Наследник фараона

Валтари Мика

Книга X

Небесный город

 

 

1

Летний зной был в самом разгаре, когда Хоремхеб вернулся из земли Куш. Ласточки надолго скрылись в речном иле; вода в городских водоемах зацвела, а саранча и вредители нападали на посевы. Но в Фивах сады богачей зеленели, были прохладны и роскошны, и по обеим сторонам улицы Рамс расцветали цветы, яркие, как радуга. Только бедняки нуждались в воде, и их скудная пища была загрязнена пылью, которая оседала повсюду, покрывая пленкой листья акаций и сикоморов в тех частях города, где они росли. К югу, на дальнем берегу, золотой дворец фараона с его стенами и садами возникал сквозь дымку зноя в голубом неясном сиянии, как сон. Хотя самое жаркое время уже наступило, фараон не уехал в свой летний дворец в Нижнем Царстве, а остался в Фивах. Поэтому каждый знал: что-то должно произойти. Как небо темнеет перед песчаной бурей, так и сердца людей были омрачены страхом.

Никто не удивился, увидев, как солдаты входили на рассвете в Фивы по всем южным дорогам. С запыленными щитами, блестящими медными наконечниками копий и натянутыми луками черные отряды шли маршем вдоль улиц и удивленно озирались по сторонам; белки глаз сверкали на их потных лицах. Они шли под своими варварскими знаменами в пустые казармы, где на кухне скоро вспыхнул огонь и были накалены камни, чтобы вложить их в большие глиняные котлы. Между тем корабли в заливе стояли на якоре у причала, а колесницы и кони командиров с плюмажами были высажены с судов на берег. Не было видно египтян среди этих отрядов, которые большей частью состояли из нубийцев с юга и шарданов из северо-западной пустыни. Они заняли город; сторожевые огни были зажжены на углах улиц, и река была перекрыта. Постепенно в течение дня прекратилась работа в мастерских и на мельницах, в конторах и пакгаузах. Торговцы уносили с улицы свой товар и запирали ставни на засовы, а владельцы таверн и увеселительных заведений спешили нанять сильных парней с дубинками, чтобы охранять свои владения. Люди одевались в белое и устремлялись из всех кварталов города к великому храму Амона, пока его дворцы не заполнились так, что многие собравшиеся остались за стенами.

Между тем пронесся слух, что ночью храм Амона был осквернен. Разлагающийся труп собаки был брошен на алтарь, а сторожа нашли с перерезанным горлом. Слыша это, люди со страхом косились друг на друга, но многие не могли сдержать тайного ликования.

— Почисть свои инструменты, господин, — мрачно сказал Капта. — Думаю, что до наступления ночи тебе придется много поработать. Если не ошибаюсь, тебе придется также вскрывать и черепа.

Однако до вечера не произошло ничего заслуживающего внимания, только несколько пьяных нубийцев ограбили магазины и изнасиловали двух женщин. Стражники схватили их и выпороли на виду у людей, что принесло мало утешения как купцам, так и женщинам. Услышав, что Хоремхеб находится на борту флагмана, я пошел в порт, хотя и не надеялся поговорить с ним. Стражник равнодушно выслушал меня и пошел доложить о моем приходе, а затем, к моему удивлению, вернулся и позвал меня в капитанскую каюту. Так я впервые ступил на военный корабль и оглядывался вокруг с большим любопытством; все же лишь оружием и большей численностью команды отличался он от прочих кораблей, поскольку купцы тоже украшали нос корабля и раскрашивали паруса.

Так вновь я встретился с Хорсмхебом. Он показался мне выше и гораздо осанистее, чем прежде; он был широкоплеч и мускулист. Но у него на лице появились морщинки, а усталые глаза были налиты кровью. Я низко склонился перед ним, вытянув руки вперед.

Он воскликнул с горьким смехом:

— Смотрите, это Синухе, Сын Дикого Осла! Поистине ты явился в благоприятный час!

Его положение не позволило ему обнять меня, но он обернулся к пухлому пучеглазому маленькому командиру, который стоял рядом с ним, задыхаясь от жары. Хоремхеб вручил ему золотую плеть — символ власти, проговорив:

— Вот она, принимай команду! — Сняв свой расшитый золотом воротник, он надел его на шею толстяка и добавил: — Принимай команду, и пусть кровь народа течет по твоим грязным рукам.

Потом он резко обернулся ко мне:

— Синухе, друг мой, я свободен и готов идти с тобой куда пожелаешь, и надеюсь, в твоем доме найдется циновка, где я смогу распрямить кости, ибо, клянусь Сетом и всеми демонами, я смертельно устал от споров с маньяками.

Затем он положил руки на плечи коротышки-командира, который был на голову ниже его самого, и сказал:

— Посмотри на него хорошенько, друг Синухе, и запомни все, что увидишь, ибо это человек, в чьих руках сегодня находится судьба Фив. Фараон поставил его на мое место, когда я назвал фараона безумцем. И, увидев его, ты можешь легко догадаться, что я скоро вновь понадоблюсь фараону!

Он рассмеялся и ударил себя по коленям, но смех его был невеселым; он испугал меня. Маленький командир робко взглянул на него, его глаза выкатывались от жары, и пот стекал по его лицу, шее и жирной груди.

— Не сердись на меня, Хоремхеб, — сказал он пронзительным голосом. — Ты знаешь, что я не домогался твоей плети — символа власти; я предпочитаю своих кошек и тишину моего сада грохоту войны. Но кто я такой, чтобы противиться приказам фараона? И он объявил, что войн больше не будет, но что ложный бог падет без кровопролития.

— Он выдает желаемое за действительное, — отвечал Хоремхеб. — Его сердце опережает его разум, как птица опережает улитку, так что его слова не имеют значения. Ты должен думать сам и проливать поменьше крови, будь очень осмотрителен, даже если это будет кровь египтян. Клянусь моим Соколом, я выпорю тебя собственными руками, если ты оставил свой здравый смысл в клетке с твоими породистыми котами, ибо во времена покойного фараона ты был, как я слышал, отличным воином, и, несомненно, именно поэтому фараон поручил тебе эту скучную работу.

Он стукнул нового командира по спине так, что коротышка задохнулся и слова, которые он собирался произнести, застряли у нею в глотке. Хоремхеб в два прыжка выскочил на палубу, и солдаты вытянулись и приветствовали его поднятыми копьями.

Он помахал им рукой, крикнув:

— Прощайте, мерзавцы! Подчиняйтесь этому маленькому породистому коту, который теперь носит плеть командующего. Подчиняйтесь ему так, словно он ребенок, и следите за тем, чтобы он не свалился с колесницы и не поранился своим ножом.

Солдаты рассмеялись и стали восхвалять Хоремхеба, но он рассердился и погрозил им кулаком, сказав:

— Я не прошу вас прощаться со мной! Мы скоро встретимся снова, ибо я вижу по вашим глазам, чего вы хотите. Говорю вам: ведите себя хорошо и помните мои слова, иначе я исполосую вашу шкуру, когда вернусь.

Он спросил, где я живу, и сказал это вахтенному командиру, но запретил ему отправлять свой багаж в мой дом, полагая, что он будет в большей безопасности на борту военного корабля. Затем, как в прежние дни, он обвил рукой мою шею и вздохнул:

— Клянусь, Синухе, если сегодня кто-нибудь заслужил настоящую попойку, так это я.

Я сказал ему о «Хвосте крокодила», и он так заинтересовался им, что я отважился попросить, чтобы у таверны Капта поставили особую охрану. Он сделал необходимые распоряжения вахтенному командиру, и тот обещал отобрать для этой цели несколько надежных, испытанных людей. Так я сослужил Капта службу, которая мне ничего не стоила.

Я знал к тому времени, что в «Хвосте крокодила» есть несколько маленьких уединенных комнат, где грабители могил и укрыватели краденого добра имеют обыкновение улаживать свои дела и куда иногда знатные дамы приходят на свидание с мускулистыми портовыми грузчиками. В такую комнату я и привел Хоремхеба. Мерит принесла ему в раковине «крокодилий хвост»; он проглотил его залпом, немного закашлялся и сказал: «О-о!» Он попросил еще один кубок и, когда Мерит пошла за ним, заметил, что она красивая женщина, и спросил, если ли что-нибудь между нами. Я уверил его, что ничего нет, однако был рад, что Мерит еще не купила себе открытого спереди платья. Но Хоремхеб не любезничал с ней; он почтительно поблагодарил ее и, поставив чашу на ладонь, осторожно пригубил напиток.

С глубоким вздохом он сказал:

— Синухе, завтра по улицам Фив потечет кровь, и я не могу ничего сделать, чтобы предотвратить это. Фараон — мой друг, и я люблю его, несмотря на его безумие; я когда-то укрыл его своим плащом, и тогда же мой Сокол связал наши судьбы. Может быть, я и люблю его за его безумие, но я не хочу быть втянутым в эту борьбу, ибо мне надо подумать о своем собственном будущем, и я не хочу, чтобы люди возненавидели меня. О, Синухе, друг мой! Много воды утекло в Ниле со дня нашей последней встречи с тобой в этой вонючей Сирии. Я только что вернулся из земли Куш, где по приказу фараона распустил гарнизоны и привез негритянские отряды назад в Фивы, так что юг страны не защищен. Если так пойдет и дальше, то лишь вопрос времени, когда в Сирии начнутся беспорядки. Мятеж может привести фараона в чувство, а между тем страна обнищала. Со времени его коронации в рудниках работало очень мало людей, и они не принесли прибыли. Подгонять ленивых при помощи палки больше не разрешается, вместо этого их сажают на скудный рацион. Поистине у меня душа трепещет из-за фараона, из-за Египта и из-за его бога, хотя о богах я как воин не знаю ничего. Скажу только, что многие, очень-очень многие погибнут из-за этого бога. Это безумие, ибо, несомненно, бога существуют для того, чтобы успокаивать людей, а не сеять смуту среди них.

Помолчав, он продолжал:

— Завтра Амон будет свергнут, и никто не пожалеет о нем, ибо он был слишком могуществен, чтобы делить Египет с фараоном. Фараон поступает как государственный муж, низвергая его, ибо тогда он сможет конфисковать его огромные владения, которые еще могут оказаться нашим спасением. Жрецы других богов обделены Амоном и завистливы, но они не любят и Атона, а ведь жрецы владеют душами людей. По этой причине должна произойти беда.

