Наследник фараона

Валтари Мика

Книга II

Обитель жизни

 

 

1

В те дни в Фивах все высшее обучение сосредоточили в своих руках жрецы Амона и невозможно было готовиться к тому, чтобы занять важную должность, без свидетельства от них. Как всем известно, Обитель Жизни и Обитель Смерти с незапамятных времен находились внутри храмовых стен так же, как и богословские школы для жрецов высшей ступени. Можно понять, что математический и астрономический факультеты подчинялись жрецам, но когда они взяли в свои руки правовое и торговое обучение, в наиболее проницательных умах из среды образованных классов возникли опасения, что жрецы вмешиваются в дела, касающиеся лишь фараона и налогового ведомства. Посвящение не было, конечно, обязательно для членов гильдии купцов или юристов, но так как в ведении Амона была по меньшей мере пятая часть земель Египта, а значит, и его торговля, то те, кто желал вести крупные торговые операции или занять административный пост, считали разумным получить первую низшую жреческую степень и подчиниться, как верные слуги, Амону.

Прежде чем я смог переступить порог Обители Жизни, я должен был сдать экзамен на богословском факультете для получения низшей жреческой степени. Это заняло у меня более двух лет, ибо в то же самое время я должен был сопровождать отца при визитах к больным и извлекать из его опыта знания, полезные для моей будущей деятельности. Я по-прежнему жил дома, но каждый день должен был посещать ту или иную лекцию.

Кандидаты на низшую степень были разделены на группы соответственно специальностям, предназначенным им впоследствии. Мы, иначе говоря, те, что должны были стать учениками Обители Жизни, составили особую группу, но я не нашел близкого друга среди моих товарищей. Я принял к сердцу мудрое предостережение Птагора и держался в стороне, покорно выполняя каждый приказ и притворяясь непонимающим, когда другие шутили и кощунствовали, как свойственно мальчишкам. Среди нас были сыновья врачей, чей совет и лечение оплачивались золотом. Среди нас были также сыновья сельских врачей, часто старше нас годами, здоровенные, неуклюжие, загорелые парни, стремившиеся скрыть свою застенчивость и старательно выполнявшие задания. Были и юноши из низших классов, которые желали подняться выше круга занятий и общественного уровня своих отцов; они обладали природной жаждой знаний, и к ним-то и проявляли наибольшую строгость, потому что жрецы по натуре своей недоверчивы ко всем, кто не довольствуется старыми порядками.

Моя осторожность сослужила мне добрую службу, ибо скоро я заметил, что у жрецов были среди нас свои соглядатаи и осведомители. Неосторожное слово, высказанное сомнение или шутка, произнесенная среди друзей, вскоре становились известны жрецам, и виновного вызывали для расследования и наказания. Иных пороли, а других даже изгоняли из Обители Жизни, которая с этого времени была навсегда для них закрыта — как в Фивах, так и во всем остальном Египте.

Мое умение читать и писать дало мне заметное преимущество перед многими из моих товарищей, включая даже некоторых старших. Я считал себя достаточно зрелым, чтобы вступить в Обитель Жизни, но мое посвящение было отложено. У меня не хватало смелости спросить о причине, поскольку на это взглянули бы как на неповиновение Амону. Я тратил попусту свое время, переписывая тексты из Книги Мертвых, что продавалась во внешнем дворе, и стал бунтовать и пал духом, ибо многие из наименее одаренных моих товарищей уже начали заниматься в Обители Жизни. Но под руководством отца мне предстояло получить лучшие знания предмета, чем у них, и впоследствии я стал думать, что жрецы Амона были мудрыми. Они видели меня насквозь, заметили мою строптивость и мое неверие, а потому подвергли меня этому испытанию.

Наконец мне сказали, что пришел моей черед бодрствовать в храме. Я прожил неделю во внутренних покоях. В течение этого времени мне запретили покидать территорию, примыкающую к храму. Я должен был поститься и совершить обряд очищения, а отец поспешил отрезать мои волосы и пригласить соседей на пир, чтобы отпраздновать наступление моей возмужалости. Ибо с этого времени, уже готовый к посвящению (как бы в сущности ни была наивна и пуста эта церемония), я буду для всех взрослым, стоящим выше соседских мальчишек и всех других ребят моего возраста.

Кипа сделала все от нее зависящее, но мне казалась безвкусной ее медовая коврижка, а веселье и грубые шутки соседей не развлекали меня. Вечером, после ухода гостей, моя грусть передалась Сенмуту и Кипе. Сенмут поведал мне правду о моем рождении, Кипа подсказывала, когда ему изменяла память, тогда как я вглядывался в тростниковую лодку, висящую над моей постелью. Ее почерневшие сломанные подпорки наполняли болью мое сердце. Во всем мире не было у меня ни настоящего отца, ни матери, и я был одинок под звездами в большом городе. Может быть, я был всего лишь жалким пришельцем в земле Кем или же мое происхождение было покрыто постыдной тайной.

В моем сердце была боль, когда я шел в храм, одетый в праздничное одеяние, которое сшила для меня Кипа с такой заботой и любовью.

 

2

Нас было двадцать пять юношей и мальчиков, готовящихся к вступлению в храм. После того как мы вымылись в храмовом бассейне, наши головы были обриты и мы надели грубые одежды. Жрец, назначенный нашим директором, был не такой мелочно-придирчивый, как некоторые другие. Традиция давала ему право подвергать нас унизительным обрядам различного рода, но между нами одни были из знати, а другие, которые сдали уже свои юридические экзамены, — вполне взрослые мужчины, ставшие слугами Амона, чтобы обеспечить свое будущее. Эти привезли с собой много припасов и дарили жрецам вино; некоторые даже убегали по ночам в увеселительные заведения, ибо посвящение ничего не значило для них. Я служил с болью в сердце и с множеством мыслей в голове, довольствуясь куском хлеба и чашкой воды — обычной для новичков диетой — и ожидая того, что должно произойти, с надеждой, смешанной с дурным предчувствием.

Ибо я был так юн, что испытывал желание верить. Говорили, что сам Амон явится на посвящение и лично будет беседовать с каждым кандидатом; было бы несказанным утешением найти освобождение от самого себя в сознании некоей высшей и всеобъемлющей цели. Но перед врачами стоит обнаженным даже фараон; еще ребенком, находясь подле отца, я видел болезнь и смерть; мой глаз был более наметан и видел острее, чем у других моих сверстников. Для врача ничто не может быть слишком священно и он не склоняется ни перед чем, кроме смерти, — так учил меня отец. Поэтому я сомневался, и все, что я видел в храме за три года, только усилило мое неверие.

Все же я надеялся, что за туманной завесой святилища найду Неведомое, что Амон явится мне и принесет мир моему сердцу.

