Вечером накануне праздника Цереры, вернувшись домой после тайного совещания с Антонием Наталом, Флавий Сцевин принялся мрачным тоном диктовать свое завещание. Будучи поглощен этим занятием, он тем не менее вспомнил о знаменитом кинжале и извлек его из ножен; заметив, что от времени оружие затупилось, он отдал его своему вольноотпущеннику Милиху, велев побыстрее заточить лезвие. Речь его была такой бессвязной и он так настаивал, чтобы Мил их никому не рассказывал о хозяйском поручении, что вольноотпущенник насторожился.
Вопреки обычаю, заведенному у него в доме, Сцевин приказал приготовить для слуг праздничный обед, а затем даровал нескольким рабам свободу и прочим раздал немало денег. Ближе к ночи он заплакал и попросил все того же Милиха иметь завтра под рукой побольше чистой ткани для повязок и кровоостанавливающие снадобья. Это окончательно убедило Милиха в том, что в Риме что-то затевается.
Возможно, впрочем, до него и раньше доходили слухи о готовящемся заговоре.
Он посоветовался с женой, и эта разумная женщина легко убедила его, что первым смелет зерно тот, кто обгонит других по пути на мельницу. Такое бывает только раз в жизни, и этим надо воспользоваться, тем более что прочие вольноотпущенники и рабы тоже слышали слова Сцевина и, следовательно, тоже могут донести. Если Милих промолчит, его казнят вместе с хозяином. Итак, надо поспешить и стать осведомителем. И не надо сейчас думать ни о муках совести, ни о дарованной ему Сцевином свободе, ни о том, что хозяину грозит гибель. Наверняка император щедро наградит своего спасителя, и тогда все легко забудется.
Однако Милих никак не мог покинуть дом, ибо Сцевин, хотя и был сильно пьян, не собирался ложиться спать. Кроме того, Милиха позвала к себе жена Сцевина Атрия Галлия, славившаяся своей красотой, разводами и легкомысленными приключениями; возбужденная выпитым за праздничным обедом вином, она испытывала потребность в мужчине, а Милих давно ей нравился. Жена вольноотпущенника была вынуждена смотреть на это сквозь пальцы, так же, кстати, как и сам Сцевин, но я не хочу сейчас повторять разнообразные слухи, ходившие о Флавии. (Между прочим, мне кажется, что жена Милиха просто не видела для них с мужем иного выхода, кроме выдачи своих хозяев властям, но это мое личное мнение.)
Только перед рассветом Милиху удалось выбраться из дома. Он спрятал под плащ кинжал, чтобы предъявить его как улику, побежал к Сервилиевым садам, лежащим несколько в стороне от города, по дороге на Остию, и начал стучать в ворота. Разумеется, стража не желала пропускать туда какого-то неизвестного вольноотпущенника, да еще с тем, чтобы он беспокоил императора перед утомительными церемониями праздника Цереры.
Но случилось так, что как раз в это время во дворец приехал Эпафродий, который привез Нерону двух детенышей леопарда. Нерон намеревался преподнести их жене консула Вестина красавице Статилии Мессалине (коей оказывал с недавних пор знаки внимания), чтобы та могла появиться с этими замечательными дорогими зверьками в консульской ложе и вызвать всеобщие зависть и восхищение.
Заметив у ворот какую-то возню, Эпафродий поспешил туда, дабы успокоить стражников, избивавших Милиха древками копий и требовавших, чтобы он наконец замолчал и прекратил во весь голос призывать императора.
Я не знаю в своей жизни другого дня, когда Фортуна была бы ко мне более благосклонна. Именно тогда я познал и ее великодушие, и ее щедрость.
Когда Эпафродий увидел Милиха, вольноотпущенника Флавия Сцевина, приходившегося родственником Сабине, он велел солдатам оставить беднягу в покое и решил выслушать его рассказ. Милих поведал о поручении, данном ему хозяином, Эпафродий оценил всю важность сообщения и тут же подумал обо мне. Не желая быть неблагодарным, он немедленно послал ко мне раба, чтобы я первым узнал о происходящем. Затем он приказал разбудить Нерона, взял Милиха и обоих детенышей леопарда и направился с ним к огромному императорскому ложу.
Прервав мой сладкий и глубокий сон, раб Эпафродия передал мне слова своего хозяина, и я тут же вскочил и принялся торопливо одеваться. Небритый и голодный, я помчался вместе с рабом в Сервилиевы сады.
Меня мучила одышка, и на бегу я поклялся возобновить занятия на стадионе и снова начать ездить верхом — в том случае, конечно, если я останусь в живых.
Одновременно я прикидывал, кого именно из участников заговора мне предпочтительнее всего предать.
Когда я оказался во дворце, Нерон все еще пребывал в полусне и ворчал на окружающих, виня их в своем раннем пробуждении, хотя, по правде говоря, ему уже и так следовало быть на ногах, ибо торжества начинались едва ли не с восходом солнца. Но император не желал подниматься и, зевая, играл на застеленном шелковым покрывалом ложе с маленькими леопардами.
Тщеславие поначалу застило ему глаза, так что он далеко не сразу поверил сбивчивому рассказу Милиха.
Тем не менее он отправил Тигеллину приказ еще раз допросить Эпихариду и послал преторианцев за Флавием Сцевином, чтобы услышать от него разумное объяснение. Уже выложив все, что он помнил — о тряпках для перевязок и кровоостанавливающих снадобьях, — Милих внезапно решил последовать совету жены и поведать цезарю о длительном разговоре Сцевина с близким другом Пизона Антонием Наталом. Но Нерон только отмахнулся.
— Я потом побеседую с самим Наталом, — заявил он. — А сейчас мне пора одеваться для праздника Цереры.
Однако его безразличие было наигранным, потому что он со скучающим видом попробовал пальцем бронзовое острие кинжала и, кажется, живо представил, как оно погружается в его мускулистую грудь. Поэтому, когда я вошел к нему в спальню и, тяжело дыша и вытирая пот со лба, сказал, что у меня есть важное дело, не терпящее отлагательств, Нерон отнесся ко мне довольно благосклонно.
Я в нескольких фразах открыл ему план заговорщиков и, не колеблясь, назвал имена Пизона и Латерана, пояснив, что они-то и руководят всеми остальными.
Все равно оба были обречены, так что я никоим образом не навредил им. Куда менее ясной представлялась моя собственная судьба. Говоря с Нероном, я чувствовал себя, как на раскаленных углях, ибо понятия не имел о том, что теперь может наболтать Тигеллину Эпихарида — ведь заговор-то уже раскрыт, значит, молчать ей больше ни к чему.
Маленькие леопарды навели меня на удачную мысль обвинить консула Вестина — ведь я знал, что цезарь ухаживает за его женой.
Поскольку Вестин стоял за республику, его роль в заговоре была ничтожной, но Нерон посерьезнел, услышав о нем, потому что это нешуточное дело — намерение консула убить императора Рима. Нерон обиженно пожевал губами, его подбородок мелко задрожал, и он стал похож на собирающегося заплакать ребенка. Еще бы: рушились его представления о собственной популярности.
Я старался в основном перечислять имена сенаторов — в память об отце, которого эти жестокие люди единогласно изгнали из своих рядов и приговорили к смерти, в результате чего мой старший сын Юкунд окончил жизнь на арене цирка, где его разорвали дикие звери. Что ж, я сполна уплатил долг сенаторам. Кроме того, меня бы очень устроило, если бы в сенате освободилось несколько мест.
Немного поразмыслив, я решил присовокупить сюда еще и имя Сенеки. Философ сам говорил мне, что его участь напрямую связана с участью Пизона, потому он тоже не мог бы спастись. Кстати, позже мне было поставлено в заслугу, что я первым упомянул в числе заговорщиков такого влиятельного человека, как мой старый наставник. Разумеется, о своем визите к нему я умолчал.
Сначала мне показалось, что Нерон недоверчиво отнесся к моим словам, хотя он умело изобразил ужас, смешанный с удивлением, когда услышал имя философа. Коварство Сенеки должно было и впрямь потрясти императора, ибо, во-первых, старик разбогател только благодаря щедрости Нерона, а во-вторых, добровольно оставил государственную службу и, следовательно, не имел видимых поводов для мести.
Выдавив несколько слезинок и раздраженно сбросив леопардов на пол, Нерон торжественно вопросил меня, за что его так ненавидят, — его, который ежедневно и ежечасно заботится об общем благе и, забывая о себе, несет на своих плечах тяжкое бремя императорских обязанностей!
— Почему они откровенно не скажут мне, что я им больше не нужен? — жалобно причитал он. — Почему они не верят, когда я твержу, что с радостью оставил бы Рим и стал простым актером? Мой талант всегда прокормит меня, я это знаю… Почему они так ненавидят меня?
Мое положение было незавидным. Не мог же я, в самом деле, объяснять ему, что к чему! К счастью, тут объявили, что прибыли Тигеллин и Флавий Сцевин, а также что в саду уже стоят закрытые носилки Эпихариды.
Нерон счел за лучшее прикинуться несведущим и сделать вид, будто ему неизвестно, что в заговоре замешано столько народу. Он пожелал расспросить сразу обоих — и Флавия, и Милиха. Меня же он попросил удалиться, чему я несказанно обрадовался, ибо намеревался немедленно поговорить с Эпихаридой и обсудить с ней, кого бы еще назвать.
Выходя, я заметил, что Нерон, недоверчиво покосившись в сторону Тигеллина, кликнул своих охранников-германцев.
Прекрасно помня о заговоре Сеяна, направленном против Тиберия, Нерон предпочитал иметь двух преторианский префектов, надеясь, что они станут следить друг за другом. Как известно, вторым начальником гвардии стал недавно мой друг Фений Руф. Однако выбор императора был крайне неудачен. Впрочем, я вовсе не собирался отправлять Руфа в пыточную камеру, мало того: я решил сделать все возможное для его спасения. И об этом я тоже хотел побеседовать с Эпихаридой.
