аннь, редко куда так торопится: ног не обует, босиком несётся по слякоти, по осенней пашне. Подбежит к пёстрому домишку, застучит в окно, да так, что на деревне слышно. По этому стуку Виллем и догадывался, кто у него под окном.
— Зябко, зябко!
Дрожь пробирает девушку. Прибежит — и сразу к печке, к огню, сожмётся в комочек, зубами стучит: холодно!
— За ушатом пришла, Виллем. А завтра я опять работёнку принесу.
Выходит, что правда не зря пришла. За ушатом. По-напрасну она не придёт!
Виллем, сидя за столом, молчал, ел, поливал рассолом печёную картошку. На плите шипела сковорода, жарился кусок мяса. Даже головы не повернул Виллем, когда пришла Аннь, — преспокойно продолжал есть, как будто не замечал гостью. Но Аннь знала что плот-ник скуп на слова. Она не стала нерешительно мяться, стоя у стенки и держа руки под фартуком. Нет, она захлопотала, заегозила по комнате, что хотела, то и делала, что придётся, то и говорила.
Вот подошла к столу, косы вразброс — одна на спину откинута, другая на груди, сама подбоченилась. Подошла, глазеет — куски считает, гримасничает. Или в углу бочку с капустой оглядит, сунет в рот два-три волоконца, пожуёт — сплюнет на пол:
— Капусты-то сколько! Ух, горькая!
И опять давай зубоскалить, потешаться.
— Капустой твоей батраков в имении кормить — и то на несколько лет хватит, а тебе одному с ней нипочём не справиться. Может, жениться надумал, кто тебя разберёт — скрытный ты, ровно вода на болоте. Говоришь с тобой и не знаешь — вдруг сгребёшь, облапишь…
Сама посматривает на плотника, смеётся чуть ли не до слёз.
— Не сгребу, — говорит Виллем.
Согнувшись, он поднимается из-за стола и ногой подталкивает к Аннь пустой деревянный ушат. Не нужен он больше Виллему — капуста уже засолена со вчерашнего вечера.
— Забирай да иди, свободна твоя посуда.
— Ну нет, я так скоро не уйду, не думай! — говорит Аннь. — Погляжу ещё, на чём наш холостяк почивает? Хороша ли кровать у мастера?
Подняла с краю одеяло-шинель, пощупала матрас, молча покачала головой, смеяться перестала.
— Собачье логово, — сказала невесело. — Иначе и назвать не сумею — собачье логово!
Юркнула в кровать, легла на спину и, заложив руки крестом под голову, искоса наблюдала за Виллемом. По бокам кровати высились доски, они почти целиком закрывали девушку. Словно со дна гроба, выглядывала оттуда Аннь.
— Одному тут куда ни шло — можно ещё поспать, а вдвоём никак. Вдвоём тесно, краями синяки набьёшь, — назидательно сказала она и приумолкла, долго ждала, что ответит Виллем. Но Виллем снова принялся спокойно доедать свой ужин, с аппетитом уписывая горячую картошку.
Разговора с молчаливым собеседником явно не получилось. Только одно и оставалось — пробавляться болтовнёй о кровати. Аннь заворочалась, плотниково ложе расскрипелось. Аннь попинала ногой дощатую спинку и сказала:
— Испытаю, крепка ли у мастера кровать. Сдюжит ли, коль на ней двоим спать, Раздался скрип ещё более неистовый, словно у кровати пазы разошлись, Казалось, будто вдоль дороги катит крестьянская телега, а колёса у неё не мазаны с той поры, как сошёл снег, и по самый михайлов день, визжат, скрежещут.
— Хороша у тебя постелька, — издевалась Аннь;— Настоящая, как и полагается мастеру. Разве на сапожнике ладные сапоги увидишь, а на портном одежду хорошую. Чего же ты, Виллем, всё-таки не женишься?
Однако плотник и на этот раз остался в долгу с ответом. Он сидел как истукан, сложил руки на груди, скрестил ноги.
— Я с тобой разговариваю, мастер, — не унималась Аннь. — У тебя, видно, уши заложило, когда с капустой маялся, не то отозвался бы.
Ей прискучило валяться в кровати. Виллем по-прежнему сидел у стола и безмолвствовал. Своим крупным телом он заслонял горевшую лампу.