— Но, — сказал я, — Амон — ненавистный бог, и его жрецы держали людей в невежестве слишком долгое время и душили каждую живую мысль, так что теперь никто не осмеливается сказать слова без разрешения Амона. Между тем Атон предлагает свет и свободную жизнь, жизнь без страха, а это великое дело, самое главное дело, мой друг Хоремхеб.

— Не знаю, что ты подразумеваешь под страхом, — ответил он. — Народ должно сдерживать страхом. Если им правят боги, то для поддержки трона не нужно никакого оружия. Если бы Амон согласился служить фараону, он бы полностью сохранил свое положение, ибо нет народа, которым можно было бы управлять без помощи страха. Вот почему Атон со своей кротостью и крестом любви — очень опасный бог.

— Он более великий бог, чем ты полагаешь, — сказал я спокойно, едва сознавая, почему я это сказал. — Быть может, он в тебе, хоть ты сам того не ведаешь, и во мне. Если бы люди его поняли, он мог бы спасти их всех от страха и невежества. Но более вероятно, что многим придется погибнуть из-за него, как ты говоришь, ибо обычным людям можно только силой навязать вечную истину.

Хоремхеб смотрел на меня нетерпеливо, как на лепечущего младенца. Потом, вдохновясь «крокодильим хвостом», он снова обрел чувство юмора и заметил:

— По крайней мере мы согласны, что пришло время изгнать Амона, и если это будет сделано, это должно быть сделано внезапно, ночью и тайком, и по всей стране в одно и то же время. Жрецов высших ступеней нужно немедленно казнить, а других отправить в рудники и каменоломни. Но фараон по своему недомыслию желает все делать открыто, ничего не скрывая от народа и при свете своего бога, ибо солнечный диск — это его бог; совсем не новое учение, кстати. Эта затея безумна и будет стоить много крови. Я не хотел это выполнить, поскольку мне не сказали заранее о его планах. Клянусь Сетом и всеми демонами, если бы я знал об этом деле, я бы хорошо его организовал и сверг Амона так быстро, что сам едва ли понял бы, что случилось. Но сейчас каждый уличный мальчишка в Фивах знает про этот план; жрецы подстрекают народ во дворах храма, мужчины ломают ветки в своих садах, чтобы превратить их в оружие, а женщины идут в храм со стиральными вальками, спрятанными под платьями. Клянусь моим Соколом, я готов заплакать от безумия фараона.

Он положил голову на руки и проливал слезы над испытаниями, которые предстояли Фивам. Мерит принесла ему третий кубок «крокодильего хвоста» и смотрела с таким восхищением на его широкую спицу и крепкие мышцы, что я резко приказал ей уйти и оставить нас одних. Я пытался рассказать Хоремхебу о том, что видел в Вавилоне и земле Хатти и на Крите, пока не заметил, что «крокодил» уже ударил его по голове своим хвостом и что он забылся тяжелым сном, уронив голову на руки. Он провел эту ночь рядом со мной, и я сторожил его сон, слушая всю ночь, как пируют в таверне солдаты. Капта с хозяином считали себя обязанными угощать их, дабы они охотнее защищали дом, когда начнутся беспорядки. Но мне было невесело, ибо я размышлял о том, что в каждом доме Фив точат ножи, острят колья и обивают медью пестики от ступок. Я думал о том, что в городе немногие спят в эту ночь — и, конечно же, фараон не был среди них, но Хоремхеб, прирожденный воин, спал крепко.

 

2

Всю ночь напролет толпы бодрствовали перед храмом. Бедные лежали на прохладных лужайках цветочных садов, между тем как жрецы приносили беспрерывные и обильные жертвы Амону и раздавали жертвенное мясо, хлеб и вино народу. Они взывали к Амону громкими голосами и сулили вечную жизнь всем, кто верит в него и отдаст ради него жизнь.

Жрецы могли бы предотвратить кровопролитие, если бы захотели. Они должны были только покориться, и фараон отпустил бы их с миром и не стал бы их преследовать, поскольку его бог питает отвращение к гонениям и ненависти. Но богатство и власть ударили им в голову, так что даже смерть не страшила их. Они знали, что ни народ, ни малочисленные стражники Амона не могут противостоять армии, обученной и окрепшей в боях, но что такая армия сметет все на своем пути, как половодье сметает сухую солому. Они желали кровопролития между Амоном и Атоном, так, чтобы изобразить убийцей и преступником фараона, который тогда позволит грязным неграм проливать чистую кровь египтян. Они жаждали, чтобы Амону была принесена такая жертва, которая выдержала бы пробу вечности, даже если бы его изображение было свергнуто, а храм закрыт.

После этой долгой ночи диск Атона поднялся наконец над тремя восточными холмами, и прохладная тьма уступила место палящему зною дня. На каждой улице и во всех людных местах трубили в рога, и глашатаи громко читали воззвание, в котором фараон подтверждал, что Амон — ложный бог, и что теперь он должен быть свергнут и проклят во веки веков, и имя его должно быть стерто со всех надписей и монументов, а также и с могил. Все храмы Амона как в Верхнем, так и в Нижнем Царствах, все его земли, скот, рабы, строения, золото, серебро и медь были конфискованы в пользу фараона и его бога. Фараон обещал превратить храмы в открытые аллеи, сады, общественные парки, а священные озера сделать общедоступными, так чтобы бедные могли купаться там и свободно брать воду. Он обещал разделить землю Амона среди безземельных, чтобы они обрабатывали ее во имя Атона.

Люди слушали это воззвание в молчании, как требовал того обычай. Затем везде — на улицах и площадях и перед храмами — поднялся громовой рев: «Амон! Амон!» Таким страшным был этот крик, что даже камни и стены, казалось, обрели дар слова. И теперь черные отряды заколебались. Лица воинов, раскрашенные красной и белой краской, посерели, глаза блуждали; оглядевшись вокруг, они увидели, что их очень мало в этом могущественном городе, в котором они находились впервые. Из-за сильного шума немногие слышали, что фараон, отделив свое имя от имени Амона, принял имя Эхнатона — любимца Атона.

Крик разбудил даже Хоремхеба, который потянулся и пробормотал, улыбаясь и не открывая глаз:

— Это ты, Бакет, возлюбленная Амона, моя принцесса? Ты звала меня?

Но, когда я слегка толкнул его в бок, он открыл глаза и улыбка сбежала с его лица. Он ощупал голову и сказал:

— Клянусь Сетом и всеми демонами, твой напиток был крепким, Синухе. Я спал, мне кажется.

Я сказал:

— Народ призывает Амона.

Тогда он вспомнил все и заторопился уходить. Мы прошли через винную лавку, спотыкаясь о голые нош девушек и солдат. Хоремхеб схватил с полки хлеб и опустошил кувшин с пивом, и мы вместе поспешили в храм по пустым, как никогда прежде, улицам. По дороге он умылся у фонтана, окуная голову в воду, сильно пыхтя и отдуваясь, ибо «крокодилий хвост» все еще бился у него в голове.

Толстый маленький «кот» по имени Пепитамон расположил свои отряды и колесницы перед храмом. Получив известие, что все готово и что все люди ждут его приказаний, он поднялся в своих золоченых носилках и крикнул пронзительным голосом:

— Солдаты Египта! Смельчаки земли Куш! Доблестные шарданы! Ступайте и свергните изображение Амона, проклятого по приказу фараона, и велика будет ваша награда!

Сказав это, он почувствовал, что сделал все, что от него требовалось, и снова с удовлетворением уселся на мягкие подушки своих носилок и велел рабам обмахивать его, ибо уже было очень жарко.

Но перед храмом стояла бесчисленная толпа людей в белых одеждах, мужчин и женщин, стариков и детей, и они не отступали перед надвигающимися отрядами и колесницами. С громким криком они бросались наземь, так что лошади топтали их и колеса катились по их телам. Командиры увидели, что они не могут продвигаться без кровопролития, и приказали своим людям отступить до получения дальнейших приказаний, ибо фараон запретил проливать кровь. Но кровь уже текла по камням площади, где раненые стонали и пронзительно кричали и люди сильно заволновались, увидев отступающих солдат. Они считали, что победа за ними.

Меж тем Пепитамон вспомнил, что в своем воззвании фараон изменил свое имя, назвавшись Эхнатоном, внезапно решил изменить также и свое, дабы снискать расположение фараона. Когда командиры подошли посоветоваться с ним, потные и сбитые с толку, он претворился, что не слышат их, широко раскрыл глаза и сказал:

— Я не знаю никакого Пепитамона. Меня зовут Пепитатон. Пепи, благословенный Атоном.

Командиры, у каждого из которых была оплетенная золотом плеть, а под командой тысяча людей, были чрезвычайно раздражены, и начальник колесниц воскликнул:

— В преисподнюю этого Атона! Что за глупости? Дай нам приказание!

Тогда Пепитатон стал насмехаться над ними и сказал:

— Вы воины или бабы? Разгоните людей, но не проливайте крови, ибо это решительно запрещено фараоном.

Услышав это, командиры переглянулись и плюнули на землю. Потом, поскольку делать больше было нечего, они вернулись к своим людям.

Пока командиры совещались между собой, люди напирали на отступающих негров, выворачивали уличные камни и швыряли их, размахивая своими пестиками и сломанными сучьями, и вопили. Толпа была огромная, и люди подбадривали друг друга пронзительными криками. Многие негры, поверженные камнями, лежали на земле в своей собственной крови. Кони пугливо шарахались от громких криков людей, становились на дыбы и бросались в сторону, так что возницам стоило большого труда удержать их. Когда командующий колесницами вернулся к своему отряду, он обнаружил, что ударом камня у лучшего и самого дорогого коня выбит глаз и искалечена нога.

От этого он так рассвирепел, что завыл от ярости и воскликнул:

— Моя золотая стрела, моя косуля, мой солнечный луч! Они выбили твой глаз и сломали твою ногу, но, клянусь, ты дороже моему сердцу, чем все эти люди и боги вместе взятые. Поэтому я буду мстить, но не будем проливать кровь, ибо это решительно запрещено фараоном!

