Наследник фараона

Валтари Мика

Книга III

Фиванская лихорадка

 

 

1

Огромная толпа людей всех сословий собралась у стен золотого дворца, и даже запретная береговая полоса была переполнена лодками — деревянными гребными лодками богатых и просмоленными тростниковыми — бедных. Когда мы показались, по толпе пробежал шепот, подобный шуму отдаленного потока, и известие, что царский черепной хирург уже в пути, передавалось из уст в уста. Затем люди воздели в скорби руки, тогда как вопли и стенания преследовали нас до самого дворца, ибо каждый знал, что ни один фараон никогда еще не увидел третьего восхода солнца после того, как был открыт его череп.

Через Ворота Лилий нас провели в царские покои; придворные прислуживали нам и падали ниц пред нами, ибо мы несли смерть в своих руках. Для очищения была приготовлена временная комната, но, обменявшись несколькими словами с личным врачом фараона, Птагор воздел в горе руки и совершил обряд очищения кое-как. За нами несли священный огонь, и, миновав ряд роскошных комнат, мы вошли в царскую опочивальню.

Великий фараон лежал под золотым пологом; столбики, поддерживающие балдахин, изображали богов-хранителей, а постель опиралась на изваяния львов. Его распухшее тело было обнажено и освобождено от всех эмблем власти. Он был без сознания, его старческая голова свесилась набок, и он тяжело дышал, слюна вытекала из уголка его рта. Величие смертных так призрачно и недолговечно, что фараона нельзя было теперь отличить от любого другого старика, лежащего при смерти в приемном зале Обители Жизни. А на стенах комнаты он был изображен несущимся в колеснице, запряженной резвыми конями, украшенными султанами; его сильная рука натягивала тетиву, и львы, пронзенные его стрелами, падали мертвыми к его ногам.

Мы простерлись ниц пред ним, зная, как должен был знать каждый видевший смерть, что искусство Птагора здесь бессильно. Но поскольку на протяжении столетий прибегали к трепанации черепа фараона как к последнему средству, если естественная смерть не наступала, постольку фараону следовало вскрыть череп, и мы приступили к нашей работе. Я поднял крышку ящика из черного дерева и еще раз обжег в пламени скальпели, боры и пинцеты. Придворный врач уже выбрил и вымыл голову умирающего, и Птагор приказал человеку, заговаривающему кровь, сесть на кровать и взять в руки голову фараона.

Тогда царская супруга Тайя шагнула к постели и отстранила его. До сих пор она стояла у стены с воздетыми в горе руками, неподвижная, как изваяние. Позади нее стояли юный наследник трона Аменхотеп и его сестра Бакетамон, но я все еще не смел поднять на них глаза. Теперь, когда в комнате началась суета, я взглянул на них и узнал их по их изображениям в храмах. Наследник был одних лет со мной, но выше меня. У принцессы Бакетамон были благородные и прекрасные черты лица и большие глаза. Но величественнее их была царская супруга Тайя, хотя она была невысокого роста и полная. У нее был очень смуглый цвет лица, широкие и выдающиеся скулы. Рассказывали, что происходила она из народа и что в ее жилах течет негритянская кровь; не знаю, так ли это, ибо это только слух. Если даже и правда, что ее родители не носили почетных титулов в летописях, все же глаза ее выражали ум, смелость и проницательность, да и вся ее внешность излучала властность. Когда она сделала движение рукой, взглянув на того, кто заговаривал кровь, он показался пылью под ее смуглыми ногами. Я понял ее чувства, ибо этот человек был погонщиком мулов, низким по рождению, и не умел ни читать, ни писать. Он стоял, склонив голову, свесив руки и открыв рот, с безучастным лицом. Хотя он не был искусным и талантливым, но все же обладал способностью заговаривать кровь одним своим присутствием. Потому-то его и оторвали от поля и мулов и платили ему вознаграждение в храме; но, несмотря на весь обряд очищения, вокруг него держался запах навоза. Он и сам не мог бы объяснить, что эта за сила. Она таилась в нем, как таится в земле драгоценный камень, и сила эта была такова, что ни изучить ее, ни упражняться в ней было невозможно.

— Я не позволяю ему касаться бога, — заявила царица. — Я сама буду держать голову бога, если это необходимо.

Птагор протестовал, ибо это была неприятная и кровавая работа; тем не менее она села на край постели и с величайшей осторожностью положила голову своего умирающего мужа себе на колени, не обращая внимания на слюну, которая капала на ее руки.

— Он мой, — сказала она, — и никто другой не прикоснется к нему. Только из моих рук он может уйти в царство смерти.

— Он вступит на корабль своего отца солнца, — промолвил Птагор, надрезая кожу своим кремневым ножом. — Он рожден от солнца и вернется к солнцу, и все будут восхвалять его имя во веки веков… Во имя Сета и всех демонов, чем занят тот, кто останавливает кровь?

Он говорил, чтобы отвлечь внимание царицы от операции — так опытный врач беседует с больным, которому причиняет боль; но последние слова он прошипел крестьянину, который стоял, прислонившись к притолоке, с сонными, полузакрытыми глазами. Кровь хлынула из головы фараона и заструилась по коленям его супруги, так что она вздрогнула и лицо ее стало изжелта-серым. Крестьянин очнулся от своих мыслей, несомненно, о быках и оросительных канавах, вспомнил о своей обязанности и, подойдя к постели, взглянул на фараона и поднял руки. Кровотечение тотчас же прекратилось, и я вымыл и очистил от крови голову.

— Простите меня, моя маленькая госпожа, — сказал Птагор, взяв бор у меня из рук, — к солнцу, да, конечно, прямо к своему отцу на золотой корабль, да будет с ним благословение Амона!

Говоря это, он быстро и ловко вращал руками бор до тех пор, пока не просверлил кость. Наследник открыл глаза, сделал шаг вперед, и по лицу его пробежал трепет, когда он сказал:

— Не Амон, а Ра-Герахте благословит его, и он проявится в Атоне.

— Да, разумеется, Атон, — успокаивающе прошептал Птагор. — Конечно, Атон, это я обмолвился.

Он снова взял свой кремневый нож и молоток с эбонитовой рукояткой и легкими постукиваниями стал отодвигать кусок кости.

— Ибо я помню, что в своей божественной мудрости он воздвиг храм Атону. Это случилось, несомненно, после рождения наследника, не так ли, прекрасная Тайя? Одну минуту.

Он с беспокойством взглянул на наследника, который стоял у постели со сжатыми кулаками и подергивающимся лицом.

— Глоток вина уймет дрожь в моих руках и не причинит никакого вреда наследнику. В такое время, как сейчас, вполне можно было бы сломать печать на царском кувшине. Так-то!

Я подал ему щипцы, и он со скрежетом выдернул кусок кости.

— Посвети немного, Синухе!

Птагор тяжело вздохнул, ибо самое худшее осталось позади; так же вздохнул и я. Казалось, то же чувство облегчения передалось лежащему без сознания фараону, ибо его члены пришли в движение, дыхание стало медленнее и он впал в еще более глубокую кому. Птагор задумчиво рассматривал при ярком освещении открытый мозг фараона: он был серовато-голубой и трепещущий.

— Хм, — сказал он, размышляя. — Что сделано, то сделано. Да поможет ему в остальном Атон, ибо это по силам лишь одним богам, но не людям.

Легко и осторожно он вставил на место кусочек кости, смазав клеем края, стянул края раны и забинтовал ее. Супруга царя положила его голову на подпорку для шеи из редкого дерева и посмотрела на Птагора. Кровь засохла на ней, но она не замечала этого. Птагор встретил ее бесстрашный взгляд без почтительного поклона и тихо сказал:

— Он протянет до рассвета, если дозволит его бог.

Затем он поднял руки в знак скорби, так же поступил и я. Но когда он поднял их, чтобы выразить сочувствие, я не посмел последовать его примеру, ибо кто я был такой, чтобы сострадать королевской семье? Я обжег над огнем инструменты и сложил их обратно в ящик из черного дерева.

— Вас ожидает большое вознаграждение, — сказала царица и знаком показала нам, что мы можем идти.

В другой комнате для нас приготовили пищу, и Птагор с восхищением взирал на множество винных кувшинов, стоявших вдоль стены. Тщательно рассмотрев печать одного из них, он велел открыть его, и раб полил воду нам на руки.

Когда мы снова остались одни, Птагор объяснил мне, что Ра-Герахте — бог-покровитель династии Аменхотепов и что Агон — его воплощение: бог великой древности, конечно, старше, чем Амон.