Я размышлял об этом, бродя вдоль колоннад, к которым имели доступ миряне. Я рассматривал красочные священные изображения и надписи, рассказывающие о фантастических дарах Амону от фараонов; их доставляли с поля боя как его долю трофеев. И там встретил я прекрасную женщину в одежде из столь тонкого полотна, что сквозь него можно было видеть ее грудь и чресла. Она была стройная и гибкая, ее губы, щеки и брови были накрашены, и она взглянула на меня с бесстыдным любопытством.

— Как тебя зовут, красавчик? — спросила она; ее глаза остановились на моей серой накидке, означающей, что я готовлюсь к посвящению.

— Синухе, — отвечал я в смущении, не смея встретить ее взгляд; но она была так прекрасна, и я с надеждой ждал, что она попросит меня быть ее проводником в храме. Об этом часто просили новичков.

— Синухе, — задумчиво повторила она, разглядывая меня. — Значит, ты очень пуглив и убегаешь, когда тебя посвятят в тайну.

Она намекала на легендарного Синухе, и это раздосадовало меня: достаточно меня дразнили этим в школе. Я выпрямился и посмотрел ей в глаза, и ее взгляд был таким странным — ясным и испытующим, что я почувствовал, как вспыхнуло мое лицо, и огонь, казалось, пробежал по моим жилам.

— Чего я должен бояться? — резко возразил я. — Будущий врач не боится никаких тайн.

— А-а, — улыбнулась она, — птенец запищал раньше, чем вылупился из яйца. Но скажи-ка мне, нет ли среди твоих товарищей юноши по имени Метуфер? Он сын главного строителя фараона.

Метуфер был тот самый, кто допьяну напоил жреца вином и дал ему золотой браслет как дар при посвящении. Я почувствовал внезапную острую боль, когда сказал, что знаю его, и предложил его привести. Затем мне пришло в голову, что она, может быть, его сестра или какая-нибудь другая родственница; это приободрило меня, и я смело улыбнулся ей.

— Однако как я могу привести его, если не знаю твоего имени? Как я скажу ему, кто послал меня?

— Он знает, — отвечала женщина, нетерпеливо постукивая по полу сандалией, украшенной драгоценностями. Я посмотрел на маленькие ножки, не испачканные пылью, и на прекрасные ногти, покрытые ярко-красным лаком.

— Он знает, кто. Быть может, он что-то мне должен. Быть может, мой муж путешествует и я жду, чтобы Метуфер пришел и утешил меня.

Я снова пал духом при мысли, что она замужем, но живо сказал:

— Отлично, прекрасная незнакомка! Я приведу его. Я скажу, что его зовет женщина моложе и прекраснее богини луны. Тогда он узнает, кто это, ибо тот, кто однажды видел тебя, никогда тебя не забудет.

Испугавшись собственной самонадеянности, я повернулся, чтобы уйти, но она ухватилась за меня.

— Зачем же спешить? Погоди! У нас с тобой есть еще о чем поговорить.

Она снова оглядела меня, и сердце растаяло у меня в груди и все во мне оборвалось. Она протянула руку, унизанную кольцами и браслетами, коснулась моей головы и ласково сказала:

— Разве не холодно этой хорошенькой свежевыбритой голове? — Затем нежно: — Ты говорил правду? По-твоему, я красива? Посмотри внимательнее.

Я взглянул на нее: ее одежда была из царского полотна, и она показалась мне прекрасной — прекраснее всех женщин, каких я видел, и поистине, она не стремилась скрыть свою красоту. Я смотрел на нее и забыл о ране в моем сердце, забыл Амона и Обитель Жизни. Ее близость жгла огнем мое тело.

— Ты не отвечаешь, — грустно сказала она, — и незачем. Твои прекрасные глаза, наверное, видят во мне ведьму. Так ступай и приведи молодого кандидата Метуфера — и избавишься от меня.

Я не мог ни оставить ее, ни говорить, хотя знал, что она меня дразнит.

Между огромными колоннами храма было темно. Тусклый отсвет каменной колоннады мерцал в ее глазах, и никто не видел нас.

— Может, тебе незачем приводить его? — Теперь она улыбалась. — Может, с меня довольно того, что ты восхищаешься мною и насладишься мной, ибо я не знаю, кто другой мог бы дать мне радость.

Тоща я вспомнил, что рассказывала мне Кипа о женщинах, которые соблазняют красивых мальчиков; я вспомнил это столь внезапно, что отпрянул на шаг назад.

— Разве я не угадала, что Синухе испугается?

Она снова приблизилась ко мне, но я в ужасе поднял руку, чтобы отстранить ее, сказав:

— Я знаю теперь, что ты за женщина. Твой муж в отлучке, и твое сердце — ловушка, а твое тело жжет сильнее огня.

Но хотя я и говорил так, я не мог убежать от нее.

Она была ошеломлена, но снова улыбнулась и подошла близко ко мне.

— Ты веришь этому, — мягко сказала она. — Но это неправда! Мое тело вовсе не жжет как огонь; говорят, что оно желанно. Попробуй сам!

Она взяла мою безвольную руку и поднесла ее к своему животу. Я ощущал ее прелесть сквозь тонкую ткань так, что начал дрожать и мои щеки запылали.

— Ты все еще не веришь мне, — сказала она с притворным разочарованием. — Моя одежда мешает, но постой — я сброшу ее.

Она скинула одежду и притянула мою руку к своей обнаженной груди. Она была нежная и прохладная под моей рукой.

— Пойдем, Синухе, — сказала она очень мягко. — Пойдем со мной. Мы выпьем вина и насладимся вместе.

— Мне нельзя выходить за пределы храма, — сказал я в испуге и устыдился своей трусости; я и желал, и боялся ее так, как боялся смерти.

— Я должен блюсти чистоту, пока не пройду посвящения, иначе меня изгонят из храма и никогда вновь не буду я допущен в Обитель Жизни. Пожалей же меня!

Я сказал это, зная, что, если она еще раз попросит меня, я должен буду идти за ней. Но она была опытна и понимала мои терзания. Она задумчиво огляделась вокруг. Мы все еще были одни, но поблизости ходили люди и проводник громко перечислял чудеса храма нескольким посетителям, выпрашивая у них медные монеты перед тем, как показать им новые диковинки.

— Ты очень робкий юноша, Синухе! — сказала она. — Богатые и могущественные должны подносить мне золото прежде, чем я призову их. Но тебе следует остаться чистым.

— Ты бы хотела, чтобы я позвал Метуфера? — спросил я с отчаянием. Я знал, что Метуфер без колебаний улизнет из храма с наступлением ночи, хотя был его черед бодрствовать. Он мог себе это позволить, потому что его отец был главным строителем фараона… но я готов был убить его за это.

