Наследник фараона

Валтари Мика

Книга XI

Мерит

 

 

1

Каждый видел, как утекает вода из водяных часов. Точно так же иссякает человеческая жизнь, хотя меру ее определяет не вода, а события. Эту глубокую мысль постигают лишь в старости, когда время для человека уходит в никуда в своем однообразии. Один-единственный день в насыщенное событиями время оставляет на человеке свой след и может казаться дольше, чем год однообразного труда, который не задевает его сердца. Я познал эту истину в Ахетатоне, где мое время текло спокойно, как воды Нила, и моя жизнь казалась кратким сном — прекрасной, ускользающей песнью. Десять лет, проведенные мною под сенью фараона Эхнатона в золотом дворце нового города, были короче любого года моей юности, всегда насыщенного путешествиями и переменами.

В Ахетатоне я не почерпнул ни мудрости, ни знаний; точнее, я пользовался тем, что приобрел в стольких странах; так выживает зимой пчела благодаря припасенному ей меду. И все же, как бегущая вода меняет форму камня, так и время, может быть, изменило мое сердце, впрочем, это мне неизвестно. Я был менее одинок, чем прежде. Вероятно, я стал спокойнее, не так доволен собой и своими талантами, хотя и не требую, чтобы этому поверили; это объясняется тем, что Капта уже не жил со мной, а был в далеких Фивах, где управлял моим имуществом и «Хвостом крокодила».

Город Ахетатон, погруженный в грезы и видения фараона, был равнодушен к внешнему миру. Все, что происходило за каменной оградой города, казалось ненастоящим и иллюзорным, как лунные блики на воде. Единственно реальным было то, что происходило в самом городе Ахетатоне. И все же, оглядываясь теперь назад, замечу, что истина крылась в ином: это Ахетатон и его жизнь были призрачны и обманчивы, а реальны — голод, страдания и смерть за его пределами. Поскольку все неприятное скрывали от Эхнатона, то любое дело, непреложно требующее его участия, представляли ему не таким, каким оно было, а в смягченном и подслащенном виде, при этом проявляли особую деликатность, опасаясь, как бы он снова не заболел.

Все это время жрец Эйе правил в Фивах как правая рука царя. Полностью полагаясь на Эйе, своего тестя и человека с непомерным честолюбием, фараон забывал о скучных и неприятных обязанностях. Эйе был истинным правителем Двух Царств, так как все, что касалось жизни простых людей — крестьян или горожан, зависело от него. Поскольку Амон был свергнут и, кроме Эйе, у фараона больше не было, соперников, всем распоряжался Эйе, который полагал, что волнения скоро улягутся. Для него ничего не могло быть лучше города Ахетатона, державшего фараона так далеко от Фив. Он делал все возможное, собирая средства, чтобы построить и украсить его, и постоянно посылал туда щедрые дары, стремясь сделать Ахетатон еще привлекательнее для фараона. Мир мог бы снова воцариться и все вернулось бы на крути своя — только не для Амона, — не будь фараон камнем преткновения для Эйе.

С Эйе делил власть Хоремхеб; он находился в Мемфисе и отвечал за безопасность и надлежащий порядок во всей стране. По сути дела ему принадлежала власть, державшаяся на палках сборщиков налогов и на молотках, которые уничтожали имя Амона на всех изображениях и надписях, проникая для этого даже в гробницы. Фараон Эхнатон разрешил открыть гробницу своего отца, чтобы имя Амона можно было истребить и там. И Эйе не противился ему, пока тот довольствовался такими невинными развлечениями. Он предпочитал, чтобы мысли фараона были заняты религиозными вопросами, далекими от повседневной жизни людей.

Некоторое время спустя после кровопролития в Фивах Египет притих, как озеро летом. Эйе передал налоговое ведомство в руки своих высших чиновников, что избавило его от многих хлопот. Те же передали право взимать налоги сборщикам податей в городах и селениях, и это приносило им солидные доходы. Испокон века бедняки проклинали свой жребий и посыпали головы пеплом при вице сборщика податей.

В Ахетатоне рождение четвертой дочери восприняли как бо́льшую беду, чем падение Смирны. Царица Нефертити, заподозрив, что стала жертвой злых чар, отправилась в Фивы к своей матери искать помощи у ее чернокожих колдунов. Удивляло, конечно, что женщина родила четырех дочерей и не произвела на свет ни одного мальчика. Однако так предопределила ей судьба: дать фараону Эхнатону шесть дочерей и не родить сына — оба они были обречены роком.

Время шло, а из Сирии доходили все более тревожные вести. Когда бы ни прибывало специально присланное оттуда судно, я тут же отправлялся в царский архив читать только что полученные таблички со все новыми призывами о помощи. Читая их, я, казалось, слышал жужжание стрел и чуял запах гари. За почтительными словами я различал пронзительные вопли умирающих и крики искалеченных детей. Люди Амурру были жестоки, а военному делу их обучили хеттские командиры. Ни один гарнизон в Смирне не мог противостоять им. Я читал послания от царя Вавилона и правителя Иерусалима. В своих мольбах о помощи они ссылались на свой возраст и выражали свою преданность, взывали к памяти покойного фараона и дружбе Эхнатона до тех пор, пока фараону не надоели их просьбы и он не отослал их письма в архив непрочитанными.

Когда Иерусалим пал, последние верные нам города, включая Иоппию, капитулировали и заключили союз с царем Азиру. Тогда Хоремхеб совершил поездку из Мемфиса в Ахетатон, встретился с фараоном и потребовал у него армию, чтобы организовать сопротивление в Сирии. До сих пор он только вел тайную войну с помощью писем и денег, чтобы спасти хотя бы один аванпост в стране.

Он сказал фараону Эхнатону:

— Позволь мне нанять хотя бы десять тысяч копьеносцев и лучников и сотню колесниц, и я отвоюю для тебя Сирию. Теперь, когда Иоппия сдалась, египетское владычество над Сирией утрачено.

Фараон Эхнатон впал в великое уныние, услышав о падении Иерусалима, ибо он уже предпринял шаги, чтобы сделать его городом Атона и умиротворить Сирию. Он сказал:

— Этот старик в Иерусалиме — не могу сейчас вспомнить его имя — был другом моего отца. Мальчиком я видел его в золотом дворце в Фивах; у него была длинная борода. Чтобы вознаградить его, я назначу ему пособие из египетской казны, хотя доходные статьи заметно уменьшились, поскольку торговля с Сирией прекратилась.

— Он едва ли сможет воспользоваться пособием, — сухо возразил Хоремхеб. — По приказанию Азиру из его черепа была сработана изысканная чаша, украшенная золотом, и послана им в дар царю Шуббилулиума в Хаттушаш, если только мои шпионы не ошибаются.

Лицо фараона посерело, а глаза налились кровью, но, овладев своими чувствами, он спокойно сказал:

— По-моему, трудно поверить в подобный поступок царя Азиру, которого я считал своим другом и который так охотно принял крест жизни из моих рук. Но, вероятно, я ошибся в нем и его душа чернее, чем я ожидал. Но, Хоремхеб, ты хочешь от меня невозможного, прося копья и колесницы, ибо народ уже недоволен податями, а урожай скуднее, чем я предполагал.

— Во имя твоего Атона, дай под мое командование хотя бы десять колесниц и сотню копьеносцев, чтобы я мог взять их в Сирию и спасти то, что можно спасти.

Но фараон Эхнатон ответил:

— Я не могу вести войну во имя Атона, ибо кровопролитие отвратительно ему. Я бы скорее оставил Сирию. Пусть Сирия будет свободна и создаст свое собственное союзное государство, и мы будем торговать с нею, как прежде, ибо Сирия не может обойтись без египетского зерна.

— Не полагаешь ли ты, что она удовольствуется этим, Эхнатон? — воскликнул ошеломленный Хоремхеб. — Каждый убитый египтянин, каждая брешь в стене, каждый захваченный город увеличивают самомнение сирийцев и все более разжигают их аппетит. Потом Сирия захватит медные копи на Синае, без которых мы более не сможем ковать копья и наконечники для стрел.

— Я уже говорил, что с гвардии хватит и деревянных копий, — раздраженно ответил фараон. — Зачем ты терзаешь меня беспрестанными разговорами о копьях и наконечниках для стрел, так что эти слова крутятся и вертятся в моей голове, когда я пытаюсь сочинить гимн Атону?

— После Синая придет черед Нижнего Царства, — с горечью продолжал Хоремхеб. — Как ты сам сказал, Сирия не может обойтись без египетского зерна, хотя я слыхал, что она теперь получает его из Вавилона. Но если ты не боишься Сирии, так страшись по крайней мере хеттов, чьи притязания на власть безграничны.

Фараон Эхнатон снисходительно рассмеялся, как рассмеялся бы каждый разумный египтянин, услышав подобные речи, и сказал:

— Насколько мы помним, ни единый враг не переступал наших границ, да никто и не осмелился бы. Египет — самое богатое и самое могущественное царство на земле. Я послал крест жизни также и царю Шуббилулиума и по его собственной просьбе золото, так что он может воздвигнуть мою статую в полный рост в своем храме. Он не нарушит покой Египта, поскольку может получить от меня золото, как только пожелает.

Жилы на лбу Хоремхеба вздулись, но, уже научившись владеть своими чувствами, он промолчал. Я сказал ему, что как врач не могу более позволить ему утомлять фараона, после чего он повернулся и вышел за мной.

Когда мы подошли к моему дому, он резко ударил себя по бедру своей золотой плетью, сказав:

— Клянусь Сетом и всеми демонами! Лепешка навоза на дороге гораздо нужнее, чем его крест жизни. Но самое непостижимое вот что: когда он смотрит мне в глаза, кладет мне руку на плечо и называет меня своим другом, я верю в его правду, хотя мне слишком хорошо известно, что я прав, а не он! Эта его странная сила всегда возобновляется в этом городе, крикливом, как шлюха, и с тем же запахом. Если бы было возможно привести к нему каждого человека на свете, чтобы фараон поговорил с ним, коснулся его своими нежными пальцами и вдохнул в него свою силу, я верю, что он мог бы изменить мир, но это невозможно. Тьфу! Если бы я остался дольше в этом месте, я начал бы отращивать груди, как придворные, и кончил бы тем, что кормил бы кого-то молоком!

 

2

Когда Хоремхеб вернулся в Мемфис, его слова остались во мне, преследовали меня, и я укорял себя за то, что я такой плохой друг для него и плохой советчик для фараона. Однако мое ложе под пологом было мягким, мои повара подавали мне птичек, приправленных медом, я имел достаточно жаркого из антилопы, и вода быстро утекала из моих часов.

Вторая дочь фараона Мекетатон занемогла изнурительной болезнью; се щечки пылали от лихорадки и ключицы стали выступать под кожей. Я пытался подкрепить ее тонизирующим средством, давал ей пить растворенное золото и оплакивал мою судьбу, поскольку не успели прекратиться приступы у фараона, как заболела его дочь, так что я не знал покоя ни ночью, ни днем. Фараон тоже встревожился, ибо нежно любил своих дочерей. Две старшие — Меритатон и Мекетатон — сопровождали его на балкон в дни приемов и бросали золотые цепи и другие подарки тем, кого фараон желал удостоить этой чести.

Как это обычно бывает у мужчин, фараон стал нежнее к этой больной дочери, чем к трем другим. Он подарил ей шары из слоновой кости и серебра и маленькую собачку, которая следовала за ней повсюду и спала в ногах ее постели. Он похудел и потерял сон из-за своей тревога, поднимаясь по нескольку раз каждую ночь послушать, как дышит ребенок; всякий раз, как она кашляла, у него разрывалось сердце.

И для меня эта маленькая девочка значила больше всего, чем я владел в Фивах, больше, чем Капта, больше, чем голодный год или чем все люди, голодавшие и умиравшие в Сирии по вине Атона. Я окружил ее величайшей заботой и самым тщательным уходом, пренебрегая другими знатными пациентами, страдавшими от обжорства и скуки, а более всего от головных болей, поскольку это был недуг фараона. Делая вид, что лечу их от головных болей, я приобрел много золота, но мне надоело и золото, и мое пресмыкательство.

Часто я бывал так нетерпелив с моими пациентами, что они говорили: «Положение придворного врача вскружило ему голову! Он воображает, что фараон прислушивается к нему, и знать не желает, что хотят сказать ему все прочие».

Но, когда я думал о Фивах, Капта и «Хвосте крокодила», меня одолевала грусть, а мое сердце изнемогало от неутолимой жажды. Я уже лысел под своим париком, и бывали дни, когда, забывая о своих обязанностях, я погружался в грезы и снова брел по дорогам Вавилона, вдыхая запах подсушенного зерна на глиняных токах. Я заметил, что растолстел, мой сон стал тяжелым, и мне понадобились носилки, поскольку даже от короткой прогулки пешком у меня начиналась одышка, хотя прежде самые длинные расстояния были мне нипочем.

Но, когда снова пришла осень и вода поднялась, а ласточки, покинув прибрежный ил, стремительно замелькали в вышине, дочь фараона начала выздоравливать. Она улыбалась и больше не чувствовала болей в груди. Душой я летел за быстрыми ласточками и с позволения фараона сел на корабль, направляющийся в Фивы. Он поручил мне приветствовать от его имени всех прибрежных поселян, между которыми он разделил земли ложного бога, и также послал приветствия учрежденным им школам и надеялся услышать о них хорошие вести по моем возвращении.

Я посетил много селений и собирал старцев для разговора. Путешествие было более спокойным, чем я ожидал, ибо флаг фараона развевался на топ-мачте, моя постель была мягкой, а на реке не было мух. Мой повар следовал за мной в специальной лодке, и из всех поселений ему доставляли дары, так что я не испытывал недостатка в свежей пище. Но, когда поселенцы приходили ко мне, я видел, что это сущие скелеты, их жены озирались вокруг глазами, полными страха, пугаясь каждого звука, а дети были болезненными и кривоногими. Эти люди показывали мне свои хлебные закрома, пустые больше чем наполовину; зерно в них было испещрено красными пятнышками, словно побывало под кровавым дождем.

Они сказали мне:

— Сначала мы думали, что наши неудачи от незнания, поскольку мы никогда прежде не возделывали землю. Но теперь мы знаем, что земля, которую фараон разделил между нами, проклята и тот, кто возделывает ее, тоже проклят. По ночам невидимые ноги топчут наши посевы, невидимые руки ломают посаженные нами деревья. Наш скот гибнет без причины, наши оросительные каналы засоряются, и мы находим падаль в наших колодцах, так что лишены даже питьевой воды. Многие покинули свою землю и вернулись в города еще беднее, чем были, понося имя фараона и его бога. Но мы еще держимся, полагаясь на наш магический крест и на письма, которые посылает нам фараон. Мы развешиваем их на столбах у себя на полях для защиты от саранчи. Но чары Амона сильнее волшебства фараона. Наша вера покидает нас, и мы хотим оставить эту ужасную землю, прежде чем перемрем, ибо уже у многих умерли жены и дети.

Я посетил также их школы, и, видя крест Атона на моей одежде, учителя прятали розги и делали знак Атона, тогда как дети сидели на току, скрестив ноги и уставившись на меня так пристально, что забывали утереть носы.

Учителя сказали:

— Мы знаем, что это чистое безумие — обучать каждого ребенка чтению и письму, но чего только мы не сделаем для нашего любимого фараона, который нам и отец, и мать и коего мы чтим как сыновья его бога. Но мы — ученые люди, и не подобает нам с нашим знанием сидеть на току, утирать носы чумазым ребятишкам и чертить уродливые знаки на песке, ибо у нас нет ни табличек, ни тростниковых перьев и, более того, эти новые буквы никогда не смогут передать всю ту мудрость и знания, которые мы приобрели с великим трудом и великой ценой. Наше жалованье подолгу не выплачивают нам, а родители вознаграждают нас очень скупо; их пиво слабое и прокисшее, и масло в наших кувшинах прогоркло. Все же мы проявляем настойчивость, показывая фараону, что невозможно научить всех детей читать и писать, ибо лишь лучшие ученики, чьи головы податливы и восприимчивы, могут учиться.

Я проверил их познания, которые отнюдь не удовлетворили меня. Еще менее понравились мне их опухшие лица и бегающие глаза, ибо эти учителя были разжалованными переписчиками, которых никто не взял бы на работу. Они приняли крест Атона ради пропитания.

