Сегодня праздник Пасхи, и я пишу тебе из форта Антонии, находящегося внутри святого города Иерусалима. Со мной случилось нечто, о чем я даже не мог догадываться и чему до сих пор не могу дать определения. О Туллия, я нахожусь в полном смятении и пишу тебе в надежде объяснить самому себе произошедшее.
Я более не испытываю предосудительного отношения к предсказаниям и, быть может, никогда его не испытывал, даже если иногда говорил или писал об этом. Сейчас я полностью уверен, что решение предпринять это путешествие принадлежало отнюдь не мне, и если бы я даже захотел, то все равно ничего бы не смог изменить. До сих пор не могу понять, какие силы руководили мной! Расскажу все по порядку.
Мы остановились на том, что я собирался на базаре в Яффе нанять осла; это я и предпринял, несмотря на обилие других предложений, обещавших мне куда более легкое путешествие. Итак, я без промедления покинул побережье, присоединившись к последним паломникам, которые направлялись в Иерусалим. Мой осел оказался кротким и хорошо выдрессированным животным: за время всего путешествия не доставил мне никаких хлопот; похоже он столько раз проходил путь от Яффы до Иерусалима и от Иерусалима до Яффы, что прекрасно знал каждый колодец, каждую стоянку, каждую деревню и каждый постоялый двор. Думаю, более подходящего проводника мне было не сыскать, а животное, в свою очередь, похоже, испытывало ко мне наилучшие чувства, поскольку я ни разу не сел на него верхом, даже на крутых спусках, ограничиваясь тем, что шагал рядом с ним.
От Яффы до Иерусалима оставалось всего лишь два перехода, однако предполагалось, что путешествие по гористой местности будет более утомительным, чем по ровной дороге. Но ничего подобного: Иудея – это великолепное по красоте место, полное садов, проходить по таким краям доставляет сущее наслаждение. Миндальные деревья в долинах уже отцвели, однако в ландах на протяжении всего пути вдоль дороги растет множество красивых цветов. Я чувствовал себя отдохнувшим и словно помолодевшим, настолько было приятно шагать, как во времена молодости, когда я увлекался спортивными дисциплинами.
Итак, благодаря своему образованию и чувству осторожности, которое я обрел за время своей беспокойной жизни, я научился не придавать чрезмерного значения внешним формам. Я предпочитаю не выделяться из массы ни одеждой, ни манерой поведения. Я предпочитаю обходиться без прислуги и без глашатаев, которые сообщали бы о моем приближении, и когда по дороге на лошадях проносились важные господа, подгонявшие свои экипажи и рабов, я со своим ослом смиренно останавливался на обочине. Мне больше нравилось наблюдать за исполненными смысла движениями ушей осла, когда он поглядывал в мою сторону, чем разговаривать с важными господами, которые иногда останавливались, чтобы поприветствовать меня и предложить продолжить путь вместе с ними.
На борта своей одежды иудеи нашивают полоски бахромы·, и именно так их можно отличить от всех остальных смертных. Однако дорога, превращенная Римом в превосходный военный путь, за свою долгую жизнь повидала столько людей из самых различных стран, что даже отсутствие бахромы на полах моей одежды не привлекло ко мне никакого внимания. Во время переходов нам давали воду, таким образом, я смог напоить осла и омыть руки и ноги. Всеобщее возбуждение, царившее здесь, достигло такого предела, что прислуге некогда было отличать иудеев от чужестранцев! Повсюду господствовала атмосфера праздника, словно помимо иудеев все остальные тоже отправились в путь, чтобы отпраздновать их освобождение от египетского рабства.
Если бы я поторопился, то мог бы прибыть в Иерусалим уже на вторую ночь после начала путешествия. Но поскольку я был чужестранцем, то спешка паломников была мне ни к чему. Я наслаждался чистым горным воздухом и без устали восхищался цветущими склонами гор Иудеи. После легкомысленного образа жизни, который я вел в Александрии, мой разум как бы очистился, и я наслаждался каждой секундой; простой хлеб казался мне вкуснее всех египетских лакомств, и чтобы сохранить свежесть ощущений, на протяжении всего пути я не добавил к воде, которая была для меня лучшим нектаром, ни одной капли вина.
Я неспешно шагал вперед. Пастушья свирель, созывающая стада на закате дня, застигла меня достаточно далеко от Иерусалима. Конечно, я мог после непродолжительного отдыха достичь цели своего путешествия при лунном свете, но мне столько раз расхваливали зрелище, которое представляет собой Иерусалим с его возвышающимся на горе храмом, мраморные стены и золотое убранство которого сверкали в лучах дневного света. Все это мог наблюдать путешественник, подходящий к городу с другого конца долины. Я решил вкусить всю прелесть картины, чтобы составить себе полное впечатление о священном городе иудеев.
Поэтому, к великому удивлению своего осла, я свернул с дороги, чтобы обменяться несколькими словами с пастухом, который гнал стадо овец в укрытие горной пещеры. Говорил он на местном наречии, однако все же понял мой арамейский язык и заверил меня, что в этих местах нет волков. У него не было собаки для защиты овец от диких зверей, и он довольствовался тем, что сам спал у входа в пещеру, чтобы туда не проникли шакалы. В его котомке не оказалось ничего, кроме черного ячменного хлеба и большого окатыша козьего сыра, он был весьма доволен, когда я угостил его своим пшеничным хлебом, просвирняком и сушеными фигами, однако, узнав, что я другой веры, отказался от предложенного мною мяса. Тем не менее он вовсе не пытался держаться от меня в стороне.