Во главе своих колесниц он врезался в толпу, и каждый возничий втаскивал в свою колесницу самых крикливых мятежников, тогда как лошади топтали старых и малых, и вопли сменялись стонами. А те, кого подхватывали солдаты, были задушены вожжами, так что не пролилось ни капли крови; после этого возницы повернули и помчались назад, волоча за собой трупы, чтобы поселить ужас в сердцах людей. Нубийцы сняли с луков тетиву, набросились на людей и душили их тетивами, снятыми с луков. Они душили и детей и оборонялись щитами от камней и ударов. Но каждого разрисованного негра, оторвавшегося от своих товарищей, толпа топтала ногами и разрывала в клочья. Людям удалось стащить с колесницы одного возничего, и они раздробили ему голову о камни мостовой под бешеные вопли толпы.

Царский главнокомандующий Пепитатон начал тревожиться по мере того, как время шло и вода вытекала из водяных часов, стоявших подле него, а рев толпы доходил до его ушей, как шум стремительного потока. Он созвал своих командиров, задал им взбучку за медлительность и сказал:

— Моя суданская кошка Мимо должна сегодня окотиться; я беспокоюсь о ней, потому что не могу быть рядом, чтобы ей помочь. Во имя Атона прорвитесь туда и сбросьте эту проклятую статую, чтобы все мы могли вернуться по домам, иначе, клянусь Сетом и всеми демонами, я сорву цепи с вашей груди и изломаю ваши плети, клянусь вам!

Услышав это, командиры поняли, что, каков бы ни был исход, они обречены, и решили спасти хотя бы свою воинскую честь. Они перестроили своих солдат и пошли в атаку, разбрасывая людей, как половодье смывает щепки. Копья негров стали красными, вся площадь была в крови, и сотни сотен мужчин, женщин и детей погибли в это утро во имя Атона. Ибо, когда жрецы увидели, что солдаты атакуют не на шутку, они заперли главные врата, и люди метались беспорядочно, как перепуганные овцы. Опьяневшие от крови негры преследовали их и убивали их стрелами, меж тем как возницы мчались по улицам, пронзая беглецов копьями. Но беглецы силой пробились в храм Атона, опрокинули алтари, убили попавшихся под руку жрецов, а преследующие их колесницы ворвались за ними. И так каменные плиты храма Атона вскоре были залиты кровью и усеяны телами умирающих.

Но стены храма Амона преграждали путь черным отрядам Пепитатона, не привыкшим штурмовать такие твердыни, а их мощные тараны не могли пробить медные врата. Солдатам оставалось только окружить храм, а со стен жрецы посылали им проклятия, и храмовая стража осыпала их стрелами и метала в них копья, так что пало множество негров, но дело не двигалось. С открытого пространства перед храмом поднимались густые испарения от крови, и мухи со всего города собрались там в клубящейся пыли. Прибыл Пепитатон в своих золоченых носилках и побледнел от ужасающего смрада; он приказал рабам жечь вокруг него благовония, и стенал, и раздирал свои одежды, глядя на бесчисленное множество погибших.

И все же он был полон беспокойства из-за Мимо, своей суданской кошки, поэтому он обратился к своим хомандирам со словами:

— Боюсь, что гнев фараона будет ужасен, ибо вы не повергли изображения Амона, а тем временем кровь бежит потоками по канавам. Я должен спешить, чтобы доложить фараону о происшедшем, и я попробую заступиться за вас. И вместе с тем я смогу побывать у себя дома, взглянуть на мою кошку и переодеться, ибо этот страшный смрад прямо впитывается в кожу. Сегодня мы не можем штурмовать стены храма. Фараон должен сам решить, что надлежит делать.

В этот день больше ничего не произошло. Командиры отозвали тех своих людей, кто был у стен, и убрали мертвых, и распорядились подвезти тележки с продовольствием, чтобы нубийцы могли поесть.

В последовавшие за этим ночи в городе бушевали пожары, дома были разграблены, разрисованные негры пили вино из золотых чаш, а шарданы покоились в мягких постелях под пологом. Повылезало все отребье города: воры, грабители гробниц, разбойники, не боявшиеся никаких богов, даже Амона. Они благочестиво призывали Атона и входили в его храм, который уже был поспешно приведен в порядок, и получали крест жизни из рук тех жрецов, которым удалось избегнуть смерти. Они вешали его на шею как спасительный талисман, который позволял им воровать, убивать и вволю мародерствовать под покровом ночи. Многие годы должны были миновать, прежде чем Фивы снова стали такими, как прежде, ибо за эти дни они лишились богатства и могущества, как тело, из которого вытекла кровь.

 

3

Хоремхеб находился в моем доме, истощенный и не знающий сна. Его глаза становились мрачнее с каждым днем, и у него не было никакого вкуса к еде, которую Мути постоянно ставила перед ним. Мути, как и многим другим женщинам, Хоремхеб очень нравился, и она питала к нему больше почтения, чем ко мне; ученый или не ученый, я был всего лишь мужчиной со слабыми мышцами.

Хоремхеб сказал:

— Что мне до Амона или Атона? Но из-за них мои люди одичали, так что мс ей плети придется пройтись по многим спинам и много голов упадет прежде, чем я приведу их в чувство. И это очень жаль, ибо они хорошие бойцы, когда подчиняются дисциплине.

Капта богател с каждым днем, и лицо его лоснилось от жира. Теперь он проводил ночи в «Хвосте крокодила», ибо командиры и сержанты шарданов платили за выпивку золотом, а в задних комнатах таверны все росли груды краденого добра — драгоценностей, сундуков, циновок, которыми посетители расплачивались за вино, не спрашивая о цене. Никто не нападал на этот дом и воры его обходили, ибо его охраняли люди Хоремхеба.

На третий день мой запас лекарств иссяк, а достать другие было невозможно даже за золото. Мое искусство было бессильно перед болезнью, которая распространилась в бедных кварталах от трупов и нечистой воды. Я был измучен, и сердце в моей груди было подобно ране, а глаза от бессонницы налились кровью. Мне было тошно от всего — от бедняков, от ран, от Атона, и я отправился в «Хвост крокодила», где пил смешанное вино, пока не заснул.

Утром Мерит разбудила меня; я лежал подле нее на циновке. Глубоко пристыженный, я сказал:

— Жизнь подобна холодной ночи, но поистине приятно, когда двое одиноких смертных согревают друг друга, даже если их руки и глаза лгут во имя дружбы.

Она сонно зевнула.

— Откуда ты знаешь, что мои руки и глаза лгут? Мне надоело бить солдат по рукам и отпихивать их ногой; здесь, возле тебя, Синухе, единственное безопасное место в городе — место, где никто меня не тронет. Почему это так получилось, не знаю, и мне немного обидно, потому что, как говорят, я красива и живот у меня недурен, хоть ты и не соизволил взглянуть на него.

Я выпил предложенное ею пиво, чтобы облегчить мою болящую голову, и не нашелся, что ей ответить. Она посмотрела мне в глаза с улыбкой, хотя в глубине ее карих глаз все еще таилась грусть, как темная вода на дне колодца.

— Синухе, — сказала она, — я хотела бы помочь тебе, если смогу, и я знаю в этом городе женщину, долг которой тебе неисчислим. Ныне все перевернулось вверх дном, двери распахнуты настежь, а на улицах многие требуют уплаты по старым долгам. Может быть, и тебе стоило бы потребовать возврата долга, и тогда ты поверишь, что не все женщины распутны.

Я сказал, что никогда так о ней и не думал, но я ушел, а слова ее остались со мной, ибо я был всего-навсего человек. Но меня душило воспоминание о резне, и я вкусил безумие ненависти, так что стал бояться самого себя. Я вспомнил храм кошки и дом подле него, хотя время словно занесло песком эти воспоминания. Но в эти дни ужасов мертвые восстали из своих могил, и я вспомнил моего отца Сенмута с его добротой и мою милую мать Кипу; при мысли о них я почувствовал во рту вкус крови.

В это время в Фивах уже не было богатых или знатных, которым было опасно ходить по улицам, и мне понадобилось бы только нанять нескольких солдат, чтобы осуществить мою цель, но я пока еще не знал, какова моя цель.

На пятый день среди командиров Пепитатона началось замешательство, ибо солдаты больше не повиновались звукам рогов и оскорбляли на улице своих начальников, выхватывая у них их золотые бичи и ударяя их по коленям. Командиры отправились к Пепитатону, которому надоела солдатская жизнь и не хватало его кошек, и уговорили его просить аудиенции у фараона, сказать ему всю правду и снять с себя воротник военачальника. Так что на пятый день посланцы фараона прибыли ко мне в дом, чтобы призвать к фараону Хоремхеба. Хоремхеб подобно льву поднялся со своего ложа, умылся и оделся и пошел с посланными, ворча про себя и заранее обдумывая все, что он выскажет фараону. Теперь даже власть фараона поколебалась, и никто не знал, что произойдет завтра.

Фараон спросил его:

— Ты низвергнешь Амона?

Хоремхеб ответил:

— Поистине ты одержимый. Но после всего, что произошло, Амон должен пасть, чтобы спасти величие фараона. Поэтому я низвергну его, но только не спрашивай, как это будет сделано.

Фараон сказал:

— Ты не причинишь зла его жрецам, ибо они не ведают, что творят.

Хоремхеб ответил ему так:

— Поистине надо бы вскрыть тебе череп, ибо ясно, что ничто другое тебя не исцелит. И все же я исполню твое приказание ради того часа, когда я прикрыл твое ослабшее тело своим плащом.

Тогда фараон заплакал и отдал ему свою плеть и свой жезл на трехдневный срок. Как все это было, я знаю только со слов Хоремхеба, а он по солдатскому обыкновению был склонен преувеличивать. Как бы то ни было, он вернулся в город в позолоченной колеснице фараона и проехал по всем улицам, окликая солдат по имени. Он отобрал из них самых надежных и приказал протрубить сбор, созывая людей под их знамена: у одних — соколов, у других — львиных хвостов. Вопли и завывания доносились с мест постоя, и дюжины палок изломались в щепы в руках истязателей, которые жаловались потом, что у них заболели плечи и что они никогда еще не знали такой работы. Хоремхеб послал своих лучших людей патрулировать улицы, хватать каждого не подчинившегося сигналу труб и тащить его на порку; многим, чьи руки и одежда были в крови, отрубали головы в присутствии их товарищей. Когда взошел день, все отребье Фив разбежалось по своим норам, как крысы, ибо каждого застигнутого при краже или грабеже пронзали копьем на месте.