Поселенцы и старцы в селениях отчаянно ругались во имя Атона и говорили:

— Синухе, господин наш, замолви за нас словечко перед фараоном и попроси его снять наконец с наших плеч груз этих школ, ведь нам больше не выдержать. Наши мальчики возвращаются домой все в синяках от побоев, с выдранными волосами, а эти ужасные учителя ненасытны, как крокодилы. Они разоряют нас, вымогают наши последние деньги и сдирают шкуру с нашего скота, чтобы купить себе вина. Когда мы в поле, они входят в наши дома и развлекаются с нашими женами, утверждая, что такова воля Атона, для которого все мужчины равны и все женщины равны. Поистине мы не хотели никаких перемен в нашей жизни, ибо хотя мы и бедствовали в юродах, но все же не были обделены счастьем. Здесь мы не видим ничего, кроме грязных канав и мычащего скота. Правы были те, кто предупреждал нас: «Остерегайтесь перемен: у бедных всегда все получается к худшему. Как бы ни менялся мир, знайте, что от этого у бедняка станет только меньше зерна в мешке и масла в кувшине».

Сердце мне подсказывало, что правда на их стороне, и я не вступал в споры, а продолжал свой путь. Меня переполняла грусть из-за фараона, и я поражался, что он губит все, к чему ни прикоснется, так что усердный от его даров становится ленивым, и только все самое никчемное льнет к Атону, как мухи к трупу. А потом меня охватило ужасное подозрение: что если фараон и праздная знать, да и я сам в последние несколько лет, не больше чем паразиты, блохи в собачьей шерсти? Может, блохи считают, что собака существует только для их пользы и пропитания. Фараон и его бог, возможно, и есть такие блохи, — от них одни неприятности и никакой пользы. Ведь собакам только лучше, если они свободны от паразитов.

Так моя душа пробудилась от долгой спячки и с презрением отринула город Ахетатон. Я взглянул на все новыми глазами и не увидел ничего хорошего. Но, возможно, мои глаза были под действием чар Амона, который втайне правил всем Египтом, за исключением Небесного Города, куда его власть не простиралась. Где была истина, не могу сказать, ибо хотя и есть люди, которые никогда не меняют своих взглядов и прячутся от нового, как черепаха в панцирь, но на меня всегда очень влияло то, что я видел и слышал. Поэтому многое определяло мой образ мыслей, порой даже безотчетно.

Я вновь увидел на горизонте три холма — вечных стражей Фив. Передо мной высились крыша храма и его стены, но острия обелисков не сияли более в солнечном свете, ибо их позолоту никогда не обновляли. Все же вид их освежил мою душу, и я вылил вино в воды Нила, как делают матросы, возвратившись из долгого плавания, хотя они совершают возлияние пивом, поскольку предпочитают держать вино, если оно есть, для себя. Я снова увидел огромные каменные причалы Фив и уловил запах гавани: запах гниющего зерна и грязной воды, пряностей, трав и смолы.

В бедном квартале я прошел мимо дома, принадлежавшего медеплавильщику; он показался мне очень убогим, а дорожка перед ним — грязной, полной мух и зловония. И я не обрадовался даже сикомору во дворе, хотя сам посадил его и он сильно вырос, пока меня не было, — так испортили меня богатство и роскошь Ахетатон а. Мне было грустно и стыдно, что мой дом оставил меня таким равнодушным.

Капта не было там, а только моя кухарка Мути, которая горестно воскликнула:

— Благословен день, когда мой господин вернулся домой, но комнаты не убраны, а белье в стирке, и твой приезд доставляет мне много хлопот и неприятностей, хотя и вообще я жду от жизни мало хорошего. Но меня нисколько не удивляет твое внезапное появление, ибо так поступают мужчины, от которых нечего ждать добра.

Я успокоил ее, сказав, что этой ночью буду спать на корабле. Расспросив ее о Капта, я ушел и был доставлен в «Хвост крокодила». Мерит встретила меня у двери и не узнала из-за моей нарядной одежды и носилок.

Она спросила:

— Ты заказал здесь место на этот вечер? Ведь если нет, то я не могу впустить тебя.

Она немного располнела, и ее скулы меньше выступали, но глаза были все те же, только возле них появились морщинки.

У меня на сердце потеплело, и, обняв рукой ее талию, я сказал:

— Понятно, что ты забыла меня, ведь, наверно, много одиноких, грустных мужчин грелось на твоей циновке, и все же надеюсь, в твоем доме найдется и для меня местечко и кружка охлажденного пива, хотя я и не претендую на эту самую циновку.

Она вскрикнула в изумлении:

— Синухе, это ты? Благословен день, когда мой господин вернулся домой!

Она положила свои сильные прекрасные руки мне на плечи и, пристально вглядываясь в мое лицо, продолжала:

— Синухе, чем ты занимался? Если когда-то ты был одинок, как лев, то сейчас одинок, как комнатная собачка, и теперь ты на привязи.

Она сняла мой парик, нежно погладила мою голову и сказала:

— Так садись, Синухе, и я принесу тебе охлажденного вина, ты же вспотел и запыхался после своего утомительного путешествия.

Я испуганно ответил:

— Ни в коем случае не приноси мне «крокодильего хвоста», ибо у меня уже не тот желудок, да и голова не та.

Погладив мое колено, она поддразнила меня, сказав:

— Разве я уже так стара, жирна и уродлива, что, встретив меня через столько лет, ты думаешь только о своем желудке? А ведь прежде, как я помню, ты не боялся головной боли, ведь ты так рвался к этим «крокодильим хвостам», что мне приходилось тебя удерживать.

Меня смутили ее слова, ибо она говорила правду, а от правды часто бывает стыдно.

Поэтому я ответил ей:

— О, Мерит, друг мой, я уже старый и конченый человек.

Но она возразила:

— Тебе так кажется, но, когда ты смотришь на меня, у тебя молодые глаза, и я рада этому.

— Мерит, во имя нашей дружбы, принеси мне поскорее «крокодилий хвост», не то я буду груб с тобой, а придворному врачу не подобает так себя вести, тем более в портовой таверне.

Она принесла мне питье в раковине и поставила ее мне на ладонь. Питье обожгло мне горло, привыкшее к сладким винам, но это жжение было сладостно мне, ибо другая моя рука лежала на ее бедре.

— Мерит, — сказал я, — как-то ты сказала мне, что ложь может быть слаще правды для того, кто одинок и чья первая весна миновала. А я говорю тебе, что мое сердце все еще цветет и молодеет при виде тебя; долгие годы были мы в разлуке, но не проходило дня, чтобы я не нашептывал твоего имени; я посылал тебе привет с ласточками, когда они неслись вверх по течению, и каждое утро я просыпался с твоим именем на устах.

Она взглянула на меня, и для меня она была все еще стройной и прекрасной. В глубине ее глаз таились печаль и улыбка, как в водах бездонного колодца. Она погладила меня рукой по щеке и сказала:

— Ты прекрасно говоришь, Синухе, так почему бы и мне не признаться, что мое сердце томилось по тебе, а мои руки искали тебя по ночам, когда я лежала одна на моей циновке? Когда же под действием «крокодильего хвоста» мужчины несли мне всякий вздор, я с грустью вспоминала тебя. Но в золотом дворце фараона, должно быть, много красивых женщин, и не сомневаюсь, что как врач ты добросовестно отдавал им часы досуга.

Правда, я развлекался с некоторыми из придворных дам, если они скуки ради приходили за моими врачебными советами. Их кожа была гладкой как персик и мягкой как пух, и зимой было теплее лежать в постели вдвоем, чем одному. Но это было пустое, и я не трудился заносить это в мою книгу. Я ответил:

— Мерит, если я и не всегда спал один, то истина в том, что из всех женщин ты мой единственный друг.

«Крокодилий хвост» все больше разбирал меня. Я чувствовал, что мое тело молодеет, как и моя душа, и сладкий огонь пробежал по моим жилам, когда я сказал:

— Конечно, многие мужчины делами с тобой циновку за это время, но тебе следует предупредить их, что, пока я остаюсь в Фивах, я буду у тебя, ибо, если меня выводят из себя, я прихожу в ярость! Когда я сражался против кабиров, солдаты Хоремхеба прозвали меня Сыном Дикого Осла.

Она воздела руки в притворном испуге и сказала:

— Вот чего я так сильно боялась, ибо Капта рассказывал мне о многих страшных схватках и стычках, куда тебя вовлекала твоя горячность и ты спасался только благодаря его преданности и решительности.

Услышав имя Капта, я представил себе всю бесстыдную ложь, которую он, наверно, рассказал ей обо мне и моей жизни в чужих землях. У меня упало сердце, слезы потекли из глаз, и я воскликнул:

— Где же Капта, мой бывший раб и слуга, которого я хочу обнять? Ибо мое сердце сильно тоскует о нем, хотя и не подобает мне так говорить о рабе.

Мерит пыталась утихомирить меня:

— И вправду видно, что ты не привык к «крокодильему хвосту», а мой отец сердится из-за шума и смотрит сюда из-за твоего крика. Ты не увидишь Капта до вечера, ибо он занят важными делами на хлебной бирже и в таверне. Ты будешь поражен, когда увидишь его, ибо он вряд ли помнит, что когда-то был рабом и носил твои сандалии на палке, перекинутой через плечо. Я поведу тебя подышать свежим воздухом до его прихода Ты, конечно, захочешь посмотреть, как изменились Фивы после твоего отъезда, и мы с тобой будем только вдвоем.

Она пошла переодеться, подкраситься и надеть золотые и серебряные украшения. Только руки и ноги отличали ее от знатной дамы, хотя немногие дамы имели такой ясный и спокойный взгляд, как у нее, или такой горделивый рот. Я приказал рабам нести нас по улице Рамс, и мы сидели в носилках так близко, что я вдыхал аромат ее помады, который был запахом Фив, более острым и пьянящим, чем все редкие притирания Ахетатона. Я держал ее руку в своей, и ни одной дурной мысли не осталось в моей голове. После долгого путешествия я вернулся домой.

Мы приблизились к храму, где над опустевшими дворами кружились и пронзительно кричали черные птицы; они никогда не возвращались к своим холмам и обитали в их окрестностях. Эти места были прокляты и отвратительны людям. Мы сошли с носилок и бродили по безлюдным внешним дворам, не встречая ни души, кроме тех, кто состоял при Обители Жизни или Обители Смерти. Содержать эти заведения было крайне дорого и хлопотливо. Мерит сказала мне, что люди избегают также и Обитель Жизни, поэтому врачи в большинстве перебрались в город и теперь практикуют там. Мы прошли в храмовый сад, но тропинки заросли травой, а деревья были вырублены и разворованы. Фараон превратил этот сад в общественный парк, но мы встретили там только парочку грязных бродяг, которые бросали на нас косые взгляды.

Мерит сказала:

— Ты надорвал мое сердце, приведя меня в это дурное место. Несомненно, крест Атона защитит нас, хотя я бы предпочла, чтобы ты снял его, а не то тебя побьют камнями. Фивы все еще охвачены ненавистью.

Она была права. Когда мы вернулись на площадь перед храмом, люди плевались, завидя мой крест. Меня удивило, что какой-то жрец Амона смело идет сквозь толпу; он был одет во все белое, и голова его была выбрита вопреки приказу фараона. Его лицо блестело, одежда была из лучшего полотна, и он, казалось, не страдал от лишений. Народ безмолвно расступался перед ним. Благоразумие побудило меня прикрыть рукой крест Атона, ибо мне не хотелось поднимать ненужного шума.

Мы задержались у стены, где сидел на своей циновке сказитель с пустой чашей перед ним. Слушатели стояли вокруг него, а самые бедные из них сидели на земле, не заботясь о своей одежде. Историю, которую он рассказывал, я никогда прежде не слышал, ибо он говорил о лжефараоне, жившем много-много лет назад, и о его матери — черной колдунье. По воле Сета, эта колдунья добилась любви доброго фараона и родила лже-фараона, который старался погубить египтян и превратить их в рабов нубийцев и дикарей. Он уничтожил статуи Ра, так что Ра проклял страну, и она стала бесплодной. Люди погибали от ужасных наводнений, саранча пожирала созревший урожай, а водоемы превратились в зловонные кровавые лужи. Но дни лжефараона были сочтены, ибо власть Ра была могущественнее Сета. Лже-фараон умер страшной смертью, как и его колдунья-мать, а Ра изничтожил всех отрекшихся от него и разделил их дома, имущество и земли между теми, кто остался верен ему во всех испытаниях и ждал его возвращения.

Этот рассказ был очень длинным и очень волнующим, и люди перебирали ногами и поднимали руки, нетерпеливо желая услышать окончание. Я тоже слушал с открытым ртом. Когда рассказ закончился и лжефараон был наказан и брошен в бездонную яму, когда его имя было проклято, а Ра вознаградил тех, кто был ему верен, слушатели запрыгали и закричали от восторга и стали бросать монеты в чашу сказителя.

Я был очень озадачен и сказал Мерит:

— Это новый рассказ, которого я никогда прежде не слышал, хотя мне казалось, что я выучил их все еще ребенком, поскольку моя мать Кипа страстно любила и весьма благоволила к сказителям — настолько, что мой отец Сенмут иногда угрожал им палкой, когда она кормила их у нас на кухне. Да, эта история новая. Хотя это и невероятно, я сказал бы, что она имеет отношение к фараону Эхнатону и тому ложному богу, чье имя мы не осмеливаемся произносить вслух. Следовало бы запретить рассказывать подобные истории!

Мерит улыбнулась.

— Как можно это запретить? Это слушают с удовольствием в обоих царствах в каждой подворотне и у каждой стены в самых маленьких селениях. Когда стражники угрожают сказителям, те утверждают, что это старинное сказание и они могут это доказать, ибо жрецы обнаружили его в очень древних записях. Так что стражники остаются ни с чем. Однако я слыхала, что Хоремхеб, — а он жестокий человек, и ему наплевать на всякие доказательства и письмена, — приказал повесить нескольких сказителей на стене и бросить их тела крокодилам.

Мерит взяла мою руку и, улыбаясь, продолжала:

— В Фивах много говорят о предсказаниях. Как только двое сойдутся, тут же рассказывают друг другу об услышанных ими пророчествах и дурных предзнаменованиях. Тебе известно, что на полях чахнут злаки, бедняки мрут от голода, а подати давят и на богатых, и на бедных. Предрекают, что будет еще хуже, и я трепещу, думая обо всех бедах, которыми угрожают нам эти пророчества.

Я отнял у нее мою руку, а заодно и мое сердце. «Крокодилий хвост» давно выветрился из моей головы, и теперь она болела. Я упал духом, и ее тупое упрямство нисколько не ободрило меня.

Так что мы вернулись в таверну не в духе, и я знал, что слова Эхнатона были правдивы: «Атон разлучит ребенка с матерью и мужчину с сестрой его сердца, доколе его царство не утвердится на земле».

Но я совсем не хотел разлучаться с Мерит из-за Атона, поэтому пребывал в чрезвычайно дурном настроении, пока не увидел вечером Капта.

 

3

Никто не смог бы долго предаваться унынию при виде Капта, который появился в таверне огромный и увесистый, как беременная свинья, столь тучный, что только боком ему удалось протиснуться в дверь. Лицо его, круглое, как луна, блестело от пота и дорогих мазей; на нем был прекрасный голубой парик, а его пустой глаз был прикрыт золотым диском. Он больше не носил сирийское одеяние, а был облачен по египетской моде в самую лучшую одежду, какую только могли сшить фиванские портные, на его запястьях и толстых лодыжках позвякивали золотые браслеты.

Увидев меня, он вскрикнул и в изумлении воздел руки, затем простер их перед собой, низко склонившись передо мной, что при его брюхе было не так просто.

— Благословен день, когда мой господин вернулся домой!

Чувства одолевали его, и он плакал, бросаясь на колени, чтобы обнять мои ноги, и издавая такие вопли, что я узнал моего старого Капта, несмотря на царское полотно и золотые браслеты, дорогие мази и голубой парик. Я поднял его за руки и обнял, и мне казалось, что у меня в объятиях тучный бык, от которого пахнет свежим хлебом, так сильно пропитался он запахом хлебной биржи.

Он тоже учтиво понюхал мои плечи, утер слезу и засмеялся.

— Эго для меня такой радостный день, что я хочу бесплатно поднести каждому завсегдатаю моего заведения по кубку «крокодильего хвоста». Если кто-то пожелает второй, пусть платит за него сам.