Мы ели у входа в пещеру, а мои осел бродил в ее окрестностях. Окружавший нас мир поначалу окрасился в темно-фиолетовый цвет горных анемон, затем наступила ночь, на небе высыпали звезды. Ночь принесла с собой немного прохлады, я чувствовал, как из пещеры долетает теплота овечьих тел. Запах их шерсти усилился, однако это не доставляло неприятного ощущения а совершенно наоборот – напоминало запах детства и домашнего очага. И тогда мои глаза наполнились слезами, но плакал я не по тебе, о Туллия! Мне казалось, что я плакал от усталости: путь истощил последние силы моего ослабевшего тела; я, несомненно, оплакивал сам себя, свое прошлое, все, что утратил, и все то, что мне еще предстояло пережить. В эту минуту я безо всякого страха испил бы из источника забвения.
Я уснул у входа в пещеру, и небесный свод был мне крышей, как для самого обычного паломника. Я спал таким глубоким сном! что ничто не могло меня разбудить. Когда же открыл глаза, то увидел, как пастух вместе со своим стадом уже поднимался в горы. Не помню, чтобы мне снился какой-то вещий сон, но проснувшись, я ощутил, что воздух, земля и все вокруг стало совершенно иным. Обращенный к Западу откос горы все еще находился в тени, тогда как солнце уже освещало склоны холмов напротив. Ощущение было таким, словно мое тело ныло от множества ударов, и я испытывал такую усталость, что не было никакого желания даже пошевелиться. Осел лениво потряхивал головой. Я не мог понять, что со мной происходит: неужели я был настолько истощен, что два дня перехода и проведенная под открытым небом ночь смогли так меня измотать? Потом я подумал, что, возможно, это связанно с переменой погоды, к которой я был чувствителен точно так же, как к вещим снам и предсказаниям.
Я чувствовал себя настолько скверно, что даже не смог поесть, а лишь отпил из фляги пару глотков вина, которое никак на меня не подействовало. У меня появилось опасение, что я мог где-то выпить зараженной воды или подхватить какую-то болезнь.
Вдали, по тропе путники взбирались по склону горы. Чтобы справиться с охватившей меня инертностью, мне потребовалось достаточно много времени. С большим трудом я наконец-то навьючил осла и вернулся на дорогу. Немалые усилия я приложил к тому, чтобы помяться вверх, однако оказавшись на вершине хребта, я понял причину своего состояния. В лицо мне ударил сухой обжигающий ветер. Это был ветер пустыни. Поднявшись, он дует беспрестанно, принося людям болезни и мигрень, он свистит у дверей и проникает во все отверстия и щели в домах, от этого дыхания пустыни наглухо запирают ставни. Женщины начинают испытывать приступы тошноты. В один, миг мне опалило горло и лицо. Солнце стояло уже достаточно высоко и напоминало собой раскаленный шар. Наконец-то на другой стороне долины показался окруженный стенами священный город иудеев. Ощущая во рту соленый привкус ветра, я воспаленными глазами уже мог различить башни дворца Ирода, домишки, пристроившиеся у холмов и окружавшие город, театр, цирк, а надо всем этим возвышался со своими рвами, строениями и порталами храм, сверкая золотом и белизной.
Однако слепящие лучи солнца не позволили мне разглядеть храм во всем его величии: белый мрамор отсвечивал точно так же, как и сверкающее золото. Конечно, это было великолепное, небывалое чудо современной архитектуры, которое, впрочем, не вызывало у меня тех же чувств, что у иудеев: я смотрел на него внимательно, но с безразличием, разглядывал его, потому что не мог делать ничего другого после такого длительного путешествия, и я не был уже так молод, как тогда, когда впервые восхищался храмом в Эфесе. И не мог воспринять эту красоту и чистоту, поскольку глаза мне жгла пыль, приносимая соленым ветром.
Осел как-то странно посмотрел на меня; я принялся его подгонять, чтобы он поторопился. Когда же мы достигли вершины горы, он сам остановился в том месте, откуда лучше всего был виден окружавший нас пейзаж, и, безусловно, ждал от меня возгласов восхищения, пения торжественных гимнов и молитв. То, что я оказался рабом собственного тела и не смог по достоинству оценить священное для многих людей зрелище из-за простой физической усталости и неприятного ветра, вызвало у меня горькие упреки по отношению к самому себе.
Водя от злости ушами, осел принялся спускаться вниз по крутой тропинке. Я шагал рядом, держа его за недоуздок. Чем ниже мы спускались, тем тише становился ветер, а в долине его дыхание было едва ощутимо. Наконец к полудню мы достигли римской дороги, где сходятся пути из Яффы и Кесарии, переходя в одну широкую дорогу, по которой множество людей двигалось по направлению к городу. Я заметил, что у ворот люди собрались в кучки и смотрели в сторону одного из ближайших холмов, но многие все же старались пройти поскорее, прикрывая лицо. Мой осел шагнул в сторону, подняв глаза, я увидел на вершине заросшей боярышником возвышенности три креста с корчившимися от боли телами казненных. На склоне холма, ведущего к воротам, собралось великое множество людей, смотревших на кресты.
Толпа не давала свободно проехать по дороге, так что если бы я даже захотел продолжить свой путь, то не смог бы этого сделать. За свою жизнь мне часто приходилось видеть распятых на крестах злоумышленников и я всегда останавливался, чтобы вид их агонии мог закалить мое сердце и позволил в дальнейшем бесстрастно смотреть на человеческие страдания. В цирке мне приходилось видеть тысячи других, куда более жестоких смертей, но там они, по крайней мере, внушают страх, тогда как распятие на кресте представляет собой позорную и длительную смерть для провинившегося. Не могу не радоваться тому, что принадлежу к числу римских граждан и что даже если я совершу какой-нибудь поступок, из-за которого буду осужден на смерть, то умру быстро, от удара меча.