— Может быть, я больше не хочу, чтобы ты позвал Метуфера, — заметила она, лукаво заглядывая мне в глаза. — Может, я бы хотела, чтобы мы расстались друзьями, Синухе. Поэтому я скажу тебе, что меня называют Нефернефернефер — поскольку считают прекрасной и поскольку каждый, кто произнесет мое имя, не может удержаться, чтобы не повторить его снова и снова. Есть также обычай, что друзья при расставании обмениваются подарками на память. Поэтому я хочу получить от тебя подарок.

Я еще раз осознал свою бедность, ибо не мог ничего подарить ей: даже самого пустякового украшения, самого маленького медного колечка; но если бы они у меня и были, я не посмел бы предложить их ей. Я испытывал такой горький стыд, что опустил голову и был не в состоянии вымолвить ни слова.

— Тогда дай мне подарок, который оживит мое сердце, — сказала она и приподняла пальцем мой подбородок, приблизив ко мне лицо. Когда я понял, чего она хочет, я коснулся губами ее нежных губ. Она слегка вздохнула.

— Благодарю тебя. Это прекрасный подарок, Синухе. Я не забуду его. Но ты, должно быть, пришелец из далекой страны, раз ты все еще не умеешь целоваться. Иначе как могло случиться, что фиванские девушки не научили тебя, ведь твои волосы острижены в знак возмужания?

Она сняла с большого пальца перстень из золота и серебра с крупным камнем без всякой надписи и надела его мне на руку.

— Я тоже даю тебе подарок, Синухе, так что ты не должен забывать меня. Когда ты примешь посвящение и вступишь в Обитель Жизни, ты сможешь вырезать свою печать на этом камне, как делают люди богатые и солидные. Но помни, что камень зеленый, ибо меня зовут Нефернефернефер и говорят, будто мои глаза зелены, как вода Нила в летний зной.

— Я не могу взять твой перстень, Нефер, — и я повторял это «Нефернефер», и повторение доставляло мне несказанную радость, — но я никогда не забуду тебя.

— Глупый мальчик! Храни перстень, потому что я этого хочу. Храни ею ради моей прихоти и ради прибыли, которую он когда-нибудь принесет мне.

Она помахала тонким пальцем перед моим лицом, и ее глаза смеялись, когда она сказала:

— И запомни, что нужно остерегаться женщин, чьи тела жгут сильнее огня!

Она повернулась, чтобы уйти, запретив мне следовать за ней. Через дверь храма я видел, как она подошла к резным разукрашенным носилкам, которые дожидались ее во дворе. Скороход шел впереди и кричал, чтобы освободили дорогу. В стороне стояли люди, перешептываясь и глядя ей вслед. Когда она ушла, меня охватила смертельная пустота, как если бы я бросился в темную пропасть.

Метуфер заметил перстень на моем пальце спустя несколько дней; он схватил мою руку и с подозрением уставился на него.

— Клянусь сорока священными обезьянами Озириса! Нефернефернефер, а? Я никогда не поверил бы этому.

Он взглянул на меня с чем-то похожим на уважение, хотя жрец заставлял меня мыть полы и выполнять самые унизительные работы, поскольку у меня не хватило ума сделать ему подарок.

Тогда я почувствовал такую ненависть к Метуферу и его словам, какую может ощущать лишь юнец. Как бы страстно ни желал я расспросить его о Нефер, я не хотел унизиться до этого. Я скрыл тайну в сердце, ибо ложь прекраснее, чем правда, а мечта чище, чем плотская близость. Я созерцал зеленый камень на моем пальце, вспоминая ее глаза и ее прохладную грудь, и мне казалось, что я все еще чувствую благоухание ее ароматических притираний на своих пальцах. Я ощущал ее, и ее нежные губы все еще касались моих — в утешение, ибо к этому времени Амон открылся мне и моя вера пропала.

Думая о ней, я шептал с пылающими щеками: «Сестра моя». И это слово ласкало мой слух, ибо с незапамятных времен означало и будет вовеки означать «моя любимая».

 

3

Но я расскажу о том, как Амон открылся мне. На четвертую ночь был мой черед охранять покой Амона. Нас было семеро мальчиков: Мата, Мозе, Бек, Синуфер, Нефру, Ахмос и я. Мозе и Бек тоже были кандидатами для поступления в Обитель Жизни, так что я знал их, но остальных не знал.

Я ослаб от поста и ожидания. Мы были в торжественном настроении и серьезно шли за жрецом — да сгинет его имя в забвении, — когда он повел нас в огороженную часть храма. Ладья Амона проплыла за холмами на западе, стражи протрубили в свои серебряные рога, и врата храма закрылись. Но жрец, который вел нас, хорошо подкрепился жертвенным мясом, фруктами и сладкими лепешками; жир капал с его лица, а щеки разрумянились от вина. Посмеиваясь про себя, он поднял завесу и велел нам заглянуть в святая святых. В нише, высеченной из одной огромной каменной глыбы, стоял Амон Драгоценности на его головном уборе и воротнике искрились в пламени священных светильников зеленым, красным и голубым, как живые глаза. Утром под руководством жреца мы должны были умастить и переодеть его, ибо каждое утро ему требовалось новое одеяние. Я видел его перед тем на весеннем празднестве, когда его вынесли во внешний двор в его золотой ладье и все люди пали ниц пред ним и когда река достигла полноводья; я видел, как он плыл по священному озеру на своем корабле из кедрового дерева. Но тогда как скромный новичок я видел его лишь мельком на расстоянии. Его красное одеяние никогда еще не производило такого ошеломляющего впечатления, как теперь, при искусственном освещении, в нерушимой тишине святилища. Красное носили только боги и фараоны, и, взглянув на его приподнятое лицо, я почувствовал себя так, словно каменные плиты легли мне на грудь, чтобы задушить меня.

— Бдите и молитесь, чтобы не впасть в грех, — сказал жрец, цепляясь за край занавеса, ибо нетвердо держался на ногах. — Быть может, он позовет вас. Это его обычай открываться кандидатам, называя их по имени и говоря с ними, если они того достойны.

Он наспех сделал священные знаки, пробормотал божественное имя Амона и снова задернул занавес, даже не потрудившись поклониться и вытянуть вперед руки.

Он ушел, оставив нас одних в темноте внутреннего придела, на каменном полу которого стыли наши ноги. Когда он удалился, Мозе извлек светильник из-под накидки, тогда как Ахмос невозмутимо пошел в святилище и принес священный огонь, чтобы зажечь его.

— Мы не дураки, чтобы сидеть в темноте, — сказал Мозе, и мы почувствовали себя безопаснее, хотя думаю, что ни один из нас не избавился от страха.

Ахмос вынул хлеб и мясо. Мата и Нефру затеяли игру в кости на плитах пола, выкрикивая счет очков так громко, что разбудили эхо под сводами храма. Но, поев, Ахмос закутался в свою накидку и, проклиная твердость каменного пола, улегся спать; немного погодя Синуфер с Нефру легли рядом с ним, чтобы согреться.