— Говорят, что теперешний наследник трона — божественный сын этого Атона, — продолжал Птагор. Он сделал глоток вина. — Именно в храме Ра-Герахте у царской супруги было видение, после которого она родила сына. Она взяла с собой одного очень честолюбивого жреца, к которому благоволила; его звали Эйе, и он позаботился о том, чтобы его жена стала кормилицей наследника. Его дочь Нефертити сосала ту же грудь, что и наследник, и играла с ним во дворце как сестра, так что ты можешь представить себе, что из этого выйдет.

Птагор снова выпил, вздохнул и продолжал:

— Ах, для старика нет ничего восхитительнее, чем пить вино и сплетничать о том, что его не касается. Если бы ты только знал, Синухе, сколько тайн схоронено в этой старой голове. Возможно, среди них есть и царские тайны. Многих удивляет, что в женской половине дворца ни один мальчик не родился живым, что противоречит законам медицины, а ведь человек, лежащий там со вскрытым черепом, не был хилым во дни своего расцвета и силы. Он встретил свою супругу во время охоты; говорят, что Тайя была дочерью какого-то птицелова и жила в тростниковых зарослях Нила, но что царь возвысил ее до себя из-за ее мудрости и что он также чтил ее родителей и заполнил их гробницу самыми ценными дарами. Тайя не возражала против его развлечений, лишь бы его наложницы не рожали мальчиков. В этом ей так поразительно везло, что трудно было бы даже поверить в это, если бы это не происходило на самом деле.

Птагор искоса взглянул на меня и, оглянувшись по сторонам, быстро сказал:

— Но никогда, Синухе, не верь никаким россказням, которые можешь услышать; их распространяют только дурные люди… и каждый знает, какая царица добрая и мудрая и какой у нее дар окружать себя полезными людьми. Да, да…

Я вывел Птагора на свежий воздух; спустилась ночь, и на востоке огни Фив затмевали красный отблеск на небе. Я был возбужден от вина и снова ощутил в своей крови лихорадку этого города. Звезды мерцали у меня над головой, а сад был напоен благоуханием цветов.

— Птагор, — сказал я, — когда фиванские огни сияют в ночном небе, тогда… тогда я жажду любви!

— Любви не существует, — выразительно заметил Птагор, — мужчине грустно, когда ему не с кем спать, а когда он переспал с кем-то, ему еще грустнее. Так всегда было и будет.

— Почему?

— Даже боги не знают этого. И никогда не говори мне о любви, если не хочешь, чтобы я вскрыл тебе череп. Я сделаю это даром и не потребую от тебя даже самого ничтожного подарка и этим избавлю тебя от многих горестей.

Тогда мне показалось, что лучше всего будет взять на себя обязанности раба; я поднял его на руки и отнес в комнату, предоставленную в наше распоряжение. Он был такой маленький и легкий, что я даже не запыхался. Как только я уложил его на постель, он тотчас же уснул, предварительно пошарив, нет ли рядом чаши с вином. Я накрыл его мягкими шкурами, так как ночь стала холодной, и снова вышел на увитую цветами террасу, ибо я был юн, а юность не желает спать в ночь, когда умирает царь.

Ропот голосов тех, кто проводил ночь у дворцовых стен, достигал террасы подобно отдаленному шелесту ветра в тростниках.

Я очнулся среди благоухания трав, когда огни Фив сияли ослепительным красным цветом на фоне восточного неба; я вспомнил глаза, зеленые, как воды Нила в летний зной, и обнаружил, что я уже не одинок.

Свет от звезд и от серпа луны был таким слабым, что я не мог различить, кто приближается ко мне — мужчина или женщина, но кто-то подошел поближе и всматривался в мое лицо. Я пошевельнулся, и подошедший властным голосом, еще по-детски пронзительным, спросил:

— Это ты, Одинокий?

Я узнал голос наследника и его долговязую фигуру и пал ниц пред ним, не осмеливаясь говорить. Но он нетерпеливо подтолкнул меня ногой.

— Встань, глупый. Никто не может видеть нас, так что тебе незачем кланяться мне. Прибереги это для бога, сыном которого я являюсь, ибо бог только один, а все другие — его проявления. Знал ли ты это? — Не дожидаясь ответа, он задумчиво добавил: — Все другие, кроме Амона, который ложный бог.

Я сделал протестующий жест и сказал: «О!», показывая, что боюсь таких разговоров.

— Полно! — сказал он. — Я видел, как ты стоял подле моего отца, подавая нож и молоток этому полоумному старому Птагору. Так что я назвал тебя Одиноким. Птагора мать прозвала Старой Обезьяной. Вы должны носить эти имена, если вам предстоит умереть прежде, чем вы покинете дворец. Но твое имя придумал я.

Я подумал, что он, должно быть, безумный, если говорит так исступленно, хотя Птагор предупреждал, что в случае смерти фараона мы должны умереть, и тот, кто заговаривал кровь, верил этому. Волосы встали дыбом у меня на голове, ибо я не хотел умирать.

Наследник тяжело дышал, его руки дрожали, и он бормотал про себя:

— Беспокойный… Я хотел бы… я хотел бы быть в каком-то другом месте. Это мой бог открывает себя. Я знаю это… я боюсь этого. Останься со мной, Одинокий. Он сокрушает мое тело своей силой, и мой язык причиняет мне страдание…

Я дрожал, думая, что он бредит. Но он сказал мне повелительно: «Идем!» — и я последовал за ним. Он повел меня от террасы и мимо озера фараона, тогда как из-за стен доносились причитания плакальщиков. Я был объят великим страхом, ибо Птагор предупреждал, что нам нельзя оставлять дворец до кончины царя, но я не мог противоречить наследнику.

Его тело было напряжено, и он шел такими быстрыми, неровными шагами, что я еле поспевал за ним. На нем была только набедренная повязка, и луна освещала его светлую кожу, стройные ноги и женственные бедра. Она освещала его торчащие уши и измученное взволнованное лицо, казалось, сосредоточенное на каком-то видении, открытом лишь ему одному.

Когда мы достигли берега, он сказал:

— Мы возьмем лодку. Я отправляюсь на восток, чтобы встретить моего отца.

Не заботясь о том, чтобы найти свою лодку, он вошел в ближайшую; я последовал за ним, и мы начали грести к противоположному берегу. Никто не пытался помешать нам, хотя лодку мы украли. Ночь была полна возбуждения и тревоги; еще много лодок было на реке, и красное зарево Фив все ярче разгоралось перед нами. Когда мы подплыли к другому берегу, он пустил лодку по течению и пошел вперед так уверенно, словно бывал здесь уже не раз. Повсюду были люди, и стража не окликнула нас, когда мы проходили. Фивы знали, что царь умрет в эту ночь.

Ходьба утомила его. Все же я удивлялся выносливости этого юного тела, ибо, хотя ночь была холодной, спина моя взмокла от пота, пока я следовал за ним. Звезды плыли по небосклону, луна зашла, а он все еще шел, пока мы не поднялись из долины в пустыню, оставив Фивы позади. Три холма на востоке — стражи города — замаячили перед нами на фоне неба.

Наконец он, задыхаясь, опустился на песок и сказал испуганно:

— Возьми мои руки, Синухе, ибо они дрожат, а мое сердце стучит о ребра. Приближается час — он приближается, ибо мир безлюден и мы с тобой одни. Ты не можешь следовать за мной туда, куда я иду. А я не хочу быть один.

Я сжал его запястья и почувствовал, что все его дергающееся тело покрыто холодным потом. Мир вокруг нас был действительно безлюден; в отдалении выл какой-то шакал, предвещая смерть; медленно бледнели звезды, и пространство вокруг нас становилось тускло-серым. Внезапно он вырвал свои руки и, вставая, поднял лицо к востоку, к холмам.

— Бог грядет! — сказал он тихо; его смятенное, пылающее лицо выражало благоговение. — Бог грядет. — Затем он опять громко прокричал в пустыню: — Бог грядет!

Воздух стал светлее, холмы перед нами засияли золотым блеском, солнце всходило — и с пронзительным криком он упал в обмороке на землю, его губы шевелились, руки и ноги судорожно подергивались и взбивали песок. Но я уже не боялся больше, ибо слыхал такие же крики во внешнем дворе Обители Жизни и знал, что надо делать. Не имея деревянного колышка, чтобы вставить его между зубами наследника, я оторвал полоску от моей набедренной повязки, скатал ее и сунул ему в рот. Затем я начал массировать его руки и ноги. Он, видимо, чувствовал себя плохо и был ошеломлен, когда пришел в себя. Я оглядывался вокруг себя в поисках помощи, но Фивы были позади нас и не видно было даже самой жалкой лачуги.