Если бы мой разум находился в другом состоянии, я бы, бесспорно, отвернулся бы от этого дурного предзнаменования и во что бы то ни стало продолжил свой путь. Однако, по необъяснимой для меня причине, вид трех крестов лишь усугубил мое угнетенное погодой состояние, хотя судьба приговоренных ни в коей мере не имела ко мне никакого отношения. Не знаю почему, но я знал, что так и должно было произойти: взяв осла за недоуздок, я сошел с дороги и, продираясь сквозь толпу, направился к месту казни.
У подножья крестов несколько сирийских солдат, принадлежащих к двенадцатому легиону, лежа на земле, играли в кости и попивали терпкое вино. Казненные не могли быть рабами или обычными преступниками, поскольку помимо солдат здесь находился их центурион.
Поначалу я с безразличием осмотрел распятых: тела их напряглись от боли. Затем мое внимание привлекла табличка, установленная на среднем кресте, прямо над головой казненного, надпись на которой была сделана на греческом, латинском и местном языках и гласила: «Иисус из Назарета, царь Иудейский». Первоначально смысл написанного ускользнул от меня, я не знал что думать. Затем я обратил внимание на терновый венец, одетый на склонившуюся голову умирающего так, как одевается царская корона. Из ран, причиненных его твердыми шипами, сочилась кровь.
Неожиданно табличка и лицо осужденного скрылись от моего взгляда: солнце вдруг зашло и наступила такая непроглядная темнота, что с трудом можно было различить очертания стоявших совсем рядом людей. В наступившем затмении смолкли птицы притихли люди, слышны были лишь стук костей, которые игроки бросали на щит, да прерывистое дыхание казненных.
В предыдущем письме, Туллия, я писал тебе наполовину всерьез, что собираюсь покинуть Александрию и пуститься на поиски иудейского царя, и вот он – передо мной, распятый на одном из холмов у ворот Иерусалима, и все еще при дыхании. И тогда мне стал понятен смысл прочитанных слов, а при виде тернового венца на его голове не осталось никаких сомнений в том, что я нашел того, кого искал, человека, рождение которого было, предсказано соединением Сатурна и Юпитера под знаком Рыб, иудейского царя, который, согласно Писаниям, пришел править миром. Мне нелегко объяснить, почему и как я понял это со всей очевидностью; возможно, ощущение тревоги, которое я испытывал с первых же часов этого дня, подготовило меня к столь необычной встрече.
Наступившая темнота послужила мне облегчением, поскольку скрыла от меня его агонию во всем ее ужасе. Тем не менее я успел заметить, что он был сложен на римский манер, поэтому выглядел куда более жалким, чем двое его товарищей по несчастью – крепких мужчин, судя по внешнему виду, до этого промышлявших с помощью топора и веревки.
Когда небо стемнело, природа и люди какое-то время молчали. Затем стали раздаваться исполненные беспокойства и ужаса крики. Я также успел подметить, что центурион растерянно поглядывал на небо. Мои глаза привыкли к темноте, и я уже мог различать очертания окружавшего нас пейзажа и лица стоявших неподалеку людей. Толпой овладевала паника, и тогда вперед вышли несколько важных особ, судя по их головным уборам, членов синедриона, и несколько скриб в одеяниях со впечатляющими своей пышностью полами. С явным желанием привести толпу в возбуждение, они принялись выкрикивать оскорбления в адрес распятого, требуя, чтобы он доказал, что действительно является царем и сам сошел с креста, и еще много обидных слов, повторяя, видимо, то, что распятый некогда обещал толпе.
Таким образом они пытались привлечь толпу на свою сторону, и нашлись такие, что стали вслед за ними выкрикивать ругательства в адрес несчастного. Однако немало было и тех, кто хранил упорное молчание, словно решив скрыть свои подлинные чувства. Судя по лицам и одежде, толпа состояла в основном из людей, занимавших скромное положение, здесь было немало крестьян, пришедших в Иерусалим на праздник Пасхи. Мне показалось, что в глубине сердца они испытывают глубокое сострадание к своему распятому царю, хотя и не выказывают его, опасаясь легионеров и собственных правителей. Многие женщины плакали, скрыв лица за тканями.
Услышав крики, осужденный с трудом приподнял не слушавшуюся его голову и выпрямился, опираясь о брус, к которому были пригвождены его ноги. Он был распят с согнутыми в коленях ногами, дабы не смог слишком быстро умереть от удушья. Он с большим усилием глотнул воздух, а по его окровавленному телу пробежали судороги. Затем открыл померкшие глаза и осмотрелся вокруг так, словно что-то искал. Однако ничего не ответил на оскорбления; он использовал остатки сил, чтобы выносить страдания собственного тела.
Двое других сохранили еще достаточно энергии. Тот, что был слева, воспользовался всеобщим возбуждением, чтобы скорчить людям несколько гримас, а затем, повернув голову к тому, которого окрестили царем, присоединился к долетавшим снизу оскорблениям.
– Разве ты не Сын Божий? Спасись же сам и спаси нас вместе с собой!
Однако тот, что был справа, ответил ему, выступив в защиту царя:
– Мы страдаем, справедливо расплачиваясь за свои деяния, а он не сделал ровно ничего плохого!
И смиренным, исполненным грусти голосом он обратился к царю:
– Иисус, вспомни обо мне, когда пребудешь в царствии своем!
И он еще говорил о царствии, находясь в подобном положении и так близко от смерти! Если бы я остался прежним, подобная верность всего лишь искренне рассмешила бы меня; однако теперь у меня не возникло никакого желания смеяться. Их разговор был слишком уж мрачным. Мое удивление возросло, когда царь иудеев, выбиваясь из последних сил, повернул к своему спутнику по несчастью голову и сдавленным голосом попытался его утешить:
– Правду говорю тебе – сегодня ты будешь вместе со мной в раю.