Но я был юн и бодрствовал, хотя знал, что жрец получил кувшин вина от Метуфера, которого пригласил с одним или двумя другими отличившимися кандидатами в свою комнату, и поэтому не станет приходить, чтобы застать нас врасплох. Я бодрствовал, хотя по рассказам других знал, что у претендентов на посвящение было в обычае проводить время бдения в еде, игре и сне.

Моя ночь тянулась долго. Тогда как другие спали, я был преисполнен благочестия и высоких стремлений и размышлял о том, что остался чистым, постился и выполнял все старинные заповеди, так что Амон может открыться мне. Я повторял его святые имена и напряженно прислушивался к каждому шороху — но храм был пуст и холоден. С приближением утра занавес святилища зашевелился от сквозняка, но, кроме этого, больше ничего не произошло. Когда дневной свет стал пробиваться в храм, я с тяжелым сердцем задул светильник и разбудил товарищей.

Воины затрубили в рога, на стенах сменилась стража, а из внешнего двора донесся приглушенный ропот толпы, похожий на шум отдаленного потока. Мы поняли, что начался новый день с его трудами. Наконец очень поспешно вошел жрец и вместе с ним, к моему изумлению, Метуфер. От них разило вином; они шли под руку, жрец размахивал связкой ключей от святых гробниц. Подталкиваемый Метуфером, он пробормотал священные заклинания, прежде чем поздоровался с нами.

— Кандидаты Мата, Мозе, Бек, Синуфер, Нефру, Ахмос и Синухе! Так ли вы бодрствовали и молились, как вам было приказано, чтобы быть допущенными в Святая Святых?

— Мы бодрствовали и молились, — ответили мы в один голос.

— Открылся ли вам Амон согласно своему слову?

Жрец рыгал и неуверенно посматривал на нас.

Мы искоса поглядывали друг на друга и колебались. Наконец Мозе нерешительно пробормотал:

— Он открылся.

Один за другим мои товарищи повторили:

— Он открылся. Последний из всех, Ахмос твердо и почтительно заявил:

— Вне всяких сомнений, он действительно открылся. — Он уставился прямо в глаза жрецу, а я промолчал. Мне казалось, будто чья-то рука сжала мое сердце, ибо для меня слова моих товарищей были богохульством.

Метуфер дерзко заявил:

— Я тоже бодрствовал и молился, чтобы быть достойным посвящения, так что на следующую ночь меня здесь не будет: мне предстоит нечто иное. И мне также явился Амон, что может подтвердить жрец. Видом он походил на большой винный кувшин, и он говорил со мной о многих священных материях, но мне не подобает рассказывать вам об этом; и слова его освежали меня, как вино, так что я жаждал слушать еще и еще до самого рассвета.

Тогда Мозе набрался храбрости и сказал:

— Ко мне он явился в образе своего сына Гора, который сел мне на плечо подобно соколу и произнес: «Будь благословен ты, Мозе, твоя семья и все твои дела, и да будешь ты жить в доме с двумя воротами и распоряжаться множеством слуг».

Теперь остальные также спешили рассказать о том, что Амон поведал им; они нетерпеливо говорили, несколько человек сразу, тогда как жрец слушал, кивал головой и смеялся. Не знаю, о снах ли своих говорили они или же просто лгали.

Наконец, нахмурив свои выбритые брови, жрец обратился ко мне и строго спросил:

— А ты, Синухе! Разве ты недостоин? Что, Амон не являлся тебе вообще ни в каком обличил? Не видел ли ты его хотя бы в образе мышонка? Ибо он появляется в разных видах.

Мое вступление в Обитель Жизни висело на волоске, так что я собрался с духом и ответил:

— На рассвете я видел, как заколыхался святой занавес в святилище, но больше я ничего не заметил, и Амон ничего не сказал мне.

Тогда все разразились хохотом; Метуфер смеялся, хлопая себя по коленям, и говорил жрецу: «Он простак». Затем, дергая его вымокший в вине рукав, он что-то прошептал ему, все еще не отрывая от меня глаз.

Жрец снова строго взглянул на меня и сказал:

— Если ты не слышал голоса Амона, ты не можешь быть посвящен. При всем том мы все же постараемся найти какое-нибудь средство, ибо я считаю тебя стойким юношей, исполненным честных устремлений.

Проговорив это, он скрылся в Святая Святых, а Метуфер приблизился ко мне. Увидев мое скорбное лицо, он дружески улыбнулся и сказал: «Не бойся!»

Мгновение спустя мы все вскочили, потому что темноту зала прорезал сверхъестественный вопль, непохожий ни на один человеческий голос. Казалось, он доносится сразу отовсюду: с крыши, со стен и от колонн, и мы озирались, чтобы обнаружить, откуда он исходит.

— Синухе, Синухе, ты, бездельник, ты где? Приди скорее и преклонись предо мной, ибо у меня ведь мало времени и я не могу ждать тебя весь день.

Метуфер отдернул завесу святилища и, вталкивая меня внутрь, ухватил меня за шиворот и пригнул к полу, заставив принять позу, в которой надлежит приветствовать фараонов и богов. Но я тотчас же поднял голову и увидел, что Святая Святых была залита светом.

Из уст Амона донесся голос:

— Синухе, Синухе, ты свинья и обезьяна! Значит, ты был пьян и спал, когда я призывал тебя? Поистине, тебя следовало бы бросить в грязную лужу и заставить питаться илом всю твою жизнь, однако же ради твоей юности я сжалюсь над тобой, невзирая на твою глупость, неряшество и лень. Ибо я сострадаю тем, кто верит в меня, но все другие будут сброшены в пропасть Царства Смерти.

Многое еще сказал голос с завываниями, оскорблениями и проклятиями, но я больше не помню всего этого и не желаю помнить, настолько мне было унизительно и горько. Ибо по мере того, как я слушал, я различал в отраженных эхом сверхъестественных звуках голос жреца, и это открытие так потрясло и ужаснуло меня, что я не мог более вслушиваться в это. Когда голос замолк, я остался лежать перед статуей Амона, пока не вошел жрец и не отшвырнул меня пинком. Мои товарищи поспешили принести фимиам, притирания, косметику и красные одежды.

Каждый из нас имел определенное задание, и, помня о своем, я вышел во внешний двор принести сосуд с водой и освященное полотенце для омовения лица, рук и ног бога. Вернувшись, я увидел, как жрец плюнул в лицо Амона и вытер его грязным рукавом. Затем Мозе и Нефру покрасили ему губы, щеки и брови. Метуфер умастил его и, смеясь, натер священным маслом лицо жреца и свое собственное. Затем статую раздели, чтобы вымыть и вытереть ее, будто она сама обмаралась, затем ее обернули красной складчатой юбкой и передником, на ее плечи набросили накидку и продели руки в рукава.