Шторки ее носилок были плотно задернуты, сами носилки стояли на земле, а рабы, доставившие их сюда, растянулись поодаль на траве. Правда, стражники отказались пропускать меня, но я дал каждому из них по новой монете Нерона, и они отошли в сторону. Я отодвинул занавеску.
— Эпихарида, — прошептал я, — я твой друг, и мне надо сказать тебе нечто важное.
Но Эпихарида не ответила. Заглянув внутрь, я увидел, что она размотала окровавленную повязку, которую дал ей сердобольный охранник, накинула ее петлей на шею и прикрепила другой конец к поперечной перекладине носилок. Слабая от пыток, она все же сумела задушить себя, очевидно, уверенная, что дальнейших мучений ей не выдержать.
Убедившись, что она мертва, я громко позвал стражу и показал им тело самоубийцы.
В душе я похвалил эту женщину за ее благородный поступок. Покончив с собой, она избавилась от необходимости свидетельствовать против соучастников, а я обрел полную свободу действий.
Разумеется, солдаты испугались, что их накажут за столь небрежное отношение к своим обязанностям, но Нерону было не до них.
Смерть Эпихариды убедила его в реальности заговора и в том, что против императора готов выступить флот. Я же чувствовал себя очень дурно: вид истерзанных клещами грудей покойницы вызвал у меня сильнейший приступ рвоты, и это несмотря на то, что я не завтракал.
Конечно, все дело было в моем внезапном испуге; как только я почувствовал облегчение, я опять с благодарностью подумал об Эпихариде, чья гибель позволила мне стать главным разоблачителем заговорщиков. Я даже похоронил ее за свой счет, тем более что никто из друзей Эпихариды не мог этим заниматься — им впору было заботиться о собственных погребальных церемониях.
Сцевин держался очень стойко и, глядя Нерону прямо в глаза, спокойно отвечал на его вопросы. Он так искренне заверял императора в своей невиновности, что Нерон даже усомнился — а точно ли перед ним опасный заговорщик?
— Какой кинжал? Ах, этот! — И Сцевин продолжал равнодушно: — Он хранится в моей спальне, потому что это наша семейная реликвия. Грязный раб Милих испортил мое любимое покрывало, заблевав его вчера после попойки, и, опасаясь наказания, похитил кинжал и захотел сделать из меня преступника. Свое завещание я, как и многие другие, переписывал несколько раз — в зависимости от изменившихся обстоятельств. И рабов я освобождаю не впервые — сам Милих может это подтвердить. И деньги я раздавал не однажды. Правда, прошлой ночью я был щедрее, чем обычно, но это объяснялось единственно количеством выпитого за ужином вина. Оно ударило мне в голову, и я решил непременно изменить завещание, потому что не захотел обижать своих кредиторов… Я много задолжал, а по завещанию этого не скажешь. Что же до разговоров о каких-то тряпках для повязок и кровоостанавливающих средствах, то Милих их просто-напросто придумал. Пожалуй, я буду откровенен до конца и скажу-таки, что это мне надо обвинять Милиха, а не наоборот. Подлый раб боится меня, а почему — спросите у моей жены, я же не стану тут ворошить наши семейные неурядицы. Мне дорога моя репутация, и я не хочу касаться некоторых сторон моей супружеской жизни. Нет, но каков негодяй, а?! Объявляет, что его хозяин — злоумышленник и хуже того — убийца!
Однако Сцевин совершил большую ошибку, когда откровенно рассказал о своем плачевном финансовом положении. Нерон тут же понял, что он с радостью согласился участвовать в заговоре, ибо терять ему все равно было нечего, а в случае успеха он стал бы, пожалуй, богачом.
Тогда Нерон решил допросить Сцевина и Натала порознь, а потом сличить их показания. Выясняя у обоих, о чем они беседовали вчера вечером, он убедился, что оба утверждают разное, ибо, конечно же, им не пришло в голову согласовать все заранее.
Тигеллин повел их туда, где лежали железный ошейник, клещи и другие приспособления для пыток, но ему даже не понадобилось прикасаться к ним. Натал тут же во всем признался. Он надеялся остаться в живых и ради этого выдавал одного за другим своих сообщников. Особенно много рассказал он о друге Пизоне и о Сенеке.
(Отличная это была мысль — упомянуть о философе. Я сейчас имею в виду себя.)
Услышав признания Натала, Сцевин поторопился внести свою лепту и назвал имена Петрония и Лукана; к несчастью, он не забыл и обо мне.
Впрочем, я с легкостью отбил эту атаку, заявив, будто третьего дня посещал собрание заговорщиков лишь для того, чтобы побольше узнать об их преступных замыслах и спасти затем жизнь любимого императора.
Я не успел внести свою долю в ту сумму, которая предназначалась для уплаты преторианцам, и потому мог смело доносить на прочих, собравших для этой цели более тридцати миллионов сестерциев.
Нерона очень обрадовала возможность легко заполучить такие деньги; впрочем, чуть позже он уже имел в сто раз больше — когда все имущество осужденных отошло казне.
Нерон очень беспокоился, что народ прознает об истинных размерах заговора и решит, что у аристократии есть причины столь сильно ненавидеть своего императора. Цезарь сам отлично понимал, что его жизнь и правление в последние годы давали достаточно поводов для недовольства.
Чтобы рассеять возможные слухи о своей порочности, он решил побыстрее жениться на Статилии Мессалине, которая в дополнение ко всем своим прочим достоинствам происходила из рода Юлиев, то есть даже превосходила знатностью Поппею. Нерон и Мессалина были весьма признательны мне за то, что я помог им избавиться от консула Вестина, вовремя донеся на него.
Нерон давно уже проявлял к Статилии Мессалине интерес, но та боялась верить своему счастью, полагая, что Нерон вот-вот объявит о грядущей свадьбе с Антонией. Ведь город уже узнал о том, как император — по политическим соображениям — предлагал Антонии стать его женой, и разумные люди были уверены, что со временем она даст свое согласие, ибо отказала лишь потому, что того требовали приличия.
Перепуганный тем, сколь много народу участвовало в заговоре, Нерон решил было отменить празднества, но мы с Тигеллином убедили его в ненужности такого шага. Наоборот, уверяли мы, пока все будут увлеченно следить за состязаниями, гвардия займет столицу и Остию (где можно было ожидать бунта на флоте); да и аресты сенаторов и всадников лете провести прямо в цирке, не дав никому из преступников ускользнуть и обратиться за помощью к легионам.
Пизона же следовало арестовать незамедлительно. Уверенный в скором успехе своего замысла, он в окружении свиты уже отправился в храм Цереры, чтобы ожидать там вестей от сообщников.
Услышав о доносе Милиха и аресте Сцевина и Натала, Пизон поспешил вернуться домой, не вняв советам приятелей-смельчаков, которые призывали его, захватив деньги, идти к преторианцам или по крайней мере выступить на Форуме и обратиться за помощью к римлянам.
Решительные действия могли бы еще, возможно, спасти дело.
Фений Руф был в лагере преторианцев. Тигеллин допрашивал только еще первых задержанных, а несколько трибунов и центурионов, как известно, входили в число заговорщиков. Если бы солдаты и простолюдины не пошли за Пизоном, у него был бы по крайней мере шанс погибнуть смертью героя, пытавшегося свергнуть тирана, но потерпевшего неудачу. Короче говоря, у Пизона была прекрасная возможность доказать, что он достоин славных предков, но он ею не воспользовался.
Он попросту отправился домой, а его приспешники, поколебавшись и немного поспорив между собой, разошлись в разные стороны, чтобы попытаться спасти хотя бы собственные жизни.
Единственным, кто оказал властям сопротивление, был Латеран. Своим упорством он так разозлил всех, что его, невзирая на консульское звание, приволокли туда, где обычно казнили только рабов. Трибун Стаций с такой поспешностью отрубил ему голову, что даже повредил себе руку.
Латеран, кстати, не в пример прочим до самой смерти держал язык за зубами и не выдал даже Стация, тоже причастного к заговору. Недаром трибун так торопился.
Все охотно и многословно порочили друг друга, как будто не желая умирать в одиночестве. Поэт Лукан обвинил даже родную мать, а Луций Галлион, с которым мы когда-то приятельствовали в Коринфе, — своего старшего брата Сенеку.
На очередном заседании сената Галлиона открыто обвинили в братоубийстве, а затем намекнули, что сам он тоже причастен к заговору и должен быть осужден. Нерон, однако, прикинулся глухим.
Мать Лукана тоже не тронули, хотя она всегда плохо отзывалась об императоре и говорила, будто он — «жалкий музыкант, бренчащий на лире». Поступала она так для того, чтобы оттенить гениальность своего сына-поэта.
Мне жаль тратить время на перечисление имен тех людей, которые были казнены или совершили самоубийство, хотя Нерон и проявлял иногда великодушие, прощая виновных. Он был обыкновенным смертным и не мог, разумеется, забыть прежние обиды или не думать о своих постоянно растущих расходах; немудрено, что он зачастую приговаривал к казни самых богатых или же самых заносчивых.
Город был, можно сказать, переполнен мертвецами. Упомяну здесь о том, как погиб трибун Субрий Флав.
Когда Нерон спросил его, как мог он забыть присягу, Флав смело ответил:
— Никто не был более предан тебе, чем я. Но я возненавидел тебя, когда ты убил свою мать и жену, когда сделался возничим, актером и поджигателем!
Разъяренный Нерон приказал негру, назначенному им центурионом, отвести Субрия куда-нибудь в поле и обезглавить. Негр торопливо повиновался и начал с того, что вырыл в поле могилу.
Увидев, что яма слишком мелкая и узкая, приговоренный повернулся к стражникам и сказал, заставив их расхохотаться:
— Этот черномазый ничего не умеет. Как же он собирается рубить мне голову?
И действительно, новоиспеченный центурион так разволновался оттого, что ему предстояло убить человека, да к тому же столь старинного рода, что руки у него задрожали, и с первого раза обезглавить Субрия Флава ему не удалось.