Я не смог уловить смысла этих слов. Мимо меня прошел один из скриб, он подозрительно всматривался в толпу. Я загородил ему путь, желая расспросить о происходящем.
– Что имел в виду ваш царь, говоря о рае? Почему его распяли, если он не сделал ничего плохого?
У доктора права вырвался насмешливый хохот.
– Сразу видно, что ты не из Иерусалима! – ответил он. – Не станешь же ты верить словам разбойника больше, чем старейшинам и римскому правителю, приговорившим его к смерти? Он считал себя царем иудеев и тем самым совершил святотатство! Даже находясь на кресте, он хулит Бога, говоря о рае!
И он плотнее укутался в свои одеяния, чтобы его полы случайно не задели моей одежды. Это движение показалось мне оскорбительным.
– Я еще во всем этом разберусь! – воскликнул я.
Он бросил на меня угрожающий взгляд.
– Не лезь не в свои дела! – предупредил он. – Ты, похоже, не принадлежишь к числу его последователей. Он совратил немало людей, но теперь уже не сможет никого сбить с пути истинного. И не жалей его: он возбуждал толпы и подстрекал их к волнениям, он еще хуже, чем те двое, рядом с ним.
Мое сострадание к приговоренным переросло в ярость; я оттолкнул скрибу и, позабыв о своем положении и своем осле, подошел к центуриону, обратившись к нему на латинском языке, чтобы мои слова прозвучали весомее.
– Я – римский гражданин, а этот иудей угрожает мне!
Центурион, бросив на меня беглый взгляд, измученно вздохнул и принялся воинственным шагом расхаживать у края толпы время от времени отодвигая ее, чтобы расчистить место у подножия крестов. Затем, в доказательство своей образованности, он приветствовал меня на латыни, но сразу же перешел на греческий.
– Спокойствие, брат! Если ты действительно римский гражданин, твоей гордыни не пристало пускаться в ссору с иудеями, особенно перед субботой.
Затем он крикнул, обернувшись к толпе:
– Давайте! Давайте! Расходитесь по домам! На сегодня хватит болтовни и чудес! Возвращайтесь домой есть своего жареного ягненка, и да станет вам какая-то кость поперек горла!
Из этого я понял, что в толпе находились люди, действительно ждавшие чуда, быть может того, чтобы их царь сам спустился с креста? Они молча стояли в стороне от других, побаиваясь своих священников и скриб. Кое-кто прислушался к словам центуриона и направился к городу, путь к которому немного освободился.
Безо всякого почтения подтолкнув меня локтем, центурион пригласил меня следовать за ним:
– Пойдем, отдохнешь немного в моем обществе! Я здесь на службе, но эта история не имеет к нам никакого отношения. Иудеи всегда убивали своих пророков! И если им захотелось распять своего царя при помощи римлян, то не нам им это запрещать.
Я проследовал за ним и оказался с другой стороны крестов. На земле лежала одежда осужденных, разложенная солдатами по кучкам. Центурион поднял с земли флягу и протянул ее мне. Чтобы ничем его не обидеть, я отпил глоток терпкого вина, которое раздают легионерам. Он тоже выпил и с отрыжкой произнес:
– Выпьем еще, это самое лучшее, что нам осталось! К счастью, мое патрулирование заканчивается с наступлением темноты! Приближается шабат, а иудеи не привыкли оставлять трупы на кресте на ночь. Весь Иерусалим – это кубло шипящих змей, – продолжал он, – Чем больше я узнаю жителей этой страны, тем больше убеждаюсь, что лучшие среди них – это мертвые. Поэтому совсем неплохо, если накануне своего праздника они смогут посмотреть на останки, прибитые гвоздями к доскам. Только вот этот ни в чем не виновен, он – пророк!
Небо по-прежнему оставалось темным. Иногда оно отсвечивало красноватым светом и вновь погружалось во мрак. Удушающий воздух затруднял дыхание.
– Похоже, пустынный ветер поднял песчаную бурю к востоку отсюда, – задрав голову, сказал центурион – Только мне еще не приходилось видеть такой темной тучи! Был бы я иудеем, решил бы, что солнце скрыло свой лик, а небо оплакивает смерть Сына Божьего, поскольку Иисус называл себя таковым и утверждал, что именно поэтому ему придется вынести столь ужасную смерть.
Обращался он ко мне без чрезмерного уважения и, пользуясь тем, что мы были слегка освещены, внимательно следил за реакцией на моем лице, пытаясь составить обо мне представление. Он хотел было рассмеяться, но смех застыл у него на устах, и он еще раз посмотрел на небо.
– Даже животных сегодня захлестнуло волнение – продолжил он – Собак и лисиц охватило безумие, и они бежали высоко в горы, а верблюды целый день топтались у ворот, ни за что не желая: входить в них. Для города это плохой день.
– Это плохой день для всего человечества – добавил я, и сердце мое сжалось от тяжелого предчувствия.
Центурион вздрогнул, взмахнул рукой, словно желая оградить себя от этих слов, и сказал в собственную защиту:
– Это дело только иудеев, оно никак не касается римлян. Прокуратор отказался его судить и хотел было отпустить на свободу, но местные жители в один голос кричали: «Распни его! Распни!». Синедрион пригрозил обратиться к самому императору, обвиняя прокуратора в укрывательстве подстрекателя. Тогда тот омыл себе руки, дабы очиститься от невинной крови, а иудеи поклялись в том, что они сами и весь их род несут ответственность за пролитую кровь пророка.