Когда все было закончено, жрец собран сброшенное одеяние и занялся водой для омовения и полотенцами. Все это предстояло рассортировать и распродать на внешнем дворе богатым путешественникам, причем воду раздавали как лекарство от кожных заболеваний. После этого нам разрешили выйти на освещенный солнцем двор, где меня вырвало.

Моя голова и сердце были так же пусты, как и мой желудок, ибо я уже не верил более в богов. Но когда минула неделя, мне умастили голову маслом, и, принеся жреческую клятву, я получил свидетельство. На этом документе была большая печать храма Амона и мое имя, и это давало мне право вступить в Обитель Жизни.

Итак, мы вступили туда, Мозе, Бек и я. Ее врата открылись для нас, и мое имя было внесено в Книгу Жизни так же, как прежде было внесено имя моего отца Сенмута и имя его отца до него. Но я уже не был счастлив более.

 

4

В Обители Жизни, которая была частью великого храма Амона, номинально обучением руководили царские врачи, каждый по своей специальности. Впрочем, мы редко видели их, ибо у них была обширная практика, они получали от богачей дорогие подарки и жили в просторных загородных домах. Но когда в Обитель Жизни приходил какой-нибудь пациент, чья болезнь ставила в тупик обыкновенных врачей, или если они не решались взять на себя лечение, обычно появлялся царский врач, чтобы лечить его, а заодно продемонстрировать свое искусство тем, кто специализировался в его области. Таким образом, даже самый бедный больной мог воспользоваться помощью царского врача во славу Амона.

Период обучения был долог даже для тех, кто обладал талантом. Мы должны были прослушать курс о лекарствах и их дозировке, знать названия и свойства трав, время года и часы, когда их следует собирать, а также научиться высушивать их и готовить из них экстракты, ибо врач должен уметь изготовлять в случае необходимости свои собственные лекарства. Многие из нас роптали на это, не находя в этом смысла, ибо достаточно было написать рецепт, чтобы получить из Обители Жизни все известные лекарства, надлежащим образом приготовленные и дозированные. Я покажу, однако, как впоследствии это знание сослужило мне добрую службу.

Мы должны были изучить названия различных частей тела, а также функции и назначение каждого органа. Мы учились управлять скальпелем и пинцетами, но прежде всего нам следовало приучить наши руки распознавать болезнь — как по исследованию естественных отверстий, так и пальпацией; по глазам мы также должны были определять характер недомогания. Мы должны были научиться помогать женщине при родах, когда повитуха с этим не справлялась. Мы должны были уметь вызывать боль и смягчать ее по обстоятельствам и отличать пустяковые жалобы от серьезных, а заболевания психические от физических. Нам нужно было распознавать в жалобах больного правду и ложь и уметь задавать вопросы, с тем чтобы получить ясную картину недуга.

За длительным периодом испытания наступил день, когда — после долгого очищения — я облачился в белую тогу и начал работать в приемном зале, где учился рвать зубы у здоровенных детин, перевязывать раны, вскрывать скальпелем нарывы и вправлять сломанные конечности. Все это было для меня не ново; благодаря урокам отца я делал большие успехи, и мне поручили опекать моих товарищей и наставлять их. Порой я получал такие же подарки, как и врачи, и я вырезал свое имя на том зеленом камне, что подарила мне Нефернефернефер, и потому мог ставить свою печать под рецептами.

На меня возлагали еще более ответственные задания. Я дежурил в покоях, где лежали неизлечимо больные, и ассистировал знаменитым врачам в лечении и при операциях, во время которых на одного вылеченного приходилось десять умерших. Я понял, что в смерти нет ничего страшного для врача, а к больным она часто приходит как милосердный друг, так что их лица после смерти становились безмятежнее, чем когда бы то ни было за всю их трудную жизнь.

Я все еще был слеп и глух, пока однажды не пришло прозрение, как это случилось в моем детстве, когда изображения, слова и буквы обрели жизнь. Мои глаза вновь открылись, и я словно очнулся ото сна; дух мой преисполнился радости, ибо я сам себе задал вопрос «почему?» Сокровенная тайна истинного знания и заключена в вопросе «почему?» Этот вопрос могущественнее, чем свирель Тота, и убедительнее, чем надписи, высеченные на камнях.

Это случилось так. Ко мне пришла женщина, не имевшая детей и считавшая себя бесплодной, ибо ей было уже сорок лет. Но ее месячные очищения прекратились, и она была встревожена; она пришла в Обитель Жизни, поскольку боялась, что одержима злым духом, который отравляет ее тело. Как предписывалось в таких случаях, я посадил в землю пшеничные зерна, поливая половину из них нильской водой, а остальное — мочой женщины. Затем я выставил эту землю на солнце и велел женщине вернуться через два дня. Когда она пришла снова, зерна проросли, причем политые нильской водой побеги были мелкие, а другие — зеленые и крепкие.

То, что писали в старину, оказалось правдой, и я сказал удивленной женщине:

— Радуйся, ибо святой Амон в милосердии своем благословил твое чрево и ты произведешь на свет дитя, как и другие избранные женщины.

Бедная душа зарыдала от радости и дала мне серебряный браслет со своего запястья, весивший два дебена, ибо она давно уже потеряла надежду. И как только она поверила мне, она спросила: «Это сын?» — полагая, что я всеведущий. Я набрался храбрости, посмотрел ей в глаза и сказал: «Это сын». Ибо шансы были равны, а в это время мне везло. Женщина еще больше обрадовалась и подарила мне браслет с другого запястья весом в два дебена.

Но когда она ушла, я спросил себя, возможно ли, чтобы пшеничное зерно открыло то, чего не может обнаружить ни один врач, и знало это прежде, чем глаз может обнаружить признаки беременности? Призвав всю свою решимость, я спросил об этом моего учителя. Он только взглянул на меня как на слабоумного и сказал: «Так написано». Но это не было ответом.

Я снова собрался с духом и задал тот же вопрос царскому акушеру в родильном доме. Он ответил:

— Амон превыше всех богов. Его око видит чрево, восприявшее семя; если он допускает зачатие, почему он не может, также допустить, чтобы прорастало зерно, политое мочой беременной женщины?

Он тоже уставился на меня как на полоумного, но и это не было ответом.

Тогда мои глаза открылись, и я понял, что врачи в Обители Жизни знают лишь писаные правила и традиции и ничего более. Если я спрашивал, почему гноящиеся раны прижигают, тогда как обычные просто перевязывают и бинтуют, и отчего нарывы излечиваются плесенью и паутиной, они замечали только: «Так было всегда». Точно также хирург мог выполнить 182 предписанные операции, а также иссечения соответственно своему опыту и мастерству — хорошо или плохо, быстро или медленно, более или менее безболезненно; но большего сделать он не мог, ибо лишь эти операции были описаны и объяснены в книгах и ничего более никогда не было сделано.