Он повел меня во внутренние покои дома и усадил на мягкие циновки. Он позволил Мерит сесть рядом со мной, а тем временем слуга и рабы принесли мне лучшее, что было в доме. Его вина были не хуже вин фараона, а его жареный гусь был фиванским гусем, которому нет равных во всем Египте, ибо его кормят тухлой рыбой и она придает мясу самый изысканный, самый тонкий аромат.

Когда мы кончили есть и пить, он сказал:

— Синухе, мой господин и хозяин, полагаю, что ты внимательно проверил все отчеты и счета, подготовленные для тебя писцами по моему приказу и отправленные тебе в Ахетатон за все эти годы. Может быть, ты позволишь мне включить этот обед в счет наших расходов, а также и «крокодильи хвосты», которыми по случаю моей большой радости я одарил посетителей? Все это будет к твоей выгоде, ибо стоит больших трудов обмануть налоговое ведомство фараона ради твоей пользы.

Я ответил ему:

— Это все для меня, как Мумбо Юмбо; я не понял ни слова. Поступай так, как лучше, ибо ты знаешь, что я вполне на тебя полагаюсь. Я прочитал твои отчеты и счета, но должен признаться, что понял из них очень мало, поскольку они содержат чрезмерное количество цифр, и у меня разболелась голова задолго до того, как я добрался до итогов.

Капта радостно засмеялся, и смех донесся из его утробы, как из-под мягких подушек. Мерит тоже рассмеялась, ибо она вместе со мной пила вино и теперь откинулась, заложив руки за голову, так что я мог заметить, как все еще прекрасна округлость ее груди под платьем.

Капта сказал:

— О, Синухе, мой господин и хозяин, я рад видеть, что ты сохранил свой беспечный нрав и разбираешься в повседневной жизни не больше, чем свинья в жемчугах, хотя я далек от намерения сравнивать тебя со свиньей. Лучше я от твоего имени воздам благодарение и хвалу всем богам Египта, поскольку они вполне могли бы дать тебе в услужение какого-нибудь вора или бездельника, тогда как я сделал тебя богатым.

Я указал, что ему надо благодарить за это не богов, а скорее мой здравый смысл, поскольку я сам купил его на невольничьем рынке, причем и дешево, так как он потерял один глаз во время драки в таверне. Вспомнив обо всем этом, я растрогался и сказал:

— Поистине никогда не забуду, как впервые увидел тебя — привязанного за лодыжки к невольничьему столбу и кричащего бесстыдные слова проходящим женщинам или просящего пива у мужчин. Все же я поступил мудро, купив тебя, хотя тогда не был в этом уверен.

Лицо Капта потемнело и сильно сморщилось, когда он ответил:

— Я не люблю, когда мне напоминают о таких старых и скучных делах, не отвечающих моему достоинству.

Он стал восторженно восхвалять скарабея, говоря:

— Как мудро было с твоей стороны оставить мне скарабея, чтобы заниматься твоими делами, ибо ты никогда и мечтать не мог о таком богатстве, какое он тебе принес, несмотря на сборщиков податей, которые кишели вокруг меня как мухи. Мне пришлось нанять двух сирийских конторщиков, чтобы вести особые книги для их же пользы, ибо никто, даже сам Сет, ничего не мог бы понять в сирийском счетоводстве. А говоря о Сете, я вспомнил нашего старого друга Хоремхеба, которому, как ты знаешь, я дал взаймы от твоего имени. Сейчас я буду говорить не о нем, но только о твоем имуществе, как бы мало ты ни разбирался в таких делах. Благодаря мне ты теперь богаче многих знатных египтян. Богатство означает обладание не золотом, но домами, складами, кораблями, причалами, скотом, землей, фруктовыми садами и рабами. Ты владеешь всем этим, хотя, быть может, ты об этом не подозреваешь, поскольку я был вынужден внести много пунктов в список слуг и писцов, чтобы избежать обложения налогом. Налоги фараона тяжелы для богатых, которые должны платить больше, чем бедные, так что если бедный отдает одну пятую своего зерна, то богатый обязан отдать треть или. даже половину. Такое беззаконие — самое безбожное из всего, что натворил фараон. Именно это и разорило страну, да еще и утрата Сирии. Но удивительнее всего то, что, когда национальное богатство убывает, бедные становятся еще беднее, а богатые — богаче. Даже и фараону этого не изменить.

Отхлебнув еще вина, Капта начал хвастать своими зерновыми сделками:

— У нашего скарабея, господин, есть такая странность, что в первый же день, как мы вернулись из путешествия, он привел меня в винную лавку, которой заправляют торговцы зерном. Я тут же начал закупать зерно от твоего имени и в первый же год получил прибыль с Ам — я имею в виду такие большие участки земли, лежащие под паром и незасеянные. Зерно — замечательный товар, поскольку его можно купить и продать еще до того, как оно посеяно, а также потому, что его цена растет из года в год как по волшебству, так что покупатель всегда останется с прибылью. По этой причине я не намерен продавать зерно, а буду и дальше покупать его и хранить в моих закромах, пока за меру зерна не начнут брать золотом, как оно и будет, если сохранятся нынешние порядки.

Внимательно посмотрев на меня, Капта налил еще вина нам троим и серьезно продолжал:

— Однако никто не ставит все состояние на карту, так что я поровну разделил твои доходы между несколькими рискованными предприятиями, как если бы ты сам несколько раз играл в кости, мой дорогой господин. Я украл у тебя не больше, чем прежде, даже не половину того, что заработал для тебя благодаря моей ловкости, нет, даже и не треть, хотя я не знаю никого, у кого было бы сподручнее воровать, мой дорогой и благословенный господин Синухе.

Мерит улыбалась, сидя на своей циновке, и расхохоталась, видя, в какую растерянность привели меня совершенно непонятные мне речи Капта. Он продолжал свои объяснения:

— Ты должен понять, господин, что, когда я говорю о прибылях, я разумею чистую прибыль — значит, все, что осталось после уплаты налогов. Надо также вычесть издержки на подарки налоговым чиновникам в связи с моим сирийским счетоводством и на большое количество вина, которым нужно было потчевать их, чтобы они смотрели сквозь пальцы на цифры в моих отчетах. Уже одно это было немалой статьей расходов, ибо они пронырливы и невероятно настойчивы; они собаку съели в этих делах. Не раз раздавал я зерно бедным, чтобы они могли благословлять мое имя. В неспокойные времена хорошо жить в согласии с бедными. Эта раздача зерна — отличный деловой ход, поскольку полоумный фараон снижает налог на все зерно, распределенное таким образом. Когда я даю меру зерна бедняку, я заставляю его клятвенно подтвердить с помощью отпечатка большого пальца, что он получил пять мер, ибо бедные не умеют читать, а если бы и умели, то были бы так благодарны и за одну меру, что благословляли бы мое имя и прижимали бы палец под любым документом, какой им ни подсунь.

Выложив все это, Капта вызывающе скрестил руки, выпятил грудь и ожидал моих похвал. Но его слова заставили меня шевелить мозгами, и некоторое время я усердно размышлял. Наконец я спросил:

— Так у нас большие запасы зерна?

Капта энергично кивнул, все еще ожидая моих похвал, но я продолжал:

— В таком случае ты должен поспешить к поселенцам, которые возделывают проклятую землю, и распределить зерно между ними для посева, ибо у них его нет. А то, что у них есть, — крапчатое, словно полито кровавым дождем. Река спала, пришло время пахоты и сева; ты должен поспешить.

Капта жалостливо посмотрел на меня, покачал головой и сказал:

— Мой дорогой господин, тебе не следует утруждать свою драгоценную голову непонятными для тебя делами, но позволь мне обмозговать это за тебя. Дело обстоит так: мы, торговцы, получили первый доход от поселенцев, ссудив их зерном, ибо бедность вынудила их за каждую меру, взятую в долг, отдавать две. Если они не могли заплатить, мы заставляли их резать скот и брали шкуры в уплату за долг. Когда зерно дорожало, сделка становилась невыгодной, а этой весной нам выгодно оставить побольше незасеянной земли, чтобы цена на зерно подскочила. Мы ведь все-таки не сумасшедшие, чтобы дать поселенцам зерно для посева, ибо это было бы для нас очень убыточно, а все торговцы зерном стали бы моими врагами.

Но тут я проявил твердость и резко сказал:

— Делай, как я приказываю, Капта, ибо зерно мое, а я думаю сейчас не о выгодах, а о людях, у которых ребра торчат из-под кожи, как у рудокопов, о женщинах, чьи груди висят, как пустые мешки, о кривоногих детях на берегу реки, по глазам которых ползают мухи. Я приказываю разделить это зерно между ними для сева и любым способом помочь им провести сев. Сделай это ради Атона и ради фараона Эхнатона, которого я люблю. Не давай им это даром, ибо я видел, как даровое порождает лень, недоброжелательство, праздность и алчность. Разве им не дали землю и скот даром? И все же у них ничего не вышло. Пусти в ход свою палку, Капта, если это будет необходимо. Присмотри за тем, чтобы зерно было посеяно и сжато. А когда ты придешь требовать то, что тебе положено, не вздумай брать ничего для себя, возьми у них только меру за меру.

Услышав это, Капта стал рвать на себе одежду и причитать:

— Мера за меру, господин? Это безумие, ибо где же мне и красть, как не из твоей прибыли? Во всем остальном твои речи так же глупы и безбожны. Кроме торговцев зерном, против меня ополчатся и жрецы Амона, а сейчас я могу без опаски произнести его имя вслух, сидя в закрытой комнате, и никто не услышит меня и не донесет. Я произношу его имя вслух, господин, ибо он все еще жив и его могущество сильнее, чем когда-либо прежде. Он проклинает наши дома, наши склады и магазины и эту таверну он тоже проклинает, так что, пожалуй, стоит перевести ее на имя Мерит, если она согласится, и я так доволен, что твое имущество значится под разными именами, стало быть, жрецы не могут пронюхать о нем и призвать на него проклятие.

Капта продолжал болтать, выгадывая время, в надежде, что я откажусь от своих намерений. Увидев, что мое решение твердо, он крепко выругался и сказал:

— Может, тебя укусила бешеная собака, господин? Или скорпион ужалил? Сперва я подумал, что это просто глупая шутка. Твой план приведет нас к нищете; но, может быть, скарабей поможет нам. По правде говоря, я и сам не люблю смотреть на тощих людей и отвожу от них глаза. Хорошо бы и ты так поступал, ибо чего человек не видит, того он и не знает. Я успокоил свою совесть, распределяя зерно между бедняками, поскольку это было выгодно. Что мне более всего не нравится в твоем плане, так это то, что я должен отважиться на затруднительное путешествие и таскаться по грязи, где я, конечно, оступлюсь и свалюсь в оросительную канаву, и тогда моя жизнь будет на твоей совести, господин, ибо я старый и усталый человек и руки и ноги мои уже не гнутся. А как я буду без моего мягкого ложа и без супов и жаркого Мути. Да к тому же от ходьбы я задыхаюсь.

Но я был безжалостен.

— Ты врешь как никогда, Капта, ибо за эти годы ты не постарел, а помолодел. Руки твои не дрожат, как прежде, и твой глаз сначала, когда ты вошел, не был красным, а покраснел только сейчас, когда ты выпил так много вина. Предписываю тебе это трудное путешествие как врач — из-за любви, которую питаю к тебе. Ты слишком толст, и это вредно твоему сердцу и нарушает дыхание. Надеюсь, ты похудеешь за время поездки и снова станешь достойным человеком, так что мне не придется краснеть за тучность моего слуги. Помнишь, как мы радовались, шагая по пыльным дорогам Вавилона, с каким восторгом ты ехал на осле среди Ливанских гор и даже с еще большим восторгом слезал с этого животного в Кадеш? Право, будь я помоложе, то есть не имей я столько важных поручений, которые должен исполнить в интересах фараона, я бы отправился с тобой и сам, ибо много благословений принесет тебе это путешествие.

Мы больше не спорили, и Капта покорился мне. Поздней ночью мы сели выпить. Мерит пила с нами; она обнажила свою смуглую кожу, чтобы я мог касаться ее губами. Капта вернулся к своим воспоминаниям о дорогах и хлебных токах Вавилона. Если он совершил все, о чем рассказывал, значит, моя любовь к Минее сделала меня тогда слепым и глухим. Ибо я не забыл Минею, хотя и провел эту ночь на циновке Мерит и наслаждался с ней, так что мое сердце отогрелось, а одиночество мое улетучилось. И все же я не называл ее моей сестрой, но лежал с ней, потому что она была моим другом и она дала мне все, что женщина может дать мужчине. Я охотно разбил бы с нею кувшин, но она не хотела этого, говоря, что выросла в таверне, а я слишком богат и знатен для нее. Но думаю, она хотела остаться независимой и сохранить нашу дружбу.

 

4

На следующий день я должен был посетить золотой дворец и встретиться с царицей-матерью, которую теперь все Фивы называли черной ведьмой. Полагаю, что при всех своих дарованиях и мудрости эта безжалостная старая интриганка заслужила такое прозвище. Большая власть, сосредоточенная в ее руках, сводила на нет все ее достоинства.

Когда я вернулся на корабль, переодевшись в царское полотно и в регалиях, соответствующих моему званию, моя кухарка Мути пришла из дома медеплавильщика очень разгневанная и сказала:

— Благословен день, когда ты вернулся домой, господин, но куда это годится, что ты кутишь всю ночь в увеселительном заведении и даже не зайдешь домой позавтракать, хотя я положила много труда, чтобы приготовить твои любимые блюда. К тому же я простояла всю ночь — пекла и жарила и била бездельников-рабов, чтобы поторопить их с уборкой дома, пока моя правая рука не заныла от усталости. Я теперь старуха и потеряла веру в мужчин, и ты ничего не сделал, чтобы поднять мое мнение о них. Теперь иди домой и приступай к завтраку, который я приготовила тебе, и приводи свою шлюху, уж если ты не можешь и дня без нее прожить.

Таковы были ее слова, хотя она и была высокого мнения о Мерит и восхищалась ею. Такая была у нее манера, и я к этому уже привык. Ее резкости звучали как музыка для меня, заставляя ощущать, что я вернулся домой. Послав весточку Мерит в «Хвост крокодила», я охотно пошел с Мути.

Она плелась, волоча ноги, рядом с моими носилками и непрерывно бормотала:

— Я надеялась, что ты уже перебесился и научился достойно себя вести, пробыв столько времени при царском дворе, но ясно, что ничего такого не случилось и ты остался таким же непослушным, как был. Все же вчера мне показалось, что лицо у тебя стало спокойнее. Я была также рада заметить, что твои щеки несколько округлились, ибо когда человек полнеет, он. становится миролюбивее. Уж конечно, не я буду виновата, если ты похудеешь здесь, в Фивах, виной тому твое собственное непристойное поведение. Все мужчины одинаковы, и все зло в мире происходит от той штучки, которую они прячут под набедренными повязками, потому что стыдятся ее, какими бы хорошими они ни были.

Ее непрестанная воркотня напомнила мне мою мать Кипу. Я, конечно, был тронут до слез, но тут же огрызнулся на нее:

— Замолчи, женщина, ибо твоя болтовня мешает мне думать и напоминает жужжание мух в моих ушах.

Она сразу же замолчала, довольная тем, что довела меня до крика, который дал ей почувствовать, что хозяин и вправду вернулся домой.

Она очень тщательно приготовила дом к моему приходу. Букеты цветов были привязаны к притолокам, двор выметен, а дохлая кошка, которая лежала возле моей двери, теперь переместилась к двери соседа. Она заплатила ребятишкам, чтобы они стояли на улице и кричали: «Благословен день, когда наш господин вернулся домой!» Она сделала это, негодуя, что у меня нет собственных детей; ей хотелось бы, чтобы они у меня были, но предпочтительно без жены. Я дал детям мелочь, а Мути одарила их медовыми пряниками, и они ушли обрадованные.

Потом пришла Мерит, очень нарядно одетая, с цветами в волосах; ее волосы блестели от душистой помады, так что Мути сопела и утирала нос, поливая воду нам на руки. Еда, которую она приготовила нам, была сладостна мне, ибо это была фиванская еда. В Ахетатоне я позабыл, что нигде в мире не найдешь такой еды, как в Фивах.