– Кстати, а кто сейчас здесь римский прокуратор? – поинтересовался я – Мне следовало бы это знать, однако я – чужестранец в Иудее. Я прибыл сюда из Александрии, где в учениях провел всю зиму.
– Понтий Пилат, – ответил центурион, бросив на меня неприязненный взгляд.
Похоже, он принял меня за бродячего философа. Его слова, тем не менее, привели меня в удивление.
– Я знаю его! – воскликнул я – По крайне мере, в Риме я познакомился с его женой. Не Клавдией ли ее зовут? Не принадлежит ли она к роду Прокула?
Однажды я был приглашен в римский дом Прокула и присутствовал при чтении очень длинного и скучного произведения, посвященного деяниям Прокула в Азии во славу Рима. Однако вино и другие прохладительные напитки были отменного качества, а я провел увлекательную беседу с Клавдией Прокулой, несмотря на то что она была значительно старше меня. Она оказалась небывало образованной и наделенной большой чувственностью женщиной; мы не раз обещали друг другу встретиться еще раз, и это не было простой светской любезностью. Но по тем или иным причинам, нам так и не представился случай увидеться еще раз. Смутно, но я припоминаю, что затем она заболела, а позже выехала из Рима. Ты еще так молода, о Туллия, что вряд ли можешь об этом помнить. Перед своим отъездом на Капри она бывала при дворе Тиверия.
Новость о том, что она где-то рядом, оказалась для меня настолько неожиданной, что на какое-то время я позабыл о происходившем вокруг и вернулся к воспоминаниям о своей молодости с ее разочарованиями и утратой первых иллюзий. Центурион принялся давать пояснения, чем и вернул меня к действительности. – Если ты на самом деле друг прокуратора, гражданин Рима и чужестранец в этом городе, настоятельно тебе советую во время праздников придерживаться общества римлян. Тебе трудно себе представить фанатизм иудеев во время их религиозных празднеств. Прокуратор сам прибыл из Кесарии в Иерусалим, чтобы иметь возможность еще в зародыше задушить возможные беспорядки. Возможно, побывав на казни этого святого человека, население будет соблюдать спокойствие, однако ни в чем нельзя быть уверенным. Во всяком случае, его ученики разбежались и больше не смогут подстрекать народ к смуте – ведь он не смог сойти с креста.
Центурион приблизился к крестам, внимательно осмотрел увенчанного терниями царя и двух других преступников, а затем уверенно произнес:
– Теперь ему уже недолго осталось. Прошлой ночью, схватив и представив его перед синедрионом, иудеи немало над ним поиздевались. Прокуратор, в свою очередь, приказал его высечь римским способом, надеясь таким образом умилостивить плебс или, по крайней мере, приблизить час его смерти. Тебе ведь известно, что хорошая порка перед распятием является делом истинного милосердия. Двум другим вместо этого придется переломать ноги, чтобы они, не имея возможности опереться, повисли на крестах и еще до наступления ночи умерли от удушья.
Вдруг воздух пронзил неслыханный жалобный крик животного. Красноватые отсветы отогнали мрак, и испуганная толпа засуетилась. Мой осел в страхе бежал к городу со всей моей поклажей. Завидев его, путники останавливались; задрав голову высоко кверху, осел еще раз издал такой громкий рев, словно пытался выразить весь охвативший природу ужас. Я бросился вслед за ним.
Он уже не бежал, но все его покрытое потом тело содрогалось от страшных судорог. Я сделал вид, будто собираюсь его погладить, чтобы вернуть ему спокойствие, но кроткое до сих пор животное попыталось меня укусить. Человек, придержавший его, заметил, что в этот день во всех животных словно вселился демон и что такое случается лишь тогда, когда ветер дует из пустыни.
Из ворот выбежал старший конюший и осмотрел недоуздок и метку на ухе осла.
– Этот осел принадлежит нам, – возбужденно заметил он. – Что ты с ним сделал? Если он заболеет, то нам придется его прикончить, тогда ты должен будешь за него уплатить, возместив и ущерб.
На несчастного осла было жалко смотреть: до сих пор мне не приходилось видеть, чтобы животные так дрожали.
– Можно подумать, все в Иерусалиме сошли с ума, – возразил я, начав снимать с него поклажу – Этому ослу я не причинил никакого вреда. Ему страшно от запаха крови и смерти, потому что вы распяли своего царя.
Однако эта ссора быстро закончилась, а поклажа вывалилась из моих рук, поскольку все вокруг наполнилось каким-то странным звуком, а земля дрогнула под ногами. Однажды мне уже довелось испытать подобное ощущение, и мне, похоже, стала понятна причина солнечного затмения, странного поведения животных и собственного возбужденного состояния. Как мне ни хотелось вытянуться на ложе, накрыться с головой одеялом и все забыть, я подумал, что было бы не лучшим решением найти убежище в одном из городских домов.
– Не будем ссориться, когда земля дрожит от боли, – сказал я конюху, дав ему серебряный динарий – Позаботься о моих вещах. Я заберу их у ворот.
Он попытался было заставить осла идти вперед, но напрасно тянул он его за недоуздок и награждал сильными пинками – животное отказывалось сдвинуться с места. Тогда конюх стреножил его и, взяв мою поклажу на плечо, вернулся к воротам.