В тот же момент мимо меня пролетел сокол, с криком вырвавшись из лучей восходящего солнца в радугу над ними, затем снова опустился так, словно собирался сесть на лоб принца. Испуганный, я инстинктивно сделал святое знамение Амона. Думал ли принц о Горе, когда приветствовал своего бога, и не было ли это воплощением Гора? Наследник стонал, и я наклонился, чтобы помочь ему. Когда я снова поднял голову, оказалось, что птица приняла человеческий облик. Передо мной стоял юноша подобный богу, прекрасный в лучах солнца. Он держал копье, и на нем был грубый плащ, какой носят бедняки. Хотя я не верил в богов, я на всякий случай распростерся перед ним.

— Что случилось? — спросил он на диалекте Нижнего Царства. — Этот юноша болен?

Чувствуя себя очень глупо, я поднялся на колени и приветствовал его в обычной манере.

— Если ты грабитель, — сказал я, — ты не много от нас добудешь, но у меня здесь больной мальчик, и боги благословят тебя за твою помощь.

Он закричал как сокол, и птица ринулась вниз, чтобы усесться на его плечо.

— Я Хоремхеб, Сын Сокола, — сказал он гордо. — Мои родители всего-навсего торговцы сыром, но при моем рождении было предсказано, что многие мне будут подчиняться. Сокол летел передо мной, и я следовал за ним, не найдя в городе никакого пристанища на ночь. В Фивах не принято ходить с копьями после наступления темноты. Но я собираюсь поступить на военную службу к фараону. Говорят, что он болен, поэтому, быть может, ему нужны сильные руки, чтобы защищать его могущество.

Наследник застонал, провел по лицу руками, ощупывая его, и по его рукам и ногам прошла судорога. Я вынул лоскут у него изо рта, размышляя, как достать воду, чтобы привести ею в себя. Хоремхеб взглянул на него и равнодушно спросил:

— Он умирает?

— Нет, — нетерпеливо возразил я. — У него священная болезнь.

Взглянув на меня, Хоремхеб схватился за копье.

— Ты не смеешь презирать меня, хотя я беден и пришел босиком. Я умею сносно писать и читать то, что написано, и мне будут подчиняться многие. Каким богом он одержим?

Люди верят, что боги говорят устами тех, кто одержим священной болезнью, — этим был вызван его вопрос.

— У него есть свой бог, — отвечал я, — и я думаю, что он немножко тронутый.

— Ему холодно. — Хоремхеб снял свой плащ и накрыл им наследника. — Утром в Фивах прохладно, но моя собственная кровь достаточно согревает меня. Мой бог — Гор. Должно быть, это сын богатого человека, ибо его кожа белая и нежная и он никогда не работал руками. А ты кто?

— Врач и посвященный в первую ступень жречества в храме Амона в Фивах.

Наследник трона сел, застонал и изумленно огляделся вокруг. Его зубы стучали, когда он заговорил:

— Да, я видел! Это мгновение казалось очень долгим — я потерял счет своим годам — он протянул тысячу рук над моей головой, благословляя меня, и в каждой руке был символ вечной жизни. Могу ли я после этого не верить?

При виде Хоремхеба глаза его просветлели, и он был прекрасен в своем радостном удивлении.

— Это ты — тот, кого послал Атон, единственный бог?

— Сокол летел передо мной, а я следовал за ним; вот почему я здесь. Это все, что я знаю.

Наследник, нахмурившись, взглянул на его оружие.

— Ты носишь копье, — сказал он с укоризной.

Хоремхеб протянул копье вперед.

— Древко из самого лучшего дерева, — сказал он. — Его медная головка страстно желает испить крови врагов фараона. Мое копье томится жаждой, и его имя — Пронзающий Горло.

— Не надо крови! — воскликнул наследник. — Кровь отвратительна Атону. Нет ничего ужаснее льющейся крови.

— Кровь очищает людей и дает им силу, она делает богов толстыми и довольными. Пока существует война, должна литься кровь.

— Войн никогда больше не будет, — заявил наследник.

Хоремхеб рассмеялся:

— Мальчик полоумный! Война всегда была и всегда будет, ибо народы должны испытать силу друг друга, если они хотят выжить.

— Все люди — его дети: всех языков, всех цветов кожи — черных земель и красных. — Наследник пристально глядел прямо на солнце. — Я воздвигну храмы ему во всех землях и пошлю символ жизни государям этих земель — ибо я видел его! От него я рожден и к нему я вернусь.

— Он сумасшедший, — сказал мне Хоремхеб, сочувственно покачав головой. — Насколько я понимаю, ему нужен врач.

Наследник поднял руку, приветствуя солнце, и его лицо снова осветилось таким пылким восторгом, словно он заглянул в иной мир. Мы дали ему закончить молитву, а затем повели его по направлению к городу. Он не сопротивлялся. После припадка он ослаб; при ходьбе он спотыкался и стонал, так что, наконец, мы вместе понесли его, а сокол летел впереди.

Когда кончились возделанные участки, мы увидели на дороге поджидающие нас царские носилки. Рабы пали ниц на землю, а из носилок вышел толстый жрец с бритой головой; его смуглое лицо было важным и красивым. Я вытянул вперед руки, низко склонившись перед ним, ибо знал, что это был Эйе, о котором говорил мне Птагор. Но он не обратил на меня внимания. Он распростерся перед наследником и приветствовал его как царя, поэтому я понял, что Аменхотеп III умер. Рабы поспешили позаботиться о новом фараоне. Его руки и ноги омыли, растерли и умастили; его облачили в царское одеяние, а на голову возложили короны.

Между тем Эйе разговаривал со мной:

— Повстречал ли он своего бога, Синухе?

— Он встретил своего бога, и я наблюдал за ним, чтобы не случилось ничего дурного. Как ты узнал мое имя?

Он улыбнулся.

— Мне положено знать все, что происходит внутри дворцовых стен. Я знаю твое имя и что ты врач, и я могу поэтому доверить тебе заботу о нем. Ты ведь тоже один из жрецов Амона и дал ему свою клятву?

В тоне, каким он это сказал, чувствовалась угроза. Подняв руки, я воскликнул:

— Какое значение имеет клятва Амону?

— Ты прав, и тебе не в чем каяться. А этот копьеносец?

Он указал на Хоремхеба, который стоял в стороне с сидящим у него на плече соколом и пробовал на своей руке острие копья.

— Наверное, ему было бы лучше умереть, — добавил он, — ибо в тайны фараона посвящены лишь немногие.

— Он укрыл фараона своим плащом, когда было холодно, и готов направить свое копье против врагов фараона. Думаю, он будет тебе более полезен живой, чем мертвый, жрец Эйе.

Эйе бросил ему золотое кольцо со своей руки, небрежно сказав:

— Ты можешь как-нибудь зайти ко мне в золотой дворец, копьеносец.

Но Хоремхеб дал кольцу упасть в песок и вызывающе посмотрел на Эйе.

— Я получаю приказы от фараона, и, если не ошибаюсь, фараон тот, кто носит царскую корону. Сокол привел меня к нему, и это достаточный знак.

Эйе сохранял невозмутимость.

— Золото ценно и всегда полезно, — заметил он. Он поднял золотое кольцо и снова надел его на палец. — Выражай свое почтение фараону, но ты должен отложить в сторону копье в его присутствии.

Наследник шагнул вперед. Его лицо было бледно и искажено, но все еще озарено тайным восторгом, который тронул мое сердце.

— Следуйте за мной, — сказал он, — следуйте за мной вы все по новому пути, ибо истина открылась мне.

Мы вместе с ним прошли к носилкам, хотя Хоремхеб пробормотал про себя:

— Истина в моем копье.

Носильщики рысью пустились к пристани, где нас ожидала лодка. Мы возвратились так же, как и пришли, никем не замеченные, хотя люди толпились у дворцовых стен.

Нам разрешили войти в покои наследника, и он показал нам большие критские кувшины, на которых были изображены рыбы и другие существа. Доложили, что царица-мать вдет приветствовать его, так что он позволил нам удалиться, обещая, что не забудет нас обоих. Когда мы вышли, Хоремхеб сказал мне недоуменно:

— Я в растерянности. Мне некуда идти.

— Оставайся здесь с легким сердцем, — посоветовал я. — Он обещал вспомнить о тебе, и хорошо, если ты будешь под рукой, когда это случится. Боги непостоянны и забывчивы.