Хоремхеб созвал также всех строителей города и повелел им снести дома богачей и сломать корабли, чтобы добыть брусья, и послал рабочих готовить тараны и осадные башни, так что стук молотков раздавался всю ночь Но все шумы заглушались воплями нубийцев и шарданов, которых пороли плетью, и этот звук был сладок жителям Фив.

Хоремхеб не терял времени попусту на переговоры со жрецами, но, как только рассвело, он отдал распоряжение своим командирам. Осадные башни были размещены в пяти местах вокруг стен храма, одновременно тараны загрохотали по храмовым воротам. Никто не был ранен, ибо солдаты накрылись своими щитами. Жрецы и храмовая стража не могли устоять против решительной и хорошо организованной атаки. Они распылили свои силы и в панике бегали у стен туда и сюда, тогда как снизу со дворов храма доносились крики испуганных людей, собравшихся там. Когда верховные жрецы увидели, что врата поддаются и что негры взбираются на стены, они велели трубачам протрубить перемирие, чтобы спасти жизнь людей. Они полагали, что Амону было принесено достаточно жертв, и хотели сохранить уцелевших верующих на будущее. Так что врата отворились, и солдаты дали скопищу людей возможность спастись, как было приказано Хоремхебом. Люди бежали, призывая Амона, и рады были укрыться по домам, ибо возбуждение улеглось и они поистине устали, оставаясь так долго во дворах храма под палящим солнцем.

Таким образом Хоремхеб овладел внешними дворами, кладовыми, конюшнями и мастерскими храма без больших потерь. Обитель Жизни и Обитель Смерти тоже перешли под его контроль, и он послал врачей из Обители Жизни в город оказать помощь больным, но не стал вмешиваться в дела Обители Смерти, ибо все находящиеся там стоят особняком и неприкосновенны, что бы ни происходило во внешнем мире. В большом храме жрецы и стража сопротивлялись до последнего, защищая святая святых; жрецы чарами и зельями укрепили стражей, чтобы они бились насмерть, не чувствуя боли.

В большом храме сражение продолжалось до ночи. К этому времени околдованная стража уже была вся убита вместе с теми жрецами, которые оказывали вооруженное сопротивление, и остались только жрецы высшей ступени, собравшиеся в святилище вокруг своего бога. Хоремхеб отдал приказ остановить сражение и послал людей подобрать убитых и бросить их в реку.

И тогда, подойдя к жрецу Амона, он сказал:

— Я не веду войну против Амона, ибо поклоняюсь Гору, моему Соколу. Тем не менее я должен подчиниться приказу фараона и свергнуть вашего бога. Не будет ли лучше для вас и для меня, если в святилище совсем не окажется изображения, над которым могли бы надругаться солдаты? Ибо я не хочу совершить святотатства, хотя моя присяга обязывает меня служить фараону. Подумайте над моими словами; я предоставляю вам время по водяным часам. После этого вы сможете уйти с миром, и никто не поднимет на вас руку, ведь я не ищу вашей смерти.

Эти слова были приятны жрецам, которые только что были готовы умереть за Амона. Они оставались в святилище все отмеренное водой время. А затем Хоремхеб своей рукой сорвал занавес, закрывающий святилище, и выпустил жрецов. Когда они ушли, святилище было пусто, изображение Амона исчезло. Жрецы поспешили разбить его и унесли обломки под своими плащами, чтобы иметь возможность потом объявить о чуде и утверждать, что Амон все еще жив. Хоремхеб повелел опечатать все кладовые и собственноручно опечатал подвалы, где было спрятано золото и серебро. В этот же вечер каменщики принялись стирать имя Амона на всех статуях и надписях. В течение ночи Хоремхеб очистил площадь от трупов и расчлененных тел и разослал людей тушить пожары, которые все еще пылали в некоторых кварталах города.

Когда самые богатые и знатные фиванцы узнали, что Амон свергнут и что восстановлены мир и порядок, они облеклись в лучшие одежды, зажгли светильники перед своими домами и вышли на улицы праздновать победу Атона. Придворных, которые прятались в золотом дворце фараона, теперь переправили через реку в город. Вскоре небо над Фивами зарделось от праздничных факелов и светильников, а люди разбрасывали на улицах цветы и кричали, и смеялись, и обнимались. Хоремхеб не мог ни запретить им потчевать вином шарданов, ни помешать знатным дамам обнимать нубийцев, несших на концах своих копий бритые головы убитых ими жрецов. В эту ночь Фивы ликовали во имя Атона. Во имя Атона все было дозволено, и не было различий между египтянами и неграми. Об этом свидетельствовало то, что придворные дамы приводили нубийцев к себе домой, сбрасывали свои новые летние наряды и упивались мужественной силой черных и терпким запахом крови от их тел. А когда раненый храмовый сторож отполз от стены на открытое место, призывая в бреду Амона, ему размозжили голову о камни мостовой, и дамы радостно плясали вокруг его трупа.

Все это я видел воочию и, видя это, стиснул голову руками, безразличный ко всему происходящему. Я думал о том, что никакой бог не исцелит людей от их безумия. Я побежал в «Хвост крокодила» и со словами Мерит, запечатленными в моем сердце, позвал солдат, стоявших там на страже. Они повиновались мне, ибо видели меня в обществе Хоремхеба, и я повел их сквозь эту бредовую ночь, мимо веселых людей, пляшущих на улицах, к дому Нефернефернефер. И там тоже горели факелы и светильники, и из этого дома, не тронутого грабителями, на улицу доносился шум пьяного веселья. Остановившись там, я ощутил дрожь в коленях и дурноту.

Я сказал солдатам:

— Таков приказ Хоремхеба, моего друга и царского военачальника. Войдите в дом, и там вы увидите женщину, у которой надменная осанка и глаза, подобные зеленым камням. Приведите ее ко мне, а если она будет сопротивляться, ударьте ее по голове древком копья, но не причиняйте ей вреда.

Солдаты бодро вошли в дом. Вскоре оттуда, пошатываясь, вышли испуганные гости, а слуги стали звать стражу. Мои люди быстро вернулись с фруктами, медовыми пряниками и кувшинами вина в руках и привели с собой Нефернефернефер. Она вырывалась, и они ударили ее древком копья, так что ее гладкая голова была окровавлена, а парик соскользнул с нее. Я положил руку ей на грудь, и кожа ее была гладкой, как теплый бархат, но мне казалось, что я трогаю змею. Я ощутил биение ее сердца и понял, что она невредима, но все же я закутал ее в темный плащ, как заворачивают тела, и поднял ее в носилки. Стражники не стали вмешиваться, видя, что со мной солдаты. Они проводили меня до входа в Обитель Смерти, а я покачивался в носилках, держа в объятиях бесчувственное тело Нефернефернефер. Она была все еще прекрасна, но мне казалась отвратительнее змеи. Так мы продвигались сквозь разгульную ночь к Обители Смерти, а там я дал солдатам золота и отпустил их, а также отослал и носилки.

Держа на руках Нефернефернефер, я вошел в Обитель и сказал мойщикам трупов, встретившим меня:

— Я принес вам тело женщины, которое я нашел на улице; не знаю ни имени ее, ни семьи, но полагаю, что ее драгоценности вознаградят вас за труды, если вы навечно сохраните ее тело.

Эти люди стали ругать меня:

— Безумец, неужели ты думаешь, что у нас в эти дни мало возни с падалью? И кто вознаградит нас за наши труды?

Но, развернув черный плащ, они обнаружили, что тело еще теплое, и, когда они сняли с нее платье и драгоценности, они увидели, что она прекрасна, прекраснее всех женщин, которых когда-либо доставляли в Обитель Смерти. Они больше ничего не сказали мне, но положили руки ей на грудь и почувствовали, что у нее бьется сердце. Они вновь поспешно укрыли ее черным плащом, гримасничая и подмигивая друг другу и радостно смеясь.

Потом они сказали мне:

— Ступай, чужеземец, и пусть будет благословенно это твое деяние. Мы сделаем все, чтобы сохранить навсегда ее тело, и если бы это зависело от нас, мы держали бы ее при себе семьдесят раз по семьдесят дней, чтобы сохранить по-настоящему ее тело.

Так я все же вынудил Нефернефернефер вернуть мне долг, который она должна была заплатить мне за моих родителей. Я желал бы знать, что она почувствует, когда очнется в потаенных углах Обители Смерти, лишившись богатства и оказавшись во власти мойщиков трупов и бальзамировщиков. Насколько я знал их, они никогда не выпустят ее на белый свет. Такова была моя месть, ибо из-за Нефернефернефер я когда-то познакомился с Обителью Смерти. Но моя месть была наивна, как мне пришлось впоследствии убедиться.

В «Хвосте крокодила» я увидел Мерит и сказал ей:

— Я заставил ее выполнить мои требования, притом самым страшным образом. Но месть не принесла мне облегчения, моя душа еще более пуста, чем прежде, и я озяб, несмотря на теплую ночь.

Я пил вино, и оно было горше полыни. Я сказал:

— Пропади все пропадом, если еще когда-нибудь я коснусь женщины, ибо чем больше я думаю о женщине, тем больше боюсь ее; ее плоть погибельна, а душа — западня для смертных.

Она гладила мои руки и, пристально глядя на меня своими карими глазами, ответила:

— Синухе, ты никогда не знал женщины, которая желала бы тебе добра.

Но я возразил:

— Да спасут меня все боги Египта от женщины, которая пожелает мне добра. Фараон тоже желает только добра, а в реке полно трупов, которые качаются там из-за его благих намерений.

Я пил вино и плакал, говоря:

— Мерит, твои щеки гладки, как шелк, и у тебя теплые руки. Дай мне коснуться губами твоей щеки этой ночью, согреться твоим теплом и заснуть без сновидений, а я дам тебе все что пожелаешь.