Я благодарил Мути и превозносил ее искусство, чем очень обрадовал ее, хотя она и пыталась хмуриться и фыркать, и Мерит тоже похвалила ее. Был ли этот завтрак в доме медеплавильщика чем-то памятен или достоин внимания, не знаю. Я упомянул об этом для себя самого, ибо тогда я чувствовал себя счастливым, и я сказал:

— Остановитесь, водяные часы, ибо этот час — добрый час. Пусть он никогда не проходит.

Пока мы ели, люди из бедного квартала собрались в моем дворе. Они надели свои лучшие одежды и пришли приветствовать меня и плакаться на свои боли и страдания.

Они сказали:

— Нам так не хватало тебя, Синухе. Пока ты жил среди нас, мы не ценили тебя по заслугам. И только когда ты покинул нас, мы ощутили, как много хорошего ты сделал нам и сколько мы потеряли, лишившись тебя.

Они принесли мне очень скромные подарки, ибо из-за Атона были беднее, чем когда-нибудь. Среди них был старый писец, он держал голову набок из-за опухоли на шее; я удивился, увидев, что он все еще жив. Там был также раб, которому я вылечил пальцы на руке; он гордо выставлял их и шевелил ими перед моими глазами. Мать показала мне своего сына, выросшего красивым и крепким; у него были черные глаза и шрамы на ногах, и он сказал мне, что нет в округе мальчика его роста, которого он не мог бы победить.

А еще там была девушка, чьи глаза я вылечил; она оказала мне дурную услугу, посылая ко мне всех других девушек из дома удовольствия, чтобы я удалял безобразные родимые пятна и бородавки с их кожи. Она преуспела настолько, что смогла купить общественную баню возле рынка, где еще и торговала духами, и снабжала купцов адресами юных девиц легкого поведения.

Все пришли с подарками, говоря:

— Не презирай наши подарки, Синухе, хотя ты царский врач и живешь в золотом дворце фараона, ибо наши сердца радуются при виде тебя, пока ты не говоришь с нами об Атоне.

Я и не говорил, но принимал их одного за другим сообразно их болезням. Я выслушивал их жалобы, давал предписания и назначал лечение. Мерит сняла свое нарядное платье, чтобы помогать мне. Она обмывала их раны, очищала мой нож над огнем и приготовляла наркотическое питье для тех, кому предстояло удалить зуб. Поглядывая на нее, я радовался и смотрел на нее часто, пока мы работали, ибо она была красива и стройна. Ее осанка была изящна, и она не постеснялась снять с себя платье на время работы, как это делают простые женщины, да и мои пациенты не удивлялись этому, слишком озабоченные своими собственными бедами.

День медленно тянулся, пока я принимал больных и беседовал с ними, как в прежние времена, радуясь моим познаниям, когда я мог помочь им. Часто я вздыхал полной грудью и говорил: «Остановитесь, водяные часы, вода, приостанови свой бег, ибо немногие из моих часов будут так прекрасны». Я совсем позабыл о визите, который должен был нанести царице-матери, извещенной о моем прибытии. Забыл, наверное, потому, что не хотел помнить, ибо был счастлив.

К тому времени тени удлинились, последний из моих больных покинул двор. Мерит полила воду мне на руки и помогла мне почиститься. С радостью я сделал то же самое и для нее, и мы оделись.

Когда я погладил ее щеку и коснулся ее губ своими, она оттолкнула меня, сказав:

— Спеши посетить свою ведьму, Синухе, и не теряй времени, а то не успеешь вернуться домой до наступления ночи. Моя циновка ждет тебя с нетерпением. Да, я чувствую, что циновка в моей комнате ждет тебя страстно, хотя почему это так, не знаю. У тебя слабые руки и ноги, Синухе, а тело дряблое и твои ласки не возбуждают. При всем том для меня ты не такой, как все другие мужчины, и мне вполне понятны чувства моей циновки.

Она повесила мне на шею мои регалии и водрузила докторский парик мне на голову, погладив по своему обыкновению мои щеки, так что, хотя я и страшился гнева царицы-матери, мне не хотелось покидать Мерит и отправляться в золотой дворец. Но я подгонял своих носильщиков и гребцов, пока мы не оказались рядом с дворцовыми стенами. Моя лодка коснулась причала в тот самый миг, когда солнце опустилось за западными холмами и появились первые звезды.

Перед тем как рассказать о моей беседе с царицей-матерью, я должен упомянуть, что лишь дважды за эти годы она посетила своего сына в городе Ахетатоне. Каждый раз она укоряла его за безумие, чем очень его тревожила, ибо он любил свою мать и закрывал глаза на ее нрав, как часто случается с сыновьями, пока они не женятся и жены не откроют им глаза. Но ради своего отца Нефертити не открыла глаза фараону Эхнатону. Царица Тайя и Эйе открыто жили вместе в это время, уже не думая скрывать свою страсть, и не знаю, был ли когда-либо прежде царский дом свидетелем столь откровенного бесстыдства. Но я не хочу бросить тень на происхождение фараона Эхнатона, ибо верю, что оно было божественным. Если бы в его жилах не текла кровь покойного фараона, в нем вообще не было бы царской крови. Тогда он был бы лжефараоном, как и утверждали жрецы, и все, что произошло, было бы еще более беззаконно, бессмысленно и безумно. Я же предпочитаю верить тому, что говорят мне сердце и разум.

Царица-мать приняла меня в уединенных покоях, где щебетало и прыгало в клетках множество птичек с подрезанными крыльями. Она никогда не забывала привычек своей юности и все еще любила ловить птиц в дворцовом саду — сетью или смазывая ветви деревьев птичьим клеем. Когда я вошел, она плела циновку из раскрашенного тростника. Она резко обратилась ко мне и упрекнула меня за опоздание.

Затем сказала:

— Ну что, мой сын совсем оправился от безумия или пришло время вскрыть ему череп? Он поднял слишком много суеты вокруг этого своего Атона и возбуждает народ, а в этом более нет нужды, поскольку ложный бог свергнут и никто не может превзойти фараона в могуществе.

Я рассказал ей о его жизни, о маленьких принцессах и их играх, газелях и собаках, и о том, как они катаются на лодке по священному озеру Ахетатона. Она смягчилась и, приказав мне сесть у ее ног, велела подать мне пива. Она поступила так не из скаредности, а потому, что сама предпочитала пиво вину.

Потягивая пиво, она говорила со мной откровенно и полностью доверилась мне, что было вполне понятно, поскольку я врач. Женщины рассказывают своим врачам много такого, в чем никогда не признались бы никому другому. В этом царица Тайя не отличалась от прочих женщин.

Когда пиво развязало ей язык, она заговорила так:

— Синухе, ты, кому мой сын по своей глупой прихоти дал имя Одинокий, хотя, на мой взгляд, ты не таков, ты спокойный человек и, несомненно, хороший человек в душе. Правда, не знаю, какая выгода быть хорошим; как я замечала, добры одни лишь тупицы, ни к чему не пригодные. Как бы то ни было, твое присутствие почему-то успокаивает меня. Этот Атон, которому я, по своей глупости, позволила достичь могущества, теперь очень беспокоит меня. Я и не думала, что дело зайдет так далеко. Я выдумала Атона, желая свергнуть Амона, чтобы заодно усилить и мою власть, и власть моего сына. Точнее сказать, выдумал его Эйе — это мой муж, как тебе известно, но по своей простоте, может, ты и этого не знаешь. Однако он мой муж, хотя нам нельзя было вместе разбить кувшин. Так вот, этот ничтожный Эйе, в ком столько же мужества, сколько в коровьем вымени, привез Атона из Гелиополиса и забил им мальчишке голову.

Понятия не имею, какие там фантазии у моего сына насчет Атона. Еще совсем ребенком он жил в мечтах, и я могу только подозревать, что он не в себе и что следовало бы вскрыть его череп. Ведь ему и дела нет, что его жена, прекрасная дочь Эйе, рожает ему девчонку за девчонкой, хотя все мои лучшие колдуны делали все возможное, чтобы помочь ей.

И за что только люди ненавидят моих колдунов? Им и цены нет, пусть они и черные, и толстогубые, и продевают в нос булавки из слоновой кости, и удлиняют своим детям голову. Ведь я знаю, как люди ненавидят их, и мне приходится прятать их в потаенных углах дворца. Я не могу обойтись без них, ибо никто не умеет чесать мне пятки так, как они, или приготовлять мне питье, которое позволяет мне все еще радоваться жизни и наслаждаться. Но если ты полагаешь, что для этого мне все еще нужен Эйе, то очень ошибаешься; я и сама толком не понимаю, почему так держусь за него, уж лучше было бы не препятствовать его падению. То есть лучше для меня. Теперь милые негры — моя единственная отрада.

Великая царица-мать захихикала себе под нос, как старые прачки в порту, когда они сидят за кружкой пива, и продолжала:

— Эти мои негры — искуснейшие лекари, Синухе, хотя по своему невежеству народ называет их чародеями. Даже ты мог бы у них поучиться. Поскольку ты врач и не предашь меня, скажу тебе, что время от времени я забавляюсь с ними, ибо они предписывают это для моего здоровья — сверх того, такой старой женщине, как я, иногда нужно поразвлечься. Я предаюсь удовольствиям не ради острых ощущений, как делают знатные женщины; они так порочны, что наслаждаются с неграми как распутницы, которые уже все перепробовали, истаскались и считают, что тухлое мясо — самое вкусное. Я люблю моих негров совсем по-другому, ведь у меня кровь молодая и алая и мне незачем распалять себя. Для меня они — тайна; которая приближает меня к горячим истокам жизни — к солнцу, почве и животным.

Она помрачнела. Она больше не пила пива и снова взялась за плетение яркого тростника. Не смея встретиться с ней глазами, я пристально смотрел на ее темные ловкие пальцы.

Поскольку я хранил молчание, она продолжала:

— Доброта ничего не дает, одна лишь власть что-то значит в мире. Тот, кто рожден знатным, не знает ей цены, а знают те, кто, как я, родился в дерьме. Да, Синухе, я знаю цену власти. Я сделала все ради нее, чтобы сохранить ее для моего сына и для сына моего сына, чтобы моя кровь текла в жилах тех, кто будет наследовать золотой трон фараонов. Я не останавливалась ни перед чем, чтобы достичь этого. В глазах богов мой поступки, быть может, грешны, но, по правде говоря, я не слишком озабочена этим, поскольку фараоны выше богов. Когда все сказано и сделано, уже нет ни добра, ни зла: добро — это когда успех, а зло — когда провал и разоблачение. И все же сердце мое порой содрогается и все обрывается внутри, когда я размышляю над своими поступками. Но я всего-навсего женщина, а все женщины суеверны. Однако надеюсь, что в этом деле мои негры смогут помочь мне. То, что Нефертити рожает одну дочь за другой, терзает мне сердце. Каждый раз получается так, будто забрасываю камень за спину, иду дальше, а он передо мной на дороге, как неотвязное проклятие.

Ее толстые губы шептали заклинания, и она беспокойно двигала ногами, но все это время ее проворные пальцы связывали яркий тростник, плетя циновку. Когда я взглянул на узлы, у меня сердце замерло. Ибо узлы, которые она вязала, были узлами птицелова, такими знакомыми мне. Да, я узнал их; такие плели только в Нижнем Царстве. Ребенком я видел их в закопченной тростниковой лодке, висящей над моей постелью.

Когда это воспоминание вдруг вспыхнуло во мне, у меня онемел язык, а руки и ноги оцепенели. В ночь моего рождения дул слабый западный ветер, неся лодку вниз по течению, и она остановилась на берегу возле дома моего отца. Мысль, которая озарила меня, когда я наблюдал за пальцами царицы-матери, была столь чудовищна и ужасна, что я старался отогнать ее, говоря себе, что кто угодно мог бы вязать узлы птицелова, изготовляя тростниковую лодку. Но ведь птицеловы занимались своим ремеслом в Нижнем Царстве, и я никогда не видал, чтобы такие узлы вязали в Фивах. Мальчиком я часто рассматривал закопченную лодку со сломанными стренгами и восхищался узлами, которые соединяли их, хотя тогда я не знал, что они связаны с моей собственной судьбой.

Но царица-мать и не заметила, как я вдруг впал в оцепенение. Не дожидаясь моего ответа, она погрузилась в свои собственные думы и воспоминания. Потом сказала:

— Возможно, я кажусь тебе бесчестной и омерзительной, Синухе, после того как я говорила столь откровенно. Не суди меня слишком сурово за мои проступки, но постарайся понять. Нелегко юной дочери птицелова войти в женские покои фараона, где все презирают ее за темную кожу и широкие ступни, где она получает тысячи уколов со всех сторон и спасти ее может только прихоть фараона и красота ее юного тела. Так неудивительно, что я была не очень разборчива в способах и средствах, какими старалась завоевать сердце фараона; ночь за ночью я посвящала его в необычные таинства любовных игр чернокожих, пока он уже не мог больше обходиться без моих ласк и пока я не стала править Египтом, прикрываясь его именем. Это позволило мне расстроить все интриги в золотом дворце, избежать ловушек и разорвать раскинутые вокруг меня сети; я и мстила, не задумываясь, если на то была причина. Страх передо мной сковал все языки, и я правила золотым дворцом по своей воле, а юля моя состояла в том, чтобы ни одна жена не родила фараону сына, пока не рожу я. Поэтому ни одна жена и не родила ему сына, а дочерей, которые рождались, я выдавала замуж за знатных людей, — так сильна была моя воля. Все же сначала я боялась рожать детей, чтобы не испортить фигуру, ведь тогда только мое тело удерживало его и я еще не опутала его сердце тысячью сетей. Более того, он старел, и объятия, которые давали мне власть над ним, отнимали у него силы, так что когда наконец я решила, что пришло время родить, я, к моему ужасу, произвела на свет дочь. Эта дочь — Бакетатон, которую я все еще не выдала замуж; она — еще одна стрела в моем колчане. В колчане у мудрого всегда много стрел, и он никогда не полагается на одну-единственную. Время шло, и я была в ужасном смятении, пока наконец не родила сына. Он принес мне меньше радости, чем я ожидала, ибо он безумен; поэтому я сосредоточила все мои помыслы на его сыне, хотя он все еще не появился на свет. Так велика моя сила, что ни одна из жен фараона не родила ему сына, и за все эти годы рождались только девочки. Можешь ли ты, Синухе, как врач не признать, что мой магический дар поразителен?

Трепеща, я посмотрел ей в глаза и сказал:

— Невысокого полета и подлая эта твоя магия, великая царица-мать: каждый может увидеть, как ты вплетаешь ее в этот пестрый тростник.

Словно ужаленная, она выронила свою работу, ее красные от выпитого пива глаза вылезли из орбит, и она воскликнула:

— Ты тоже чародей, Синухе, или об этом деле знают все?

Я ответил ей:

— Когда-нибудь все выходит наружу. Быть может, у тебя и не было свидетелей, но тебя видела ночь, а ночной ветер многим нашептал о твоих делах. Правда, ты смогла укоротить людям языки, но не смогла заглушить шепот ночною ветра. Тем не менее циновка, которую ты плетешь, необычайно красива, и я был бы рад получить ее в подарок. Я высоко ценил бы его, конечно, выше, чем любой другой, получивший такой дар.

Пока я говорил, она понемногу успокоилась. Дрожащими пальцами она продолжала свою работу и снова пила пиво. Когда я замолчал, она бросила на меня хитрый взгляд и сказала:

— Пожалуй, я дам тебе эту циновку, если когда-нибудь закончу ее, Синухе. Это прекрасная циновка — и драгоценная, поскольку я сплела ее собственными руками. Этот подарок заслуживает ответного. А что ты предложишь мне, Синухе?

Я рассмеялся и равнодушно ответил:

— Уж раз я должен отдарить тебя, царица-мать, я дам тебе мой язык, хотя был бы рад, если бы ты оставила его на месте. Я не воспользуюсь им против тебя, ибо он уже принадлежит тебе.

Бормоча что-то про себя, она метнула на меня косой взгляд, а затем сказала:

— Зачем же мне принимать как дар то, что и так принадлежит мне? Никто не помешает мне укоротить твой язык. Заодно я могла бы отрезать тебе и руки, так что ты не сумел бы и написать то, чего уже не сможешь сказать. К тому же я могу отправить тебя в мои подземелья к моим дорогим неграм, откуда ты, вероятно, никогда не выберешься, поскольку они любят приносить человеческие жертвы.