— Остаться здесь и увиваться вокруг него вместе с этими ловкачами? — спросил он, указывая на придворных, толпившихся у двери наследника. — Нет, у меня есть веская причина для беспокойства, — угрюмо продолжал он. — Что станется с Египтом, правитель которого боится крови и считает, что все народы, и языки, и цвета кожи имеют одинаковые достоинства? Я рожден воином, и чутье воина подсказывает мне, что эти взгляды сулят беду такому человеку, как я.

Мы расстались, и я предложил ему справиться обо мне в Обители Жизни, если ему когда-нибудь понадобится друг.

Птагор, раздраженный, с воспаленными глазами, ждал меня в нашей комнате.

— Тебя не было, когда фараон испустил дух на рассвете, — проворчал он. — Тебя не было, а я спал; и ни один из нас не был там, чтобы увидеть, как душа фараона вылетела из его ноздрей прямо к солнцу, как птица.

Я рассказал ему о том, что произошло этой ночью, и он поднял руки в величайшем изумлении.

— Да сохранит нас Амон! Значит, новый фараон сумасшедший?

— Не думаю, — с сомнением сказал я. — Полагаю, он познал нового бога. Когда его голова прояснится, мы, быть может, увидим чудеса в земле Кем.

— Упаси нас Амон! Налей-ка мне вина, ибо моя глотка суха, как придорожная пыль.

Вскоре после этого мы были под стражей доставлены в помещение Дома Правосудия, где хранитель печати зачитал нам указ из кожаного свитка и сказал, что, поскольку фараон не выздоровел после вскрытия черепа, мы должны умереть. Я взглянул на Птагора, но он лишь улыбнулся, когда палач выступил вперед со своим мечом.

— Пусть тот, кто останавливает кровь, уйдет первым, — сказал он. — Он спешит больше, чем мы, ибо его мать уже готовит ему гороховую похлебку в Западной Земле.

Тот, кто останавливал кровь, тепло попрощался с нами, сделал священный знак Амона и робко опустился на колени перед кожаными свитками. Палач описал мечом большую дугу над головой осужденного, так что меч просвистел в воздухе, но сразу же остановился, как только лезвие коснулось его затылка. Но тот, кто останавливал кровь, повалился на пол, и мы решили, что он упал в обморок, ибо на нем не было ни малейшей царапины. Когда пришел мой черед, я без страха опустился на колени, палач рассмеялся и коснулся лезвием моей шеи, даже не стараясь меня испугать. Птагор полагал, что при его маленьком росте ему не обязательно становиться на колени, и палач так же взмахнул мечом над его шеей. Так мы умерли, приговор был приведен в исполнение, и нам дали новые имена, вырезанные на массивных золотых кольцах. На кольце Птагора было написано: «Тот, кто похож на Обезьяну», а на моем — «Тот, кто Одинок». Затем золото, подаренное Птагору, было взвешено, как и мое, и мы были облачены в новые одежды. Я в первый раз в жизни надел складчатое платье из царского полотна и тяжелый воротник, украшенный серебром и драгоценными камнями. Когда слуги попытались поднять того, кто заговаривал кровь, и привести его в чувство, оказалось, что он мертв как камень. Я видел это собственными глазами и могу поручиться, что так оно и было. Но почему он умер, не знаю, быть может, просто от страха. Как бы он ни был прост, но человек, который может остановить поток крови, не такой, как другие люди.

С этого времени, считаясь официально умершим, я не мог подписывать свое имя Синухе, не добавляя «Тот, кто Одинок», и при дворе меня должны были называть только этим именем.

 

2

Когда я возвратился в Обитель Жизни в новых одеждах и с золотым кольцом на руке, учителя склонились передо мной. Все же я был еще учеником и должен был написать подробный отчет об операции и смерти фараона, удостоверив его своим именем. Я потратил на это много времени и закончил описанием того, как душа фараона вылетела в образе птицы из его ноздрей и направилась прямо к солнцу. Позже я получал удовлетворение, слушая, как мой отчет читают людям в каждый из семидесяти дней, в течение которых тело фараона подготовлялось для бессмертия. В продолжение этого траурного времени все увеселительные дома, винные лавки и таверны в Фивах были закрыты, так что купить вино и послушать музыку можно было, только проникнув туда с черного хода.

Когда истекли эти семьдесят дней, я узнал, что теперь я квалифицированный врач и могу открыть практику в любой части города по моему выбору. Если же, с другой стороны, я захотел бы продолжать занятия в той или иной специальной области, например, среди дантистов, ушных врачей, акушеров или хирургов, или же предпочесть любой другой из четырнадцати различных предметов, которым обучали в Обители Жизни, то мне стоило только выбрать. Это был особый знак благоволения, свидетельствующий о том, как щедро награждает Амон своих слуг.

Я был молод, и занятия в Обители Жизни больше не поглощали меня. Я был захвачен фиванской лихорадкой, жаждал богатства и славы. Мне хотелось использовать свою теперешнюю популярность среди людей. На полученное мною золото я приобрел домик на окраине аристократического квартала, обставил его по своим возможностям и купил раба — тощего парня с одним глазом, но вполне подходящего для меня. Его звали Капта. Он уверял меня, будто мне очень повезло, что у него один глаз, ибо теперь он сможет рассказывать моим будущим пациентам в комнате ожидания о том, как он был совершенно слеп, когда я купил его, и как я частично вернул ему зрение. Стены моей приемной комнаты были разрисованы картинами. На одной из них Имхотеп Мудрый, покровитель врачей, был изображен поучающим меня. По обычаю, я был нарисован маленьким в сравнении с ним, но под картиной была надпись, гласившая: «Мудрейший и искуснейший из твоих учеников — Синухе, сын Сенмута, Тот, кто Одинок».

Другая картина изображала меня приносящим жертву Амону, так что можно было видеть, как я его почитаю и завоевать доверие моих пациентов. На третьей же великий фараон взирал на меня с небес в образе птицы, тогда как его слуги отвешивали мне золото и облачали меня в новые одежды.

Я поручил Тутмесу написать для меня эти картины, хотя он не был официально признанным художником и его имя не было занесено в книгу храма Пта. Но он был моим другом, и благодаря его искусству те, кто смотрел на его картины в первый раз, поднимали в изумлении руки, говоря: «Вправду он внушает доверие, этот Синухе, сын Сенмута, Тот, кто Одинок, и несомненно, вылечит всех пациентов благодаря своему искусству».

Когда все было готово, я уселся поджидать больных. Я сидел долго, но никто не пришел. Вечером я отправился в винную лавку, ибо у меня было еще немного золота и серебра, оставшихся от подарка фараона. Я был молод и воображал себя умным врачом; будущее не внушало мне никаких опасений, и я пировал вместе с Тутмесом. Мы громко обсуждали дела Двух Царств, ибо везде — на рынке, перед домами купцов, в тавернах и увеселительных заведениях — такие вопросы оживленно обсуждались всеми в это время.

Все происходило так, как предсказывал старый хранитель печати. Когда тело великого фараона было подготовлено к вечной жизни и отнесено на место покоя в Долину Царей, где двери гробницы были запечатаны царской печатью, царица-мать поднялась на трон, держа в руках плеть и жезл. На ее подбородке была борода, как олицетворение верховной власти, и ее талия была подвязана львиным хвостом. Наследник еще не был коронован, и говорили, что он желает очиститься и выполнить религиозные обряды для богов перед тем, как принять власть. Но когда царица-мать отставила старого хранителя печати и оказала Эйе, безвестному жрецу, честь находиться одесную ее, так что он превзошел по рангу всех знатных людей Египта, тогда храм Амона загудел как пчелиный улей; появились дурные предзнаменования, и царские жертвоприношения проходили неудачно. Жрецы толковали множество странных сновидений, приснившихся людям. Ветры изменили направление противно всем законам природы, и в течение двух дней дождь лил на земли Египта. Товары, оставаясь на пристанях, портились, зерно гнило. Вода в некоторых прудах на окраинах Фив превратилась в кровь, и многие ходили посмотреть на это. Но люди все же не были испуганы, ибо такое случалось во все века, когда жрецы были разгневаны. Несмотря на беспокойство и множество пустых разговоров, наемники в казармах — египтяне, сирийцы, негры и шарданы — получали щедрые подарки от царицы-матери и сохранялся полный порядок. Могущество Египта было бесспорно; в Сирии оно поддерживалось с помощью гарнизонов, и принцы Библоса, Смирны, Сидона и Газы, которые провели детство у ног фараона и выросли в золотом дворце, оплакивали его как родного отца и писали царице письма, в которых называли себя пылью под ее ногами.