Фению Руфу довольно долго ничего не угрожало, но в конце концов людям стало надоедать, что их судит их же сообщник. Многие стали рассказывать об участии Фения в заговоре, и Нерон вынужден был поверить им, хотя префект преторианцев и выказывал строгость при допросах, чтобы самому избежать подозрений.
По приказу императора во время одного из таких допросов воин-силач сбил Фения Руфа с ног и крепко связал его. Руф умер так же, как умирали остальные, и я очень сожалел о нем, потому что мы были добрыми друзьями. После его кончины управлять государственными зерновыми хранилищами стал еще более корыстный и алчный человек, и я много раз добрым словом поминал покойного Фения Руфа.
Сенека прибыл на торжества по поводу праздника Цереры, узнал о том, что произошло, и решил остановиться в собственном загородном доме, расположенном возле четвертого от столицы верхового камня.
Нерон послал к нему трибуна Гавия Сильвана из своей личной охраны, чтобы спросить, может ли старый философ как-то опровергнуть обвинения, выдвинутые против него Наталом. Солдаты окружили дом, и Сильван вошел как раз в тот момент, когда Сенека, его жена и несколько друзей, весьма удрученные случившимся, собирались приступить к завтраку.
Сенека спокойно ел и отвечал на вопросы Неронова посланца. Он не отрицал, что Натал посетил его и приглашал поддержать Пизона, но заявил, что слишком стар, дабы рисковать жизнью и состоянием из-за какого-то плебея — пускай даже Кальпурния. Сильван вынужден был удовлетвориться этими словами философа.
Нерон внимательно выслушал отчет трибуна и спросил, готовится ли Сенека к смерти и боится ли он ее? Сильван, подумав, сказал, что не заметил признаков ни того, ни другого. Тогда император вновь отправил его к своему старому учителю и велел передать, что тот должен умереть.
Нерону было очень неприятно сообщать это наставнику, но у него не было иного выхода. Разумеется, Сенеке предлагалось уйти из жизни добровольно.
Дабы ты, сын мой Юлий, понял, что Нерону угрожала тогда серьезная опасность, я добавлю, что Сильван, получив такой приказ, направился прямиком в лагерь преторианцев к Фению Руфу и спросил, следует ли ему подчиняться императорскому приказу. Сам Сильван тоже был замешан в заговоре. Руф вполне мог провозгласить Сенеку императором, подкупить солдат и поднять вооруженное восстание, однако он оказался неспособен на убийство.
Позже я много размышлял о тех действиях, которые он мог бы предпринять. Конечно, преторианцы вряд ли обрадовались бы предложению сменить комедианта на философа, но, с другой стороны, они терпеть не могли жестокого и властного Тигеллина и не отказались бы помочь его низвержению. Кроме того, все знали о несметном богатстве Сенеки и понимали, что он всех бы щедро одарил.
Руф имел и личные причины желать в императоры Сенеку. Префект был выходцем из еврейской семьи, имевшей корни в Иерусалиме, но старался скрывать свое происхождение, ибо занимал высокий государственный пост. Его отец был вольноотпущенником и в свое время торговал в Киринее зерном; когда же его отпрыск перебрался в Рим, он с помощью денег убедил Фениев усыновить Руфа. Руф получил прекрасное еврейское образование и воспитание, и ему — благодаря деловой хватке и сообразительности — всегда сопутствовал успех.
Я не знаю, почему его отец Симон пожелал видеть своего сына римлянином, но я совершенно уверен в том, что Фений Руф сочувствовал христианам. Мой отец однажды упоминал о том, что отец Руфа переносил крест Иисуса на место его казни в Иерусалиме, но я как-то позабыл об этом. В своих бессвязных письмах из Иудеи отец также рассказывал о Симоне Киринеянинс, и я понял, что мой отец способствовал усыновлению Руфа Фениями и приложил много усилий к тому, чтобы новоиспеченному римскому гражданину удалось скрыть свое низкое происхождение.
Возможно, именно поэтому я легко сошелся с Руфом и заручился его поддержкой как раз тогда, когда очень нуждался в этом — в самом начале моей карьеры торговца зерном.
Если бы Сенека стал императором, христиане наверняка получили бы политические привилегии, и ради этого можно было, по-моему, отступить от своих христианских взглядов и самолично участвовать в убийстве Нерона.
Но Фений Руф не смог поступиться принципами, кроме того, он считал себя хорошим торговцем, а не воином, и не в силах был принять твердое решение и потому понадеялся на то, что его не разоблачат. Он велел Сильвану выполнять приказ Нерона.
К чести Сильвана следует сказать, что он постыдился лично отправиться к Сенеке, а послал вместо себя центуриона.
Я не буду тут повторять многочисленные рассказы о хладнокровии, проявленном Сенекой перед лицом смерти, замечу только, что не слишком-то это было красиво — принуждать свою молодую жену, у которой вся жизнь была впереди, умирать вместе с ним.
Конечно, сначала он утешал ее, умолял не горевать о нем, а думать о добродетели, поиски коей были смыслом всей его жизни — это, мол, отвлечет ее от грустных мыслей. Когда же она расстроилась окончательно, хитрый старик принялся живописать те ужасы, какие якобы ожидают ее, если она попадет в руки кровожадного Нерона. Разумеется, перепуганная Паулина предпочла умереть вместе с мужем.
— Я указал тебе путь, по которому ты могла бы следовать, сделавшись вдовой, — торжественно произнес Сенека, — но ты выбрала достойную смерть, и я считаю, что твой выбор верен. Давай же выкажем великое мужество и уйдем из жизни рука об руку.
После этого он торопливо приказал центуриону вскрыть им обоим вены, так что у Паулины не было уже времени передумать.
Однако Нерон вовсе не желал, чтобы Паулина умерла, и распорядился пощадить ее. Император всегда заботился о собственной репутации и потому предпочитал избегать излишних жестокостей и по возможности смягчать свои приговоры.
Центурион не мог отказать Сенеке, но действовал с крайней осторожностью и постарался не повредить Паулине ни сухожилий, ни крупных кровеносных сосудов.
Кровь не желала покидать стариковское тело, но Сенека не лег в горячую ванну, как это заведено в подобных случаях; он, не переставая, диктовал писцу поправки к своим сочинениям. Когда Паулина принялась рыдать, он нетерпеливо попросил ее удалиться в другое помещение, пояснив, что, мол, не хочет усугублять своими страданиями ее душевные и телесные муки.
Паулина повиновалась и ушла, но в соседнем помещении ее же собственные рабы, выполняя приказ центуриона, перевязали ей запястья, остановив кровотечение. Паулина не сопротивлялась. Вот как получилось, что безграничные самонадеянность и тщеславие старого чудака спасли жизнь его молодой жене.
Сенека, подобно большинству стоиков, боялся боли и потому через какое-то время попросил своего лекаря дать ему снадобье, вызывающее онемение всего тела, — такое много лет назад афиняне дали Сократу. (Возможно, Сенека хотел, чтобы потомки считали его равным Сократу.) Однако яд не подействовал.
Наконец терпение центуриона лопнуло, и он приказал философу поторопиться. Тот перестал диктовать, полежал в горячей ванне, а затем отправился в баню и задохнулся там от пара. Его тело тайно, без каких-либо погребальных церемоний, сожгли; таким образом была соблюдена последняя воля Сенеки, который хотел, чтобы все думали, будто он ушел из жизни добровольно. Впрочем, Нерон никогда бы не допустил публичного погребения, опасаясь бунта.
Благодаря заботливому центуриону Паулина прожила еще много лет. Она стала бледная, как покойница, и говорили, что она посещает собрания христиан.
Я рассказываю лишь то, что услышал от других. У меня самого не было ни малейшего желания общаться с этой убитой горем вдовой, и любой разумный человек, конечно же, понял бы меня. Только после ее смерти я передал собрание сочинений Сенеки моему вольноотпущеннику, наказав позаботиться о его издании.
Мой друг Гай Петроний умер красиво и торжественно после роскошного пира, устроенного им для своих приятелей; пока этот пир длился, Петроний бил на мелкие кусочки все скульптуры и другие произведения искусства, собранные им за многие годы, — не хотел, чтобы они достались Нерону. Особенно горевал потом император по поводу двух драгоценных кубков, всегда вызывавших его зависть.
Петроний полностью удовлетворил свое авторское тщеславие, подробнейшим образом описав в завещании все пороки Нерона, а также назвав имена людей, с которыми тот им предавался; вдобавок он указал, когда и где это происходило, чтобы никто не обвинил его посмертно в слабоумии. Будучи талантливым писателем, Петроний, разумеется, кое-что придумал или по крайней мере приукрасил — ведь он читал завещание друзьям и стремился повеселить их, хотя сам в это время медленно, но неуклонно приближался к своему последнему часу. Петроний несколько раз собственноручно перевязывал себя, чтобы, по его словам, «наилучшим образом использовать смерть».
Завещание было отослано Нерону. Я очень жалею, что автор не позволил сделать с него ни одной копии, полагая, что это произведение принадлежит лишь императору, его старому другу.
Петроний был замечательным человеком, самым замечательным из тех, кого я встречал в жизни, хотя его сатиры всегда казались мне излишне грубыми.
Он не пригласил меня на свой прощальный пир, но я не держу на него зла. Он написал мне письмо, где говорил, что хорошо понимает, отчего я так поступил, и добавляет, что, возможно, и сам бы на моем месте сделал то же. Однако он, мол, все-таки не зовет меня к себе, заботясь о моем душевном спокойствии, ибо некоторые из его друзей расценивают мое поведение иначе, чем он. Я все еще храню это чувствительное послание и до конца дней буду вспоминать о Петроний, как о своем друге.
Но к чему так долго рассказывать о гибели многих знакомых мне людей, если уже можно перейти к более приятной теме и поведать о награждении тех, кто отличился при раскрытии заговора.