Она грустно улыбнулась и сказала:

— «Крокодилий хвост» говорит твоими устами, но я привыкла к этому и не обижаюсь. Поэтому знай, Синухе, что я ничего не требую от тебя и никогда в жизни не требовала ничего от мужчины; ни от кого не брала я никаких подарков. То, что я даю, я даю от души, и тебе тоже я дам то, чего ты просишь, ибо я так же одинока, как и ты.

Она взяла чашу с вином из моих дрожащих рук и, постелив для меня циновку, легла рядом со мной, согревая мне руки. Я касался губами ее гладких щек и вдыхал аромат кедра, исходящий от ее кожи, и я наслаждался с ней. Она была для меня и отцом, и матерью, она была как очаг в зимнюю ночь, как маяк на берегу, который ведет моряка домой сквозь бурную ночь. Когда я уснул, она стала для меня Минеей — Минеей, которую я потерял навсегда, и я лежал с ней, словно лежал с Минеей на дне моря. Мне не снились кошмары, и я крепко спал, а она нашептывала мне на ухо такие слова, какие шепчут матери, чьи дети боятся темноты. С этой ночи она стала моим другом, ибо в ее объятиях я снова поверил: есть нечто непостижимое, более важное, чем я сам, ради чего стоит жить.

Утром я сказал ей:

— Мерит, я разбил кувшин с женщиной, которой теперь нет в живых, и я все еще храню серебряную ленту, которой я завязывал ее длинные волосы. И все же ради нашей дружбы, Мерит, я готов разбить с тобой кувшин, если ты этого хочешь.

Она зевнула, прикрывая рот рукой, и ответила:

— Тебе больше не следует пить «крокодилий хвост», Синухе, поскольку он заставляет тебя говорить такие глупости на следующий день. Вспомни, что я выросла в таверне и что я уже не невинная девочка, которая может поймать тебя на слове — и горько разочароваться!

— Когда я смотрю в твои глаза, Мерит, я верю, что на свете есть хорошие женщины, — сказал я и коснулся губами ее гладких щек. — Я сказал это для того, чтобы ты поняла, как много ты для меня значишь.

Она улыбнулась.

— Ты заметил, что я запретила тебе пить «крокодилий хвост», ведь женщины прежде всего проявляют свою любовь к мужчине, запрещая ему что-то, дабы почувствовать свою власть. Давай не говорить о кувшинах, Синухе. Ты знаешь, что моя циновка к твоим услугам, когда тебе одиноко или грустно. Но не обижайся, если узнаешь, что и кроме тебя есть одинокие и грустные, ибо, как и всякий человек, я тоже вольна выбирать себе друзей, и ты тоже ничем не связан. Итак, несмотря ни на что, я сама дам тебе «крокодилий хвост.

Ум человеческий столь непостижим и так мало знает человек свое сердце, что моя душа в этот момент ощущала себя свободной и легкой, и я не вспомнил ничего о том дурном, что произошло в те дни. Я был доволен и не пробовал больше в этот день «крокодильих хвостов».

 

4

На следующее утро я зашел за Мерит, чтобы пойти на праздничную процессию фараона. Несмотря на то что она воспитывалась в таверне, Мерит выглядела очень привлекательно в летнем платье, сшитом по новой моде, и мне было совсем не стыдно стоять рядом с ней в месте, приготовленном для приближенных фараона.

Улица Рамс пестрела знаменами, а вдоль нее стояли огромные толпы, пришедшие поглядеть на фараона. Мальчишки вскарабкались на деревья в садах по обе стороны улицы, и Пепитатон приказал выставить вдоль дороги бесчисленные корзины цветов, чтобы согласно обычаю зрители могли усыпать цветами путь фараона. Во мне забрезжила надежда, ибо мне казалось, что я вижу проблески свободы и света для египетской земли. Я получил золотой кубок из дворца фараона и был назначен черепным хирургом его семьи. Рядом со мной стояла зрелая красивая женщина, которая была моим другом, и вокруг нас на почетных местах мы видели только счастливых, улыбающихся людей. Однако царило глубокое молчание, только с крыши храма доносилось карканье ворон, ибо вороны и стервятники поселились в Фивах и так разжирели, что не могли подняться и улететь назад к своим холмам.

Ошибкой фараона было то, что он позволил разрисованным неграм идти за своими носилками. Один их вид возбудил ярость толпы. Мало было таких, кто не пострадал в предшествующие дни. Многие потеряли из-за пожаров свои дома, слезы жен все еще не высохли, раны мужчин все еще болели под повязками, и их ушибленные и разбитые рты не могли улыбаться. Но появился фараон Эхнатон, высоко покачиваясь в своих носилках над головами людей, и все видели его. На голове его была двойная корона Двух Царств — лилия и папирус. В скрещенных на груди руках он крепко сжимал жезл и царскую плеть. Он сидел неподвижно, как изваяние, как сидели фараоны во все века на виду у людей, и, когда он приблизился, наступила гнетущая тишина, как будто от его вида люди онемели. Солдаты, охраняющие дорогу, с приветственными возгласами подняли свои копья, и наиболее знатные из зрителей тоже начали кричать и бросать цветы перед царскими носилками. Но по сравнению с угрожающим молчанием толпы их крики казались слабыми и жалкими, как жужжание одинокого комара в зимнюю ночь, так что вскоре они замолчали и удивленно поглядывали друг на друга.

Теперь, вопреки обычаю, фараон пошевелился. В восторженном приветствии он поднял жезл и плеть. Толпа отхлынула назад, и вдруг из множества глоток вырвался ужасающий крик, подобный грохоту морских валов, ударяющихся о скалы:

— Амон! Амон! Верни нам Амона, царя всех богов!

Когда чернь заволновалась и задвигалась и крик прокатился, все нарастая, вороны и стервятники взлетели с крыши храма и захлопали своими черными крыльями над носилками фараона. А толпа кричала:

— Прочь, лжефараон! Прочь!

Крик испугал носильщиков, и носилки приостановились. Когда они снова двинулись вперед, подгоняемые взволнованными командирами из охраны, люди хлынули непреодолимым потоком через улицу Рамс, сметая цепи солдат и очертя голову бросаясь перед носилками, чтобы задержать их движение.

Больше было невозможно следить за происходящим. Солдаты начали избивать людей своими дубинками, чтобы расчистить путь, но скоро в самозащите они пустили в ход копья и кинжалы. Палки и камни свистели в воздухе, кровь лилась по улице, и над всеобщим ревом поднимались предсмертные вопли. Ни один камень не был брошен в фараона, ибо он был сыном солнца, как и все фараоны до него. Его особа была священна, и ни один из толпы не посмел бы даже в мыслях поднять на него руку, хотя в душе все ненавидели его. Думаю, что даже жрецы не совершили бы подобного дела. Фараон взирал на все невозмутимо. Затем он поднялся, забыв о своем достоинстве, и крикнул, чтобы остановили солдат, но никто во всем этом шуме не услышал его крика.

Чернь швыряла камни в стражу, а стражники, защищаясь, убили множество людей, которые, не переставая, кричали:

— Убирайся, лжефараон! Долой! Фивам ты не нужен!

Камни швыряли также и в знать, и народ угрожающе наступал на огражденные места, так что женщины побросали свои цветы, уронили пузырьки с духами и пустились в бегство.

По команде Хоремхеба зазвучали рога. Из дворов и боковых улиц прибыли колесницы, которые он спрятал там, дабы их вид не возбуждал людей. Многие были раздавлены копытами и колесами. Но Хоремхеб приказал убрать с колесниц кривые клинки во избежание напрасного кровопролития. Они ехали медленно и в установленном порядке, окружив носилки фараона, охраняя также царскую семью и прочих участников процессии, и так сопровождали их отъезд. Но толпы не желали расходиться до тех пор, пока были видны царские баржи, переправляющиеся через реку. Потом их охватило ликование, но радость их была еще ужаснее, чем их ярость. Головорезы из толпы осаждали дома богачей, пока солдаты не восстановили порядок и не разогнали народ по домам. Приближался вечер, и вороны кружились, разрывая тела, лежавшие на улице Рамс.

Так фараон Эхнатон впервые столкнулся со своим неистовым народом и увидал кровь, льющуюся из-за его бога. Он навсегда запомнил это зрелище. Ненависть заронила яд в его любовь, и его фанатизм нарастал, пока наконец он не постановил, чтобы каждый, кто произнесет вслух имя Амона или сокроет его имя на изображениях или кораблях, был отправлен в рудники.

Рассказав об этих событиях, перехожу к тому, что они повлекли за собой. В тот же самый вечер меня поспешно вызвали в золотой дворец, ибо у фараона был приступ его болезни. Врачи опасались за его жизнь и пытались разделить бремя ответственности, ибо он говорил обо мне. Он долго лежал как мертвый; члены его окоченели, и его пульс более не прощупывался. После бреда, во время которого он до крови искусал губы и прикусил язык, он пришел в себя. Он отпустил всех прочих врачей, ибо не выносил их присутствия.

— Позови лодочников, — сказал он мне, — и подними красные паруса на моем корабле. Пусть мои друзья отправляются со мной, ибо я собираюсь в путешествие, и пусть моя мечта ведет меня, пока я не найду землю, которая не принадлежит ни богам, ни людям. Эту землю я посвящу Атону и построю там город, который станет городом Атона. Я никогда более не вернусь в Фивы.

Он сказал также:

— Поведение фиванцев для меня ненавистнее, чем все то, что произошло прежде, отвратительнее и презреннее, чем все, что когда-либо видели мои предки в чужих странах. Поэтому я с презрением отвергаю Фивы, а они пусть прозябают в своем невежестве.

В своем неистовом возбуждении он потребовал, чтобы его перенесли на корабль, несмотря на его болезнь, и даже я, его врач, не мог помешать ему.

Хоремхеб заметил:

— Так оно и лучше. Фиванский народ пойдет своим путем, а Эхнатон — своим; и тот, и другой будут довольны, и в стране снова воцарится мир.

Я сопровождал фараона вниз по реке. Он был столь нетерпелив, что не стал ожидать даже царскую семью, и отплыл первым. Хоремхеб приказал эскорту из военных кораблей сопровождать судно, дабы с ним не случилось ничего дурного.