Царь земли Митанни послал свою дочь как невесту новому фараону, так же поступил прежде и его отец, и таково было соглашение с великим фараоном перед его смертью. Тадукипа — так ее звали — прибыла в Фивы со слугами, рабами и ослами, нагруженными самыми дорогими товарами. Она была ребенком шести лет, и наследник взял ее в жены, ибо царство Митанни разделяло богатую Сирию и страны севера, охраняя караванные дороги на всем пути от Двуречья до моря. Веселье прекратилось среди жрецов Сехмет, небесной дочери Амона, и петли на воротах ее храма скоро заржавели.

Вот о чем мы говорили, Тутмес и я; вино радовало наши сердца, пока мы слушали сирийскую музыку и смотрели на танцующих девушек. Лихорадка города была в моей крови; однако теперь каждое утро мой одноглазый слуга почтительно подходил к моей постели и приносил мне хлеб и соленую рыбу и наполнял мою чашу вином. Затем я умывался и садился поджидать своих пациентов, чтобы выслушивать их жалобы и исцелять их.

 

3

Было время половодья. Вода поднялась до самых стен храма, и, когда она вновь спала, земля пустила нежно-зеленые ростки, птицы построили свои гнезда и цветки лотоса распустились в прудах среди благоухания акаций. Однажды к моему дому подошел Хоремхеб и поздоровался со мной. На нем была одежда из царского полотна и золотая цепь на шее. В руке он нес плеть, означающую, что он офицер личной охраны фараона. Но копья у него теперь не было.

— Я пришел за советом, Синухе Одинокий, — сказал он.

— Что ты имеешь в виду? Ты силен, как бык, и смел, как лев. Врач ничем не может помочь тебе.

— Я спрашиваю тебя как друга, а не как врача, — ответил он, усаживаясь.

Капта полил воду ему на руки, и я предложил ему лепешки, которые прислала мне моя мать Кипа, и вино из порта, ибо мое сердце возрадовалось при виде его.

— Ты получил повышение. Ты теперь офицер личной охраны и, несомненно, свет очей для всех женщин.

Его лицо помрачнело.

— Какая все это грязь! Во дворце полно гадов, которые наговаривают на меня. Фиванские улицы жестки для моих ног, а мои сандалии тесны мне.

Он сбросил сандалии и стал тереть пальцы.

— Я офицер личной охраны, верно, но иные офицеры, которым по десять лет и у которых еще не острижены волосы, благодаря своему высокому происхождению смеются надо мной и дразнят меня. В их руках еще нет сил, чтобы натянуть тетиву, а их мечи — это золотые и серебряные игрушки; ими можно резать мясо, но не сражать врага. Солдаты пьют и спят с дворцовыми рабынями и не знают дисциплины. В военной школе они читают устаревшие трактаты; они никогда не видели войны и не знали голода, жажды и страха перед врагом.

Он нетерпеливо зазвенел цепочкой, надетой на шею, и продолжал:

— Что цепи и почести, если они получены не в битве, а в пресмыкательствах перед фараоном? Царица-мать подвязала бороду к своему подбородку и подпоясалась львиным хвостом, но может ли воин смотреть на женщину как на начальника? Во дни великих фараонов воин не был человеком всеми презираемым, но теперь фиванцы смотрят на его профессию как на самую презренную из всех и закрывают перед ним двери. Я теряю время. Дни моей молодости и силы уходят, пока я изучаю военное искусство под руководством тех, которые побегут, едва заслышав боевой клич негров. Клянусь моим Соколом! Солдатами становятся на поле битвы и более нигде, и они проходят испытание в лязге оружия. Я не останусь здесь более!

Он ударил по столу своей плетью, опрокинув кубки с вином, и мой слуга убежал, визжа от страха.

— Хоремхеб, друг мой, все-таки ты болен. У тебя лихорадочные глаза, и ты весь облит потом.

— Разве я не мужчина? — Он ударил себя в грудь. — Я мог бы поднять в каждой руке по здоровенному рабу и стукнуть их головами. Я могу носить большие тяжести, как положено солдату, могу бегать на длинные расстояния, не задохнувшись, и мне не страшны ни голод, ни жажда, ни раскаленная пустыня. Но все это позорно, по их мнению, и женщины в золотом дворце восхищаются лишь такими мужчинами, которым еще не надо бриться; им нравятся тонкие запястья, безволосая грудь и девичьи бедра. Они восхищаются теми, кто носит зонтик от солнца, и красит губы, и щебечет, как птицы на деревьях. Меня презирают, ибо если ты силен и у тебя загорелая кожа — значит, ты умеешь работать.

Он умолк, уставившись перед собой. Наконец он осушил свой кубок.

— Ты одинок, Синухе, одинок и я, ибо я догадываюсь, что случится. Знаю, я рожден для высокого удела и когда-нибудь оба царства будут нуждаться во мне. Но я не могу больше выносить одиночества, Синухе. В моем сердце искры пламени, у меня стиснуто горло, я не могу спать. Я должен уйти из Фив — этот разврат душит меня, а эти гады меня оскорбляют.

Затем, глядя на меня, он тихо сказал:

— Ты врач, Синухе. Дай мне средство победить любовь.

— Это легко. Я могу дать тебе ягоды; если растворишь их в вине, они сделают тебя сильным и горячим, как бабуин, так что женщины будут стонать в твоих объятиях и закатывать глаза. Это очень легко сделать.

— Нет, ты неверно понял меня, Синухе. С моей силой ничего не случилось. Мне нужно лекарство от безумия. Я хочу лекарства, которое успокоит мое сердце и превратит его в камень.

— Такого средства нет. Улыбка, взгляд зеленых глаз — и искусство врача бессильно. Эго я знаю. Но мудрецы говорят, что одного злого духа можно изгнать с помощью другого злого духа. Правда ли это, не знаю, но полагаю, что второй может быть хуже первого.

— Что это значит? — спросил он раздраженно. — Мне надоели мудреные слова.

— Найди другую женщину, которая изгонит первую из твоего сердца. Вот все, что я имею в виду. В Фивах полно прекрасных соблазнительных женщин, которые красят лицо и носят тончайшее полотно. Может, ты найдешь среди них одну, которая выкажет благоволение тебе, молодому и сильному, со стройными ногами и золотой цепью на шее. Но я не понимаю, что стоит на пути к той, кого ты желаешь. Даже если она замужем, то и эта стена не так высока, чтобы ее нельзя было преодолеть. Когда женщина хочет мужчину, ее хитрость устраняет все преграды. Сказания обоих царств подтверждают это. Любовь женщин, как говорят, постоянна как ветер, который дует всегда и лишь меняет направление. Говорят, что женская добродетель подобна воску и тает от жары. Так всегда было и будет всегда.

— Она не замужем, — отрезал Хоремхеб. — Совсем не к месту ты болтаешь о постоянстве и добродетели. Она даже и не видит меня, хоть я нахожусь у нее перед глазами, и не берет моей руки, если я протягиваю ее, чтобы помочь ей войти в носилки.

— Значит, она какая-нибудь знатная дама?

— Ни к чему говорить о ней. Она прекраснее луны и звезд и еще более недоступна. Право, мне легче было бы схватить луну в объятия. Поэтому я должен забыть, поэтому я должен покинуть Фивы или умереть.

— Надеюсь, ты не стал жертвой волшебных чар царицы-матери, — шутливо воскликнул я, ибо хотел рассмешить его. — Она слишком стара и толста, чтобы нравиться юношам.

— И у нее есть ее жрец, — возразил с презрением Хоремхеб. — Думаю, они были любовниками еще при жизни царя…

Я поднял руку, чтобы остановить его, и сказал:

— Ты пил из многих отравленных источников с тех пор, как пришел в Фивы.

— Та, кого я желаю, красит губы и щеки в оранжевый цвет, у нее темные миндалевидные глаза, и никто не касался еще ее тела, облаченного в царское полотно. Ее имя Бакетамон, и в ее жилах течет кровь фараонов. Теперь ты знаешь все о моем безумии, Синухе. Но если ты расскажешь кому-нибудь или напомнишь мне об этом хоть единым словом, я разыщу и убью тебя, где бы ты ни был, я просуну твою голову у тебя между ног и швырну твое тело на стену.

Меня очень встревожило то, что он сказал, ибо то, что человек низкою происхождения осмелился взглянуть на дочь фараона и желать ее, было, разумеется, ужасно. Я ответил:

— Ни один смертный не смеет приблизиться к ней. Если она за кого-нибудь и выйдет замуж, то это будет ее брат, наследник, который возвысит ее, сделав ее царской супругой. И так оно и будет, ибо я прочел это в ее глазах у смертного одра царя, когда она не смотрела ни на кого, кроме своего брата. Она испугала меня как женщина, чье тело не согреет ни одного мужчину и в чьих глазах пустота и смерть. Уходи, Хоремхеб, друг мой; Фивы — не место для тебя.