Не знаю, то ли страх перед землетрясением помешал мне войти в ворота, или же какая-то неведомая и неотвратимая сила заставила меня броситься к крестам на горе, хотя зрелище это не представляло собой ничего приятного. От самого сердца я обращался с молитвой ко всем известным и неизвестным мне богам и даже к богам-хранителям моего домашнего очага: «Я изучал пророчества по собственной воле, но ваши предсказания заставили меня покинуть Александрию и привели в это место в этот самый момент. Я отправился на поиски будущего царя, дабы быть рядом с ним и получить заслуженное вознаграждение. Дайте мне достаточно сил, чтобы я смог оказывать ему достойное почтение до самой смерти, даже если я не получу за это никакого вознаграждения». Я медленно взошел на холм и присоединился к толпе. Позади плакали женщины, но я не мог различить их лиц, поскольку все они были скрыты под вуалями. Возле них находился лишь один прекрасный ликом юноша, черты которого исказились от боли и страха, он утешал и защищал их. Я спросил, кто он такой, и слуга скрибы пояснил: женщины следовали за Иисусом из Галилеи, где он ослушался закона и сбил многих с пути истинного.
– Этот юноша – один из его учеников, но преследовать его запрещено, потому что он родственник первосвященника; кроме всего, он лишь молодой глупец! – сказал слуга и, указав с насмешливым видом на одну из женщин, которую поддерживал юноша, добавил: – Думаю, это и есть мать приговоренного!
Мне не хватило мужества приблизиться и переговорить с ними, несмотря на все мое желание услышать что-нибудь о казненном от его собственных учеников. Однако мое сердце охватила печаль, когда я подумал о том, что мать присутствует при позорной смерти сына. Похоже, даже недруги царя с почтением относились к претерпеваемой боли, и никто не подходил к заплаканным женщинам. Я оставался в толпе, а время медленно шло. Небо вновь покрылось мраком, сухой и обжигающий воздух затруднял дыхание. На глаза и раны распятых насели мухи и слепни, а тела их содрогались в спазмах. Царь Иисус вновь выпрямился на кресте, открыл невидящие глаза и с силой тряхнул головой.
– Боже мой! Боже мой! – громко воскликнул он – Для чего Ты меня оставил?
Но голос был настолько хриплым, что слова трудно было понять. Присутствовавшие забеспокоились и стали расспрашивать друг друга. Одни считали, что он сказал, будто Бог его оставил, тогда как другие полагали, что он взывал к Илие, который, насколько я смог понять, являясь одним из иудейских пророков, поднялся на небо на огненной колеснице, и это стало причиной того, что наиболее жестокосердные из толпы возобновили оскорбительные возгласы в адрес Иисуса, предлагая ему самому вознестись на небо. Однако любопытные и те, что надеялись на чудо, шепотом молились о том, чтобы пророк Илия действительно пришел ему на, помощь. Немало нашлось и таких, которые в страхе отступили от крестов, готовые в любую минуту прикрыть себе лицо.
Царь еще что-то произнес с высоты креста. Стоявшие к нему поближе передали, что его мучит жажда. Один из толпы, охваченный чувством сострадания, подбежал к подножию креста, смочил губку в терпком вине из солдатской фляги, водрузил ее на шести поднес к губам страждущего. Ни солдаты, ни центурион не сдвинулись с места, чтобы помешать ему. Не знаю, был ли Иисус еще в состоянии высосать вино из губки – стояла такая тьма, что его лица не было видно. Но, по-видимому, его губы достаточно увлажнились, поскольку, несмотря на страшные муки, его голос окреп и стал более четким, когда он в последний раз выпрямился и возгласил:
– Свершилось!
Это предсмертное восклицание дало повод для множества толкований. Затем в темноте раздался треск костей: его тело обвисло на руках, а голова свесилась на грудь. Этот звук во мраке был ужасен! Тогда я понял, что началась агония, и он больше никогда не поднимет головы. Пришел конец его страданиям, и это принесло мне чувство облегчения, поскольку как бы ни были велики его прегрешения перед местными законами, он заплатил за них сверх меры.
Почва под моими ногами вздрогнула, и я понял, что его больше нет в живых. Раздался глухой подземный грохот, наводивший ужас больше любой бури. Людские голоса сразу же утихли, с грохотом прокатились камни, и я по примеру остальных бросился наземь. Землетрясение хоть и не было продолжительным, но вселило во всех нас страх.
Наступило полное молчание, вслед за которым послышался топот лошадей, которые сорвались с привязи и удирали, не разбирая дороги. Небо медленно осветилось, темнота отступила, и люди начали подниматься с земли, отряхивая одежду. Кресты по-прежнему стояли на своем месте, но Иисус из Назарета, царь иудейский обвис на руках и больше не дышал. Солдаты, поднявшись с земли, принялись его рассматривать, шепотом обмениваясь полными ужаса восклицаниями.
Думаю, центурион выразил их общее мнение словами:
– Этот человек был настоящим праведником!
И глядя на напуганную толпу, яростно прокричал:
– Этот человек воистину был Сыном Божьим!
Я вспомнил об изученных за зиму предсказаниях, и меня охватило уныние. «Да пребудет мир с тобой, о владыка мира, о царь иудейский! – прошептал я про себя, – но мы так и не увидели твоего царства!»
Я принял решение узнать все о случившемся, о делах этого человека и о причине, по которой он был осужден и никто тому не воспротивился; быть может, он проводил слишком непродуманную политику или, возможно, ему не удалось найти влиятельного покровителя, на помощь которого он смог бы рассчитывать, что совершенно неудивительно – какой здравомыслящий человек мог бы принять сторону иудеев в надежде завоевать весь мир?
Опять появилось солнце, однако его необычный свет делал лица людей похожими на лица трупов. О Туллия, я вынужден признать одну вещь: я совершенно не в состоянии описать тебе царя иудеев. Я видел его, видел собственными глазами и, следовательно, должен был бы суметь описать хотя бы одну незначительную деталь его лица несмотря на то, что страдания, которые он испытывая, повергли его в ужасное состояние. Но несмотря на все усилия ничего не смогу тебе описать, разве что скажу: его лицо было в ссадинах, а из ран от тернового венца сочилась кровь. И все же в нем было нечто божественное, поскольку, прочтя надпись на табличке, я ни на секунду не усомнился в том, что он действительно царь иудеев.