— А я знаю, почему ты не женишься, — расхохоталась Аннь. — Ты по Элл сохнешь, ха-ха! Веске-сапожник увёл её у тебя из-под самого носа, вот ты и зачах с горя — кожа да кости!
У Виллема сверкнули было глаза, да куда там, за Аннь не угонишься. Она спрыгнула с кровати, схватила ушат, лязгнула щеколдой, но, уходя, не смогла всё же не поделиться удачной мыслью, только что пришедшей в голову. Обернулась и молвила:
— Беда! Вдруг дома спросят, чего это я у Виллема запропастилась! Они любопытные, а что мне им ответить? Отвечу так: Виллем-де не кончил ещё капусту солить, намял половину, а я помогла ему управиться. Или этак скажу: Виллем, дурной, не отпускал. Вырывалась, сколько силёнок хватало, а он зажал, как в тиски. Жениться обещал — к рождеству свадьбу справить.
Подхватила ушат и быстро пошла.
И снова Виллем остался один. Чем ему заняться как не размышлять о том, что сказала Аннь. Надо, чтобы отстоялись у Виллема думы вроде как вино: забродит оно сначала, забурлит, а после прояснеет.
— Прощай, Виллем, — дразнилась Аннь с порога. — Бог знает, свидимся ли: сколько их, молодых девок, из-за несчастной любви гибнет.
Она успела уже выйти на крыльцо и высматривала в поле тропинку попрямее, как вдруг в дверях выросла исполинская фигура плотника. В руке у него была мялка — та самая, чем капусту в бочке давят.
— Аннь! — крикнул он. — Мялку забыла.
Подбежал к девушке, будто хотел огреть её по голове отплатить за насмешки.
Аннь мялку не взяла, повернулась к нему спиной.
— Не надо мне твоей деревяшки, не хочу! Забери себе на ночь вместо жены. Какая-никакая, а всё любимая.
Так и не взяла мялку, растаяла в сумерках, прямиком пошла на огонёк, что горел в кухне Кеблаского хутора.
Идёт Аннь и лопочет про себя что-то. Лопочет и улыбается, поругивает Виллема, а заодно и капусту его шинкованную. Под ногами чавкает размокшая пашня. Недавно прошёл дождь, в лужах стоит холодная вода и хлюпает по ней Аннь вперевалку, словно уточка.
*
Нет, всё-таки не любил плотник девушку Аннь. Силком навязывается на шею. Прошлым летом ещё скотину пасла, по осени только и конфирмовалась, а сейчас ни о чём другом не думает, как бы только замуж выйти. Слишком молода Аннь для Виллема, ему ведь скоро сорок стукнет. За плечами у него целых две жизни таких, как у Аннь, даже побольше.
И всё-таки Виллем чинил да латал свой домишко именно для того, чтоб ввести сюда жену, Но совсем не Аннь, как думали односельчане. Ради Аннь и гвоздя не вбил бы он в крышу.
На примете у Виллема была другая девушка, и они уже поладили втихомолку. Эта девушка — дочь арендатора Леэбику — звалась Лийной. Была она не первой молодости, работящая и старательная. О предстоящем замужестве Лийны в деревне никто ничего не знал, а шумели всё насчёт Аннь. Деревня на улей похожа: постучишь по стенке — и загудит в нём.
Раза два Виллем заходил в Лезбику, как будто для того, чтобы узнать, нет ли какой работы, а не ради Лийны. И когда плотник, пройдя на хозяйскую половину, беседовал там по нескольку часов кряду, то домочадцам, сидевшим в людской, говорили, что-де рядится Виллем насчёт заказа; для льнотрепалки нужно заново сделать вороток и вальцы. Да вот никак с ним не поладить — больно много запрашивает. Услышав про льнотрепалку, работник Яак подал свой голос, нашёл, что всё это верно насчёт машины, и разбранил старый вороток и стёртые вальцы. Из-за них, проклятых, он в прошлом году жилы растянул, расхворался.