Он нетерпеливо возразил:

— Все это я знаю лучше тебя, и твоя болтовня напоминает мне жужжание мух. Давай лучше вернемся к тому, что ты сказал о злых духах; ибо сердце мое переполнено, и, выпив вина, я мечтаю о какой-нибудь женщине, которая улыбнется мне, кто бы она ни была. Но ее одежда должна быть из царского полотна, она должна носить парик и красить губы и щеки оранжевой краской и, чтобы возбудить во мне желание, изгиб ее глаз должен напоминать радугу.

Я улыбнулся.

— Ты говоришь разумно. Поэтому давай дружески обсудим вопрос.

— Слушай! Среди моих товарищей-офицеров есть один — Кефта с Крита, которого мне как-то случилось ударить. Теперь он уважает меня и пригласил меня пойти с ним сегодня на прием в одно место, которое находится близ храма какого-то бога с кошачьей головой. Я позабыл имя этого бога, потому что у меня нет никакого желания идти туда.

— Ты имеешь в виду богиню Бает. Я знаю этот храм, и это место, по всей вероятности, вполне отвечает твоей цели, ибо женщины легкого поведения усердно молятся богине с кошачьей головой и приносят жертвы, чтобы заполучить богатых любовников.

— Но я не пойду без тебя, Синухе. Я человек низкого происхождения и не знаю, как вести себя в Фивах и особенно среди фиванских женщин. Ты опытный человек, ты здесь родился и должен пойти со мной.

Я был разгорячен вином, и его доверие льстило мне; я не хотел признаться, что знаю женщин так же мало, как и он. Я послал Капта за носилками и торговался с носильщиками, пока Хоремхеб все еще пил вино, чтобы набраться храбрости. Люди понесли нас к храму Баст. Увидев, что у дверей дома, к которому мы направлялись, зажжены факелы и светильники, они начали громко выражать недовольство низкой платой; тогда Хоремхеб ударил их своей плетью, и они обиженно замолчали.

Я вошел первым, и казалось, наш приход никого не удивил. Веселые слуги полили воду нам на руки, и аромат горячих блюд, притираний и цветов доносился до самой веранды. Слуги украсили нас гирляндами, и мы смело вступили в огромную залу.

Когда мы вошли, я никого не увидел, кроме женщины, которая шла нам навстречу. Она была облачена в царское полотно, так что ее тело просвечивало сквозь него, как тело богини. На голове ее был массивный голубой парик, и на ней было много прекрасных драгоценностей; ее брови были насурмлены, а под глазами положены зеленые тени. Но зеленее зеленого были ее глаза, похожие на воды Нила во время летнего зноя, так что сердце мое утонуло в них. Ибо это была Нефернефернефер, которую повстречал я однажды в колоннаде великого храма Амона. Она не узнала меня, но улыбнулась Хоремхебу, который поднял свою офицерскую плеть в знак приветствия. Кефта, молодой критянин, также был там; он подбежал к Хоремхебу и обнял его, называя своим другом.

Никто не обращал на меня внимания, и у меня было время наглядеться на сестру моего сердца. Она была старше, чем я ее запомнил, и глаза ее уже не улыбались, но были жесткие, как зеленые камни; они не улыбались, хотя рот ее улыбался, и они прежде всего остановились на золотой цепочке на шее Хоремхеба. Но колени мои подогнулись, когда я смотрел на нее.

Вокруг раздавались крики и смех; опрокинутые винные кувшины и смятые цветы валялись на полу, и сирийские музыканты так управлялись со своими инструментами, что разговор не был слышен. Очевидно, упились как следует, ибо одну женщину вырвало. Слуга слишком поздно подал ей чашку, так что ее платье было испачкано, и все смеялись.

Кефта, критянин, обнял и меня, перепачкав при этом все мое лицо мазью, и называл меня своим другом. Но Нефернефернефер взглянула на меня и сказала:

— Синухе! Я знала когда-то одного Синухе, он тоже был врачом.

— Я и есть тот самый Синухе, — сказал я, глядя ей в глаза и дрожа.

— Нет, ты не тот. — Она сделала отрицательный жест. — Тот Синухе, которого я знала, был молоденьким мальчиком, с чистыми, как у газели, глазами, а ты мужчина и ведешь себя по-мужски. У тебя между бровей две морщины и не такое гладкое лицо, как у него.

Я показал ей перстень с зеленым камнем, который я носил на пальце, но она покачала головой, притворившись озадаченной, и сказала:

— Я, должно быть, принимаю в своем доме разбойника, который убил Синухе и украл тот перстень, что я когда-то подарила ему в знак нашей дружбы. Его имя ты тоже украл, и того Синухе, который нравился мне, уже нет более в живых.

Она подняла руки в знак печали, и я с горечью снял перстень с пальца и вручил его ей, сказав:

— Тогда возьми обратно свой перстень, и я уйду и не буду более докучать тебе.

Но она возразила:

— Не уходи! — и снова, легко положив свою ладонь на мою руку, как она уже делала это однажды, тихо сказала: — Не уходи!

И я не ушел, хотя знал, что ее тело будет жечь меня сильнее огня и что никогда уже не смогу я быть счастлив без нее. Слуги налили нам вина, и оно никогда не было слаще для моих уст, чем в тот раз.

Женщина, которой было плохо, прополоскала рот и снова принялась пить вино. Затем она скинула свое испачканное платье и отбросила его; она также сняла свой парик, так что осталась совсем обнаженной. Руками она сжала вместе свои груди, приказав слугам налить между ними вина, и она разрешала пить оттуда любому, кто только хотел. Она закружилась по комнате, громко смеясь, молодая, прекрасная и бесшабашная, и, остановившись перед Хоремхебом, предложила ему выпить вино, налитое между ее грудями. Он склонил голову и пил. Когда он снова поднял голову, его лицо было мрачно, он посмотрел в глаза женщине, обхватил ее бритую голову руками и поцеловал ее. Все засмеялись, и женщина смеялась с ними. Затем, внезапно застыдившись, она потребовала чистое платье. Слуги одели ее, и она снова водрузила на голову свой парик. Она села рядом с Хоремхебом и больше не пила. Сирийские музыканты продолжали играть; я чувствовал фиванскую лихорадку в крови и знал, что рожден увидеть сумерки мира, а пока я могу сидеть с сестрой моего сердца и смотреть на ее зеленые глаза и алые губы.

Таким образом, благодаря Хоремхебу мне привелось снова увидеть Нефернефернефер, мою возлюбленную; но для меня было бы лучше, если бы я никогда не встретил ее.

 

4

— Это твой дом? — спросил я ее, когда она села рядом со мной, разглядывая меня своими холодными зелеными глазами.

— Это мой дом и мои гости. Я принимаю гостей каждый вечер, потому что не люблю быть одна.

— И Метуфера? — спросил я, желая узнать все, несмотря на боль, которую это могло причинить мне. Она слегка нахмурилась.

— Разве ты не знаешь, что Метуфер умер? Он умер, потому что злоупотреблял деньгами, которые фараон дал его отцу для постройки храма. Метуфер умер, и его отец уже больше не главный строитель царя. Разве ты не знал об этом?

— Если это правда, — ответил я, улыбаясь, — я готов поверить, что Амон наказал его, ибо он высмеивал имя Амона. — Я рассказал ей о том, как Метуфер и жрец плевали в лицо статуи Амона, чтобы вымыть его, и как они натирались священной мазью Амона.

Она улыбалась, но взгляд ее был холодным и отчужденным. Внезапно она сказала:

— Почему ты не пришел ко мне тогда, Синухе? Если бы ты меня искал, то нашел бы меня. Ты дурно поступил, не приходя ко мне и посещая других женщин, ведь на твоем пальце был мой перстень.

— Я был совсем еще мальчиком, и я боялся тебя, но в моих снах ты была моей сестрой, Нефернефер, и — смейся, если хочешь, — я никогда еще не знал ни одной женщины. Я ждал, что снова увижу тебя.

Она рассмеялась и жестом выразила недоверие.

— Ты, конечно, лжешь. В твоих глазах я должна выглядеть старой уродиной, и насмехаться надо мной и лгать мне — забава для тебя. — Ее глаза были теперь веселыми, как в прежние дни, и она казалась настолько моложе, что мое сердце переполнилось и заныло, когда я посмотрел на нее.