Нерон выдал каждому из преторианцев по две тысячи сестерциев — то есть ровно столько, сколько сулили солдатам заговорщики, а также распорядился, чтобы зерно они отныне получали бесплатно — прежде им приходилось покупать его за свои деньги.
Тигеллин и с ним еще двое добились права на триумф, и на Палатине были водружены их статуи.
Что до меня, то я долго и упорно намекал Нерону, что место моего отца в сенате осталось до сих пор свободным и что необходимо наконец назначить человека в комитет по восточным делам, причем человек этот должен хорошо знать евреев, дабы служить посредником между ними и государством.
Я уверял императора, что выбирать надо среди тех, кто доказал ему свою преданность, но никак не среди сенаторов, многие из которых до сих пор мечтают о восстановлении республики.
Однако Нерон, неприятно удивленный моими словами, твердо заявил, что никогда не пустит меня в сенат. Этого якобы не позволят ему ни моя репутация, ни цензоры. Вдобавок, сказал император, заговор подорвал его веру в людей, и отныне он подозревает в дурных намерениях даже меня.
Защищая свои права, я ответил, что владею имуществом, которого вполне достаточно, чтобы претендовать на место в сенате. Кроме того, мне повезло выиграть процесс, затеянный в Британии моим покойным отцом. Речь шла о наследстве Юкунда, причитавшемся ему от его матери Лугунды, женщины высокого рода и к тому же жрицы.
Сама Лугунда, а также ее родители и братья погибли во время восстания, и Юкунд, знатный гражданин Рима, остался единственным наследником. Новый царь иценов одобрял его законные притязания. Юкунду полагалось получить немало денег в качестве компенсации за убытки, понесенные вследствие восстания, а также большой кусок земли и пастбища соседнего племени (оно участвовало в волнениях, так что царь иценов вознаграждал Юкунда за счет соседей).
Этот человек написал мне длинное письмо, прося, чтобы я попытался убедить Сенеку снизить тамошние налоги, которые грозили вконец разорить изнуренную войной Британию.
Являясь законным наследником Юкунда, я приложил все усилия к тому, чтобы Нерон признал мое право на это имущество. Император мог, конечно, конфисковать его в казну, но он так разбогател после разоблачения состоятельных заговорщиков, что пока не нуждался в деньгах.
Рассказав Нерону о непомерно высоких податях, собираемых по приказу Сенеки с жителей Британии, я посоветовал цезарю немного снизить их, дабы возвыситься в глазах бриттов. Нерон решил, что лихоимство не приличествует императору Рима, и вообще отменил налоги, желая, чтобы Британия поскорее окрепла.
Эта мера изменила в лучшую сторону стоимость моего британского наследства, потому что имущество тоже перестало облагаться налогами. Мне очень повезло: я успел первым сообщить царю иценов волю императора, и с тех пор в Британии стали высоко ценить мое мнение; по этой причине некоторое время спустя я возглавил в сенате комитет по британским делам, и работа в нем принесла много пользы и мне, и жителям Британии.
Для управления островной собственностью я вызвал из Цере двух самых рассудительных и неглупых вольноотпущенников и отправил их в Британию, дабы они научили местных крестьян правильно, то есть римским способом, обрабатывать землю для получения хороших урожаев, а также откармливать на убой скот для продажи его нашим легионерам.
Позже оба моих вольноотпущенника женились на знатных британских женщинах и закончили дни достойными и уважаемыми гражданами города Лугунда, основанного мною в память о матери моего старшего сына.
Они успешно занимались земледелием и скотоводством, и прошло много лет, прежде чем соседи принялись подражать им.
Как бы там ни было, эта часть моего имущества приносила мне приличный доход, несмотря на то, что большая доля прибыли оседала в кошельках вольноотпущенников. Не думаю, впрочем, что они слишком уж мошенничали, хотя оба разбогатели за довольно короткое время. Честность в разумных пределах, не устаю я повторять, имеет множество преимуществ перед недальновидным стремлением мгновенно получить огромные деньги.
Итак, у меня появилась возможность объявить о владении собственностью не только в Италии, но и в Британии, и я сделал это, когда меня по предложению Нерона избрали сенатором.
Желание Клавдии исполнилось, и я был счастлив, что она больше не будет приставать ко мне с этим. Никто особо не возражал против моей кандидатуры, разве что один-два человека заявили, что я еще очень молод. Однако прочие сенаторы лишь рассмеялись, ибо закон о возрастном цензе оброс столькими поправками, что ему уже попросту не придавали значения. Вдобавок все отлично понимали, что мои противники имели в виду вовсе не возраст, но не осмелились назвать вещи своими именами.
Однако я не стал изводить себя злыми мыслями о тех, кто выступал против меня, тем более что после заседания один из них, широко улыбаясь, подошел ко мне, поздравил и объяснил, что сенаторы, дабы поддержать свой авторитет, часто отклоняют какое-нибудь не слишком важное предложение императора. Я был благодарен ему за эти слова и запомнил их надолго.
В своих записках я столь подробно остановился на заговоре Пизона не потому, что хотел бы оправдаться в твоих глазах (мне не в чем винить себя), но только потому, что никак не могу решиться перейти к событиям, связанным с Антонией. С тех пор прошло немало лет, но слезы все еще наворачиваются мне на глаза, когда я думаю о постигшей се судьбе.
Вскоре после самоубийства Пизона Нерон распорядился выставить стражу вокруг дома Антонии на Палатине. Ему со всех сторон доносили, что Антония согласилась отправиться вместе с заговорщиками в лагерь преторианцев и даже якобы выйти за Пизона замуж — после того, разумеется, как он разведется со своей женой. Я-то, конечно, сомневался, что такая женщина, как моя Антония, могла обещать подобное (я имею в виду бракосочетание) — ведь она любила одного меня, да и по политическим причинам такое замужество было бы для нее немыслимым.
После разоблачения заговора судьба подарила мне всего одну ночь, которую я сумел провести с Антонией; впрочем, почему «подарила»? Эта ночь обошлась мне в миллион сестерциев — плата за страх солдатам, боявшимся гнева Нерона и Тигеллина. Но я бы с радостью отдал куда больше, если бы мне удалось спасти ее жизнь. Что значат деньги в сравнении с любовью и страстью? Да я бы не пожалел всего своего состояния — или, во всяком случае, значительной его части — ради любимой женщины. Но Фортуна не пожелала улыбнуться нам.
В ту последнюю ночь мы всерьез обсуждали возможность добраться до далекой Индии, где у меня были знакомые, с которыми я когда-то вел торговые дела. Однако мы оба понимали, что наша попытка обречена на неудачу. Антонию знала вся Римская империя — ведь ее статуи украшали многие городские площади; переодеваться же было бы бесполезно, ибо ничто не скроет гордую осанку и изумительную фигуру.
Наконец мы крепко обнялись и, рыдая, признали всю тщетность наших надежд. Антония, утерев слезы, принялась нежно заверять меня, что умрет без страха и даже с радостью, потому что ей удалось-таки пережить настоящую любовь. Она сказала, что мечтала, дождавшись смерти Клавдии, назвать меня своим супругом.
Если бы ее мечта осуществилась, мне была бы оказана величайшая честь, но я хочу, чтобы ты, Юлий, понял меня правильно: я сейчас не хвастаю, я просто показываю, как сильно она меня любила.
В эту последнюю ночь Антония много и возбужденно говорила. Например, она рассказывала о своем детстве и о дяде Сеяне и утверждала, будто он намеревался, убив Тиберия и заручившись поддержкой сената, сделать Клавдия императором. Тогда Рим избежал бы ужасного правления Гая Калигулы. Но судьба распорядилась иначе, и Антония рассудительно заметила, что, может, оно и к лучшему, ибо Клавдий не готов был тогда стать правителем — он дни и ночи напролет играл в кости и даже едва не разорил свою мать Антонию.
До самого утра мы не сомкнули глаз. Сознание того, что смерть уже дожидается на пороге, придавало нашим поцелуям странный пряный вкус; воистину такая ночь бывает раз в жизни, и забыть ее невозможно.
Все мои последующие победы — всего лишь жалкое подобие пережитого мною с Антонией. Ни к кому не был я так привязан, как к этой изумительно красивой женщине.
Когда же эти волнующие мгновения пролетели и наступил рассвет, Антония предложила мне нечто столь необычное и пугающее, что поначалу я в изумлении отшатнулся, но потом, однако, признал ее мысль мудрой и перестал возражать и отнекиваться. Мы оба прекрасно знали, что это — наша последняя встреча. Гибель Антонии была неизбежна, и ничто не могло бы уже спасти ее.
Она сказала, что хочет по возможности сократить это мучительное ожидание конца, и попросила, чтобы я донес на нее Нерону, — дело это, мол, для меня не новое, и он мне обязательно поверит. Это ускорит ее смерть и вместе с тем снимет с меня подозрения, которые могут появиться у Нерона; кроме того, это обеспечит будущее моего сына.
Сама мысль о таком поступке казалась мне отвратительной, но Антония столь горячо убеждала меня, что в конце концов я согласился.
Когда мы уже покидали спальню, она дала мне несколько дельных советов о том, с кем из знатных людей ради твоего благополучия водить дружбу, от кого, наоборот, держаться подальше, кому по возможности и навредить.
С глазами, блестящими от слез, она говорила о твоем будущем и сожалела, что гибнет, не дожив до той поры, когда тебе надо будет выбирать невесту. В Риме не так уж много девочек, достойных твоего сына, Минуций, твердила она и настаивала, чтобы ты непременно прислушался к ее словам и устроил помолвку сразу же, как только твоей избраннице исполнится двенадцать. К сожалению, ты пренебрег мнением отца и покойной Антонии.
Солдаты, несущие караул у входа в дом, забеспокоились и пришли поторопить меня. Мы вынуждены были расстаться. Я навсегда запомню лицо этой благородной женщины — мокрое от слез и слегка осунувшееся после бессонной ночи, но все равно улыбающееся и прекрасное. У меня возник отличный замысел, облегчивший мне наше прощание, и все-таки сердце мое ныло и сжималось от невыносимой боли.