Итак, под своими красными парусами корабль фараона скользил по реке, и Фивы остались позади. Исчезли также крыши храма, позолоченные верхушки обелисков скрылись за горизонт, наконец исчезли и три холма, вечные стражи Фив. Но память о Фивах осталась с нами на много дней, ибо река была полна жирных крокодилов, чьи хвосты разбрызгивали грязную воду, и сотни раз сотни распухших тел плыли по течению. Не было ни одной рыбьей стаи и ни одной заросли тростников без человеческого тела, крепко зацепившегося одеждой или волосами; причиной же всему был бог фараона Эхнатон. Но фараон ничего не знал об этом, лежа в своей каюте на мягких циновках, где слуги умащали его ароматическими маслами и курили вокруг него благовония, чтобы он не чувствовал запах своего бога.

На десятый день плавания река снова была чиста, и фараон вышел на нос корабля, чтобы оглядеться вокруг. Земля была по-летнему желтой; земледельцы собирали урожай, и по вечерам скот гнали на водопой к берегу реки и пастухи дули в свирель.

Увидев корабль фараона, люди одевались в белое и бежали на берег, крича приветствия и размахивая пальмовыми ветвями. Вид этих довольных людей фараону был полезнее всяких лекарств. Время от времени он приказывал бросить якорь и сам выходил на берег поговорить с людьми, коснуться их и возложением рук благословить женщин и детей. Овцы также подходили пугливо, принюхиваясь и пощипывая кромку его одежды, и он смеялся от радости. В ночной тьме он стоял на носу корабля, вглядываясь в сияющие звезды, и говорил мне:

— Я разделю всю землю ложного бога меж теми, кто довольствуется малым и трудится, чтобы они были счастливы и благословляли имя Атона. Я разделю между ними всю землю, ибо моя душа радуется при виде здоровых детей и смеющихся женщин и мужчин, которые трудятся во имя Атона без страха или ненависти к кому-либо.

Он говорил также:

— Чужая душа — потемки; я не поверил бы этому, если бы не видел собственными глазами. Ибо так призрачна моя собственная чистота, что я не воспринимаю тьмы, и, когда свет проливается в мою душу, я забываю о душах темных и лживых. Должно быть, многие не постигают Атона, хотя видят его и чувствуют его любовь, так как они прожили свою жизнь во тьме и их глаза не различают света, даже если видят его. Они называют его злом и говорят, что он вредит их зрению. Поэтому я покинул их и оставил их в покое, но жить среди них я не стану. Я возьму с собой тех, кто мне дороже всего, и останусь с ними, чтобы никогда не разлучаться, чтобы не мучиться этими ужасными головными болями от всего, что удручает мой дух и что ненавистно Атону.

Подняв глаза к звездам, он продолжал:

— Ночь внушает мне отвращение. Я не люблю темноты, я боюсь ее. Я не люблю звезд, ибо когда они светят, шакалы выползают из своих нор, львы покидают свои логовища и рычат, жаждая крови. Для меня Фивы — это ночь, поэтому я отвергаю их, поистине я отвергаю все косное и извращенное и надеюсь только на детей и на юных. Они принесут миру весну. Тот, кто с детства посвятит себя учению Атона, очистится, и так очистится весь мир. Школы преобразятся, старых учителей изгонят, и дети будут переписывать новые тексты. Более того, я упрощу теперешнее письмо, нам не нужны картинки, чтобы понять его; я велю перейти на такое письмо, которому быстро научится даже самый тупой. Пропасть между писцами и народом исчезнет; люди научатся писать, так что в каждом селении, даже в самом маленьком, найдется человек, который сможет прочесть то, что я буду им писать. Ибо я буду часто писать им о многом, что им следует знать.

Речь фараона встревожила меня. Я знал это новое письмо, которое легко было учить и читать; это не были священные письмена; оно не было и так красиво, и так богато содержанием, как старое, и каждый уважающий себя писец презирал его.

Поэтому я возразил:

— Упрощенное письмо уродливо и грубо, и это не священные письмена. Что станется с Египтом, если все сделаются грамотными? Такого никогда не было. Никто тогда не согласится работать руками; земля останется невозделанной, и людям ничего не даст умение писать, если они будут умирать с голоду.

Мне бы не следовало говорить этого, ибо он закричал в сильнейшем негодовании:

— Значит, невежество рядом со мной. Оно стоит возле меня, в твоем лице, Синухе. Ты воздвигаешь препятствия и сомнения на моем пути, но истина огнем горит во мне. Мои глаза проникают сквозь все преграды, так как если бы эти преграды были из чистой воды; и я вижу мир таким, каким он будет после меня. В этом мире не будет ни ненависти, ни страха; люди станут трудиться вместе, и не будет меж них ни богатых, ни бедных, все будут равны, все смогут прочесть то, что я напишу им. Ни один человек не скажет другому «грязный сириец» или «несчастный негр». Все — братья, и мир не будет больше знать войны. И предвкушение этого придает мне силы; моя радость столь велика, что сердце готово разорваться.

Я еще раз убедился в его безумии. Я отвел его на его ложе и дал ему успокоительное. Его слова мучили меня и терзали мое сердце, ибо во мне созрело что-то, чтобы восприять его откровение.

Я сказал себе:

— Его рассудок совершенно расстроен болезнью, тем не менее это расстройство и благотворно, и заразительно. Я желал бы, чтобы его предвидение подтвердилось, хотя разум говорит мне, что такой мир не может существовать нигде, кроме Страны Запада. И все же моя душа вопиет, что его истина выше всех других истин, которые когда-либо возвещались, и что большей истины не выскажут и после него, хотя следом за ним идут кровь и погибель. Если он проживет достаточно долго, он ниспровергнет свое собственное царство.

Взирая из мрака на звезды, я размышлял, что я, Синухе, чужой в этом мире, даже не знаю, кто произвел меня на свет. Я добровольно стал врачом бедняков в Фивах, и золото мало что значит для меня, хотя я предпочитаю жирного гуся и вино черствому хлебу и воде. Все это не так уж важно для меня, чтобы я не мог без этого обойтись. Раз мне нечего терять, кроме жизни, почему мне не стать опорой его слабости, быть рядом и поддерживать его без колебаний? Но он же фараон! У него власть, и нет в целом мире более богатой и более изобильной страны, чем Египет, и как знать, может быть, Египет выдержит это испытание? Если бы это случилось, то действительно мир обновился бы: люди стали бы братьями, и не было бы ни богатых, ни бедных. Никогда прежде не предоставлялась человеку такая возможность претворить свою мечту в жизнь, ибо этот человек рожден фараоном, и такой возможности больше не будет. Вот то единственное мгновение за все века, когда его мечта может осуществиться.

Таковы были мои грезы наяву на борту покачивающегося корабля, а ночной ветер доносил до меня свежесть спелого зерна и хлебных токов. Но этот ветер охладил меня, и я уныло сказал себе:

— Если бы только Капта был здесь и слышал его слова! Ибо, хотя врач и умный человек и может лечить многие болезни, все же болезнь и страдание мира столь велики, что и все врачи на земле не исцелят их, даже если бы они были очень знающими, ведь есть болезни, перед которыми врачи бессильны. Поэтому Эхнатон мог бы быть врачом для души человеческой, но его не хватит на всех. Есть сердца настолько черствые, что даже его истина не исцелит их. Капта сказал бы: «Если даже наступит время, когда не будет ни богатых, ни бедных, все же всегда будут мудрые и глупые, хитрые и простодушные, ибо так всегда было и так будет и впредь. Сильный наступает на горло слабому; ловкач сбегает с кошельком простака и заставляет тупицу работать на себя. Человек — причудливое создание, и даже его добродетель несовершенна. Вполне хорош лишь тот, кто ложится с тем, чтобы больше уже не встать. Ты мог уже видеть плоды этой истины, и те, у кого больше всего причин благословлять ее, — это речные крокодилы и пресыщенные вороны с крыши храма».

Фараон Эхнатон говорил со мной, а я говорил со своим слабым и колеблющимся сердцем. На пятнадцатый день мы подошли к земле, которая не принадлежала ни богу, ни какому-нибудь знатному человеку. Цвет холмов на берегу менялся от золотисто-желтого к голубому. Земля была не возделана, и лишь несколько пастухов охраняли там стада, и жили они в тростниковых хижинах на берегу реки. Здесь фараон Эхнатон сошел на берег и посвятил эту землю Атону, для того чтобы основать здесь город; этот будущий город он назвал Ахетатон. Небесный Город.

Корабли прибывали один за другим, и он собрал строителей и зодчих и указал им, где должны проходить главные улицы и где должен стоять его золотой дворец и храм Атона. Когда его приверженцы присоединились к нему, он показал каждому местоположение его дома. Строители прогнали пастухов с их овцами, снесли их тростниковые хижины и построили вдоль берега причалы. Этим строителям фараон отвел место, чтобы они возвели за пределами города свой собственный город, где перед началом предстоящей работы им позволили построить себе глиняные хижины. Пять улиц шли на север и юг, пять — на восток и запад; дома, которые тянулись вдоль них, были одинаковой высоты, и каждый состоял из двух одинаковых комнат. Очаг в каждом доме был расположен в одном и том же месте так же, как каждая циновка и кувшин. Фараон доброжелательно относился ко всем своим рабочим и желал, чтобы они разделяли те же самые блага и могли жить счастливо на своем месте за городом фараона и благословлять имя Атона.

Потом пришла зима, и наступило половодье. Фараон не вернулся в Фивы, как обычно, а остался на борту своего корабля, который стал теперь местопребыванием двора. По мере того как клали камень за камнем и воздвигали колонну за колонной, возрастала его радость. Часто он разражался злобным смехом, когда видел красивые изысканные дома, поднимавшиеся на улицах, ибо мысль о Фивах, как яд, разъедала его душу. На этот город Ахетатон он истратил все деньги, которые захватил у Амона, и он разделил землю Амона среди беднейших.