— Это правда, что я не прикасался ни к одной женщине, — сказал я, — но, может быть, неправда, что я ждал тебя. Позволь мне быть откровенным. Очень много женщин прошло передо мной, молодых и старых, хорошеньких и некрасивых, мудрых и глупых; но я смотрел на всех одинаково — глазами врача, и ни одна из них не взволновала моего сердца, хотя почему так было, не могу сказать, я сам не знаю.

— Наверное, когда ты был малышом, ты свалился с груженой повозки и приземлился верхом на оглобле, и вот с тех пор ты приуныл и полюбил одиночество, — и, смеясь, она слегка коснулась меня так, как не касалась еще никогда ни одна женщина. Отвечать было излишне, ибо она сама знала, что сказанное ею — неправда. Она быстро отдернула руку, прошептав:

— Выпьем вина вместе. Я все же могу насладиться с тобой, Синухе.

Мы пили вино, тогда как рабы выносили некоторых гостей к их носилкам, а Хоремхеб обнял рукой сидящую рядом с ним женщину, называя ее своей сестрой. Он снял с себя золотую цепь и хотел повесить ей на шею.

Но она сопротивлялась и говорила сердито:

— Я приличная женщина, а не шлюха! — Поднявшись, она пошла прочь с оскорбленным видом, но у выхода незаметно сделала знак, и Хоремхеб последовал за ней. Я не видел больше никого из них в этот вечер.

А те, кто еще оставался, продолжали пить. Они ходили, шатаясь, спотыкаясь о табуреты и потренькивая на цитре, которую стащили у музыкантов. Они обнимались, называя друг друга братом и другом, а потом передрались и обзывали друг друга кастратами и евнухами.

Я был пьян, но не от вина, а от близости Нефернефернефер и от прикосновения ее руки, пока наконец по сделанному ею знаку слуги не начали гасить светильники и подбирать растоптанные гирлянды. Тогда я сказал ей:

— Я должен идти.

Но каждое слово разъедало мое сердце, как соль рану, ибо я боялся потерять ее и каждое мгновение без нее казалось мне потраченным даром.

— Куда ты пойдешь? — спросила она, притворяясь удивленной.

— Я иду, чтобы ходить дозором этой ночью на улице перед твоим домом. Я иду, чтобы принести жертву в каждом фиванском храме в благодарность богам за то, что вновь встретил тебя. Я иду срывать цветы с деревьев, чтобы усыпать ими твой путь, когда ты выйдешь из дома, и купить мирры, чтобы намазать ею косяки твоих дверей.

Она улыбнулась и сказала:

— Было бы лучше, если бы ты не уходил, ибо цветы и мирра у меня уже есть. И если ты уйдешь столь возбужденный вином, ты заблудишься среди чужих женщин. Этого я не допущу.

Ее слова преисполнили меня радостью. Я хотел схватить ее, но она сопротивлялась, говоря:

— Постой! Нас могут увидеть слуги. Хотя я и живу одна, я не продажная женщина.

Она вывела меня в свой сад, окутанный лунным сиянием и наполненный ароматом мирры и акаций. В пруду цветы лотоса уже закрыли свои чашечки на ночь, и я видел, что края пруда выложены разноцветными камнями. Слуги полили воду нам на руки и принесли жареного гуся и фрукты в меду, и Нефернефернефер сказала:

— Ешь и наслаждайся здесь со мной, Синухе.

Но мое горло сжалось от желания, и я не мог глотать. Она одарила меня насмешливым взглядом и ела с жадностью. Каждый раз, когда она глядела на меня, лунный свет отражался в ее глазах. Я страстно желал заключить ее в объятия, но она оттолкнула меня, говоря:

— Не знаешь ли ты, почему Бает, богиню любви, изображают в виде кошки?

— Мне нет дела ни до кошек, ни до богов, — ответил я, потянувшись к ней; глаза мои были затуманены желанием. Она оттолкнула мои руки.

— Скоро ты уже сможешь коснуться меня. Я позволю тебе положить руки мне на грудь и на живот, если это успокоит тебя, но сперва ты должен выслушать меня и узнать, почему женщина похожа на кошку и почему страсть тоже подобна кошке. Ее лапы мягки, но под ними скрываются когти, которые безжалостно рвут, ранят и раздирают твое сердце. Да, действительно, женщина подобна кошке, ибо кошка тоже получает удовольствие, мучая свою жертву и пытая ее, и никогда не устает от этой игры. И только изувечив эту тварь, она ее сожрет и затем отправится разыскивать новую жертву. Я говорю это тебе, потому что хотела бы быть честной с тобой; я никогда не желала причинить тебе зло. Нет, я никогда не желала причинить тебе зло, — повторила она рассеянно, взяв мою руку и поднеся к своей груди, тогда как другую она положила к себе на колени. Я задрожал, и слезы брызнули из моих глаз. Тогда она снова оттолкнула меня.

— Ты можешь уйти от меня сейчас и никогда не возвращаться, и тогда я не причиню тебе вреда. Но если ты теперь не уйдешь, не пеняй на меня потом, что бы ни произошло.

Она дала мне время уйти, но я не ушел. Потом, слегка вздохнув, как бы устав от игры, она сказала:

— Пусть будет так. Ты должен получить то, за чем пришел, но будь снисходителен, ибо я устала и боюсь, что могу уснуть в твоих объятиях.

Она привела меня в свою комнату, к своему ложу из слоновой кости и черного дерева. Там, выскользнув из своей одежды, она открыла мне объятия.

Казалось, ее тело спалило меня дотла.

Вскоре она зевнула и сказала мне:

— Я очень хочу спать — и приходится поверить, что ты никогда не спал с женщиной, ибо ты очень неловок и не доставил мне никакого удовольствия. Но когда юноша берет свою первую женщину, он отдает ей бесценное сокровище. Мне не надо от тебя другого подарка. А теперь уходи и дай мне уснуть, ибо ты получил то, за чем пришел.

И когда я попытался снова обнять ее, она стала сопротивляться и отослала меня прочь. Когда я шел домой, мое тело таяло и горело, и я знал, что никогда не смогу забыть ее.

 

5

На следующий день я велел Капта отослать прочь всех моих пациентов и предложить им поискать других докторов. Я послал за цирюльником, умылся и умастился ароматическими маслами, заказал носилки и велел носильщикам бежать. Мне хотелось быстро добраться до дома Нефернефернефер, не испачкав пылью одежду или ноги. Капта с беспокойством следил за мной и качал головой, ибо никогда прежде не покидал я среди дня моей рабочей комнаты, и он боялся, что если я стану пренебрегать своими пациентами, то гонорары уменьшатся. Но у меня была только одна мысль, и мое тело горело огнем — восхитительным огнем.

Слуга впустил меня и проводил в комнату Нефернефернефер. Она наряжалась перед зеркалом и посмотрела на меня жестким безразличным взглядом.

— Чего ты хочешь, Синухе? Ты утомляешь меня.

— Ты прекрасно знаешь, чего я хочу, — сказал я, пытаясь обнять ее и вспоминая ее пылкость в прошлую ночь. Но она грубо оттолкнула меня:

— Что это, злоба или глупость? Явиться сейчас! Из Сидона прибыл купец с драгоценным камнем, который некогда принадлежал царице, — украшение на лоб из какой-то гробницы. Сегодня вечером кто-то даст его мне; я долго мечтала о драгоценности, подобной которой нет ни у кого. Поэтому я решила быть красивой и умастить мое тело.

Она невозмутимо разделась и вытянулась на постели, чтобы рабыня натерла ее тело бальзамом. Сердце мое перевернулось в груди и мои руки вспотели, когда я увидел, как она прекрасна.

— Что же ты медлишь, Синухе? — спросила она, когда рабыня ушла, оставив ее, беспечно лежащую на постели. — Почему не уходишь? Мне надо одеться.

У меня закружилась голова, и я бросился к ней, но она оттолкнула меня так проворно, что я не успел обнять ее и стоял, проливая слезы от неудовлетворенного желания.

Наконец я сказал:

— Если бы я мог купить для тебя эту драгоценность, я бы купил ее, как ты прекрасно знаешь, но больше никто не должен касаться тебя — иначе я умру.

— А? — произнесла она, полузакрыв глаза. — Ты не допустишь, чтобы кто-то еще прикасался ко мне? А если я подарю этот день тебе, Синухе, если я буду есть, пить и играть с тобой сегодня, — поскольку никто не знает, что будет завтра, — что ты дашь мне?

Она так вытянулась на постели, что ее плоский живот запал. На ней не было ни одного волоска — ни на голове, ни на теле.

— У меня в самом деле нет ничего, чтобы дать тебе, — и, сказав это, я посмотрел вокруг — на пол из ляпис-лазури, выложенный бирюзой, и на множество золотых чаш, стоявших в комнате. — Правда, мне нечего дать тебе.