Я не хотел идти домой, не хотел видеть ни Клавдию, ни даже тебя, сын мой Юлий, и потому принялся прогуливаться по садам Палатина. На мгновение я замер, прижавшись спиной к высокой столетней сосне, которая, как ни странно, все еще не засохла. Я смотрел попеременно то на восток, то на север, то на запад, то на юг и думал, что отдал бы, пожалуй, весь мир за один-единственный поцелуй Антонии, а все жемчуга Индии — за возможность еще раз полюбоваться се белоснежным телом. Вот как ослепляет человека любовь.
В действительности же Антония была старше меня, и лучшие се годы остались позади. Опыт и страдания наложили свой отпечаток на ее лицо; некоторые мои знакомые не без оснований считали эту женщину слишком уж худощавой. Я, впрочем, полагал, что худоба красит ее, и не уставал любоваться подрагиванием се ноздрей и ее плавной поступью.
Я пристально смотрел на простирающийся у подножия холма Форум, на его древние здания, на новый Рим, поднимающийся на месте обгоревших руин, на Золотой Неронов дом, сверкающий в лучах утреннего солнца, и мои мысли невольно обратились к делам и к тому, что пришла пора приобрести новый земельный участок где-нибудь на Эсквилине, поближе к императорскому дворцу. Меня заботило твое будущее, Юлий, ведь я понимал, что мой старый авентинский дом уже тесен.
Я повернулся и стал торопливо спускаться по склону холма. Я шел к Нерону, надеясь немедленно переговорить с ним с глазу на глаз. Уж если я и впрямь собрался доносить на Антонию, то мне следовало поспешить, чтобы меня никто не опередил. Внезапно я показался себе безумным и громко расхохотался. «Как нелепо устроен мир!» — непрерывно повторял я, будучи уверен, что первым открыл эту истину.
Войдя в отделанный серебром и слоновой костью зал для приемов, я окинул взглядом присутствующих, ожидавших появления Нерона, и ужаснулся. Мне почудилось, что у них звериные головы. Это было так поразительно, что я протер глаза. По полу, украшенному изображающей пир богов мозаикой, прохаживались едва ли не все известные мне животные — от верблюда и ежа до свиньи и буйвола.
Тигеллин казался тощим злым тигром, и я, боясь громко расхохотаться, даже зажал рукой рот.
Впрочем, все встало на свои места, как только Нерон, предупрежденный мной знаком о необычайной важности того, что я имею сообщить, пригласил меня в свою спальню. Очевидно, мои видения были вызваны волнением и бессонницей. Во всяком случае, император предстал передо мной в образе человека, а не льва или, скажем, гориллы. На его ложе я заметил Акту, и это означало, что он хотя бы на время пожелал отвлечься от своих пороков. Иногда это с ним случалось.
Нерон выглядел исстрадавшимся и удрученным. Он напомнил мне избалованного толстого ребенка, совершенно не понимающего, что большинству окружающих он несет одно лишь зло. Сам-то он желает всем добра и хочет только, чтобы ему не мешали наслаждаться собственным пением. (Жаль, кстати, что я никогда не мог оценить по достоинству талант Нерона, так как был совершенно немузыкален.)
Когда я вошел, император как раз упражнялся в своем излюбленном занятии: его голос разносился по всему Золотому дому. Умолкал Нерон лишь изредка, чтобы прополоскать горло. Он не смел есть фрукты, ибо какой-то лекарь сказал ему однажды, что даже самые сочные из них якобы могут плохо повлиять на голосовые связки. Но если бы его заинтересовало мое мнение, то я бы предположил, что яблоко или несколько виноградин не повредят человеку, у которого давно уже испортилось пищеварение.
Я назвал имя Антонии; Нерон поперхнулся своим полосканием и сильно закашлялся. Отзывчивая Акта услужливо постучала ему по спине, но император рассердился и выгнал ее прочь.
— Что ты хочешь рассказать мне об Антонии, мерзкий доносчик? — спросил наконец Нерон, справившись с приступом кашля.
Я, запинаясь, произнес подготовленную заранее речь. Я уверял, что только уважение к отцу Антонии императору Клавдию, который был так добр, что дал мне имя Лауций, когда я надел мужскую тогу, заставляло меня до сих пор молчать об участии Антонии в заговоре Пизона. Но совесть грызла и мучила меня, ибо речь идет о безопасности Нерона.
Бросившись на колени, я поведал, что Антония многажды призывала меня по ночам к себе и уговаривала присоединиться к Пизону и его сообщникам. Она считала, что я, близкий друг императора, могу подсказать заговорщикам, к чему им лучше прибегнуть — к яду или к кинжалу.
Стремясь уязвить самолюбие Нерона, я также прибавил, что Антония пообещала Пизону после государственного переворота выйти за него замуж. Этот нелепый слух очень ранил тщеславие Нерона, потому что, как известно, Антония несколько раз решительно отвергала подобные предложения, когда они исходили от самого императора.
И все же Нерон сомневался и поглядывал на меня недоверчиво. Еще бы! Отчего бы это такой женщине, как Антония, выбрать себе в наперсники человека, казавшегося ему обычным ничтожеством?
В конце концов Нерон приказал арестовать меня и под охраной дежурного центуриона отвести в одно из незавершенных помещений Золотого дома, где как раз работал известный художник. Он торопился закончить фреску, изображавшую поединок Ахилла и Гектора на стенах Трои. Нерон принадлежал к Юлианскому роду и хотел напомнить своим гостям об Энее, сыне прекрасной Венеры и первом из Юлиев. (Поэтому он, между прочим, никогда не бывал в храме Вулкана и отзывался об этом хромом боге весьма пренебрежительно, что, конечно же. обижало богатых и влиятельных кузнецов.)
Запах краски и сам живописец несказанно раздражали меня. Можешь себе представить, он запретил мне разговаривать с моим стражем! Мы даже не могли шептаться, потому что это, видишь ли, отвлекало его от дела. Правда, я чувствовал себя оскорбленным тем, что Нерон доверил арестовать меня не трибуну, но центуриону, хотя и римскому всаднику, однако же мы все-таки нашли бы общие темы для беседы — например, лошадей. Это отвлекло бы меня от грустных раздумий, но самовлюбленный и заносчивый рисовальщик велел нам обоим молчать.
Я не осмеливался прикрикнуть на него, ибо он был у Нерона в большой милости. Император почитал его за хорошего мастера и даже даровал ему гражданство, несмотря на то, что люди на фресках этого художника выглядели ужасно нелепо, поскольку все — и женщины тоже — были облачены в тоги. Однажды Нерон обмолвился, что мог бы, пожалуй, сделать его всадником, но, к счастью, больше не упоминал об этом. Может, все-таки понял, что нельзя награждать человека только за то, что ему удается ловко изображать на сырой штукатурке птиц и зверей.
Наступил полдень, однако Нерон так и не прислал мне со своего стола никакой еды; впрочем, голод меня пока не донимал. Мы с центурионом молча играли в кости и молча же пили вино — не слишком много, чтобы не опьянеть: он был на службе, а меня могли в любой момент позвать к Нерону. Я сумел передать весточку Клавдии и сообщить, что я арестован по подозрению в причастности к заговору.
Твоя мать отлично знала, что я обязан позаботиться о твоем будущем, и все-таки ей претила роль осведомителя, которую я тогда играл. Мне хотелось заставить ее поволноваться за мою жизнь, хотя на самом деле я был не слишком обеспокоен. Я хорошо знал капризный нрав Нерона, но все же полагал себя в безопасности.
Конечно, я был очень богат, и это могло соблазнить императора и подвигнуть его на убийство. Убил же он, к примеру, консула Вестина, почти не имевшего отношения к делу Пизона. К счастью, тут я мог рассчитывать на покровительство вдовы консула Статилии Мессалины.
Правда, брак между нею и императором еще не был заключен официально, ибо по закону им следовало выждать девять долгих месяцев, но Статилия Мессалина уже готовила роскошный свадебный пир. Я знал, что она очаровала цезаря еще при жизни своего мужа.
По-видимому, Нерон вернул к себе Акту на то время, пока Мессалина служила богине Луны, желая усовершенствоваться в тайных женских искусствах. Мне стало известно, что Акта сблизилась с христианами и пыталась в меру сил воздействовать на императора, развивая хорошие качества его характера. Впрочем, изменить Нерона ей не удалось.
Статилия Мессалина не ревновала к Акте. Она исповедовала свободу нравов и первой из римлянок обнажила одну грудь, переняв эту моду у германских женщин. Мессалине было чем гордиться — недаром Нерон так увлекся ею, что даже погубил ее мужа.
Женщины, обделенные природой, возмущались и считали неприличным «ходить полуголыми», как будто вид красивой груди мог кого-нибудь оскорбить. Наверное, они забыли, что жрицы тоже иногда появлялись с открытой грудью и что некоторые церемонии, освященные веками, требовали этого даже от весталок. Короче говоря, ничего непристойного тут не было.
К вечеру Тигеллин, успевший побеседовать с несколькими чудом оставшимися в живых участниками заговора, собрал достаточно улик против Антонии. Двое каких-то подлецов, мечтавших спасти собственные шкуры, не моргнув глазом заявили, будто едва ли не сами слышали, как Антония клялась выйти замуж за Пизона и как Пизон обещал ей избавиться от собственной жены. Они, мол, даже обменялись подарками, точно настоящие жених и невеста. При обыске в доме Антонии нашли ожерелье из индийских рубинов, которое, как показали свидетели, было куплено Пизоном у одного золотых дел мастера, сирийца по происхождению. Почему эта вещица оказалась у Антонии, я не знал тогда и не желаю знать сейчас.