Но я ответил ей:

— Видно, что ты выпила слишком много пива, царица-мать. Не пей больше сегодня, не то тебе приснятся гиппопотамы. Мой язык принадлежит тебе, и я надеюсь получить твою циновку, когда ты ее закончишь.

Я встал, чтобы уйти, а она захихикала, как это делают захмелевшие старухи.

— Ты очень позабавил меня, Синухе, очень позабавил меня!

Я оставил ее и вернулся в город невредимым, а Мерит разделила со мной циновку. Я не был уже вполне счастлив. Мои мысли постоянно возвращались к дочерна закопченной тростниковой лодке, которая висела над моей постелью, к смуглым пальцам, что связывали тростник узлами птицелова, к ночному ветру, который нес утлую лодку вниз по течению — от стен золотого дворца к фиванскому берегу. Я уже не был вполне счастлив, ибо во многой мудрости много печали, а это та печаль, без которой я мог легко обойтись, поскольку уже не был молодым.

 

5

Внешним предлогом моего путешествия в Фивы было посещение Обители Жизни. Годы прошли с тех пор, как я вошел туда, хотя мое положение черепного хирурга фараона обязывало к таким посещениям. Я также опасался утратить что-то из моего искусства, поскольку за все время моего пребывания в Ахетатоне я не вскрыл ни единого черепа. Так что я отправился в Обитель Жизни, где беседовал с учениками и обучал тех, кто специализировался в этой области. Поскольку более не требовалось готовить учеников к низшей жреческой ступени перед вступлением в Обитель Жизни, я полагал, что знания тоже освободились от пут условности и продвинулись вперед, так как уже не было запрета спрашивать «почему?».

Но тут меня ждало разочарование. Эти мальчики еще не дозрели и не испытывали ни малейшего желания спросить «почему?». Самым большим их стремлением было приобрести готовые знания, почерпнутые от их учителей, и видеть свои имена занесенными в Книгу Жизни, так, чтобы они могли тотчас же заняться практикой и зарабатывать деньги.

Теперь пациентов было мало, и прошли недели, прежде чем мне удалось вскрыть три черепа; я сделал это сам, чтобы испытать свое искусство. Эта операции снискали мне большое уважение; и врачи, и ученики льстили мне и восхваляли твердость и ловкость моих рук. Однако меня удручало подозрение, что эти руки уже не так искусны, как бывало. Мое зрение притупилось, так что я не мог установить болезнь с обычной для меня легкостью и уверенностью, и был вынужден задавать бесчисленные вопросы и проводить очень долгие осмотры, чтобы определить заболевание. По этой причине я ежедневно принимал пациентов у себя дома и лечил их бесплатно с единственной целью вернуть мою былую сноровку.

Из трех черепов, которыми я занимался в Обители Жизни, один я вскрыл из жалости, ибо больной был неизлечим и страдал от нестерпимых болей. Два других случая были интересны, и мне потребовалось призвать на помощь все мои познания и опыт.

Один больной примерно год назад свалился вниз головой с крыши, где развлекался с чужой женой. Он упал, спасаясь от мужа, но позднее очнулся без заметного повреждения. Некоторое время спустя он заболел священной болезнью и страдал от последующих приступов, которые неизменно следовали за выпивкой. Его не преследовали никакие видения, но он неистово кричал, брыкался, прикусывал язык и непроизвольно мочился. Страх перед этими приступами был столь велик, что он просил подвергнуть его операции. Я полностью обнажил поверхность его мозга, который местами почернел от запекшейся крови, и потребовалось много времени, чтобы ее удалить, а это не обошлось без повреждений. Однако этот человек больше не страдал от приступов, ибо умер на третий день после операции, как это обычно бывает. Тем не менее эту операцию провозгласили исключительно успешной; меня хватили за мастерство, и ученики тщательно следили за всем, что я делал.

Другой случай оказался простым: пациент был юношей, которого стражники нашли на улице — лежащим без чувств и ограбленным. Его голова была проломлена, и он был на грани смерти. Когда его принесли, я случайно оказался в Обители Жизни и увидел, что ничем не рискую, оперируя его, так как врачи отказались лечить его, уверенные в неизбежности его смерти. Я вскрыл раздробленный череп с возможной быстротой, убрал осколки кости с поверхности мозга и закрыл отверстие пластинкой из чистого серебра. Он выздоровел и был все еще жив две недели спустя, перед моим отъездом из Фив, хотя с трудом двигал руками и ничего не чувствовал, когда его ладони и подошвы ног щекотали пером. Я полагал, что со временем он будет совершенно исцелен. Случай был примечателен тем, что из-за спешки я не успел побрить его голову перед операцией, и, когда я сшил кожу головы поверх серебряной пластинки, волосы продолжали расти, как и прежде, и полностью закрыли рубец.

Хотя в Обители Жизни благодаря моему званию обходились со мной почтительно, врачи постарше избегали меня и не доверяли мне, ибо я был из Ахетатона, тогда как они все еще боялись своего ложного бога. Я никогда не говорил с ними об Атоне и обсуждал с ними только медицинские вопросы. День за днем они пытались прочесть мои мысли и разнюхивали обо мне все, как собаки, взявшие след, тогда как я удивлялся их поведению.

Наконец после третьей черепной операции один врач, необычайно мудрый и опытный, приблизился ко мне и сказал:

— Царственный Синухе, ты, должно быть, заметил, что Обитель Жизни опустела в сравнении с прежними днями и что к нашему знанию прибегают меньше, чем это было когда-то, хотя в Фивах так же много больных и даже больше. Ты путешествовал по многим странам, Синухе, и видел много способов лечения, но вряд ли ты видел такой метод, который тайно практикуется теперь в Фивах. Это лечение не требует ни ножа, ни огня, ни лекарств, ни перевязок. Мне поручили сказать тебе об этом и предложить взглянуть на это самому. Ты должен дать обещание не разглашать о том, что увидишь, и поз юлить завязать тебе глаза, когда тебя поведут в тайное святилище, дабы ты не знал, где оно находится.

Его слова не понравились мне, ибо я опасался неприятностей с фараоном, но все же они возбудили мое любопытство. Я сказал:

— Я, конечно, слыхал, что в Фивах творятся странные дела. Мужчины распространяют всякие слухи, а у женщин бывают видения, но о лечении я ничего не слышал. Как врач я очень сомневаюсь, что лечение можно осуществлять без ножа, огня, лекарств и перевязок, и предпочитаю не впутываться в обман, дабы меня не сочли свидетелем того, что не существует и не может происходить.

Он горячо возразил:

— Мы полагали, что у тебя нет предрассудков, царственный Синухе, поскольку ты много путешествовал и изучил многое, что неизвестно в Египте. Кровотечение можно остановить без щипцов и раскаленного железа, почему же лечение нельзя осуществить без ножа и огня? Твое имя не будет упомянуто в связи с этим делом, за это мы тебе ручаемся, но у нас есть свои причины желать, чтобы именно ты увидел вес это и убедился сам, что здесь нет обмана. Один только ты, Синухе, беспристрастный свидетель, и нам больше ничего не нужно.

Его слова удивили меня и возбудили мое любопытство. Как врач я всегда страстно желал узнать новое и согласился идти. Когда стемнело, он остановился у моего дома с носилками. Я вошел в них, и он завязал мне глаза куском ткани так, чтобы я не видел, куда мы направляемся. По прибытии он повел меня по коридорам, вверх и вниз по многим ступеням, пока я не устал и не сказал, что он меня уже достаточно дурачил. Он успокоил меня, снял повязку с моих глаз и провел меня в каменное помещение, где горело множество светильников.

Трое больных лежали на носилках на полу, а ко мне подошел жрец, бритоголовый и блестевший от масла. Он обратился ко мне по имени и пригласил тщательно осмотреть больных и убедиться, что здесь нет обмана. Голос его был ровным и мягким, а взгляд мудрым. Я подошел к больным в сопровождении хирурга из Обители Жизни.

Я увидел, что эти люди действительно больны и не могут подняться. Одна была молодая женщина с чахлыми, сморщенными, безжизненными конечностями; только темные испуганные глаза жили на этот изнуренном лице. Вторым был мальчик, у которого все тело было покрыто ужасной сыпью и множеством кровоточащих струпьев. Третьим был старик с парализованными ногами; его болезнь не вызывала сомнений; когда я уколол его ногу иголкой, он не почувствовал боли.

Наконец я сказал жрецу:

— Я обследовал этих пациентов с величайшим вниманием. Будь я их врачом, все, что я мог бы сделать, это отправить их в Обитель Жизни. Женщину и старика едва ли вылечат даже там, хотя страдания мальчика можно было бы облегчить ежедневными серными ваннами.

Жрец улыбнулся и предложил нам обоим занять места в конце комнаты, в полутьме, и терпеливо ждать там. Затем он позвал рабов, которые подняли носилки с больными и поместили их на алтаре; тогда он возжег дурманящие благовония. Из перехода донеслось пение, и вошла группа жрецов, распевающих гимны Амону. Окружив больных, они начали молиться, прыгать и кричать. Это продолжалось, пока пот не заструился по их лицам; они сбросили с плеч накидки, звенели колокольчиками и резали себе грудь острыми камнями.

Я видел подобные обряды в Сирии и наблюдал за их исступлением с невозмутимостью врача. Их крики становились все громче, и они колотили кулаками по каменным стенам. Стена раздвинулась, и священная статуя Амона замаячила над ними в сиянии светильников. В тот же миг жрецы умолкли, и после грохота внезапная тишина ошеломляла. Лик Амона светился перед нами в темной нише, излучая небесный свет.

Внезапно главный жрец шагнул к больным и, назвав каждого из них по имени, воскликнул:

— Встаньте и идите, ибо великий Амон благословил вас за то, что вы верите в него!

Своими собственными глазами я увидел, как трое больных неуверенно поднимаются со своего ложа, не отрывая глаз от изображения Амона. Дрожа с головы до ног, они встали на колени и недоверчиво ощупывали свои руки и ноги, пока не разразились рыданиями, молясь и благословляя имя Амона. Каменные стены сдвинулись; жрецы ушли, тогда как рабы унесли благовония и зажгли много ярких светильников, чтобы мы вторично обследовали больных. Теперь молодая женщина могла двигаться и сделала несколько шагов с посторонней помощью. Старик мог передвигаться сам, и сыпь исчезла с кожи мальчика, теперь уже чистой и гладкой. Все это произошло в короткое время. Я никогда не поверил бы в это, если бы не увидел этого собственными глазами.

Жрец, который приветствовал нас у входа, подошел с торжествующей улыбкой и проговорил:

— Что скажешь ты теперь, царственный Синухе?

Я бесстрашно посмотрел ему в глаза и ответил:

— Я понимаю, что женщина и старик были под воздействием неких чар, которые сковали их волю, а чары снимаются чарами, если воля чародея сильнее, чем у тех, кто околдован. Но сыпь — это сыпь, она поддается не заклинаниям, а длительному лечению и целебным ваннам. Поэтому я должен признать, что не видел ничего подобного этому.

Глядя на меня сверкающими глазами, он вопросил:

— Так ты признаешь, Синухе, что Амон все еще царь всех богов?

Но я сказал:

— Я хотел бы, чтобы ты не произносил вслух имя ложного бога, ибо фараон запретил это, а я слуга фараона.

Я видел, что он разгневан моими словами, но он был жрецом высшей ступени и умел смирять сердце разумом.

Совладав со своими чувствами, он сказал, улыбаясь.

— Меня зовут Хрихор; ты можешь сообщить мое имя стражникам. Но я не страшусь ни стражи лжефараона, ни его рудников. Я исцеляю всех, кто обращается ко мне во имя Амона. Не будем обсуждать это; побеседуем как ученые люди. Позволь пригласить тебя ко мне выпить немного вина; ты, конечно, устал, проведя так много времени на жестком сиденье.

Он повел меня к себе по каменным переходам. По спертому воздуху я понял, что мы под землей, и предположил, что это были подземелья Амона, о которых рассказывают много небылиц, но полагают, что никто из непосвященных не видел их. Хрихор простился с врачом из Обители Жизни, и мы вдвоем вошли к нему — в жилище, где было все нужное, чтобы доставить радость душе человека. Его постель была под пологом, сундуки и ящики — из слоновой кости и черного дерева, ковры — мягкие, и вся комната благоухала редкими пряностями. Он учтиво полил ароматную воду на мои руки, попросил меня сесть и предложил мне медовые пряники, фрукты и выдержанное вино в пузатых бутылках из виноградников Амона, приправленное миррой.

Мы оба выпили, и он сказал:

— Синухе, мы знаем тебя; мы следили за каждым твоим шагом и осведомлены, что ты питаешь большую любовь к лжефараону, так что его ложный бог ближе тебе, чем нам хотелось бы. Но уверяю тебя, что в его боге нет ничего нового в сравнении с Амоном. Ненависть фараона и преследования только очищают Амона и придают ему силы. Однако не буду касаться богословских вопросов, а просто обращаюсь к тебе как к человеку, который бескорыстно лечил больных, и как к египтянину, любящему Черные Земли больше Красных. Фараон Эхнатон — проклятие для бедных и погибель для всего Египта, и его надо свергнуть прежде, чем зло, посеянное им, разрастется так, что нас уже не спасет даже кровопролитие.

Я отпил его вина и сказал:

— С меня хватит богов; мне они неинтересны. Но бог фараона Эхнатона отличается от всех бывших прежде. У него нет зримого образа, и перед ним все равны, будь они бедняки, рабы или даже чужеземцы — ему это безразлично. Думается, один круг завершается, а новый начинается; в такие времена и невозможное возможно — вопреки разуму. Никогда, ни в какие времена не возникала такая благоприятная возможность обновить мир и сделать всех людей братьями.

Хрихор поднял руку в знак протеста и, улыбаясь, сказал:

— Мне кажется, ты грезишь наяву, Синухе, а я считал тебя рассудительным. Мои цели не так честолюбивы. Я хочу только, чтобы все было как было, чтобы бедняки могли получить полную меру, а законы обрели силу. Я хочу только, чтобы каждому предоставили возможность мирно заниматься своим делом и исповедовать ту веру, которую он избрал. Я хочу, чтобы раб был рабом, а господин — господином и слуга был слугой, а хозяин — хозяином. Я хочу, чтобы сохранились слава и верховенство Египта, страны, где дети рождаются каждый в своем сословии и остаются в нем до конца жизни и где напрасная тревога не гложет сердце человека. Я страстно желаю этого — и потому Эхнатон должен пасть.

Он мягко коснулся моей руки и, наклонившись вперед, продолжал:

— Ты, Синухе, человек сдержанный и спокойный и не хочешь никому зла. Мы живем в такое время, когда каждый из нас должен сделать свой выбор. Кто не с нами, тот против нас, и для него придет день расплаты. Ведь ты совсем не глуп и не думаешь, что правление фараона может продержаться долго? Мне совершенно безразлично, какому богу ты служишь; Амон обойдется без твоей веры. Но в твоей власти, Синухе, отвести беду от Египта. В твоей власти вернуть Египту его былое величие.

Его слова взволновали меня. Я выпил еще вина и вдохнул дивное благоухание мирры.

Принужденно засмеявшись, я сказал:

— Тебя, должно быть, укусила бешеная собака или ужалил скорпион, ибо какая же у меня может быть власть — я не могу даже исцелять больных так, как ты.

Он поднялся.

— Я покажу тебе кое-что.

Взяв светильник, он вывел меня в проход, где открыл дверь, запертую на множество замков. Он поднял светильник, чтобы осветить помещение, сверкавшее золотом, серебром и драгоценными камнями.

Потом сказал:

— Не бойся. Я не стану искушать тебя золотом. Я не так глуп. Но тебе не мешает увидеть, что Амон все еще богаче фараона. Я покажу тебе сейчас кое-что еще.

Открыв другую массивную медную дверь, он осветил маленькое помещение, где на каменной полке стояла восковая фигура, увенчанная двумя коронами; ее грудь и виски были пронзены костяными булавками. Я невольно воздел руки и повторил молитвы, защищающие от колдовства, — те, что выучил перед посвящением в жрецы первой ступени. Хрихор смотрел на меня с улыбкой, и светильник в его руке не дрогнул.

— Веришь ли ты теперь, что дни фараона сочтены? Мы закляли это изображение именем Амона и пронзили его голову и сердце священными булавками. Но колдовство действует медленно и может произойти еще много зла. Кроме того, его бог может чем-то помочь ему против нашего волшебства. Поскольку ты теперь видел это, я хотел бы поговорить с тобой еще.