Да, Виллем мог быть уверен: не придётся ему сидеть в телеге на тощем сеннике, когда будет он перевозить к себе Лийну из Леэбику. Воз наверняка будет полным-полнёхонек: вещей да узлов горой навалят, в пору верёвкой вдоль и поперёк вязать. И, разумеется, не только тот возище с новобрачными покатит к Виллемову дому. Денёк-другой спустя потянутся из Лезбику новые возы. Две, а то и три коровы, упрямясь, пойдут за ними. А на самих возах поросята будут визжать — тесно им в мешке — и овцы таращиться.
А возьмёт он Аннь в жёны, так и на себе приданое дотащит, добра у неё — всего ничего. Пойдёт он по той тропке, что Аннь сама протоптала через кеблаское поле — ровно, будто вдоль протянутой верёвки шла. Шкафик её стенной, пожалуй, лучше всего взвалить на спину, так легче, и, кроме того, правой рукой можно будет отпугивать злых кебласких псов, которые не выносят людей с узлами.
Какое уж добро в том шкафике. Ведь Аннь год назад ещё скотину пасла. Бренчит и шкафике напёрсток, щётка для волос, пара изношенных постолов да сахарница — её Аннь выиграла на ярмарке, где крутила колесо счастья: «Вообще-то всё равно, есть за женой приданое, нет ли его. Но всё же не плохо, коли придёт она в дом не с пустыми руками, — размышлял Виллем. — А главное — Лийна человек пожилой, и едва ли она станет заглядываться на проходящих мимо окошка мужиков да двоедушничать. А от восемнадцатилетней ветреной Аннь и этого ожидать можно».
Три раза ходил Виллем в Леэбику рядиться насчёт воротка и вальцов. В конце концов ударили по рукам — нужно же машину наладить. И повёз батрак плотнику материал для ремонта. Виллем, сказали, мастер хоть куда! Так и не прознали в деревне о тех тайных нитях, что протянулись между плотничьим домиком и Леэбику, потому что хоть трижды побывал Виллем на хуторе, но не протоптал он туда тропиночки, как Аннь на кебласком поле.
На деревне раскидывали умом.
— Виллем на Аннь женится! Аняь всякий день к нему наведывается. Ходит-походит, да брюхо и нагуляет. Кто знает, как тогда у них дело обернётся.
Когда же у Аннь спрашивали, почему она зачастила к плотнику и чем она там занимается, девушка всплёскивала руками и отвечала донельзя просто:
— Чем занимаюсь? Господи, ну и дурацкий вопрос! Да ничем.
А сама смеялась.
Взяла она ушат у Виллема и унесла, а мялку небось оставила. Смотришь, на другой день можно воротиться за мялкой. Виллем знает: воротится как пить дать.
Едва успело солнце скатиться за лес, как кто-то сильно рванул дверь, и в щёлку просунулось лицо Аннь — полщеки да блестящий глаз. Девушка громко рассмеялась — ни дать ни взять крупорушка замолола — и крикнула через порог:
— Виллем, я за мялкой пришла, не просто так, зря, а за мялкой.
И вправду, не сама по себе пришла, понадобилась мялка, без неё не обойтись — завтра в Кебла капусту шинкуют.
Хохотала Аннь, стоя в дверях, поглядывала искоса, дразнилась. Потом зашла и задержалась, болтала, перескакивая с одного на другое, шутила, как обычно. Поглядела на табачные листья, что сушились у Виллема под потолком. Листья напоминали вяленых рыб, нанизанных на бечёвку, и, конечно же, это сходство послужило поводом для разговора.
— И табаку же у тебя, Виллем! Нынче табак хорошо уродился! Дотянешь до нового урожая или воровать придётся? И я с тобой пошла бы — мешок держать.
Забавляясь как ребёнок, смеялась без удержу, пока не рассердила Виллема. Рыщет, будто солдат-мародёр по деревне, захваченной у врага.
— Какой у тебя табак — махорка или сигарный?.. А цвет какой — розовый или жёлтый?.. В печке томишь или в ящике? Камнем накрываешь?
Виллем дробил на станке клей, молотком отбивал от плитки маленькие кусочки и бросал их в горшок. Осколки отскакивали куда попало, но он старательно отыскивал каждый упавший кусочек и снова постукивал.
Внезапно Аннь вскрикнула — один из мелких осколков угодил ей в волосы. Он чем-то напомнил сверчка, которого девушка видела однажды зимою, когда погода повернула на оттепель, и сверчок, выскочив из-за печки, оголтело носился по горнице.