Многочисленные улики убедили Нерона в виновности несчастной. Император притворился крайне огорченным, хотя, разумеется, был безмерно рад тому, что сможет законным путем избавиться от непокорной и своенравной красавицы.
Чтобы выказать мне расположение, он пригласил меня в зверинец в своем новом саду, где нас уже ждал Эпафродий, приготовивший для повелителя некую забаву. Я увидел несколько совершенно обнаженных юношей и девушек, привязанных к столбам возле клеток со львами. Эпафродий держал в руках докрасна раскаленный железный прут дрессировщика, а на поясе у него висел меч. Жестом он показал мне, чтобы я не беспокоился.
Честно говоря, я и впрямь испугался, когда услышал глухое рычание льва, бросавшегося на столбы и отчаянно бьющего по земле хвостом. Наконец он поднялся на задние лапы, с видимым отвращением обнюхал половые органы жертв и вновь принялся злобно рычать. Как ни странно, никто из рабов не пострадал; впрочем, все они отчаянно извивались, стремясь увернуться от зубов и когтей страшного хищника.
Дождавшись, пока лев немного успокоится, Эпафродий шагнул вперед и смело воткнул ему в брюхо меч; кровь брызнула во все стороны, животное упало набок и, дергая лапами, в муках скончалось.
Юношей и девушек освободили от пут и увели, и Нерон, все еще дрожа от возбуждения, указал на львиную голову и спросил меня, поверил ли я, что этот лев — настоящий? Разумеется, я заявил, что ему удалось меня обмануть, и даже хорошее знание повадок диких зверей не помогло мне.
Нерон с гордостью продемонстрировал гибкие пружины и прочие приспособления, приводящее это чучело в движение, а также пнул ногой пронизанный мечом Эпафродия пузырь с кровью. С тех пор я нередко размышлял об этом странном развлечении Нерона, которое приносило ему наслаждение, но которого он стьщился и потому позволял наблюдать за ним только самым близким своим друзьям.
Затем император хитро посмотрел на меня и проговорил безмятежно:
— Итак, мне доставили бесспорные доказательства вины Антонии. Я вынужден поверить им, хотя ты, конечно же, понимаешь, как я расстроен и как горюю о том, что ей придется умереть. Ведь она не только знатная римлянка, но и моя сводная сестра. Ты разоблачил ее ради моего спасения, и я хочу оказать тебе честь. Я приказываю, Минуций, чтобы ты немедленно отправился к Антонии и вскрыл ей вены. У меня есть опасения, что добровольно уйти из жизни она не пожелает, в то время как политические интересы государства требуют ее гибели. Я обещаю ей пышное погребение и непременно помещу урну с ее прахом в мавзолей Божественного Августа. Сенату и народу незачем знать правду. Я расскажу им, будто она совершила самоубийство, ибо была смертельно больна. Если это объяснение не подойдет, я придумаю любое другое. Сейчас это не имеет значения.
Я был настолько удивлен тем, что Нерон угадал мое желание, что слова застряли у меня в горле.
Видишь ли, Юлий, я как раз собирался просить его сделать мне одолжение и позволить самому передать Антонии императорскую волю, чтобы у меня появилась возможность попрощаться с ней и до последнего вздоха держать ее за руку, наблюдая со слезами на глазах, как кровь вытекает из этого прекрасного белоснежного тела. Так мне было бы легче расстаться с моей любовью.
Однако Нерон неправильно истолковал мое молчание. Он засмеялся, хлопнул меня по спине и сказал высокомерно:
— Да уж, неприятно тебе будет признаваться Антонии, что это ты донес на нее. Я думаю, она все-таки переспала с тобой пару раз. Мне хорошо известны ее привычки.
Но я видел, что он говорит это только в шутку. Ему и в голову не приходило, что Антония могла увлечься таким человеком, как я, и при этом отказать ему, императору.
Посылая меня к Антонии, он хотел моего позора и унижения, так как издавна глубоко презирал доносчиков. Однако же, Юлий, мне кажется, я в своем рассказе достаточно ясно показал, что доносчики бывают разные. Сообщая Нерону те или иные сведения, я думал в первую очередь о тебе, сын мой, и о будущем всего рода Юлиев. Собственная жизнь и репутация заботили меня куда меньше. Так что Нерон ошибался. Намереваясь унизить меня, он на самом деле неожиданно подарил мне величайшую радость.
Такая же радость осветила и лицо Антонии, едва она увидела меня. Ведь мы уже попрощались навсегда, и вдруг я вернулся в ее дом. Не думаю, что кто-нибудь еще встречал известие о своей грядущей кончине с таким неподдельным восторгом. Ее глаза сияли, ее руки манили, ее губы шептали слова любви. Я приказал трибуну и преторианцам выйти и встать у наружных дверей, и мы бросились друг другу в объятия.
Разумеется, я понимал, что император с нетерпением ждет известия о смерти Антонии, и все-таки надеялся, что он даст мне час-два на уговоры. Заставить человека совершить самоубийство — дело нелегкое. Конечно, Антония давно знала, что ее ждет, и была готова уйти из жизни в любой момент, но Нерон-то об этом не догадывался.
Мне жаль было терять драгоценное время на расспросы об ожерелье Пизона, хотя я и сгорал от ревности и желания выяснить все до конца. Мы упали на ложе и ненадолго забыли об ужасах этого дня. Возможно, как любовник я тогда себя не превзошел — сказались недосыпание и усталость, однако мы крепко обнимали друг друга, и этого нам было довольно.
Тем временем служанка Антонии наполнила горячей водой роскошный порфирный бассейн, и обнаженная красавица, попросив меня поторопиться, легла в него. Я вскрыл ей вену на сгибе локтя со всеми возможными предосторожностями — быстро, аккуратно, острым ножом. Она не хотела огорчать меня, но все же не смогла удержаться от болезненного стона.
Когда кровь окрасила благоухающую бальзамом воду в розовый цвет, Антония попросила у меня прощения за обиды и огорчения, которые я будто бы от нее терпел, и рассказала, что вся ее жизнь была настолько безоблачной, что она часто раздражалась по пустякам и, например, втыкала булавки в грудь неловкой рабыни, если та, расчесывая ей волосы, случайно дергала их.
Одной рукой я держал Антонию над водой, чтобы она не захлебнулась, в другой сжимал ее хрупкие пальцы, и внезапно жизнь показалась мне такой никчемной, что я решил умереть вместе с моей возлюбленной.
— Ты очень любезен, милый мой Минуций, — прошептала она еле слышно, целуя мое ухо, — но ты должен жить ради сына. Не забудь те советы, что я давала тебе, и не забудь также положить мне в рот монету из твоего старого этрусского золота, чтобы мне было чем заплатить Харону. Это последнее, о чем я тебя прошу, прежде чем меня начнут готовить к погребальному костру. Перевозчик обязан знать, насколько я знатная. Я не хочу оказаться на его лодке в толпе черни…
Спустя мгновение ее губы побледнели, а рука стала вялой и бессильной. Однако я по-прежнему не разжимал своих пальцев и все целовал и целовал милое лицо.
Наконец я убедился, что Антония не дышит, и бережно перенес ее окровавленное тело на ложе. Начав обмывать покойницу, я с радостью увидел, что моя возлюбленная пользовалась египетским мылом одного из моих галльских вольноотпущенников. То есть, разумеется, оно было вовсе не египетским, а изготавливалось в Риме, как, впрочем, и все другие сорта мыла, а также порошки для чистки зубов, но люди платили за мыло гораздо больше, если оно красиво называлось.
Одевшись, я позвал преторианцев и их командира засвидетельствовать, что Антония добровольно совершила самоубийство, а затем поспешил во дворец. Но перед уходом я, как и обещал, положил в рот умершей одну из золотых монет, найденных в Цере в старой гробнице, и попросил управляющего Антонии проследить, чтобы монету не украли.
Нерон, поджидая меня, коротал время за вином и успел выпить более чем достаточно. Он был явно удивлен моим скорым возвращением и спросил, уверен ли я, что все уже позади. Затем он еще раз пообещал не трогать мою наследственную землю в Британии, а также замолвить за меня словечко в курии, чтобы я как можно быстрее стал сенатором. Но это ты уже знаешь, и я рад, что самая печальная часть моего рассказа подходит к концу.
Однако мне еще следует поведать тебе о том, что буквально две недели спустя я по вине покойной Антонии едва не лишился жизни. К счастью, друзья вовремя сообщили мне, что Нерон начал расследование, связанное с ее завещанием.
…Я так и не понял, почему эта умная и дальновидная женщина назвала тебя в своем завещании, хотя я просил не делать этого. Перед ее смертью мы не говорили с ней о ее последней воле, потому что были заняты другим. Да и, по правде сказать, я совсем забыл об обещании, данном ею, когда она награждала тебя именем Антоний.
Теперь мне предстояло как можно быстрее избавиться от весталки Рубрии — единственной, кому была известна тайна твоего происхождения. У меня нет большого желания рассказывать о нашей последней встрече. Заслуживает внимания всего одна деталь: перед тем, как посетить Рубрик», я зашел к старой Локусте, которая жила в замечательном загородном доме, подаренном ей Нероном. Она с учениками занималась выращиванием лекарственных трав и при сборе урожая строжайше руководствовалась разными фазами луны.
К моей радости, внезапная смерть старейшей жрицы храма Весты никого не удивила и не встревожила. Ее лицо даже не почернело — так хорошо владела Локуста своим ремеслом. Ничего не скажешь, рука у нее была набита на многочисленных преступниках, которые, с разрешения Нерона, пили некоторые ее снадобья, дабы она могла проверить их действие. Все равно эти люди лучшего не заслуживали.
Мое посещение Рубрии осталось незамеченным — к ней часто приходили за советами, — и потому я без всяких помех сумел замуровать в потайном месте официально заверенный свидетелями документ, касающийся твоего рождения. Рубрия подтверждала в нем, что Клавдия — дочь римского императора, что Антония признала Клавдию своей сводной сестрой и что имя Антоний было дано тебе именно поэтому.