Бывали случаи, когда больной худел и бледнел, хотя врач не мог обнаружить у него ни болезни, ни повреждения; его можно было укрепить или вылечить диетой из сырой печени жертвенных животных, очень дорого стоящей, но ни в коем случае нельзя было спросить «почему?». У некоторых были боли в животе и жжение в руках и ногах. Они получали слабительное и наркотики; одни выздоравливали, другие умирали, но ни один врач не мог предсказать, выживет больной или его живот раздуется и он умрет. Никто не знал, отчего это происходит; никому не дозволялось искать ответа.

Я скоро заметил, что задаю слишком много вопросов, ибо люди начали коситься на меня, а те, кто пришел после меня, уже стали моими начальниками. Тогда я снял мое белое одеяние, очистился и покинул Обитель Жизни, унося с собой два серебряных запястья, весивших вместе четыре дебена.

 

5

Когда я покинул храм, чего не делал годами, то увидел, что, пока я работал и учился, Фивы изменились. Я заметил это, проходя вдоль улицы Рамс и через рынки. Везде царило оживление; одежда людей стала более изысканной и дорогой, так что с трудом можно было отличить мужчин от женщин по их парикам и складчатым юбкам. Из винных магазинов и борделей доносилась пронзительная сирийская музыка; чужеземная речь слышалась на улицах, где сирийцы и богатые негры без стеснения общались с египтянами.

Богатство и мощь Египта были безмерны; в течение столетий ни один враг не вторгался в его города, и люди, которые никогда не знали войны, достигли уже среднего возраста. Но не могу сказать, стали ли люди от этого хоть сколько-нибудь счастливее, ибо их глаза были беспокойны, движения торопливы, и казалось, что они все время нетерпеливо ждут чего-то нового и не удовлетворены сегодняшним днем.

Я шел один вдоль фиванских улиц с чувством тяжести и протеста в душе. Вернувшись домой, я обнаружил, что мой отец Сенмут состарился; спина его сгорбилась и он не мог больше разбирать писаных иероглифов. Моя мать Кипа тоже постарела; она передвигалась с одышкой и не говорила ни о чем, кроме своей могилы, ибо на свои сбережения отец купил могилу в Городе Мертвых на западном берегу реки. Я видел ее: это была красивая гробница, сложенная из глиняных кирпичей, слепленных из ила, с традиционными надписями и картинками на стенах, а вокруг нее были сотни и тысячи подобных могил; жрецы Амона продавали их честным бережливым людям за большую цену: те платили ее, чтобы обрести бессмертие. Я переписал Книгу Смерти, которую следовало положить в их гробницу, чтобы они не заблудились в своем долгом путешествии; это была прекрасная, отлично написанная книга, хотя и не украшенная цветными картинками, как те, что продавались в книжном дворе храма Амона.

Мать дала мне поесть, а отец расспрашивал меня о занятиях; но кроме этого нам нечего было сказать друг другу; дом казался мне таким же чужим, как улицы и люди на улицах. На сердце у меня стало еще тяжелее, пока я не вспомнил храм Пта и Тутмеса, который был моим другом и собирался стать художником. Я думал: «В моем кармане четыре дебена серебра. Я разыщу моего друга Тутмеса, и мы сможем вместе повеселиться и попировать, ибо я не нахожу никакого ответа на мои вопросы».

Итак, я попрощался с родителями, сказав, что должен вернуться в Обитель Жизни, и незадолго до захода солнца разыскал храм Пта. Узнав у привратника, где находится художественная школа, я вошел и осведомился об ученике Тутмесе; только тогда я услышал, что его давным-давно исключили. Ученики плевали на землю передо мной, произнося его имя, потому что при этом был их учитель; когда же он отвернулся, они посоветовали мне пойти в таверну под названием «Сирийский кувшин».

Я нашел эту таверну; она находилась между бедным и богатым кварталами, над дверью ее была надпись, восхваляющая вино с виноградника Амона, а также и то, что доставляли из порта. Внутри художники, сидя на корточках на полу, писали картины, тогда как какой-то старик меланхолически созерцал пустую винную чашу, стоящую перед ним.

— Синухе, клянусь всеми гончарными кругами! — воскликнул кто-то, вскочив с поднятыми в удивлении руками и приветствуя меня.

Я узнал Тутмеса, хотя ею грязная накидка превратилась в лохмотья и глаза были налиты кровью, а на лбу красовалась большая шишка. Он возмужал и похудел, и в углах его рта появились морщинки, но глаза его все еще хранили бодрый, озорной, неотразимый блеск; он нагнулся, пока мы не коснулись друг друга щеками. Я понял тогда, что мы все еще друзья.

— У меня тяжело на душе, — сказал я ему. — Все суета, и я разыскал тебя, чтобы мы вместе порадовали наши сердца вином, ибо никто не отвечает на мой вопрос «почему?»

Тутмес поднял свой фартук, показывая, что у него нет денег на покупку вина.

— Я принес четыре дебена серебра на своих запястьях, — произнес я с гордостью.

Затем Тутмес указал на мою голову, которая все еще была выбрита, поскольку я хотел показать людям, что был жрецом первой ступени — это все, чем я мог гордиться. Но теперь мне было досадно, что я не отпустил волосы, и я раздраженно сказал:

— Я врач, а не жрец. Кажется, я прочел над дверью, что здесь можно получить вино из порта; давай же попробуем, каково оно на вкус.

Тутмес заказал смешанное вино, и пришел раб, чтобы полить воду нам на руки, и поставил на низкий стол перед нами жареные семена лотоса. Сам хозяин принес ярко раскрашенные кубки. Тутмес поднял свой кубок, выплеснул немного на пол и сказал:

— За божественного Гончара! Разрази чума художественную школу и ее учителей! — И он перечислил имена самых ненавистных ему.

Я тоже поднял свой бокал и уронил каплю на пол.

— Во имя Амона! Пусть у него вечно будет дырявая лодка, пусть лопнет брюхо его жрецов и пусть чума унесет всех тупиц-учителей в Обители Жизни! — Но я произнес это тихим голосом и оглянулся вокруг, чтобы кто-нибудь чужой не услышал мои слова.

— Не бойся, — сказал Тутмес. — В этой таверне столько раз давали в морду соглядатаям Амона, что с них уже хватит подслушивания, а все мы, находящиеся здесь, уже пропащие. У меня не было бы даже хлеба и пива, не осени меня мысль рисовать книжки с картинками для детей богатых.

Он показал мне свиток, над которым работал, когда я пришел. Я не мог сдержать смеха, ибо он изобразил здесь крепость, которую дрожащая испуганная кошка защищала от нападения мышей, а также гиппопотама, распевающего на вершине дерева, тогда как голубь с трудом карабкался туда по лестнице.