У Аннь теперь был предлог подойти к Виллему по-
ближе, она принесла залетевший к ней кусочек. Подошла, сложила руки кольцом вокруг хрупкой плитки, чтобы клей не разлетался под ударами молотка. Туда, в кольцо девичьих рук, Виллем и ударял молотком. Осторожно бил, каждой крупинкой дорожил, потому что плитка была в цене. Порою оба бросали отбитые куски в горшок. Самые крохотные и те туда же; подбирали крошки, словно куры.
— Разве плохо, когда жена в доме? — спросила Аннь, но Виллем только усмехнулся в ответ и продолжал усердно постукивать, будто боялся, что Аннь отнимет руки и распадётся кольцо. Некоторое время оба молчали, следя, как крошится клей — всё мельче и мельче.
В горнице густели сумерки. Постукивал молоток, а за стеной в соседней каморке шуршали стружками мыши, бегали друг за дружкой и быстро скрывались сквозь дырочку в полу.
Из прорези в верстаке показался рыжий прусак, пошевелил крохотной головкой и длинными усищами. Напуганный стуком, прусак заметался, побежал было на огонь, видимо не зная, куда удрать. Виллем убил насекомое ударом молотка.
— Виллем! — воскликнула Аннь и рукой прикрыла глаза. Ей стало тошно.
Потом она по локоть закатала у Виллема широкий рукав рубахи и посмотрела на руку, белую как мел, но усыпанную красными следами укусов.
— Глянь, мастер! Посмотри-ка сам, — сказала она деловито. — Руки у тебя попестрей, чем птичьи яйца. Это прусаки накусали. Не милуешь ты их, насмерть бьёшь, вот они по ночам и не дают тебе покоя.
Кончили дробить клей. Виллем поставил горшок на край печки. Аннь всё ещё не уходила.
— Огонёк у тебя ровно свинячья гляделка, — сказала она, просто чтобы поговорить — иначе ведь скучно. А сейчас, на счастье, подвернулась ей под руку вещь, о которой можно тараторить без умолку. Аннь лампой постучала об угол скамьи, подбавила пламени. Лампа задымила на столе, как факел.
Виллем снова подкрутил фитиль; огонёк замерцал слабее, чем прежде.
— Ну и красота, — заметила Аннь, — лучше уж совсем загаси. Бог весть, что ещё тебе на ум взбредёт.
Насмешливо уставилась на Виллема, — ему, кажется, всё равно, что огонь, что нет. А ведь на дворе ночь, в тёмной горнице они вдвоём. И не удержалась Аннь — долго ли терпеть эдакий глазочек, — взяла да тихонько и потушила. Огонёк пропал враз, мигнуть не успел, словно кто-то невидимый пальцами загасил пламя.
Комнату охватила непроглядная темень, наступила гробовая тишина, никто слова не молвил, с места не двинулся. Тогда, чуть обождав, Аннь неслышно опустилась на пол, стала на четвереньки, подкралась к Виллему и вдруг завопила, охватив руками колени плотника.
Виллем не видел и не слышал, как Аннь подползла к нему, он прямо-таки взревел с испуга. А девушка, смеясь, выскочила в дверь и звонко прокричала из сеней:
— Счастливо оставаться, мастер! Завтра опять приду, работёнку принесу. Я ведь люблю тебя.
Виллем остался один в тёмной горнице, опёрся спиной о горячую печь, задумался. Ушла Аннь, и стало пусто в комнате, страшно, будто сама жизнь ушла отсюда.
Понял он, что комната у него мрачная, тёмная, сродни могиле. Нет в доме ничего живого, движется тут одна лишь тень человека — и только вместе с Аннь наведывается сюда жизнь. Но пройдёт месяц, другой, переедет к нему Лийна, и в доме никогда больше не будет пусто. Только навряд ли сможет она, Лийна, принести в приданое ту жизнь, ту резвость, на которую так щедра непоседа Аннь.
Виллем перепугался, поймав себя на таком неожиданном сравнении. Упрекнул себя: до чего же вздорные мысли приходят в голову! Откуда возникли они, словно туман в болотной низине?