Судя по многим признакам, я давно догадался, что впал в немилость, и приказ срочно явиться к Нерону не застал меня врасплох. Я постарался хорошо подготовиться к нашему разговору.
— Расскажи-ка мне о своем последнем браке, Манилиан, — велел, раздраженно жуя губами, Нерон, — так как я ничего не знаю о нем. И постарайся поправдоподобнее объяснить, отчего это Антония упомянула в своем завещании твоего отпрыска. Я вообще впервые слышу, что у тебя есть сын, если не считать, конечно, Эпафродиева ублюдка.
Я старательно избегал его взгляда и изображал сильнейший испуг, что, впрочем, удавалось мне с легкостью. Нерон тут же решил, что совесть моя нечиста.
— Я бы еще понял, если бы Антония оставила мальчику кольцо своего дядюшки Сеяна, — продолжал императора, — но ведь она дарит ему несколько юлианских фамильных драгоценностей, унаследованных ею от матери Клавдия, старой Антонии! Среди прочих вещиц там есть даже плечевые знаки различия, которые, как уверяют, носил сам Божественный Август, когда участвовал в боях или важных государственных церемониях. Еще более странно, что о твоем браке не говорится ни в одной из книг, а имя твоего сына отсутствует в новой переписи, не говоря уже о списке всадников, хотя по всем правилам оно должно там быть. В общем, в этом есть что-то подозрительное.
Я поспешно встал на колени и воскликнул горестно:
— О боги, и почему только я не пришел к тебе раньше?! Но мне было так совестно, что я не мог заставить себя открыться ни одному из своих друзей. Моя жена Клавдия… она… она — еврейка!
Нерон с облегчением расхохотался, да так, что все его большое тело заходило ходуном, а на глазах выступили слезы. Ему никогда не нравилось посылать людей на смерть из-за всякой ерунды, тем более своих друзей, — а ведь я был его другом.
— Но чего же тут стыдиться, Минуций? — отсмеявшись, с упреком проговорил он. — Разве быть евреем — это позор? Ты же наверняка знаешь, что за сотни лет еврейская кровь влилась в жилы не одного древнего римского семейства. В память о моей дорогой Поппее я никогда не буду относиться к евреям хуже, чем к другим людям. Мало того, я даже допускаю их к государственной службе — в разумных пределах, конечно. Пока я у власти, все имеют равные права, будь то римляне или греки, черные или белые. Терпим я и к евреям.
Я поднялся с пола. Вид у меня был печальный и смущенный, как того и требовала обстановка.
— Если так, то я немедленно познакомлю Клавдию с тобой и с моими друзьями, — сказал я. — Но у нее в семье есть даже рабы. Ее родители были вольноотпущенниками матери Клавдия, Антонии, которую можно считать твоей бабушкой. Вот почему ее назвали Клавдией, и вот почему я стыжусь ее. Вероятно, в честь своей матери Антония и захотела подарить мальчику несколько дешевых фамильных драгоценностей. Ведь это именно моя жена настояла на том, чтобы сыну дали имя Антоний.
Нерон не спускал с меня внимательного взгляда.
— И все же, — помолчав, опять заговорил я, и голос мой дрожал и прерывался от возмущения, — эта история с завещанием придумана Антонией только для того, чтобы ты начал подозревать меня. Она отлично знала, что я донес на Сцевина, Пизона и других, хотя и не догадывалась, конечно, что я донесу и на нее, ибо твоя жизнь мне дороже всего на свете. И признаюсь тебе, Нерон, я ничуть не жалею о смерти коварной Антонии.
Нерон задумчиво наморщил лоб, и я понял, что мне по-прежнему угрожает опасность.
— Еще я сознаюсь в том, что немножко интересуюсь еврейским вероучением, — быстро сказал я. — Это, конечно, не преступление, но и не самое подходящее занятие для римского всадника. Такие вещи лучше оставлять женщинам. К сожалению, моя жена Клавдия очень упряма и заставляет меня ходить в синагогу. Но я знаю, что многие римляне делают это — им попросту любопытно смотреть на молящихся евреев и им кажется, что они на цирковом представлении.
Нерон мрачно глянул в мою сторону.
— Я рад бы услышать твои объяснения, — сухо проговорил он, — но вся беда в том, что Антония заверила приписку к своему завещанию более полугода назад, когда ни о каком заговоре Пизона еще и речи не было. Или ты считаешь, она уже тогда догадывалась, что ты сделаешься доносчиком?
Я понял, что пришла пора отступить еще дальше. Я был готов к этому, хотя поначалу и прикидывался, будто рассказал уже все. Нерон не поверил бы внезапному приступу искренности — он полагал, что любому человеку есть что скрывать.
Я уставился в пол и начал шаркать ногой по мозаичному изображению Марса и Венеры, запутавшихся в медной сети Вулкана. По-моему, сыграно было просто замечательно. Сплетая и расплетая пальцы, я мычал и заикался, как бы подбирая нужные слова.
— Говори! — резко приказал Нерон. — Иначе я отберу у тебя твои новенькие сенаторские сандалии, и сенат радостно согласится с моим решением.
— О цезарь! — вскричал я. — Я ничего не буду утаивать от тебя, но только умоляю — не разглашай этой позорной тайны перед моей женой. Мне известно твое великодушие, и я уверен: ты не отдашь меня на растерзание этой ревнивой фурии. Она давно надоела мне, и я не понимаю, зачем я на ней женился.
Почуяв сплетню, Нерон сладострастно облизнул свои пухлые губы.
— Я слышал, будто еврейки обучены всяким занимательным любовным хитростям, — сказал он. — Немудрено, что ты связался с одной из них. Впрочем, я ничего тебе не обещаю. Итак, начинай.
— Из-за непомерного честолюбия моей жене взбрело в голову пригласить Антонию на церемонию по случаю наречения нашего сына. В присутствии свидетелей я взял его на колени и признал наследником…
— Точно так же ты, помнится, поступил некогда с Лауцием, — шутливо заметил Нерон. — Однако продолжай!
— Я и вообразить не мог, что Антония примет приглашение, хотя мальчик и приходился внуком вольноотпущенникам ее матери. Но она тогда скучала и искала развлечений. Приличия ради она привела с собой весталку Рубрию, которая, кстати говоря, выпила в тот вечер слишком много вина. Я думаю, Антония была наслышана обо мне и из чистого любопытства пожелала завести знакомство, хотя не исключено и другое: возможно, она уже начинала подыскивать себе сторонников и прикидывала, как лучше осуществить государственный переворот. Осушив полный кубок, она недвусмысленно дала мне понять, что я буду принят в ее доме на Палатине как желанный гость, особенно если появлюсь там один, без жены.
Нерон порозовел и невольно подался вперед, чтобы не пропустить ни словечка.
— Я, конечно, был польщен такой честью, но считал, что все дело в выпитом вине или в минутной прихоти знатной римлянки. И все же я отправился туда однажды вечером, и она встретила меня неожиданно ласково… Нет, цезарь, стыд смыкает мои губы, и я не смею продолжать…
— Не робей, — подбодрил меня Нерон. — Мне доносили об этом кое-что. Уверяли даже, будто ты покидал ее только под утро. Я прикинул тут из любопытства, мог ли твой сын выйти из чрева Антонии, и у меня получилось, что нет. Мальчику сейчас семь месяцев, а Антония всегда была тощая, как старая корова.
Зарумянившись от смущения, я пробормотал, что Антония привечала меня и на своем ложе, причем так привязалась ко мне, что хотела видеть все чаще и чаще; я же опасался гнева ревнивой жены, которая могла что-нибудь заподозрить. Возможно, предположил я, Антония упомянула в завещании моего сына в благодарность за то, что я иногда доставлял ей удовольствие, — не могла же она, в самом деле, завещать эти вещицы прямо мне! Никогда нельзя забывать о приличиях.
Нерон рассмеялся и хлопнул себя по колену.
— Старая шлюха! — воскликнул он. — Значит, она все-таки опустилась до тебя? А я-то все сомневался, не верил… Но ты был у нее не единственным, Минуций Манилиан. Однажды она пыталась проделать то же самое и со мной, когда мне как-то довелось немного приласкать ее. Я был тогда сильно пьян, и все же ее острый нос и тонкие губы запомнились мне надолго. Представляешь, она повисла у меня на шее и попробовала поцеловать. Я оттолкнул ее, и в отместку она пустила нелепейший слух, будто я предлагал ей выйти за меня замуж. Ожерелье Пи-зона служит лишним доказательством ее порочности. Я даже не исключаю, что она спала с рабами, когда никого приличнее поблизости не оказывалось. Поэтому и ты был для нее достаточно хорош.
Я непроизвольно сжал кулаки, но сумел справиться с собою и смолчать.
— Статилия Мессалина очень довольна этими рубинами, — добавил Нерон. — Она даже покрасила свои соски в такой же кроваво-красный цвет.
Нерон был в восторге от этой выдумки, и я понял, что худшее позади. Он приободрился и оживился, однако я видел, что он по-прежнему сердит на меня и хочет наказать так, чтобы я стал посмешищем для всего Рима. К сожалению, я не ошибся.
— Во-первых, — задумчиво проговорил он, — я велю тебе привести сюда свою жену, чтобы я лично убедился в том, что она еврейка. Во-вторых, я желаю побеседовать со свидетелями, которые были в твоем доме в тот день, когда ребенок получал имя. Они наверняка тоже евреи, и мне надо знать, насколько усердно ты посещаешь синагогу. Ну, а в-третьих, ты немедленно подвергнешься обрезанию. Я полагаю, твоя жена этому только обрадуется. Согласись, я прошу недорого: кусочек твоей собственной плоти за то, что ты осквернял им мою сводную сестру. Благодари богов, что нынче у меня хорошее настроение, — ведь я отпускаю тебя, не наказав.
Я очень испугался и принялся униженно умолять не оскорблять меня. Но мои просьбы лишь приблизили развязку. Нерон пришел в восторг, когда увидел мой ужас и, утешая, положил мне на плечо руку.