Теперь, когда все уже свершилось, мне хотелось бы написать, что он был исполнен собственного достоинства, однако опасаюсь, что эти слова окажутся плодом моего собственного воображения. В мозгу запечатлелось воспоминание о его униженной покорности, словно он уже заранее смирился со своей судьбой. Однако как же царь, зная, что он рожден для того, чтобы править миром, мог примириться со столь позорной смертью? И что он хотел сказать, когда воскликнул: «Свершилось!»? Относилось ли это только к его близкой кончине?
Я не смог рассмотреть его лицо, как это сделал бы внимательный наблюдатель; я был поражен и смущен, какое-то чувство уважения мешало мне всматриваться в него в момент страданий. Помимо этого, если ты помнишь, все происходило в такой темноте, что временами трудно было различить силуэты людей на крестах. А когда снова появилось солнце, я не осмелился рассматривать его неподвижные черты – он внушал мне чувство огромного почтения.
После смерти царя толпа рассосалась, и вокруг крестов образовалось свободное место. Скрибы и первосвященники тоже поспешили покинуть место казни, дабы приготовиться к субботнему празднику, оставив лишь нескольких человек для наблюдения за последующим ходом событий. Один из распятых разбойников жаловался на невыносимые муки. Две разжалобившиеся женщины начали упрашивать центуриона позволить казненным выпить опьяняющего вина. Они воспользовались той же губкой и тем же шестом и дали им напиться.
Судя по положению солнца, наступил уже четвертый час. Центурион беспокойно ходил по кругу; основная его задача была уже выполнена, и ему хотелось как можно скорее покончить с другими осужденными. Именно в этот момент из форта Антонии прибыл в сопровождении одного солдата палач со всем необходимым для данного случая инструментом. Он с видом знатока осмотрел Иисуса; увидев, что тот уже мертв, с холодной расчетливостью принялся ломать голени двум другим распятым. Звук ломавшихся костей был ужасен, но еще более жуткими были крики, последовавшие за этим! Однако словно для того, чтобы утешить страждущих, палач объяснил им, что совершает акт милосердия. Сопровождавшего его солдата звали Лонгинус. Заявление палача о смерти Иисуса показалось ему недостаточным, и он копьем пронзил бок казненного, достав до самого сердца. Когда солдат вынул копье, из раны вытекла вода, смешанная с кровью.
Солдаты, обмениваясь шутками и наконец расслабившись после столь неприятной миссии, принялись собирать вещи и одежду казненных. И все же, как только утихли последние стоны распятых, несколько сорвиголов спрятались в толпе и выкрикивали в адрес римлян оскорбления и угрозы. Тогда солдаты без лишней суеты направились к толпе и стали толкать людей щитами. В последовавшей за этим сутолоке у одного из крикунов оказалась сломана челюсть, что закрыло рот всем остальным, и они, бросившись наутек, уже с безопасного расстояния кричали, что перебьют всех римлян в тот день, когда им дадут оружие. Эти люди были не учениками Иисуса, а, как пояснил мне центурион, сообщниками двух других.
Он решил быть предельно вежливым: подошел ко мне и попросил извинить за возникшие беспорядки, безусловно полагая, что я успел отметить быстроту, с которой он сумел с ними справиться. Прокуратор запретил убивать иудеев, кроме случаев крайней необходимости, а также арестовывать обыкновенных возмутителей спокойствия, поскольку вокруг них всегда вертятся люди, готовые бросить клич к восстанию у ворот форта Антонии. Короче, необходимо было любой ценой избегать столкновений, особенно накануне религиозных праздников. Понтий Пилат решил применить эту новую политику после того, как в начале своего правления испытал другие более жестокие методы, которые не принесли ему ничего, кроме неприятностей и даже осложнений с самим императором.
– Меня зовут Аденабар, – в заключение сказал центурион, – Когда закончим, я с удовольствием проведу тебя до форта и во время сдачи рапорта представлю прокуратору. Тебе лучше не бродить одному по городу. Эти негодяи видели нас вместе и знают, что ты не принадлежишь к их числу. Хороши же мы будем, если они искалечат или убьют римского гражданина! Придется проводить расследование, наказывать виновных, а в этом проклятом городе они, чтобы укрыться, найдут по крайней мере сто тысяч мест!
Затем он добавил, посмеиваясь:
– Избавимся от ненужных осложнений! Поверь, ты мне симпатичен и я уважаю образованных людей; сам я, хоть и не силен в латинском, умею читать и писать. Надеюсь, нам удастся найти тебе достойное жилье, хотя в крепости весьма тесно!
После этого он рассказал мне, что привыкший к простоте быта прокуратор, приезжая в Иерусалим, сам останавливается в крепости под защитой ее гарнизона; конечно же, он мог бы найти во дворце Ирода куда более роскошное жилье, но гарнизон настолько мал, что однажды уже ожегшись, он не хочет разделять его на две части. Антония же представляет собой неприступную крепость, возвышающуюся над территорией храма, а все беспорядки всегда начинались в его дворе.
Аденабар указал пальцем на крест и рассмеялся.
– Одним из самых забавных эпизодов поведения этого пророка Иисуса было то, что он кнутом разогнал из-под портала храма торговцев голубями и перевернул столы менял. В тот раз первосвященники не осмелились ему перечить, поскольку за ним следовало множество его приверженцев. Когда он въезжал в Иерусалим верхом на осле, ликующий народ расстилал перед ним свои одежды и размахивал пальмовыми ветвями. Повсюду кричали: «Слава сыну Давида!» Люди не осмеливались иным образом показать, что они действительно считали его своим царем, Во всяком случае, насколько мне известно, он действительно со стороны матери и со стороны отца принадлежал к роду Давида.