Мои колени подогнулись, и я повернулся, чтобы уйти, но она остановила меня.

— Мне жаль тебя, Синухе, — сказала она мягко, снова вытягивая свое гибкое тело. — Ты уже дал мне то, что имел, то, что стоило дарить, хотя ценность этого кажется мне очень преувеличенной. Но у тебя есть дом, и одежда, и все инструменты, необходимые врачу. Полагаю, что в общем ты не беден.

Дрожа с головы до ног, я ответил:

— Все это твое, Нефернефернефер, если желаешь. Это стоит немного, но дом удобен для врача. Какой-нибудь воспитанник Обители Жизни мог бы дать за него хорошую цену, если бы у его родителей были средства.

— Ты так думаешь?

Она повернулась ко мне обнаженной спиной и, созерцая себя в зеркале, провела своими тонкими пальцами вдоль черных линий своих бровей.

— Как хочешь. Тогда найди писца, который запишет, что все, чем ты владеешь, может быть переведено мне, на мое имя. Ибо хотя я и живу одна, я не из тех женщин, которых презирают, и я должна обеспечить свое будущее, когда ты, быть может, бросишь меня, Синухе.

Я пристально смотрел на ее обнаженную спину; язык не поворачивался у меня во рту, и мое сердце начало так неистово биться, что я поспешно повернулся и ушел. Я нашел писца, который быстро выправил необходимые бумаги и отправил их для безопасности в царский архив. Когда я вернулся, Нефернефернефер уже облачилась в царское полотно и надела красный, как золото, парик; ее шея, запястья и лодыжки были украшены самыми роскошными драгоценностями. У входа ее ожидали нарядные носилки.

Вручив ей бумагу писца, я сказал:

— Все, чем я владею, теперь твое, Нефернефернефер, включая и одежду, которую я ношу. Давай теперь поедим и выпьем и вместе насладимся этим днем, ибо никто не знает, что будет завтра.

Она небрежно взяла бумагу, положила ее в шкатулку из слоновой кости и сказала:

— Извини, Синухе, но оказывается, у меня начались месячные очищения, так что ты не можешь прийти ко мне, как я того желала. Тебе лучше уйти теперь, пока я не совершу необходимое омовение, ибо у меня тяжелая голова и мое тело болит. Приходи в другой день и ты получишь то, чего желаешь.

Помертвев, я пристально смотрел на нее и не мог говорить. Она нетерпеливо топнула ногой.

— Убирайся, я спешу.

Когда я попытался дотронуться до нее, она сказала:

— Не размажь краску на моем лице.

Я пошел домой и привел в порядок свои вещи, чтобы все было готово для новой хозяйки. Мой одноглазый слуга следил за каждым моим шагом, качая головой, пока его присутствие не довело меня до бешенства. Я взорвался:

— Не ходи за мной по пятам; ты больше не принадлежишь мне. У тебя теперь другой хозяин. Слушайся его, когда он придет, и не воруй у него так, как воровал у меня, ибо, быть может, его палка тверже моей.

Тогда он бросился на землю, подняв руки над головой в глубокой печали и горько рыдая.

— Не прогоняй меня, господин, ибо мое старое сердце привязалось к тебе и разобьется, если ты прогонишь меня. Я всегда был предан тебе, хотя ты молод и простодушен. То, что я украл у тебя, я украл, заботясь о твоей же пользе. Я бегал по улицам на своих старых ногах в полдневный зной, выкрикивая твое имя и расхваливая тебя, хотя слуги других врачей избивали меня и бросались навозом.

Мое сердце было переполнено горечью, я ощущал во рту горький вкус, когда смотрел на него.

Но я был тронут и, схватив его за плечи, сказал:

— Вставай, Капта! К чему все эти вопли? Я отпускаю тебя не потому, что недоволен тобой, ибо был доволен твоей службой, хотя ты частенько выказывал свой нрав, бесстыдно хлопая дверями и стуча тарелками, когда что-либо раздражало тебя. И твое воровство не сердило меня, ибо оно обычно для раба. Я вынужден передать тебя другому против своей воли, ибо мне нечего больше дать; мой дом тоже достался другому, как и все, чем я владел, так что у меня осталась всего лишь моя собственная одежда. Ты напрасно сокрушаешься.

Капта рвал волосы и стонал:

— Это злосчастный день!

Он некоторое время сосредоточенно думал, а затем продолжал:

— Ты великий врач, Синухе, несмотря на молодость, и мир открыт перед тобой. Поэтому будет лучше, если я поспешу собрать самые ценные вещи, и, когда наступит ночь, мы сможем убежать. Мы можем пробраться в Красные Земли, где никто не знает нас, или к морским островам, где искрящееся вино и веселые женщины. И в стране Митанни, и в Вавилоне, где реки текут в обратном направлении, искусство египетских врачей ценится высоко, так что ты сможешь разбогатеть, а я могу стать слугой уважаемого господина. Поэтому поторопись, хозяин, чтобы мы успели упаковать вещи до наступления темноты, — и он потянул меня за рукав.

— Капта, Капта! Избавь меня от своей бессмысленной болтовни. Моя душа смертельно скорбит, и мое тело больше не принадлежит мне. Я связан узами более крепкими, чем медные цепи, хотя и невидимыми. Я не могу бежать, ибо уйти из Фив — все равно что быть в раскаленной печи.

Мой слуга сел на пол, ибо его ноги были покрыты болезненными опухолями, которые я время от времени лечил, когда имел досуг.

Он сказал:

— Ясно, что Амон отказался от нас, что неудивительно, поскольку ты так редко приносишь ему жертвы. Однако я честно жертвовал одну пятую из того, что крал у тебя, в благодарность за то, что он дал мне молодого и простодушного хозяина. Теперь он отказался также и от меня. Ну-ну… Мы должны переменить богов и поторопиться принести жертвы кому-то другому, кто, быть может, отведет от нас зло и опять устроит все по-хорошему.

— Хватит этого вздора. Ты забыл, что нам нечего жертвовать, так как все теперь принадлежит другому.

— Женщине или мужчине?

— Женщине, — ответил я, ибо что толку было скрывать это?

Услышав это, он снова разразился слезами.

— О, лучше бы я никогда не родился на свет! О, лучше бы моя мать задушила меня пуповиной при рождении! Ибо нет горше участи для раба, чем служить бессердечной женщине а она, должно быть, безжалостна, раз поступила так с тобой.

— Она нисколько не бессердечна, — ответил я, ибо такому глупцу, как я, необходимо было поговорить о Нефернефернефер хоть со своим рабом, так как мне было больше некому довериться. — На своем ложе, обнаженная, она прекраснее луны. Ее тело блестит от дорогих масел, а ее глаза зеленые, как воды Нила в летний зной. Счастливец ты, Капта, тебе можно позавидовать, если тебе позволят жить близ нее и дышать одним с нею воздухом.

Капта запротестовал еще громче.

— Она продаст меня носильщику или в каменоломню. Мои легкие задохнутся, и кровь будет сочиться из-под моих ногтей, и я погибну в грязи, как искалеченный осел.

В душе я знал, что эго вполне вероятно, ибо у Нефернефернефер едва ли найдется место и хлеб для такого, как он. Слезы потекли и у меня из глаз, хотя я не знал, плачу ли я из-за него или из-за самого себя. Увидев это, Капта тотчас же замолчал и ошеломленно уставился на меня, но я охватил голову руками, и мне было безразлично, что мой раб видит меня плачущим. Коснувшись моей головы своей широкой ладонью, он печально сказал:

— Это все я натворил, я должен был лучше охранять моего хозяина. Но мне и в голову не приходило, что он так неопытен и чист — как одежда до первой стирки. Ибо только так это можно объяснить. Я, конечно, удивлялся, что мой хозяин не посылает меня за девушкой, возвращаясь ночью домой из винной лавки, а женщины, которых я приводил для твоею удовольствия, уходили раздосадованные, обзывая меня крысой и черной вороной. А среди них были молодые и хорошенькие. Но мои хлопоты были напрасны, и я радовался как болван, думая, что ты никогда не приведешь жену в дом, чтобы она колотила меня по голове и плескала кипяток мне на нога всякий раз, когда поссорится с тобой. Какой же я был дурак и болван! Это та первая головешка, от которой сгорит дотла весь дом.

Он сказал еще гораздо больше, и звук его голоса был как жужжание мух в моих ушах. Наконец он умолк и приготовил для меня пищу и полил воду мне на руки. Но я не мог есть, ибо тело мое горело; и когда пришел вечер, одна-единственная мысль наполняла мою голову.