У меня было очень много работы, ибо хотя сам фараон окреп и телом, и духом при виде того, как восстает из земли его город на своих разноцветных колоннах, однако болезни свирепствовали среди рабочих еще до того, как осушили землю; кроме того, при строительстве было много несчастных случаев, так как рабочих подгоняли.

Как только река спала, Хоремхеб высадился в Ахетатоне вместе с придворными, хотя он намеревался задержаться здесь лишь для того, чтобы убедить фараона переменить свое решение о роспуске армии. Фараон приказал ему освободить от службы нубийцев и шарданов и отправить их по домам, но Хоремхеб откладывал выполнение приказа под всеми предлогами, имея основания опасаться, что скоро вспыхнет восстание в Сирии и ему придется вести войска в эту страну.

Но фараон Эхнатон был непоколебим в своем решении, и Хоремхеб зря терял время в Ахетатоне. Каждый день они вели одни и тс же разговоры.

Хоремхеб говорил:

— В Сирии серьезное волнение, а египетские колонии там слабы. Царь Азиру разжигает ненависть к Египту. Не сомневаюсь, что, когда придет время, он поднимет мятеж.

Фараон Эхнатон отвечал:

— А ты видел полы в моем дворце, на которых художники как раз сейчас рисуют тростниковые заросли и плывущих уток на критский лад? А что до мятежа в Сирии, я считаю его маловероятным, ибо отправил всем их принцам крест жизни. Царь Азиру особенно дружен со мной, получив от меня крест жизни; он воздвиг храм Атону в земле Амурру. Не сомневаюсь, что ты уже видел здесь колоннаду зала Атона рядом с моим дворцом. Это стоит посмотреть, хотя колонны только из кирпича, чтобы сэкономить время; кроме того, мысль о рабах, которые надрываются в каменоломнях, невыносима для меня. Но, возвращаясь к Азиру, у тебя нет никаких оснований сомневаться в его верности; я получил от него множество глиняных табличек, в которых он горячо стремится узнать новости об Атоне. Если хочешь, мои писцы могут показать тебе эти таблички, как только приведут в порядок наши архивы.

Хоремхеб заявил:

— Плевал я на его глиняные таблички, они грязны и лживы, как и он сам. Но, если ты твердо решил распустить армию, дай мне хотя бы усилить пограничные части, ибо южные племена уже гонят свои стада, не считаясь с нашими пограничными камнями, из земли Куш и Сирии. Они жгут селения наших черных союзников, что совсем не трудно, поскольку они сделаны из соломы.

Эхнатон говорил:

— Я верю, что это не по злой воле, а от бедности. Наши союзники должны поделить свои пастбища с южными племенами, им я тоже пошлю крест жизни. И не верю я, что они намеренно жгут эти селения. По твоим словам, они легко воспламеняются, и нельзя обвинять все племя из-за нескольких селений. Но если хочешь, всеми средствами укрепляй пограничную охрану в земле Куш и в Сирии, поскольку ты отвечаешь за безопасность государства, однако присмотри за тем, чтобы это была только пограничная охрана, а не постоянная армия.

Хоремхеб отвечал:

— Эхнатон, мой безумный друг, ты должен позволить мне переформировать гарнизоны по всей стране, ибо расформированные воины из-за своей бедности грабят направо и налево и крадут у крестьян шкуры, которые они должны сдавать государству, и избивают их палками.

Фараон Эхнатон наставительно возражал:

— Смотри, что получается из-за того, что ты отказываешься послушать меня! Если бы ты больше говорил с этими людьми об Атоне, они теперь не поступили бы так, но они невежественны, рубцы от твоей плети горят на их спинах, и они не ведают, что творят. И, кстати, заметил ли ты, что обе мои дочери научились теперь ходить? Меритатон заботится о младшей, и у них есть очаровательная маленькая газель, товарищ их детских игр. Так вот, ничто не мешает тебе нанять расформированных людей в качестве охраны в Верхнем и Нижнем Царстве, если только они останутся стражей и не превратятся в постоянную армию для ведения войны. И, по-моему, лучше разломать все колесницы, ибо подозрение порождает подозрение, а мы должны убедить наших солдат в том, что в любом случае Египет никогда не прибегнет к войне.

— Не проще было бы продать колесницы Азиру или хеттам? Они хорошо платят за колесницы и лошадей, — усмехнулся Хоремхеб. — Содержание регулярной армии ничем не окупится, когда ты утопишь все богатство Египта в болоте или наделаешь из него кирпичей.

Так они спорили день за днем, и только благодаря упорству Хоремхеб добился положения главнокомандующего пограничными отрядами и всеми гарнизонами.

А фараон решал, как их надо вооружить, а именно деревянными копьями. Хоремхебу было предоставлено определить их количество. Тогда Хоремхеб призвал всех командующих округами в Мемфис, так как он находился в центре страны и на границе Двух Царств. Он только собрался отправиться на корабле в этот город, когда по реке из Сирии прибыл гонец с кипой писем и глиняных табличек, полных тревожных новостей. Его надежды оживились. Эти сообщения бесспорно подтверждали, что царь Азиру, узнав о беспорядках в Фивах, счел этот момент благоприятным для присоединения некоторых городов за пределами его границ. Мегиддо, ключ к Сирии, был тоже охвачен волнениями, и войска Азиру осаждали крепость, в которой укрылся египетский гарнизон, взывающий теперь оттуда к фараону о быстрой помощи.

Но фараон Эхнатон говорил:

— Думаю, что царь Азиру имел веские причины для своих действий. Он вспыльчивый человек, и, может быть, мой посол обидел его. Не стану судить его, пока у него нет возможности объясниться. Но одно могу сделать, и плохо, что я раньше не подумал об этом. Теперь, когда в Черной Земле воздвигается город Атона, я должен построить другие в Красной Земле — в Сирии и в земле Куш. Мегиддо — это узел караванных путей, а потому самое подходящее место, но подозреваю, что сейчас там слишком беспокойно, чтобы вести строительство.

Но ты говорил мне об Иерусалиме, где строил храм Атону во время войны с кабирами, войны, за которую я никогда не прощу себя. Это не такой центр, как Мегиддо, поскольку он находится южнее; тем не менее я приму незамедлительные меры, чтобы построить город Атона в Иерусалиме, чтобы в будущем это был центр Сирии, хотя сейчас это всего лишь полуразрушенное селение.

Услышав это, Хоремхеб сломал свою плеть, швырнул ее к ногам фараона и пошел садиться на корабль. Так он поплыл в Мемфис, чтобы реорганизовать гарнизоны по всей стране. Все же его пребывание в Ахетатоне принесло некоторую пользу; я имел возможность спокойно рассказать ему на досуге все, что видел и слышал в Вавилоне, Митанни, в стране хеттов и на Крите. Он слушал молча, кивая время от времени головой, словно то, о чем я рассказывал, было ему отчасти известно, и он вертел в руках нож, который дал мне хозяин порта. Все, что я рассказал ему о дорогах, мостах и реках, он заставил меня изложить письменно, а также записать некоторые из имен, что я упоминал. В заключение я сказал ему, чтобы он посоветовался с Капта по этому вопросу, ибо Капта был так же ребячлив, как и он сам, в своей манере запоминать всякого рода безделицы.

Он покидал Ахетатон в гневе, а фараон радовался, что он уезжает. Разговоры с Хоремхебом очень досаждали ему, так что даже вид этого человека вызывал у него головную боль.

Он говорил мне задумчиво:

— быть может, воля Атона в том, чтобы мы потеряли Сирию, а если это так, то кто я такой, чтобы противиться ей, поскольку это должно быть ко благу Египта. Ибо богатство Сирии не дает покоя Египту. Все излишества, вся изнеженность, пороки и дурные привычки пришли оттуда. Если мы потеряем Сирию, Египет вернется к более простому образу жизни — к пути истинному, и это самое лучшее, что может с ним произойти. Здесь должна начаться и распространиться среди всех народов новая жизнь.

Моя душа противилась его речам, и я возразил:

— У командующего гарнизоном Смирны есть сын по имени Рамзее, живой мальчик с большими карими глазами, который любит играть с красивыми камушками. Я однажды лечил его от ветряной Оспы. А в Мегиддо живет одна египтянка, которая, прослышав о моем искусстве, посетила меня в Смирне. Ее живот был раздут; я вскрыл его ножом, и она ожила. Кожа у нее была мягкая, как шелк, и походка красивая, как у всех египтянок, несмотря даже на то, что живот ее был раздут и глаза лихорадочно горели.

— Не понимаю, почему ты рассказываешь мне об этом? — сказал Эхнатон и начал рисовать эскиз храма, который представлялся его мысленному взору. Он то и дело беспокоил своих архитекторов и строителей рисунками и указаниями, хотя они понимали в этом деле лучше, чем он.

— Мне представляется, будто я вижу маленького Рамзеса с рассеченным ртом и в кровоподтеках и слипшиеся от крови волосы на его виске. Я вижу женщину из Мегиддо: она лежит нагая, истекая кровью во дворе крепости, а солдаты Амурру насилуют ее. Однако признаю, что мои мысли мелки по сравнению с твоими и что правитель не может помнить о каждом Рамзесе и о каждой нежной женщине.

Фараон сжал кулаки, его глаза потемнели, и он закричал:

— Синухе, неужели ты не можешь понять, что если я должен предпочесть смерть жизни, то предпочту гибель сотни египтян гибели тысячи сирийцев? Если бы я дал сражение в Сирии, чтобы освободить там всех египтян, тогда в этой войне погибло бы множество сирийцев и египтян. Если я отвечу злом на зло, то из этого получится только зло. Но если я отвечу на зло добром, то зла будет меньше. Я не предпочту смерть жизни и потому останусь глух к твоим словам. Не говори мне больше о Сирии, если любишь меня и если тебе дорога моя жизнь. Думая об этом, я чувствую все страдания тех, кто должен умереть по моей воле, а один человек не может долго терпеть страдания многих. Оставь меня в покос во имя Атона и во имя моей правды.

Он скорбно опустил голову, и его глаза распухли и налились кровью, а полные губы дрожали. Я оставил его успокоившимся, но в моих ушах стояли грохот таранов у стен Мегиддо и крики поруганных женщин в шатрах аморитян. Я постарался заглушить эти звуки, ибо любил фараона при всем его. безумии, а, быть может, именно из-за этого я любил его еще больше, ибо его безумие было прекраснее мудрости других людей.