Аннь и Лийна! Как же быть с этими двумя женщинами? Надо поразмыслить и позабыть ту, первую… За последнее время он чересчур разохотился слушать, как шутит Аннь. Лийна рассудительная, работящая, немолодая, она и должна добиться своего — одержать верх над молодой легкомысленной Аннь.
*
Давно залатана крыша, давно белеет на стенах новая дощатая обшивка. Теперь пора. Виллем даст понять ветреной Аннь, что больше не хочет видеть её у себя; домик его слишком мал, чтобы вместить двух женщин. Плотник побеседовал с Аннь в тот самый день, когда на Кебласком хуторе шла молотьба. Виллем говорить говорил, но не договаривал, и девушка не поняла его. Он спросил:
— Когда у тебя в Кебла год выйдет, как нанялась?
И Аннь ответила, что в мартынов день.
— В мартынов день? — повторил Виллем. — Стало быть, после уедешь отсюда и ко мне ходить перестанешь?
Он потупился, заробел, слова застряли в горле. Глядя на него, покраснела и Аннь.
«… ко мне ходить перестанешь!»
Сердце заколотилось, девушка забыла, что ей нужно как-то ответить. Так она и осталась в долгу с ответом: запыхтела на дворе паровая машина, завертелся с подвыванием барабан на гумне, снова началась однообразная работа — обмолот хлеба.
Поразмыслив, Аннь серьёзно сказала:
— Я в мартынов день ухожу из Кебла. Не смогу больше наведываться к Виллему, а ему жалко.
Виллем поднимал вилами снопы на помост; Аннь, стоя наверху, передавала их дальше. Когда выдавалась свободная минутка, она улыбалась Виллему, а порой кидала в него пучком соломы.
Хорошо, что раньше, чем свечерело у машины лопнул ремень: молотьбу пришлось прервать, усталые руки могли отдохнуть. Аннь сразу прыгнула с помоста вниз — чего там лестницу искать — и на лету уцепилась за Виллема. Смех пошёл по току. Аннь повалила плотника, и тот сердито отбивался от неё. Аннь дурачилась, и вскоре оба они с головой скрылись в соломе.
— Когда же свадьбу справлять будем? — спросила она, крепко обняв Виллема. — Теперь я знаю, что ты хочешь меня.
Аннь сказала как будто шутя, но Виллем знал, что девушка всерьёз думает о свадьбе.
— Примерно к рождеству справим, — сказал Виллем. Что ещё ответить взбалмошной девчонке. Он лежал не шевелясь, прижав ладони к лицу, боялся, видимо, за свои глаза — наколются на будяк.
Над обоими быстро вырастала соломенная гора: молотильщики знай подкидывали охапку за охапкой, чтобы скрыть, как говорится, любящую пару от постороннего взора. Когда наладили приводной ремень и раздвинулась соломенная гора, к народу вышла раскрасневшаяся Аннь, а спустя минуту за нею показался Виллем.
— Правда, женись на мне, — шепнула ему Аннь, когда они ещё барахтались в соломе, — почему бы тебе не взять меня: я молода и красива.
Эти слова Виллем часто вспоминал по вечерам, выстругивая дома вальцы для леэбикуской льнотрепалки. Рука механически водила рубанком по дереву, свивалась в кольца белая стружка, валилась на пол. Далеко были Виллемовы думы, совсем не при плотничьем деле.
Спустя несколько дней сам Гендрик — арендатор из Леэбику — приехал за вальцами и воротком. Был он замкнут и немногословен, погрузил машинные части и собрался ехать.
— Сколько причитается за работу? — спросил Гендрик, перевязывая воз верёвкой.
Виллем ответил, что не стоит, мол, беспокоиться, это просто так, по-родственному.
— Нет, — сказал Гендрик. — С какой стати просто так? За каждый труд нужно платить, и нечего отказываться!
Он не отставал от Виллема до тех пор, пока тот не назвал сумму, а потом выложил на плотничью ладонь сколько следовало. Не было в Гендрике обычной приветливости, не называл он Виллема зятем, как бывало раньше, перекинулся двумя-тремя словами — и уехал. Спустя немного Лийна сообщила Виллему, что свадьбы не будет, И сама она, и родители против такого шага. Пусть, мол, вся эта история с женитьбой сама по себе утихомирится, забудется, и не надо, чтобы кто-нибудь заводил об этом речь.