Он вновь тщательно запер дверь и повел меня назад в свою комнату, где снова налил в мою чашу вина. Вино струилось по моему подбородку и зубы стучали о края чаши, ибо я понимал, что своими собственными глазами видел волшебство — самое могущественное из всех возможных, против которого до сих пор еще никто не устоял.

— По всему этому ты можешь видеть, что власть Амона простирается до самого Ахетатона. Не спрашивай меня, как мы достали волосы с его головы и обрезки его ногтей, чтобы смешать их с воском. Скажу только, что мы не купили их за золото, а получили во имя Амона.

Пристально глядя на меня и осторожно взвешивая свои слова, он продолжал:

— Могущество Амона возрастает с каждым днем, как ты видел, когда я исцелил больных во имя его. Бедствия, насланные на Египет, становятся все ужаснее; чем дольше живет фараон, тем больше должны страдать из-за него люди, а колдовство действует медленно. Что бы ты сказал, Синухе, если бы я дал тебе для фараона средство от головной боли — такое, которое навсегда исцелит его от страданий?

— Люди всегда подвержены боли, — ответил я. — Только мертвым никогда не бывает больно.

Его горящие глаза остановились на мне и его воля приковала меня к месту. Я не мог даже поднять руку, когда он сказал:

— Может, это и так, но это лекарство не оставляет следа. Никто не заподозрит тебя, и даже бальзамировщики не заметят ничего необычного в его внутренностях. Тебе незачем вникать во все это; дай только фараону дозу лекарства, чтобы облегчить его головные боли. Приняв это, он заснет и никогда более не будет страдать от боли или печали.

Он поднял руку, не дав мне возразить, и продолжал:

— Я не предлагаю тебе золота, но если ты сделаешь это, твое имя будет благословенно во веки и твое тело никогда не разрушится, но сохранится вечно. Невидимые руки будут охранять тебя во все дни твоей жизни и любое твое желание будет исполнено. Я обещаю тебе это, облеченный высшей властью.

Он поднял руки. Ею горящие глаза приковывали меня, и я не мог уклониться от его взгляда. Я не мог ни двинуться, ни встать, ни даже поднять руки. Он сказал:

— Если я скажу тебе: «Встань!», ты сделаешь это. Если я скажу: «Подними руки!», ты их поднимешь. Но я не могу ни заставить тебя склониться пред Амоном против твоей воли, ни принудить тебя совершить то, что противно твоему сердцу. Это ограничивает мою власть над тобой. Взываю к тебе, Синухе, ради Египта дай ему это лекарство и излечи его навсегда от головных болей.

Его руки опустились. Я мог снова двигаться и поднести чашу с вином к губам и не дрожал более. Я вдохнул аромат мирры и сказал ему:

— Хрихор, я ничего не обещаю тебе, но дай мне снадобье. Дай мне это благодетельное лекарство, ибо, вероятно, это лучше, чем маковый сок, и может прийти время, когда сам фараон пожелает уснуть и не проснуться.

Он дал мне дозу лекарства в сосуде из цветного стекла и сказал:

— Будущее Египта в твоих руках, Синухе. Никому не должно поднять руку на фараона, но страдания людей очень горестны и может наступить день, когда они вспомнят, что даже фараон смертен, и тогда нож обагрится его кровью. Этого нельзя допустить, ибо это подорвет власть фараонов. Судьба Египта в твоих руках, Синухе.

Я спрятал лекарство в свой пояс и насмешливо сказал:

— В день моего рождения судьба Египта была в чьих-то смуглых пальцах, которые сплетали тростник. Но это то, чего ты не знаешь, Хрихор, хотя и считаешь себя всеведущим. Снадобье у меня, но помни, что я ничего не обещаю тебе.

Он улыбнулся, поднял руки в прощальном приветствии и сказал согласно обычаю:

— Да будет велика твоя награда!

Затем он проводил меня по переходам, уже не завязывая мне глаза. Ему были открыты людские сердца, и он знал, что я не предам его. Я могу подтвердить, что подземелья Амона находятся под высоким храмом, но не хочу разглашать, каким путем туда входят, поскольку эта тайна принадлежит не мне.

 

6

Несколько дней спустя умерла Тайя, царица-мать. Она погибла от укуса гадюки, натягивая сети для птиц в дворцовых садах. Ее врача не было под рукой, как это часто случается с врачами, когда они особенно нужны, и меня вызвали из Фив. Но, прибыв в золотой дворец, я мог лишь удостоверить ее смерть, в которой меня нельзя было винить, ибо укус гадюки всегда смертелен, если рану не иссекли до того, как пульс ударил сто раз, а вены над ним закрылись.

Обычай требовал, чтобы я остался в золотом дворце, пока из Обители Смерти не прибудут носильщики, чтобы унести тело. Там я и встретил угрюмого жреца Эйе возле погребальных носилок.

Он дотронулся до распухшей щеки царицы-матери и сказал:

— Ей было пора умереть, ибо она была мерзкой старухой и строила мне всяческие козни. И поделом ей за все, что она натворила; надеюсь, что теперь, когда она мертва, волнение среди людей уляжется.

Не думаю, что Эйе убил ее, ибо он вряд ли осмелился бы на это: соучастие в преступлениях и общие тайны связывают сильнее, чем узы любви.

Новость о ее смерти разнеслась по Фивам. Горожане надели свои лучшие наряды и весело толпились на улицах и площадях. Дабы снискать их расположение, Эйе велел прогнать плетьми из подземелий золотого дворца черных колдунов царицы Тайи. Их там было четверо, да еще одна ведьма, жирная и уродливая, как гиппопотам. Стражники гнали их прочь через Ворота Папируса, где толпа накинулась на них и разорвала их в клочья. Значит, все их колдовство не помогло им спастись. Эйе сжег на месте все орудия колдовства, их снадобья, а также обломки священного дерева, о чем я сожалел, ибо мне очень хотелось исследовать эти вещи.

Никто во дворце не оплакивал ни смерть царицы, ни судьбу ее колдунов. Лишь принцесса Бакетатон приблизилась к телу матери и, положив свои красивые ладони на ее темные руки, сказала:

— Твой муж дурно поступил, мать, позволив людям разорвать на куски твоих негров.

А мне она сказала:

— Эти чародеи совсем не были дурными людьми и жили здесь не по своей воле. Они мечтали вернуться в джунгли, в свои соломенные хижины. Нельзя было вымещать на них грехи моей матери.

Так состоялась моя встреча с принцессой Бакетатон. Она говорила со мной, и мне запомнились ее гордая осанка и прелестная головка. Осведомившись о Хоремхебе, она насмешливо заметила:

— Хоремхеб низкого происхождения, и его речь груба, но женившись, он мог бы дать прекрасное потомство. Можешь ли ты сказать мне, Синухе, почему он этого не сделал?

Я сказал ей:

— Ты не первая спрашиваешь об этом, царственная Бакетатон, но ты прекрасна и я скажу тебе то, чего никогда не решился бы сказать никому. Когда Хоремхеб мальчиком пришел во дворец, он однажды увидел луну. С той поры уже ни одна женщина не вызывала в нем желания разбить с ней кувшин. А что ты скажешь о себе, Бакетатон? Ни одно дерево не цветет вечно, ведь оно должно приносить плоды. Как врач я был бы рад увидеть, что в твоем чреве зреет плод.

Она надменно вскинула голову и проговорила:

— Ты прекрасно знаешь, Синухе, что моя кровь слишком священна, чтобы смешивать ее даже с чистейшей кровью в Египте. Лучше бы мой брат взял меня в жены согласно обычаю, и, несомненно, я уже давно родила бы ему сына. Будь моя воля, я бы велела выколоть Хоремхебу глаза, так противно мне думать, что он посмел поднять глаза на луну. Откровенно говоря, Синухе, самая мысль о мужчинах претит мне, ибо их прикосновения грубы, а их жесткие руки оставляют синяки у хрупкой женщины. По-моему, очень преувеличивают то удовольствие, которое они доставляют нам.

Но глаза ее заблестели от возбуждения и дыхание прерывалось. Поняв, что этот разговор очень нравится ей, я сказал:

— Я видел, как мой друг Хоремхеб разорвал медный браслет одним только напряжением мышц. У него длинные и красивые руки и ноги, а его грудная клетка гудит, как барабан, когда он в ярости ударяет по ней кулаком. Придворные дамы бегают за ним, как кошки, и с любой из них он может сделать все что угодно.

Принцесса Бакетатон взглянула на меня. Ее накрашенные губы дрожали, и, сверкнув глазами, она гневно воскликнула:

— Синухе, твои слова мне очень неприятны, и не знаю, зачем ты досаждаешь мне с этим Хоремхебом. Он родился в дерьме, и даже имя его мне гадко. Да и как ты можешь говорить подобное у изголовья усопшей?

Я не стал напоминать ей о том, кто первый завел речь о Хоремхебе, а изобразил раскаяние и сказал:

— О, Бакетатон, оставайся цветущим деревом, ибо тело твое не стареет и ты будешь цвести еще много лет. Неужели у твоей матери не было доверенной служанки, которая могла бы оплакать ее, пока из Обители Смерти не пришлют за телом? Я и сам мог бы плакать, но я врач и мои слезы давно иссякли, ибо я постоянно вижу смерть. Жизнь — это знойный день, а смерть — это, пожалуй, холодная ночь. Жизнь — мелководье, Бакетатон, а смерть — чистые, глубокие воды.

Она отвечала:

— Не говори о смерти, Синухе, ибо жизнь все еще мила мне. Стыдно, что некому оплакать мою мать. Мне нельзя плакать, ибо это несовместимо с моим титулом, но я пошлю за какой-нибудь служанкой, чтобы она поплакала вместе с тобой, Синухе.

Я пошутил:

— Божественная Бакетатон, твоя красота волнует меня, а твои речи подлили масла в огонь. Пришли сюда какую-нибудь старую ведьму, чтобы я не польстился на нее и не осквернил место скорби.

Она с упреком покачала головой.

— Синухе, Синухе! У тебя совсем нет стыда. Если уж ты не боишься богов, как о тебе говорят, то хоть уважай смерть.

Все-таки она была женщиной и не обиделась на мои слова; она отправилась за служанкой, чтобы та оплакивала покойную до прибытия носильщиков из Обители Смерти.

У меня были причины для кощунственных разговоров, и теперь я нетерпеливо ожидал появления плакальщицы. Она пришла и оказалась еще старее и уродливее, чем я мог вообразить. Вдовы покойного мужа Тайи все еще жили в женских покоях, как и жены фараона Эхнатона, вместе с кормилицами и прислужницами.

Эту старуху звали Мехунефер, и по ее лицу я понял, что она любит мужчин и вино. Как положено, она начала плакать, рыдать и рвать на себе волосы возле мертвой царицы.

Я принес вина, и, поплакав некоторое время, она согласилась отведать его. Я утверждал как врач, что оно поддержит ее в великой печали. Затем я пошел дальше и стал восхвалять ее былую красоту. Я говорил также о детях и о маленьких дочерях фараона Эхнатона.

Наконец я спросил с притворным простодушием:

— Правда ли, что царица-мать была единственной из жен великого фараона, родившей ему сына?

Мехунефер метнула испуганный взгляд на умершую и подала мне знак замолчать. Я снова пустил в ход красноречие и лесть, расхваливая ее волосы, наряд и драгоценности, а также ее глаза и губы. Наконец она совсем перестала плакать и глядела на меня как зачарованная.

Женщине всегда приятны такие речи, даже если она знает, что они неискренни. Чем она старше и уродливее, тем охотнее выслушивает их, потому что хочет им верить. Так что мы стали добрыми друзьями. Когда прибыли носильщики из Обители Смерти и унесли тело, она стала очень настойчиво приглашать меня к себе и выпила еще вина. Мало-помалу ее язык развязался; она гладила мои щеки, называла меня красавчиком и рассказывала мне множество самых бесстыдных дворцовых сплетен, чтобы распалить меня.

Она терлась о мои плечи, но я отстранил ее, сказав:

— Великая царица Тайя искусно связывала тростник, верно ли? Не мастерила ли она из него лодочки и не сплавляла ли их ночью вниз по течению?

Эти мои слова ужасно ее насторожили, и она спросила, как я узнал об этом. Но вино притупило ее осторожность, и, желая показать свою осведомленность, она сказала:

— Мне известно больше, чем тебе! Я знаю по крайней мере трех новорожденных мальчиков, сплавленных вниз по течению подобно детям бедняков. До появления Эйе старая ведьма боялась богов и не желала марать руки кровью. Это Эйе научил ее пользоваться ядом, так что принцесса Митанни Тадукипа умирала, рыдая и призывая своего сына, и хотела бежать из дворца, чтобы разыскать его.

— О прекрасная Мехунефер! — сказал я, погладив ее отвисшие размалеванные щеки. — Ты пользуешься моей молодостью и неопытностью и забиваешь мне голову всякими небылицами. У принцессы Митанни не было никакого сына. А если и был, то когда же он родился?

— Ты не так уж молод и неопытен, врач Синухе! — хихикнула она. — Напротив, у тебя хитрые и лживые руки, а лживее всего твой язык, который изрыгает бесстыдное вранье мне в лицо. И все же такая ложь ласкает слух старухи, и я не могу не рассказать тебе о принцессе Митанни, которая могла бы стать царской супругой. Знай же, Синухе, что принцесса Тадукипа была совсем маленькой девочкой, когда вступила в женские покои фараона Аменхотепа. Она играла в куклы и росла в женских покоях точно так же, как та другая маленькая принцесса, которую выдали за Эхнатона и которая тоже умерла. Фараон Аменхотеп не обладал ею, но любил ее, как ребенка, и играл с ней, и дарил ей золотые игрушки.

Но Тадукипа созрела, и в четырнадцать лет ее руки и ноги были изящными и кожа светлой, как у всех женщин Митанни, а взгляд ее темных глаз был устремлен куда-то вдаль. Тогда фараон исполнил свой супружеский долг, как это бывало уже и с другими женами, несмотря на происки Тайн, ибо в таких делах трудно ограничить мужчину, пока не иссякнет его сила. Так что семя пошло в рост в Тадукипе, а скоро и в Тайе, которая возрадовалась, ибо уже родила фараону дочь, а именно эту гордячку Бакетатон.

Она подкрепилась вином и словоохотливо продолжала:

— Хорошо известно, что Тайя родом из Гелиополиса, но лучше об этом не говорить. Она ужасно терзалась во время беременности Тадукипы и сделала все возможное, чтобы вызвать выкидыш, как она поступала со многими другими в женских покоях, с помощью своих черных колдунов. За последние несколько лет она отправила двух новорожденных мальчиков вниз по реке, но они были не в счет как сыновья младших жен, которые очень боялись Тайю; она дала им много подарков, и они примирились с тем, что возле них вместо мальчиков оказались девочки. Но принцесса Митанни была более опасной соперницей, ибо в ней текла царская кровь и она имела могущественных друзей; она надеялась стать царской супругой вместо Тайи, если бы только ей удалось родить сына. И все же влияние Тайи было так велико и так неистов стал ее нрав, когда плод зрел в ней, что никто не осмелился ей перечить. К тому же ее поддерживал Эйе, которого она привезла с собой из Гелиополиса.

Когда принцессе пришло время родить, ее друзей отослали прочь, а ее окружили чернокожими колдунами — как говорили, чтобы облегчить ее страдания. Когда она умоляла показать ей сына, они показали ей мертвую девочку. Но она не верила тому, что говорила Тайя, и я, Мехунефер, знаю, что она родила мальчика, и он остался жив, и в ту же самую ночь его отправили вниз по реке в тростниковой лодке.

Я громко засмеялся и спросил:

— Почему же об этом никто не знает, прекрасная Мехунефер?

Она вспыхнула, и вино из чаши струйкой потекло по ее подбородку.

— Клянусь всеми богами! Я собирала тростник своими собственными руками, поскольку Тайя не хотела идти вброд из-за беременности.

Я вскочил, потрясенный ее словами, вылил вино из кубка на пол, ногой втоптал пролитое вино в циновку, чтобы показать мой ужас.