 

5

Основание нового города внесло разлад в царскую семью, ибо царица-мать отказалась следовать за сыном в пустыню. Ее городом были Фивы, где у реки, подернутой переливчатой дымкой, сиял среди садов золотой дворец фараона, построенный Аменхотепом для своей любимой. Тайя, царица-мать, была дочерью бедного птицелова и выросла в тростниковых болотах Нижнего Царства. Она не хотела покидать Фивы, а принцесса Бакетатон осталась с ней. Жрец Эйе, правая рука фараона, правил там и вершил правосудие на царском троне, держа перед собой кожаные свитки. Жизнь в Фивах шла по-прежнему; только не было лжефараона — и об этом никто не сожалел.

Царица Нефертити вернулась в Фивы, ибо ей предстояли роды, и она искала помощи у фиванских лекарей и негритянских колдунов. Здесь она родила свою третью дочь, нареченную Анксенатон, которой в будущем предстояло стать царицей. Чтобы облегчить роды, колдуны сузили голову ребенка и удлинили ее, как они делали это и с другими принцессами. Когда девочка подросла, все придворные дамы и все те, кто желал следовать моде двора, начали прикреплять к голове искусственные затылки. Но сами принцессы брили свои головы наголо, чтобы подчеркнуть их изысканную форму. Художники тоже восхищались этим, и рисовали их, и писали с них бесчисленные портреты, не подозревая, что эти отличительные черты были всего-навсего следствием волшебства.

Родив дитя, Нефертити вернулась в Ахетатон и стала жить во дворце, который тем временем был приведен в порядок. Она оставила остальных жен в Фивах, так как ей было досадно, что она родила трех дочерей, и она не желала, чтобы фараон расточал свои ласки другим. Фараон был этим доволен, ибо устал выполнять свои обязанности в женских покоях и не желал никого, кроме Нефертити, что было вполне понятно всем, кто видел ее красоту. Ее очарование не потускнело даже после третьих родов. Она казалась моложе и лучезарнее, чем прежде, но была ли эта перемена в ней вызвана городом Ахетатоном или колдовством чернокожих, не могу сказать.

Так Ахетатон поднялся в пустыне за один год; величественно покачивались пальмы вдоль великолепных улиц, в садах созревали и наливались гранаты, и в бассейнах с рыбой плавали розовые цветы лотоса. Весь город был цветущим садом, ибо дома были из дерева, воздушные и хрупкие, как беседки, а их колонны из пальм были легкими и ярко раскрашенными. Сады вторгались в самые дома, ибо картины на стенах — пальмы и сикоморы — качались под легким ветром вечной весны. На стенах были изображены тростники, разноцветные плавающие рыбки и летящие утки с блестящими крыльями. В этом городе было все, чтобы радовать сердце человека. Ручные газели бродили по садам, а по улицам двигались легчайшие экипажи, запряженные горячими лошадьми с плюмажами из страусовых перьев. Кухни благоухали пряностями, привезенными со всех частей света.

Итак, строительство Небесного Города было завершено, и когда вернулась осень и ласточки появились из ила и заметались беспокойными стаями над поднявшимися водами, фараон Эхнатон посвятил город и эту землю Атону. Он освятил пограничные камни севера, юга, востока и запада, и на каждом из этих камней было изображение Атона, льющего свои благословенные лучи на фараона и на дом фараона. Надписи на камнях содержал клятвы фараона никогда вновь не ступать ногой за эти границы. Для этой церемонии рабочие вымостили дороги на все четыре стороны, чтобы фараон мог проехать к границам в своем позолоченном экипаже, сопровождаемый семьей в экипажах и носилках и придворными, которые усыпали путь цветами, а флейты и струнные инструменты своей музыкой благословляли Атона.

Даже после смерти не собирался фараон Эхнатон покидать город Атона. Когда строительство его завершилось, он послал рабочих к восточным холмам освященной земли, чтобы они высекли в камнях место вечного упокоения. Они поняли, что работы хватит на всю их жизнь и что они никогда не смогут вернуться в родные места. Им не очень-то этого хотелось, но они привыкли к жизни в построенном ими городе, в тени фараона, ибо получали зерно полной мерой, в их кувшинах всегда было масло и их жены рожали здоровых детей.

Когда фараон решил построить гробницы для себя и своих придворных и подарить гробницу каждому из своих приверженцев, тем, кто будет жить с ним в Небесном Городе и кто веровал в Атона, он вознамерился также возвести Обитель Смерти за пределами города, дабы тела тех, кто умер в Ахетатоне, можно было сохранить навсегда. Для этой цели он вызвал из Фив самых искусных бальзамировщиков и мойщиков трупов. Они прибыли по реке на черном судне, и ветер разносил смрад, идущий от них, так что люди прятались по домам, повесив головы и вознося молитвы Атону. Многие также молились прежним богам и творили священные знаки Амона, ибо, когда они ощущали смрад, разносящийся от мойщиков трупов, Атон казался им слишком далеким и их помыслы обращались к прежним божествам.

Бальзамировщики сошли с судна на берег со всеми своими принадлежностями, мигая глазами, привыкшими к темноте, и проклиная свет, который был им неприятен. Они поспешно вошли в новую Обитель Смерти, унося с собой свой смрад, и это место стало их домом, они его уже никогда не покидали. Меж ними был старый Рамос, специалист, извлекавший мозг. Я встретил его в Обители Смерти, ибо жрецы Атона испытывали ужас перед этим местом и фараон передал его в мое ведение. Присмотревшись ко мне, Рамос узнал меня и удивился. Я помог ему вспомнить меня, чтобы завоевать его доверие, поскольку сомнение, как червь, точило мое сердце и я хотел узнать, насколько удалась моя месть в фиванской Обители Смерти.

Когда мы немного поговорили о его работе, я спросил:

— Рамос, друг мой, не проходила ли через твои руки красивая женщина, которую доставили в Обитель Смерти во время беспорядков и имя которой, как мне кажется, было Нефернефернефер?

Он посмотрел на меня, откинулся назад и, мигая, как черепаха, сказал:

— Сказать по правде, Синухе, ты первый из известных мне людей, кто когда-либо называл мойщика трупов своим другом. Я очень тронут, и, конечно, это очень важные сведения, раз ты так обращаешься ко мне. Ведь это не ты ли доставил ее к нам однажды темной ночью, закутанную в черный плащ как покойницу? Ибо если это был ты, то мойщикам трупов ты не друг, и если они прослышат об этом, они проткнут тебя отравленным ножом, и тогда ты умрешь самой ужасной смертью.

Я содрогнулся от его слов и сказал:

— Кто бы ни доставил ее к вам, она заслужила свою участь. Однако, судя по твоим словам, я полагаю, что она не была мертва, а очнулась в руках мойщиков.

Рамос отвечал:

— Наверняка эту ужасную женщину вернули к жизни, хотя, почему это известно тебе, мне лучше не думать. Она очнулась, ибо такие женщины никогда не умирают, а если уж и умрут, их надо сжигать, чтобы они никогда и не возвращались. Узнав се, мы дали ей имя Сетнефер: дьявольская красота.

Мною овладело страшное подозрение, и я спросил:

— Почему ты говоришь о ней так, словно ее больше нет? Разве ее нет уже больше в Обители Смерти? Мойщики поклялись, что будут держать ее там семьдесят раз по семьдесят дней.

Рамос загремел своими ножами и пинцетами, и я понял, что он ударил бы меня, если бы я не принес ему кувшин самого лучшего вина из погреба фараона. Он только ощупал пальцем запылившуюся печать и сказал:

— Мы не питаем к тебе злобы, Синухе; ты для меня как родной сын, и я хотел бы, чтобы ты провел всю жизнь в Обители Смерти и перенял бы мое искусство. Мы бальзамировали тела твоих родителей, как бальзамируют лишь тела знатных людей, и не пожалели лучших масел и бальзамов. Почему же тогда ты так дурно поступил с нами, доставив к нам живой эту ужасную женщину? Знай же, что до ее появления мы вели простую, полную трудов жизнь, наслаждаясь пивом, и обогащались, воруя у умерших драгоценности независимо от их пола и положения, а также продавая чародеям органы, нужные им для колдовства. Но с появлением этой женщины Обитель Смерти стала подобна хаосу в преисподней. Мужчины резали друг друга ножами и дрались, как бешеные псы. Она украла у нас все наше состояние — все золото и серебро, которое мы накопили за годы и спрятали в Обители Смерти; она не пренебрегала и медью. Она забрала даже нашу одежду, ибо, лишив молодых людей всего, что они имели, она заставила их грабить таких стариков, как я, чью похоть уже нельзя было возбудить. Миновало всего тридцать раз по тридцать дней, и она дочиста обобрала нас. После этого она учила, забрав с собой все свое богатство, а мы не могли помешать ей, ибо если бы кто-то стал на ее пути, ему воспротивился бы другой ради ее улыбки или прикосновения ее пальцев. Так она лишила нас и нашего достояния, и нашего покоя. У нее было к тому времени не менее трехсот дебенов золота, не говоря о серебре и меди, полотне и бальзамах, которые мы годами по обычаю крали у мертвых. Она пообещала вернуться к нам через год, чтобы посмотреть, много ли мы успели накопить за это время. Теперь в Обители Смерти крадут больше, чем когда бы то ни было; сверх того, мойщики научились воровать друг у друга, а не только у трупов, так что мы совсем лишились покоя. Надеюсь, ты понял, почему мы прозвали ее Сетнефер, ибо она необычайно прекрасна, хотя ее красота от Сета.

Только теперь я понял, каким ребячеством была моя месть, поскольку Нефернефернефер вернулась невредимой из Обители Смерти, еще богаче, чем была, и, как я полагаю, не испытала никаких дурных последствий от своего пребывания там, кроме запаха, пропитавшего ее тело и некоторое время мешавшего ей заниматься ее ремеслом. Моя месть разъела мою собственную душу, а ее оставила невредимой. Узнав это, я понял также, что месть не дает никакого удовлетворения. Ее сладость коротка, и она оборачивается против мстителя, пожирая его сердце как пламя.