Карие глаза Тутмеса светились улыбкой, но она исчезла, когда он развернул папирус дальше и раскрыл картинку, изображающую лысого маленького жреца, который ведет в храм на веревке огромного фараона, как ведут жертвенное животное. Затем он показал мне низенького фараона, склонившегося перед гигантской статуей Амона. Он кивнул головой в ответ на мой вопросительный взгляд.

— Видишь? Взрослые тоже смеются над этими нелепыми картинками. Смешно, когда мыши атакуют кошку или жрец тащит фараона, но люди понимающие начинают о многом задумываться. Поэтому у меня не будет нужды в хлебе и пиве, пока жрецы не изобьют меня до смерти на улице. Такое уже случалось.

— Давай выпьем, — сказал я, и мы выпили как следует, но на душе у меня не стало легче. Теперь я задал ему свой вопрос:

— Не следует спрашивать «почему?»

— Конечно, не следует, ибо человеку, который осмеливается задать вопрос «почему?», нет места в стране Кем. Все должно быть, как было, и ты это знаешь. Я трепетал от радости, когда поступил в школу искусств. Я был похож на человека, который, изнывая от жажды, приник к источнику, на голодного, схватившего кусок хлеба. И я узнал много замечательных вещей… О да! Я узнал, как держать перо и обращаться с резцом, как слепить из воска то, что будет высечено из камня, как шлифовать камень, как подбирать для мозаики цветные камни и как писать красками на гипсе. Но когда я страстно желал приступить к работе и сделать то, о чем я мечтал, меня поставили мять глину, чтобы лепили из нее другие. Потому что выше всего стоит условность. В искусстве не меньше условности, чем в литературе, и тот, кто нарушает ее, будет проклят.

С начала времен было установлено, как надо изображать стоящую фигуру и как сидящую, как лошадь, поднявшуюся на дыбы, и как быка под ярмом. Испокон веку техника была предопределена, и кто бы ни отступил от этого, будет непригоден для храма, и нет для него ни камня, ни резца. О, Синухе, друг мой, я тоже спрашивал «почему?» — только слишком часто. Вот оттого и сижу здесь с шишками на голове.

Мы выпили и повеселели, и сердцу моему стало легче, словно в нем вскрыли нарыв, ибо я не был больше одинок.

— Синухе, мой друг, мы родились в странное время. Все мельчает — изменяет свою форму, как глина на гончарном круге. Меняются одежда, слова, обычаи, и люди больше не верят в богов, хотя и боятся их. Синухе, друг мой, верно, мы родились, чтобы увидеть конец света, ибо мир уже стар и прошло целых двенадцать веков с тех пор, как построили пирамиды. Когда я думаю об этом, мне хочется охватить голову руками и рыдать как ребенок.

Но он не плакал, ибо мы пили смешанное вино в ярко раскрашенных кубках, и всякий раз, вновь наполняя их, хозяин «Сирийского кувшина» кланялся и простирал руки вперед. Время от времени приходил раб, чтобы полить воду нам на руки. На душе у меня стало легко, как у ласточки в преддверии зимы; мне хотелось читать стихи и обнять весь мир.

— Пойдем в бордель, — смеясь, предложил Тутмес. — Послушаем музыку, поглядим на танцующих девочек и развеселим наши сердца. Давай не будем больше спрашивать «почему?» или требовать, чтобы наш кубок был полон.

Мы побрели вдоль улиц. Солнце село, и я в первый раз узнал такие Фивы, где никогда не бывает ночи. В этих ярких, шумных кварталах перед борделями пылали факелы, а на углах улиц на колоннах горели светильники. Рабы бегали взад и вперед с носилками, и крики скороходов смешивались с музыкой, доносящейся из домов, и с воплями пьяных.

Еще ни разу в жизни не переступал я порога борделя и был поэтому немного испуган. Тот, в который привел меня Тутмес, назывался «Кот и виноград». Это был хорошенький домик, залитый нежным золотистым светом. Там были мягкие циновки для сидения, и юные и, на мой взгляд, прелестные девушки отбивали такт под музыку флейт и арф. Когда музыка прекратилась, они подсели к нам и попросили меня угостить их вином, ибо у них совершенно пересохло в горле. Затем две обнаженные танцовщицы исполнили сложный танец, требующий большого мастерства, и я с интересом следил за ними. Как врач я привык видеть обнаженных женщин, но никогда еще не видел колышущейся груди или маленького живота, двигающегося так соблазнительно, как эти.

Но от музыки мне снова стало грустно, и я начал тосковать, сам не зная о чем. Красивая девушка взяла мою руку, прижалась ко мне сбоку и сказала, что у меня глаза мудреца. Но ее глаза не были так зелены, как Нил в разгар лета, и ее одежда, хотя и оставляла обнаженной ее грудь, была не из царского полотна. Так что я пил вино и не только не глядел в ее глаза, но и не чувствовал никакого желания назвать ее сестрой или насладиться с ней. И последнее, что я помню об этом месте, — это злобный пинок негра и шишку на голове, которую я набил, падая с лестницы. Вышло все точно так, как предсказала моя мать Кипа: я валялся на улице без гроша в кармане, пока Тутмес не взвалил меня на свои сильные плечи и не притащил к молу, где я смог досыта напиться нильской воды и омыть лицо, руки и ноги.

В это утро я пришел в Обитель Жизни с опухшими глазами и болящей шишкой на голове, в грязном плаще и без малейшего желания задавать вопрос «почему?». Я должен был дежурить у глухих и тех, чьи уши поражены болезнью, так что я быстро помылся и надел белую одежду. По дороге я встретил своего руководителя, и он начал бранить меня, употребляя выражения, которые я уже читал в книгах и знал наизусть.

— Что из тебя выйдет, если ты по ночам бегаешь по улицам и не считаешь выпитых кубков? Что из тебя выйдет, если ты бездельничаешь, проводя время в борделях и разбивая палкой кувшины с вином, и беспокоишь честных горожан? Что из тебя выйдет, если ты проливаешь кровь и бежишь от стражи?

Но, выполнив свой долг, он удовлетворенно улыбнулся про себя, повел меня в свою комнату и дал мне слабительное, чтобы очистить мой желудок. Мое настроение поднялось, так как я понял, что в Обители Жизни на вино и бордели смотрят сквозь пальцы, если перестаешь спрашивать «почему?»

 

6

Так что и меня охватила фиванская лихорадка, и я полюбил ночь больше, чем день, мерцание факелов больше, чем солнечный свет, сирийскую музыку больше, чем своих больных, и шепот хорошеньких девушек больше, чем старые запутанные тексты на пожелтевших бумагах. Но никто не возражал против этого, так как я выполнял свою работу в Обители Жизни, удовлетворяя своих руководителей, и рука моя оставалась твердой. Все это составляло часть жизни посвященного; немногие ученики могли позволить себе обзавестись собственным домом и жениться в период обучения, и мой руководитель дал мне понять, что было бы хорошо, если бы я перебесился, дал себе волю и развлекался. Но я не сходился ни с одной женщиной, хотя полагал, будто знаю, что их тело не жжет страшнее огня.