Лийна отступилась не без причины. Она ничего не скрывала и отрезала напрямик: Аннь! Виллем хороводится с Аннь, когда у него самого накрепко сговорено с ней, Лийной. Разумеется, слушок о странных отношениях между Аннь и плотником докатился до Леэбику, где и решили покончить с таким женихом.
В какие объяснения ни пускался Виллем — свадьба расстроилась. Кто же поверит, что у него с Аннь ничего не было, что Аинь бегает к нему по вечерам вопреки желанию Виллема, то принесёт что-нибудь починить, то унесёт — не зря ходит. Не верили в Леэбику этаким подозрительным речам, пожимали плечами, воротили нос.
Всё в порядке у Виллемовой хибарки: и крыша настлана, и стены снаружи досками обиты, охрой выкрашены, а пришлось плотнику снова коротать свои дни в одиночестве. Никто, кроме него, не живёт в домике близ лесной опушки. С Элл он расстался давно, теперь и Лийна оставила его в дураках. Какое-то проклятие тяготеет над Виллемом.
Минует мартынов день — и не придёт больше Аннь, не пошутит, а завоют зимние метели, наметут у частокола высоченные сугробы, и над ними будет выситься одна лишь заснеженная крыша с маленькой трубой, откуда нет-нет и потянет серым дымком, едва заметным в белых просторах. Кто протопчет тропку между домиком и деревней, если Аннь уедет из Кебла?
Долгими тёмными вечерами сидел покинутый, одинокий Виллем в полупустой горнице и размышлял о своей жизни. Аннь! Неужто она чересчур молода для него? Не взять ли всё-таки в дом эту белокурую озорницу, хотя бы ради того, чтобы отомстить Лийне: ему, мол, всё нипочём, он ещё поживёт!
И Аннь, перед тем как уехать в мартынов день из Кебла, дала Виллему слово к рождеству выйти за него замуж. Обещала и смеялась. А легко ли сказать такое слово — замуж! Тут сама судьба. Но нет, ни на минуту не задумалась девушка над этим словом и серьёзней не стала. Для неё вся жизнь как сон, лёгкий, хороший, —. куда ни глянь, нет ничего трудного.
Уехала Аннь из Кебла в другую волость к своей матери, уехала до самого рождества. Никто по вечерам не приходил под окошко Виллема пугать, дверью хлопать, по комнате носиться, шутки шутить.
Настала осень — ветреные холодные дни, тёмные, беззвёздные ночи. Потом пришла зима с пересвистом вьюг, с высоченными сугробами у забора.
Сидя за работой, Виллем мечтает. Частенько вспоминает, как, бывало, в эту вечернюю пору по полю семенила Аннь, прямиком к его домику, как, распахнув дверь, вбегала в горницу. Когда он чуть ли не враждебно относился к девушке, а нынче вспоминается то время совсем по-иному, с нежностью, и становится оно тем краше, тем светлее, чем дальше уходит в прошлое.
Возится Виллем у верстака, руки, как заведённые, толкают рубанок, и тот ровно ходит по доске: вперёд-назад, вперёд-назад, а мысли петляют, далёко их заносит.
Однажды вечером раздался стук в оконную раму: прежде так стучала Аннь! Рубанок замер как вкопанный, руки у плотника задрожали, печальное лицо засветилось улыбкой: приехала!
Да, это была Аннь. Ей случилось проезжать неподалёку, и решила она заглянуть к Виллему. Повернула лошадь на поле, к освещённому окну, — надо же проведать одинокого друга.
Жизнь привезла с собой Аннь в сумрачную избёнку. Снова озорничала гостья, снова дурачилась по-ребячьи. Как и раньше, она не зря навестила нынче Виллема, у неё действительно было к нему дело: она приехала сказать, что берёт назад обещание выйти за него замуж. Она, мол, в другой волости уже сыскала себе кого-то, молодого и пригожего.
Да, выходит, не зря приехала Аннь, по долу. И опять шутки, и опять ребячьи выдумки, и опять рыщет она по комнате, как вояка-добывака в деревне, захваченной у врагов.
Потом уехала. Заскрипели полозья дровней, и необычные следы пролегли через поле, где лежал снег, лёгкий и сухой, как пепел. След не сомкнулся ни с одной тропою, а напрямик вымахал на просёлок.