Мехунефер схватила меня за руки и, силой усадив рядом с собой, сказала:

— У меня и в мыслях не было рассказывать тебе об этом, и я только навредила этим себе самой. В тебе есть что-то непонятное для меня, Синухе, и это так сильно действует на меня, что в моей душе уже нет от тебя тайн. Признаюсь: я резала тростник, а Тайя мастерила из него лодку, ибо она не хотела довериться слугам, а меня она подчинила себе колдовством и моими собственными делишками. Я вышла из воды и резала тростник, который она связывала в темноте, смеясь про себя, изрыгая богохульства и радуясь, что одержала победу над принцессой Митанни.

Я успокаивала свою совесть, внушая себе, что кто-нибудь обязательно найдет ребенка, хотя и знала, что этого никогда не будет. Дети, которых пускают вниз по течению, либо погибают от жаркого солнца, либо становятся пищей крокодилов или хищных птиц. Но принцесса Митанни не хотела молчать. Цвет кожи мертвого ребенка отличался от ее собственного; форма головы тоже была другой. И она не хотела верить, что он рожден ею. У женщин Метан ни кожа гладкая, как персик, пепельного цвета, а головы у них — маленькие и красивые. Она начала плакать и горевать, рвала на себе волосы и поносила Тайю и ее колдунов; тогда Тайя приказала дать ей наркотик и объявила, что Тадукипа потеряла рассудок, оттого что ее ребенок родился мертвым. Как это бывает у мужчин, фараон поверил Тайе больше, чем Тадукипе. С тех пор Тадукипа стала чахнуть и в конце концов умерла. Перед смертью она несколько раз пыталась убежать из золотого дворца, чтобы искать своего сына, из-за чего вообще-то полагали, что у нее помрачен рассудок.

Я взглянул на свои руки: они были светлыми в сравнении с обезьяньими лапами Мехунефер; кожа была пепельного цвета. Я пришел в такое неистовство, что у меня сжалось горло, и я спросил сдавленным голосом:

— Прекрасная Мехунефер, не можешь ли сказать мне, когда все это произошло?

Она погладила меня по затылку своими темными пальцами и сказала льстивым тоном:

— О красавчик, зачем ты тратишь драгоценные минуты на разговоры о минувших днях, когда ты мог бы использовать свое время получше? Поскольку я не могу тебе ни в чем отказать, скажу тебе, что это случилось, когда великий фараон правил уже двадцать два года, осенью, в разгар половодья. Если тебя удивляет моя точность, так знай, что фараон Эхнатон родился в тот же самый год, правда, уже следующей весной, в сезон сева. Вот почему я помню.

При ее словах я так оцепенел от ужаса, что даже не мог оттолкнуть ее и не почувствовал ее мокрых от вина губ на моей щеке. Она обвила меня руками и прижала к себе, называя своим буйволенком и голубком. Я старался не подпустить ее, а между тем у меня путались мысли и все мое существо восставало против этого ужасного открытия. Если она не лгала, то в моих жилах текла кровь великого фараона. Я был единокровным братом фараона Эхнатона и мог бы стать фараоном раньше, чем он, если бы вероломство Тайи не погубило мою покойную мать. Я уставился перед собой, внезапно осознав свое одиночество: царская кровь всегда одинока в этом мире.

Но домогательства Мехунефер вернули меня к действительности. Мне пришлось напрячь все свои силы, чтобы избежать ее невыносимых приставаний. Я вынудил ее выпить еще вина, надеясь, что, окончательно опьянев, она забудет о своих россказнях. Тут она стала совсем уже омерзительной, и я был вынужден подмешать к ее вину маковый сок, усыпить ее и хоть таким образом от нее отделаться.

Когда наконец я вышел из ее комнаты, расположенной в женских покоях, уже спустилась ночь, и дворцовая стража и слуги показывали на меня пальцами и перешептывались. Наверное, оттого, что я шел пошатываясь и моя одежда была измята. Дома меня поджидала Мерит, обеспокоенная моим долгим отсутствием и желавшая знать подробности о смерти царицы. Увидев меня, она приложила палец к губам, Мути сделала то же самое, и они обменялись взглядами.

Наконец Мути сказала Мерит с горечью в голосе:

— Не говорила ли я тебе тысячу раз, что все мужчины одинаковы и недостойны доверия?

Но я был измучен и хотел остаться наедине со своими мыслями, поэтому я сердито сказал им:

— У меня был трудный день, поэтому не приставайте ко мне.

Тогда взгляд Мерит стал жестким, а ее лицо потемнело от гнева. Держа серебряное зеркало перед моим носом, она сказала:

— Посмотри на себя, Синухе! Я никогда не запрещала тебе развлекаться с другими, но предпочла бы, чтобы ты скрывал это, дабы не терзать мне сердце. Ты ведь не можешь сказать в свое оправдание, что сегодня ушел из дома подавленный и одинокий.

Взглянув на свое лицо, я остолбенел, ибо оно было перепачкано помадой Мехунефер. Ее губы оставили красные пятна и на моих щеках, и на висках, и на шее. Я походил на больного чумой. Пристыженный, я поспешил вытереть лицо, а Мерит безжалостно держала передо мной зеркало.

Очистив лицо маслом, я сказал с раскаянием:

— Ты не так все это поняла, Мерит, любимая моя. Позволь мне объясниться.

Она хитро посмотрела на меня.

— Не нужно никаких объяснений, Синухе, и не хочу я, чтобы ты ради меня осквернил свой язык ложью. На твоем лице все было написано достаточно ясно.

Мне стоило больших усилий успокоить ее. Мути разразилась из-за нее слезами, закрыла лицо и ушла на кухню, понося всех мужчин вообще. Мне было труднее умиротворить Мерит, чем избавиться от Мехунефер.

Наконец я проклял всех женщин и сказал:

— Мерит, ты знаешь меня лучше, чем кто-либо другой, и потому должна бы доверять мне. Поверь, что если бы я захотел, то мог бы объяснить все это к твоему полному удовлетворению, но ведь тайна принадлежит золотому дворцу. Для тебя самой лучше не знать ее.

Но ее язык уколол меня больнее, чем жало осы, когда она возразила:

— Я полагала, что знаю тебя, Синухе, но в твоем сердце открылась бездна, о которой я никогда и не подозревала. Хорошо, что ты защищаешь честь женщины, и я далека от того, чтобы совать нос в твою тайну. Ты волен приходить и уходить, когда пожелаешь, а я признательна всем богам, что у меня хватило ума сохранить свою свободу и отказаться разбить с тобой кувшин, если ты действительно имел это в виду. Ах, Синухе, как я была глупа, поверив твоим лживым речам, ибо те же самые слова ты нашептывал своей красотке весь этот вечер, — и как я хотела бы умереть!

Я попытался ласково погладить ее, но она уклонилась.

— Держи руки подальше от меня, Синухе, ибо ты, должно быть, устал, валяясь на циновках дворца. Они, конечно, мягче моей циновки, и ты, без сомнения, нашел там подружек помоложе и покрасивей меня.

И она продолжала в том же духе, нанося моему сердцу мелкие, но болезненные уколы, пока я не почувствовал, что уже схожу с ума. Тогда она наконец ушла, запретив мне даже проводить ее в «Хвост крокодила». Я мучился бы еще сильнее из-за ее ухода, если бы не стремился остаться наедине с моими мыслями, которые беспорядочно теснились у меня в голове. Я дал ей уйти, и, наверно, ее удивило, что я так легко отпустил ее. Я провел без сна всю эту ночь; время шло, и, когда улетучились винные пары, прояснились и очистились мои мысли, но я дрожал от холода, потому что был один и некому было меня согреть. Я слышал тихую струйку водяных часов. Вода в них струилась беспрерывно, и время текло незаметно, так что я чувствовал отчуждение даже от самого себя.

Я сказал своему сердцу:

— Я, Синухе, такой, каким сделали меня мои собственные поступки. И ничто более не имеет значения, Я, Синухе, обрек своих приемных родителей на безвременную смерть ради безжалостной женщины. Я, Синухе, все еще храню серебряную ленту Минеи, моей сестры. Я, Синухе, видел в воде мертвое морское чудовище, а рядом плавала голова моей возлюбленной и крабы рвали ее плоть. Так какое же значение имеет моя кровь? Все это записано на звездах задолго до моего рождения, и мне было предопределено стать чужим в этом мире. Мирный Ахетатон был лишь позолоченной ложью, а эта жесточайшая истина целебна, ибо мое сердце пробудилось от сна и теперь я знаю, что моя участь — вечное одиночество.

Когда солнце взошло в золотой дали восточных холмов, тени рассеялись; и так странно устроено сердце человека, что я горько посмеялся над призраками, порожденными собственной фантазией. Наверное, каждую ночь течение приносит брошенных детей в лодках, связанных узлами птицелова, а пепельный цвет моей кожи тоже ничего не значит, ведь врач проводит дни под крышами и навесами, так что ему негде загорать. Нет, при свете дня я не мог найти никаких убедительных доказательств своего происхождения.

Я умылся и оделся, и Мути подала мне пиво и соленую рыбу. Ее глаза покраснели от слез, и она презирала меня за то, что я мужчина. Потом я на носилках отправился в Обитель Жизни, где обследовал больных, а затем, минуя заброшенный храм, вышел наружу, сопровождаемый пронзительным карканьем жирных ворон.

Мимо меня стремглав промчалась ласточка, направляясь к храму Атона, и я последовал за ней. Сейчас храм не был пуст, там было много народа. Люди слушали гимны Атону и воздевали руки, чтобы славить его, а жрецы наставляли их, как жить по правде фараона. Это само по себе не имело особого значения. Фивы были большим городом, и любопытство могло собрать толпу в любом месте. Снова я увидел резьбу на стенах храма, и с высоты сорока колонн фараон Эхнатон взирал на меня, и в лице его была напряженная страстность. Я увидел также великого фараона Аменхотепа; хилый и старый, он сидел на своем троне, и его голова склонилась под тяжестью двух корон. Царица Тайя восседала рядом с ним. Затем я задержался перед изображением принцессы Митанни Тадукипы, приносящей жертву богам Египта. Первоначальная надпись была уничтожена, а новая гласила, что она приносит жертву Атону, хотя Атону не поклонялись в Фивах при ее жизни.

Изображение было выполнено в старой манере и представляло ее юной и прекрасной женщиной, почти девочкой. Ее головка в царском головном уборе была прелестна, а руки и ноги изящны. Я долго и пристально смотрел на статую, пока ласточка не пронеслась над моей головой с радостным щебетом, и я пролил слезы над судьбой этой одинокой девочки из чужой земли. Ради нее я желал бы тоже быть красивым, но мои ноги отяжелели и стали дряблыми, под париком врача была лысина. Думы избороздили морщинами мой лоб, и мое лицо отекло от излишеств, которым я предавался в Ахетатоне. Я не мог представить себя ее сыном. И все же я был глубоко взволнован и скорбел о ее одиночестве в золотом дворце фараона. А ласточка все еще радостно носилась над моей головой. Я вспомнил прекрасные дома и жалкую жизнь народа Митанни. Я вспомнил также пыльные дороги и токи Вавилона и понял, что юность ускользнула от меня навсегда, а моя зрелость погрязла в застое Ахетатона.

Так прошел мой день, и, когда наступил вечер, я отправился в «Хвост крокодила» поесть и помириться с Мерит. Она приняла меня холодно и, прислуживая мне, обращалась со мной как с чужим. Когда я поел, она спросила:

— Встретил ли ты свою возлюбленную?

Я раздраженно возразил, что ходил не к женщинам, а работал в Обители Жизни и посетил храм Атона. Чтобы дать ей понять, как я оскорблен, я подробно описал каждый свой шаг в этот день, но она выслушала это с насмешливой улыбкой.

— А мне и в голову не приходило, что ты отправился к женщинам, ведь прошлой ночью ты был изнурен и ни к чему не пригоден, такой лысый и жирный. Я только хотела сказать, что твоя возлюбленная была здесь и спрашивала о тебе и я направила ее в Обитель Жизни.

Я вскочил так стремительно, что мое сиденье опрокинулось, и вскричал:

— Что это значит, глупая женщина?

— Она приходила сюда искать тебя, разодетая, как невеста, увешанная сверкающими драгоценностями и размалеванная, как обезьяна, а вонь от ее притираний доходила до самой реки. Она передала тебе привет, а также и письмо на случай, если не найдет тебя, и я очень хотела бы, чтобы ты велел ей держаться подальше отсюда, ибо здесь приличный дом, а у нее вид хозяйки борделя.

Она вручила мне незапечатанное письмо, и я открыл его дрожащими руками. Когда я прочитал его, кровь ударила мне в голову и сердце заколотилось у меня в груди. Вот что писала мне Мехунефер:

«Привет врачу Синухе от сестры его сердца Мехунефер, хранительницы игольной шкатулки в золотом дворце фараона. Мой буйволенок, мой голубок Синухе! Я проснулась одна на моей циновке с болящей головой и еще более болящим сердцем, ибо моя циновка была пуста, а ты ушел. Лишь запах твоих притираний остался на моих руках. О, если бы я могла быть твоей набедренной повязкой, или помадой в твоих волосах, или вином на твоих устах, Синухе! Я хожу из дома в дом, пытаясь разыскать тебя, и не успокоюсь, пока не найду, ибо тело мое покрывается мурашками при мысли о тебе, и твои глаза для меня — блаженство. Поспеши ко мне, когда получишь это, лети как на крыльях, ибо мое сердце страстно жаждет тебя. Если ты не придешь, я примчусь к тебе быстрее любой птицы. Мехунефер, сестра твоего сердца, приветствует тебя».

Я прочитал эти омерзительные излияния несколько раз, не осмеливаясь взглянуть на Мерит. Наконец она вырвала послание у меня из рук, разломала палочку, на которую оно было накручено, растоптала папирус и сказала в неистовстве:

— Я могла бы понять тебя, Синухе, если бы она была молода и прекрасна, но она стара, вся в морщинах и уродлива, как жаба, хотя и ляпает краску на лицо, как на стену. Я даже не представляю, о чем ты думаешь, Синухе! Твое поведение делает тебя посмешищем всего города, да и надо мной станут смеяться.

Я разорвал на себе одежду, расцарапал грудь и вскричал:

— Мерит, я совершил ужасную ошибку, но у меня были на то причины, да мне и не снилось, что меня постигнет столь страшная кара! Разыщи моих корабельщиков и прикажи им поднять паруса. Я должен бежать, или эта гнусная ведьма придет и ляжет со мной насильно, а мне не справиться с ней. Она пишет, что полетит ко мне быстрее птицы, боюсь, что так оно и будет!

Мерит увидела мой страх и терзания и, по-видимому, все поняла, ибо растерянно засмеялась. Наконец она сказала голосом, все еще дрожащим от смеха:

— Это научит тебя быть более осмотрительным с женщинами, Синухе, во всяком случае, я на это надеюсь. Мы, женщины, — сосуды скудельные, и я по себе знаю, как ты умеешь обворожить, Синухе, возлюбленный мой!

Ее насмешки были безжалостны. С притворным смирением она сказала:

— Без сомнения, эта прекрасная особа более привлекательна для тебя, чем я. Во всяком случае у нее было вдвое больше времени, чем у меня, чтобы постичь искусство любви, и где мне состязаться с ней! Боюсь, что ради нее ты, не задумываясь, бросишь меня.

Я был так угнетен, что повел Мерит к себе и рассказал ей все. Я рассказал ей тайну моего рождения и все, что выудил у Мехунефер. Я рассказал ей также, почему ни за что не хотел верить, что мое рождение связано с золотым дворцом и с принцессой Митанни. Слушая меня, она умолкла и уже не смеялась, а вглядывалась куда-то вдаль, мимо меня. Глаза ес затуманились грустью, и наконец она положила руку мне на плечо.

— Теперь я понимаю многое, что было загадкой для меня. Я понимаю, почему твое одиночество безмолвно взывало ко мне и почему мое сердце таяло, когда ты смотрел на меня. У меня тоже есть тайна, и последнее время мне очень хотелось поделиться ею с тобой, но теперь я благодарю богов, что не сделала этого. Рассказывать о своих тайнах трудно и опасно. Лучше держать их при себе, чем делиться ими. Но я рада, что ты рассказал мне все. Как ты сказал, ты проявишь мудрость, не мучая себя напрасными раздумьями о том, чего, может статься, никогда и не было. Забудь об этом, как если бы это был сон, и я тоже забуду.

Мне очень хотелось узнать ее тайну, но она не пожелала рассказывать о ней, только коснулась моей щеки губами, обвила мою шею руками и чуть всплакнула.