Времена были беспокойные, и великий фараон был болен. Я увидел его сморщенное старческое лицо, когда его принесли в храм во время осеннего празднества разукрашенного золотом и драгоценными камнями, неподвижного, как статуя, с головой, склоненной под тяжестью двойной короны. Врачи не могли более помочь ему, прошел слух, что дни его сочтены и что наследник скоро станет его преемником, — а наследник был всего лишь подростком, как и я сам.

Службы и жертвоприношения совершались в храме Амона, но Амон не мог помочь своему божественному сыну, хотя фараон Аменхотеп III воздвиг ему величайший за все времена храм. Говорили, что царь разгневался на египетских богов и спешно послал вестников к своему тестю, царю Митанни, желая, чтобы чудотворная Иштар из Ниневии прибыла исцелить его. Но, к радости жрецов, даже чужеземные боги не смогли вылечить фараона. Когда река начала подниматься, царский черепной хирург был вызван во дворец.

За все время, что я провел в Обители Жизни, я ни разу не видел Птагора, ибо трепанации были редки, а в период моего обучения мне не позволяли присутствовать при проведении процедур и операций специалистов. Теперь старика поспешно доставили с его виллы в Обитель Жизни, и я постарался быть под рукой, когда он вошел в комнату для очищений. Он был так же плешив, как и прежде, лицо его сморщилось, а щеки уныло свисали по обе стороны его недовольного старческого рта. Он узнал меня, улыбнулся и сказал:

— А, это ты, Синухе? Значит, ты продвинулся так далеко, сын Сенмута?

Он вручил мне черный деревянный ящик, в котором держал свои инструменты, и приказал следовать за ним. Это была незаслуженная честь, так что даже царский врач мог позавидовать мне, и я держался соответственно.

— Я должен проверить твердость моей руки, — сказал Птагор, — вскрою здесь один или два черепа и посмотрю, как это пройдет.

В его глазах стояли слезы, а рука дрожала. Мы вошли в комнату, где лежали неизлечимые больные, паралитики и те, чьи головы были повреждены. Птагор расспросил нескольких больных и выбрал старика, для которого смерть была бы избавлением, а также крепкого невольника, утратившего способность говорить и не владеющего конечностями вследствие удара по голове, нанесенного ему в уличной драке. Им дали наркотики, а затем взяли в операционную и подготовили к операции. Птагор вымыл свои инструменты и обжег их над огнем.

Мне надлежало побрить головы обоим пациентам самым острым из лезвий. Затем головы протерли и вымыли еще раз, кожу натерли мазью, вызывающей онемение, и Птагор приступил к своей работе. Сначала он сделал надрез на коже головы старика и оттянул края назад, невзирая на обильную струю крови. Затем быстрыми движениями просверлил в голом черепе дыру большим цилиндрическим инструментом и вытянул оттуда кружок кости. Старик застонал, и лицо его посинело.

— Не нахожу у него в голове ничего плохого, — сказал Птагор.

Он вставил на место кусочек кости, сшил края кожи и перевязал голову; после этого старик испустил дух.

— Мои руки, по-моему, немного дрожат, — заметил Птагор. — Может быть, один из молодых людей принесет мне чашу вина?

Зрителями, кроме учителей из Обители Жизни, были все ученики, которым предстояло стать черепными хирургами. Выпив вино, Птагор занялся невольником, который был уже связан и усыплен, но все еще сидел, свирепо глядя на нас. Птагор потребовал еще крепче связать его и зажать его голову в тиски так, чтобы великан не мог шевельнуться. Затем он вскрыл кожу и на этот раз старательно остановил кровотечение. Сосуды на краях надреза прижгли и остановили кровь специальными лекарствами. Птагор, щадя свои руки, позволил сделать это другим врачам. В Обители Жизни был, как правило, тот, кто заговаривал кровь, — человек без всякого образования; одно только его присутствие быстро останавливало кровотечение; но Птагор хотел, чтобы операция была показательной, и желал также приберечь свои силы для фараона.

Очистив поверхность черепа, Птагор указал нам место, куда вдавилась кость. Посредством бора, пилы и щипцов он удалил кусок черепа величиной с ладонь и затем показал нам, сколько свернувшейся крови накопилось в белых извилинах мозга. С бесконечной осторожностью он извлек один за другим сгустки крови и освободил осколок кости, вдавившейся в вещество мозга. Операция заняла столько времени, что каждый ученик мог проследить за движениями Птагора и запечатлеть вид мозга в памяти. Потом Птагор закрыл отверстие приготовленной заранее серебряной пластинкой, соответствующей по форме удаленному им куску кости, и прочно укрепил ее на месте крошечными скобами. Затем он сшил края раны, перевязал голову и сказал: «Разбудите его». Ибо пациент давно уже потерял сознание.

Раба освободили от уз, влили вино ему в глотку и дали вдыхать сильное лекарство. Вскоре он очнулся и разразился потоком брани. Это было такое чудо, что не видавший всего этого, не смог бы этому поверить, ибо только что этот парень был нем и не владел конечностями. На этот раз у меня не было необходимости спрашивать «почему?», ибо Птагор объяснил, что осколок кости и кровь на поверхности мозга были причиной этих нарушений.

— Если он не умрет в течение трех дней, то поправится, — сказал Птагор. — Через две недели он будет в состоянии измолотить человека, который ударил его камнем. Полагаю, что он не умрет.

С дружеской учтивостью он поблагодарил всех, кто помогал ему, назвав среди них и меня, хотя я только подавал ему инструменты по мере надобности. Я не мог тогда понять, какова была его цель, но, дав мне нести свой ящик из черного дерева, он тем самым избрал меня своим ассистентом во дворце фараона. Поскольку я помогал ему на двух операциях, постольку был опытнее и полезнее ему, чем даже царские врачи, когда речь шла о трепанации черепа. Я не понимал этого и был изумлен, когда он сказал:

— Мы теперь созрели для того, чтобы заниматься царским черепом. Готов ли ты, Синухе?

Облаченный в свое простое докторское одеяние, я вступил вслед за ним в носилки. Человек, заговаривающий кровь, примостился рядом, и рабы фараона понесли нас к пристани таким плавным шагом, что носилки ни разу не качнулись. Нас ожидал корабль фараона с отборными рабами, которые быстро гребли: казалось, мы скорее летим над водой, чем плывем по ней. С пристани фараона нас быстро перенесли в золотой дворец. Я не удивлялся такой поспешности, ибо солдаты уже маршировали по фиванским улицам, ворота закрывались и купцы перетаскивали свои товары на склады и закрывали двери и ставни. Это означало, что фараону предстояло скоро умереть.