— Обряд обрезания, совершенный над одним из сенаторов, послужит хорошим уроком и тем, кто радеет за интересы евреев, и тем, кто опять вздумает злоумышлять против меня. Иди же и исполняй мою волю. А затем присылай сюда свою жену со свидетелями. Впрочем, сам тоже приходи… если, конечно, сможешь. Я захочу убедиться, что лекарь потрудился на славу.
Мне пришлось отправиться домой и сказать Клавдии и двум свидетельницам, дрожавшим от страха в ожидании моего возвращения, чтобы они шли к Золотому дому. У меня же, мол, есть еще кое-какие неотложные дела. После этого я медленно побрел в лагерь преторианцев. Там я поговорил с хирургом, который горячо заверил меня в том, что операция эта совсем несложная, — служа в Африке, он якобы делал ее многим легионерам: в жарких странах часто бывают песчаные бури, а песок, как известно, способен вызывать болезненные воспаления.
Мне не хотелось еще раз рисковать репутацией и идти к евреям, но, право, лучше бы я все-таки обратился к их искусным лекарям, а не к этому коновалу! Я мужественно вынес муки, причиненные мне его неловкими пальцами и тупым ножом, но впоследствии рана загноилась, и я надолго потерял желание даже смотреть на женщин.
После операции я так окончательно и не оправился и не сумел вновь стать самим собой, хотя, надо признаться, многие женщины мечтали полюбоваться моим покрытым рубцами членом. Я удовлетворял их любопытство и действовал при этом весьма уверенно, однако удовольствия, в отличие от них, не получал. Что ж, во всем надо уметь видеть хорошие стороны. Во всяком случае, я стал жить умеренной и целомудренной жизнью.
Я не стыжусь рассказывать тебе об этом, потому что все в городе знают о жестокой шутке Нерона, и я даже ношу соответствующую кличку, называть которую мне тут кажется излишним.
Но твоя мать никак не желала понять, что от Нерона можно ожидать любых подвохов, хотя я неоднократно предупреждал ее об этом и готовил к роли, которую ей предстояло сыграть. Когда я, прихрамывающий и бледный, вернулся из преторианского лагеря, Клавдия даже не спросила, что со мной и где я был. Она, видишь ли, решила, что я так выгляжу потому, что боюсь Неронова гнева. Обе еврейки-христианки были очень напуганы, хотя я то и дело напоминал им об обещанных мною дорогих подарках.
Нерону хватило одного взгляда, брошенного на Клавдию.
— Еврейская ведьма! — вскричал он. — Да вы только посмотрите на этот острый нос, на эти тонкие губы, на эти седые волосы! Говорят, евреи седеют очень рано из-за какого-то древнего египетского проклятия. Поразительно, что этой старухе удалось родить ребенка. Эти евреи плодовиты, точно кошки.
Клавдия дрожала от ярости, но молчала — молчала ради тебя, Юлий, сын мой!
Затем обе еврейки поклялись Иерусалимским храмом, что они знают происхождение Клавдии и знали ее родителей-евреев, принадлежавших к особо уважаемому еврейскому роду, — мол, предки Клавдии были привезены в Рим как рабы много десятилетий тому назад.
Антония, заявляли свидетельницы, действительно почтила своим присутствием наш дом и нарекла нашего сына Антонием в честь своей бабушки.
Этот допрос усыпил подозрения Нерона. На самом деле обе еврейки, разумеется, лжесвидетельствовали, а выбрал я их потому, что они входили в какую-то христианскую секту, члены которой считали любую клятву преступлением, ибо так, по их мнению, утверждал Иисус из Назарета. Поскольку клясться грешно, то лгут они при этом или нет, не имеет уже ни малейшего значения. Эти женщины жертвовали собой ради моего сына, надеясь, что Христос простит их, учтя, что грешили они из добрых побуждений.
Но Нерон не был бы Нероном, не реши он вдобавок еще и поссорить меня с женой.
Взглянув на нас обоих с усмешкой, он проговорил:
— Госпожа моя Клавдия… Ибо именно так мне следует обращаться к тебе с тех пор, как твой муж, несмотря на множество совершенных им мерзостей, получил сенаторские сандалии… Итак, госпожа Клавдия, надеюсь, тебе известно, что Минуций воспользовался удобным случаем и вступил в тайную любовную связь с моей несчастной сводной сестрой Антонией? У меня есть свидетели, готовые подтвердить, что ночь за ночью твой муж и ныне покойная Антония предавались в ее летнем доме разнообразным плотским утехам. Я следил за ней, ибо, зная о ее развращенности, опасался какого-нибудь скандала.
Услышав слова Нерона, Клавдия побледнела. По моим глазам она прочитала, что император не лжет. Я-то объяснял свои частые отлучки делами, связанными с заговором Пизона.
Она изо всей силы ударила меня по лицу, и звук пощечины разнесся по огромному залу. Я тут же покорно подставил другую щеку, как это велит столь любимый ею Иисус. Она дала мне еще одну пощечину, и с того дня я немного глуховат. А затем она начала так браниться, что я остолбенел от изумления: мне и в голову не приходило, что ей были известны столь изощренные и грязные ругательства. Впрочем, я ни словом не возразил ей — я решил следовать заветам христианского бога и сносить все терпеливо и безропотно.
Клавдия так страшно ругала и меня, и Антонию, что Нерон вмешался и прервал ее. Он напомнил, что о мертвых не следует говорить плохо, и предупредил: Клавдия может заплатить жизнью за оскорбление близкой родственницы императора.
Чтобы успокоить жену и вызвать ее сочувствие, я откинул тогу, приподнял тунику и показал ей кровавый бинт на моем детородном органе, уверяя, что и так достаточно наказан за супружескую измену.
Нерон, однако, заставил меня снять повязку, хотя это и причинило мне боль: он хотел собственными глазами увидеть след от ножа хирурга — а вдруг я пробую обмануть его, обмотав окровавленную тряпицу вокруг неповрежденного члена?
— Как же ты глуп, — сказал он с укоризной, убедившись, что я не лгу. — Зачем же ты немедленно пошел к лекарю? Я всего лишь пошутил и потом очень жалел о своих неосторожных словах, но было уже поздно. Однако, Минуций, я не могу не похвалить тебя за твои рвение и послушание.
Клавдия же вовсе не огорчилась. Захлопав в ладоши, она поблагодарила Нерона за то, что он выдумал для меня такое замечательное наказание. Как же жалел я в тот миг, что женился на ней! Она никогда не простила мне истории с Антонией, хотя другая на ее месте постаралась бы позабыть одно-единственное любовное приключение своего мужа и не попрекала бы его на каждом шагу.
Наконец Нерон отправил Клавдию и двух евреек восвояси и как ни в чем не бывало продолжил разговор со мной, прикидываясь, что не замечает моих телесных и душевных страданий.
— Тебе, наверное, уже сказали, — заявил он, — что сенат намеревается принести жертву богам, которые сохранили жизнь римскому императору. Сам же я собираюсь построить храм Цереры, достойный этой замечательной богини. От прежнего после пожара остались только стены — христианам-поджигателям удалось-таки осуществить свой злодейский замысел! Но я отвлекся. Итак, о Церере. С давних пор ей поклонялись на Авентине, и я надеюсь, что в знак нашей с тобой дружбы ты не откажешься преподнести богине свои авентинские дом и сад. Я прикидывал так и эдак, но другого подходящего по размеру земельного участка там нет. Кстати, не удивляйся, когда вернешься домой: здание уже начали сносить.
Дело не терпит отлагательств, и ты, конечно, одобришь мой выбор.
Вот как получилось, что Нерон забрал у меня родовое гнездо Манилиев, причем даже без возмещения убытков. Никакой радости я по этому поводу не испытал, тем более что предвидел: всю славу он присвоит себе и на церемонии открытия нового храма даже не упомянет мое имя. Я с горечью в голосе поинтересовался, куда же он предлагает мне перебираться со всем моим скарбом — ведь ему известно, что в городе недостает жилья.
— М-да, — отозвался Нерон. — Об этом я как-то не подумал. Впрочем, если я не ошибаюсь, дом твоего отца и Туллии все еще стоит пустой. Продать его мне не удалось, потому что в нем обитают призраки.
Я обиженно ответил, что не собираюсь платить большие деньги за дом с привидениями, который мне к тому же никогда не нравился. Я добавил, что, во-первых, он давно прогнил и вообще был построен плохим архитектором, а во-вторых, сад, что его окружает, успел зарасти травой и всякими сорняками, так что приведение его в порядок потребует немалых средств, особенно учитывая новые налоги на воду.
Нерон упивался моим недовольством.
— Мы с тобой так давно знакомы, — сказал он, — что я собирался уступить тебе дом по дешевке. Однако мне претит твоя мелочность — подумать только: ты начал торговаться со мной прежде, чем я назвал цену. Нет, я больше не жалею, что послал тебя под нож хирурга. Но я хочу показать, что Нерон всегда остается Нероном, и потому дарю тебе дом твоего отца. Я не собираюсь уподобляться тебе и лавочникам и говорить о деньгах.
Разумеется, я искренне поблагодарил императора, хотя он вовсе не подарил мне отцовский дом, а поменял его на мой на Авентине. Ладно, пусть так,
думал я, слава богам, что я вообще получил что-то за свое жилище.
Дом Туллии, пожалуй, стоил обрезания, и эта мысль утешала меня, когда я метался в горячечном бреду. То, что его никому не продали, было исключительно моей заслугой: я усиленно распространял слухи о призраках и даже отправил туда нескольких рабов, которые по ночам жгли там светильники и громко стучали по глиняным плошкам. Мы, римляне, очень суеверны и боимся мертвецов и привидений.
Что ж, теперь я могу переходить к рассказу о триумфальной поездке Нерона по Греции, о смерти Кифы и Павла и о том, как я участвовал в осаде Иерусалима.