Наконец она сказала:

— Если ты останешься в Фивах, то не оберешься хлопот с Мехунефер, которая будет докучать тебе каждый день своей страстью и сделает твою жизнь невыносимой. Видела я таких женщин и знаю, как они могут быть ужасны. Отчасти ты сам виноват, потому что заставил ее верить всякой чепухе и сделал это ловко. Вероятно, лучше всего было бы вернуться в Ахетатон. Сначала напиши ей и убеди ее оставить тебя в покое, иначе она будет преследовать тебя, да еще и разобьет с тобой кувшин при твоей беспомощности. Такой судьбы я тебе не желаю.

Это был хороший совет, и я велел Мути собрать мои пожитки и завернуть их в циновки. Затем я отправил рабов искать моих корабельщиков в тавернах и увеселительных заведениях города. Между тем я сочинил письмо Мехунефер, но, не желая обидеть ее, написал очень вежливо — вот так:

«Синухе, царский черепной хирург, приветствует Мехунефер, хранительницу игольной шкатулки в золотом дворце Фив. Друг мой, я глубоко раскаиваюсь в моем поведении, ибо ты неверно истолковала его. Я не могу вновь встретиться с тобой, потому что такая встреча могла бы ввести меня в грех, а мое сердце уже занято. Поэтому я уезжаю, надеясь, что ты будешь вспоминать меня только как друга. Вместе с письмом я посылаю тебе кувшин вина под названием «крокодилий хвост», которое, как я полагаю, поможет отчасти облегчить любое твое горе. Уверяю тебя, что тебе не о чем сокрушаться, ибо я усталый старый человек и такой женщине, как ты, не могу доставить никакого удовольствия. Рад, что мы оба удержались от греха; искренне надеюсь, что ты больше не увидишь твоего друга Синухе, придворного врача».

Это письмо заставило Мерит покачать головой; она заметила, что его тон был слишком мягким. По ее мнению, мне следовало бы выражаться более кратко и сказать Мехунефер, что она уродливая старая ведьма и что я бегством пытаюсь избавиться от ее преследований. Но я не мог написать подобное ни одной женщине. Немного поспорив, Мерит разрешила мне свернуть письмо и запечатать его, хотя и продолжала покачивать головой, словно предчувствуя что-то. Я послал раба в золотой дворец с письмом, а также и с кувшином вина, чтобы обеспечить себе по крайней мере на этот вечер свободу от преследований Мехунефер. Полагая, что избавил от нее, я вздохнул с облечением.

Когда письмо было отправлено, а Мути собирала мои пожитки и заворачивала их для путешествия в циновки, я взглянул на Мерит и преисполнился невыразимой грусти при мысли о том, что теряю ее из-за собственной тупости. Ведь если бы не это, я мог бы оставаться в Фивах и дальше.

Мерит, казалось, тоже погрузилась в размышления. Внезапно она спросила:

— Ты любишь детей, Синухе?

Ее вопрос озадачил меня. Глядя мне в глаза, она печально улыбнулась и сказала:

— Не бойся! Я не собираюсь никого тебе рожать, но у одной моей подруги есть четырехлетний сын, и она часто говорила, как прекрасно было бы для мальчика спуститься вниз по реке и увидеть чудесные луга, и обширные поля, и водяных птиц, и скот вместо кошек и собак на пыльных улицах Фив.

Я был очень смущен.

— Уж не хочешь ли ты, чтобы я взял на борт какого-то сорванца и лишился покоя и непрерывно дрожал от страха, что он свалится в воду или сунет руку в пасть крокодила?

Мерит улыбнулась, но очень невесело. Она ответила:

— Я не хочу досаждать тебе, но такое путешествие было бы счастьем для мальчика. Я сама свела его на обрезание, и у меня есть обязательства по отношению к нему. Я, конечно, отправлюсь вместе с ним и присмотрю за тем, чтобы он не упал в воду. Тогда у меня была бы достаточно веская причина сопровождать тебя. Но я не сделаю ничего против твоей воли; забудем же об этом.

Туг я вскрикнул от радости и захлопал в ладоши.

— Воистину это радостный день для меня! По глупости своей я никак не думал, что ты можешь отправиться со мной в Ахетатон, но твое доброе имя не пострадает, если ты будешь сопровождать меня, взяв с собой ребенка как предлог для нашего путешествия.

— Совершенно верно, Синухе! — сказала она с той снисходительной улыбкой, какая появляется у женщин, когда речь идет о вещах, непонятных мужчинам.

— Значит, мое доброе имя не пострадает, если я возьму ребенка. О, как глупы мужчины! Тем не менее я прощаю тебя.

Наш отъезд был поспешным из-за моего страха перед Мехунефер. Мерит взяла ребенка на корабль, завернув его в шерстяное одеяло; он все еще спал. Его мать не пришла, хотя я был бы рад увидеть женщину, назвавшую своего ребенка Тот, ибо родители редко осмеливаются давать своим детям имена богов. Тот — бог письменности и всех наук, человечный и возвышенный, так что отвага этой женщины была велика. Мальчик мирно спал на руках у Мерит, не обремененный своим именем, и проснулся лишь тогда, когда холмы, вечные стражи Фив, скрылись за горизонтом, солнце жарко засияло и позолотило реку.

Тот был смуглый, хорошенький, пухлый малыш; волосы у него были черные и гладкие как шелк, и он совсем не испугался меня, а влез ко мне на колени. Мне было приятно держать его, потому что он был спокойный. Он смотрел на меня своими темными задумчивыми глазами так, словно долго размышлял о загадках бытия. Я очень полюбил его, мастерил для него маленькие тростниковые лодочки и позволял ему играть с моими медицинскими инструментами и нюхать различные снадобья. Ему нравился их запах, и он совал нос во все мои пузырьки. Он не доставлял нам никаких хлопот на борту корабля. Он не упал в воду, не сунул руку в пасть крокодила, не сломал мои тростниковые перья. Все наше путешествие было солнечным и счастливым, ибо Мерит была со мной. Каждую ночь она лежала возле меня на циновке, а малыш мирно спал рядом. Эго было радостное путешествие, и до самой моей смерти я буду вспоминать шелест тростника на ветру и те вечера, когда скот сгоняли к берегу на водопой. Бывали часы, когда сердце мое переполнялось счастьем, как спелый плод переполняется сладким соком.

Я сказал Мерит:

— Мерит, возлюбленная моя, давай разобьем кувшин, чтобы быть всегда вместе, и, быть может, придет день, когда ты родишь мне сына — такого, как этот маленький Тот. Никто, кроме тебя, не смог бы дать мне именно такого спокойного смуглого мальчонку, как он. Правда, никогда прежде я не хотел детей, но теперь моя юность миновала и моя кровь очистилась от страстей. Глядя на маленького Тота, я страстно желаю иметь сына от тебя, Мерит.

Она закрыла мне рот ладонью и, отвернувшись, тихо сказала:

— Синухе, не болтай глупостей, ведь ты знаешь, что я выросла в таверне, да, наверно, уже не способна рожать детей. А ты, кому звезды предназначили быть одиноким, может быть, предпочтешь остаться один и распоряжаться своей жизнью, не завися ни от жены, ни от ребенка. Это я прочитала в твоих глазах, когда мы встретились впервые. Нет, Синухе, не говори мне этого. Я слабею от твоих слов и не хочу плакать, думая о таком счастье. Другие сами распоряжаются своей судьбой и связывают себя тысячью уз, но твоя судьба предопределена звездами, и она выше моего предназначения. Я люблю этого малыша, и впереди у нас много теплых и светлых дней на реке. Давай представим себе, будто мы разбили кувшин и стали мужем и женой, а Тот — наш собственный сын. Я научу его называть тебя отцом, а меня — матерью, ведь он маленький и скоро все забудет, и это не причинит ему никакого вреда. Мы украдем у богов немного радости в эти несколько дней. И пусть ни грусть, ни страх перед завтрашним днем не омрачат нашего счастья.

Итак, я отогнал все дурные мысли; я закрыл глаза на нищету Египта и на голодных людей в селениях на побережье; я жил каждым наступающим днем. Маленький Тот обвивал руками мою шею, прижимал свою щеку к моей и называл меня отцом. Для меня было наслаждением обнимать его нежное тело. Каждую ночь я ощущал на своей шее волосы Мерит; она держала мои руки в своих и дышала мне в щеку. Она была моим другом, и меня больше не мучили страшные сны. Летели дни; они пронеслись быстро, как дыхание, и миновали. Я не скажу о них больше ничего, потому что воспоминания о них душат меня, а влага, капающая из моих глаз, оставляет пятна на папирусе. Человек не может быть слишком счастлив, ибо нет ничего более быстротечного и неуловимого, чем счастье.

 

7

Итак, я вернулся в Ахетатон, но теперь я изменился и увидел Небесный Город другими глазами. Город с его хрупкими, блестящими, освещенными солнцем домами под темно-голубым небом показался мне миражом. Правда обитала не здесь, а за его стенами. Правдой были голод, страдание, несчастье и преступление.

Мерит и Тот возвратились в Фивы, увозя с собой мое сердце, так что я снова мог видеть вещи холодными глазами, такими, какими они были, и все, что я видел, было злом. Прошло немного дней, и правда сама явилась в Ахетатон, и фараону пришлось встретиться с ней лицом к лицу на террасе золотого дворца. Из Мемфиса Хоремхеб отправил несчастнейших убогих беженцев из Сирии просить помощи у фараона. Он оплатил им дорогу, и полагаю также, что он приказал им описать весь ужас их положения. Они являли собой ужасающее зрелище в Небесном Городе. Придворная знать, завидев их, с отвращением заперлась в своих домах, а стражники закрыли ворота золотого дворца. Беженцы вопили и забрасывали камнями стены, пока фараон не услышал их и не приказал впустить их во внутренний двор.

Они кричали:

— Услышь голос своего народа! В земле Кем осталась только тень власти, и под грохот таранов и рев пламени течет кровь тех, кто верит тебе и возлагает на тебя надежды.

Они поднимали обрубки рук к золотому балкону фараона и вопили:

— Взгляни на наши руки, фараон Эхнатон! Где наши руки?

Они вытолкнули вперед мужчин с выколотыми глазами, которые пробирались ощупью, а старики с вырванными языками широко разевали пустые рты и выли. Они плакали и говорили:

— Не спрашивай нас о наших женах и дочерях, ибо судьба их плачевнее, чем смерть от рук Азиру и от хеттов. Они выкололи нам глаза и отрубили руки, потому что мы верили тебе, фараон Эхнатон!

Фараон закрыл лицо руками и заговорил с ними об Атоне. Тогда они стали злобно насмехаться над ним и оскорблять его:

— Мы знаем, что ты послал крест жизни также и нашим врагам. Они повесили его на шеи своих лошадей, а в Иерусалиме отрубили жрецам ступни и приказали им плясать, прославляя твоего бога.

Тогда фараон Эхнатон издал ужасный вопль; священная болезнь обуяла его, и он упал без чувств на балконе. Стражники хотели прогнать этих несчастных, но они отчаянно сопротивлялись. Их кровь текла по камням внутреннего двора, а тела были брошены в реку. Нефертити и Меритатон, больная Мекетатон и маленькая Анксенатон наблюдали все это с балкона и уже никогда не могли этого забыть. Вот тогда они впервые увидели, что несет с собой война — муки и смерть.

Я велел обернуть фараона мокрой тканью, а когда он пришел в себя, дал ему успокоительное, ибо приступ был так жесток, что я боялся за его жизнь. Он спал, но когда проснулся, лицо его было серым, а глаза красными.

— Синухе, друг мой, мы должны положить этому конец. Хоремхеб говорит, что ты знаешь Азиру. Отправляйся к нему и купи мир. Купи мир для Египта, если даже для этого придется отдать все золото, какое у меня есть, и разорить страну.

Я решительно запротестовал:

— Фараон Эхнатон, пошли свое золото Хоремхебу, и он быстро купит мир с помощью копий и колесниц, и тогда Египту не придется испытать бесчестья.

Он схватился за голову.

— Во имя Атона, Синухе! Не можешь же ты не видеть, что ненависть множит ненависть, месть сеет месть, а кровь порождает кровь, и мы все утонем в крови. Разве жертвам легче, если месть за них умножает жертвы? Эти слова о бесчестье — только предрассудок. Повелеваю тебе: отправляйся к Азиру и купи мне мир.

Я был ошеломлен.

— Фараон Эхнатон, враги выколют мне глаза и вырвут язык, не дав приблизиться к Азиру и поговорить с ним, и его дружба ничем не поможет нам, ибо он, конечно, уже забыл о ней. Я не привык к тяготам войны, которых очень боюсь. Нот мои плохо гнутся, я уже не могу быстро двигаться и не умею говорить так гладко, как другие, кого с детства приучали лгать и кто теперь служит тебе при чужеземных дворах. Поищи кого-нибудь еще, если хочешь купить мир.

Он упорно настаивал:

— Делай, как я приказываю тебе. Фараон сказал.

Но я видел беженцев у него во дворе. Видел их разбитые рты, их пустые глазницы и обрубки вместо рук. Я ни за что не хотел ехать и поспешил домой, намереваясь улечься в постель и сказаться больным, пока фараон не позабудет об этой своей причуде.

По пути я повстречал моего слугу, который сказал мне с некоторым недоумением:

— Хорошо, что ты пришел, мой господин Синухе, ибо корабль, только что прибывший из Фив, доставил женщину по имени Мехунефер, которая утверждает, что она — твой друг. Она ждет тебя дома, разодетая, как невеста, и дом благоухает ее притираниями.

Я поспешно повернулся и побежал к золотому дворцу.

— Будь по-твоему, фараон. Я еду в Сирию, и пусть моя кровь будет на твоей совести. Но если уж я должен ехать, позволь мне отправиться тотчас же. Вели своим писцам приготовить нужные таблички, подтверждающие мое звание и полномочия, ибо Азиру весьма почитает таблички.

Пока писцы занимались этим делом, я поспешил в мастерскую моего друга Тутмеса. Я уже знал, что он занимается скульптурой в Ахетатоне. Он — мой друг и не оставит меня в час нужды. Он только что завершил работу над статуей Хоремхеба, которую намеревались установить в Хетнетсуте, на родине полководца. Сделанная из коричневого песчаника, она была выполнена в новой манере, очень жизнеподобной, хотя, на мой взгляд, Тутмес преувеличил объем мускулов руки и ширину груди, так что Хоремхеб походил скорее на борца, а не на военачальника фараона.

Но таково уж было правило этого нового искусства — преувеличивать все даже до уродства, дабы не пренебрегать правдой. Тутмес обтер изображение мокрой тряпкой, чтобы показать мне, как чудесно блестят мышцы Хоремхеба и как хорошо цвет камня соответствует цвету его кожи.

Он сказал мне:

— Я думаю доехать с тобой до Хетнетсута и взять с собой эту статую, дабы не сомневаться, что ее поставят в храме так, как подобает положению Хоремхеба и моему собственному. Да, я отправлюсь с тобой, Синухе, и пусть речной ветер выдует из моей головы винные пары Ахетатона. У меня уже дрожат руки от тяжести молотка и резца, и лихорадка точит мое сердце.

Писцы принесли мне глиняные таблички и передали благословения фараона; когда же статую Хоремхеба доставили на борт, мы отплыли вниз по реке. Мой слуга получил приказ сказать Мехунефер, что я отправился на войну в Сирию и там погиб. Я чувствовал, что это не такая уж и неправда, ибо, конечно, боялся умереть страшной смертью в этом путешествии. Затем я велел слуге посадить Мехунефер на любой корабль, отплывающий в Фивы, со всей должной почтительностью, а если придется, то и силой.

— Ибо, — сказал я, — если вопреки всем ожиданиям я вернусь и найду Мехунефер в своем доме, то прикажу наказать плетьми всех моих рабов и слуг и отрезать им уши и носы и отправлю их в рудники до конца жизни.

Слуга посмотрел мне в глаза и, увидев, что я не шучу, очень испугался и обещал исполнить мои распоряжения. Облегчив таким образом душу, я отплыл с Тутмесом вниз по реке. Уверенные, что я непременно погибну от рук людей Азиру и хеттов, мы не жалели вина. Тутмес заявил, что не принято жалеть вино, отправляясь на войну; и он, рожденный в казармах, имел полное право это утверждать.