Едва заметным кивком головы он указал мне на женщин, оставшихся на склоне холма.
– Там его мать – прошептал он.
Когда толпа рассеилась, женщины пали наземь, словно подкошенные нечеловеческой болью и обратили свои лица к кресту, не скрывая их больше. Было совсем нетрудно понять, кто из них – его мать. Она была еще относительно молода, а ее лицо показалось мне самым красивым из тех, что мне пришлось видеть до этого дня. Даже искаженное болью, оно источало небывалый свет и спокойствие, выражая одновременно какую-то неприступность. Все в ее облике свидетельствовало о царском происхождении, несмотря на то что она была одета, как все крестьянки, а ее лицо было лучшим тому подтверждением.
Мне захотелось утешить женщину, сказав, что ее сын умер и больше не испытывает страданий. Однако в ее лице было столько благородства и столько боли, что я не осмелился подойти к ней. Рядом стояла еще одна женщина, по измученному лицу которой не переставая пробегали судороги, она пристально смотрела на крест, словно до нее еще не дошел смысл происшедшего. Третья из них была постарше. На ее лице было больше ненависти, чем страдания или отчаяния. Остальные женщины стояли поодаль.
Мой взгляд, словно зачарованный, остановился на матери Иисуса, болтовня Аденабара больше меня не интересовала. Очнулся я от волшебных чар лишь тогда, когда центурион, прикоснувшись к моей руке, сказал:
– Дежурство закончилось, и я ни на секунду больше не задержусь на этом зловещем месте. Иудеям остается лишь самим позаботиться о телах, если не хотят, чтобы они оставались на крестах в субботу. Меня это больше не касается.
Тем не менее он оставил нескольких человек для охраны крестов. Думаю, что на самом деле он оставил свой пост с целью проводить палача, который не хотел возвращаться в крепость в сопровождении только двух солдат – друзья и сообщники разбойников на обратном пути могли устроить ему засаду. Однако дорога оказалась пустынной, и у ворот никого не было. Из домов до нас доносился запах жареного мяса, но по правде говоря, мне совершенно не хотелось есть.
– Солнце еще не зашло, – взглянув на небо, сказал Аденабар – Для иудеев суббота начинается тогда, когда на небе появляются три звезды. В этот вечер они будут есть пасхального ягненка, а одна из их сект съела его еще вчера. В эти дни их храм представлял собой небывалую бойню; за два дня они пролили кровь многих тысяч ягнят, следуя правилам, их священники получают плечо каждого пожертвованного животного, а богу достается жир.
Аденабар сухо приказал конюшему, присматривавшему за моими вещами, взять их себе на спину и следовать за нами в Антонийскую крепость. Тот не посмел воспротивиться, и мы зашагали втроем под стук подкованных сандалий солдат о мостовую. Эти люди имели великолепную тренировку: ни один из них не сбился с дыхания, тогда как я едва не задохнулся, пока дошел до крепости! У входа конюший поставил на землю свою поклажу, тем самым давая понять, что совершенно не собирается заходить в крепость. В отличие от Аденабара, я понял, что настаивать бесполезно и заплатил ему два обола, что вовсе ему не помешало, отойдя от нас на безопасное расстояние, показать кулаки призвать все проклятия на головы римлян. Однако, когда часовой угрожающе поднял копье, он тут же бросился наутек, преследуемый смехом легионеров.
Как только мы оказались по другую сторону ворот, Аденабар1 изучающим взглядом осмотрел меня с ног до головы, давая таким образом понять, что в таком виде я не гожусь для представления прокуратору, даже если мы об этом и договорились на месте казни. Все здесь, действительно, отдавало ригоризмом и римским порядком, и я ощутил особый запах казармы, в котором улавливались запахи металла, кожи, меди, еще каких-то веществ вперемешку с дымом, что все вместе заставляло каждого входящего сюда немедленно осмотреть свою запыленную обувь и поправить складки на одежде; а посреди двора возвышался легионный алтарь, перед которым я отдал приветствие, хоть и не увидел там портрета императора.
Как сказал мне Аденабар, в крепости было трудно с водой и приходилось ее экономить, но он отвел меня в офицерский зал и приказал рабам принести все необходимое, чтобы я мог помыться и переодеться. Тем временем он должен был отдать рапорт прокуратору и одновременно сообщить о моем прибытии в Антонию.
Я разделся, вымылся, смазал маслом и промыл волосы, переоделся в чистую тунику и приказал очистить от пыли верхнюю одежду. Я решил, что будет уместным надеть на мизинец мой золотой перстень, хотя обычно я никогда не ношу его на людях, чтобы не привлекать к себе внимания. После этого вернулся во двор и застал прокуратора Понтия Пилата: он спускался по лестнице с измученным видом. Какой-то влиятельный иудей смог добиться аудиенции, однако не желал входить в крепость накануне шабата.
Судя по тому, что прокуратор согласился принять его на закате дня, речь шла, безусловно, о влиятельном и живущем в мире с римлянами лице. Я приблизился к солдатам, стоявшим во дворе и услышал, что эта встреча как-то связана с событиями прошедшего дня. Знатный мужчина пожилого возраста, с чувством собственного достоинства спокойным голосом испросил разрешения снять с креста тело Иисуса из Назарета и похоронить его до наступления шабата в своем саду неподалеку от места казни.
Понтий Пилат, услышав от своего окружения подтверждение о смерти иудейского царя, ответил:
– Он и так уже доставил мне немало хлопот! Известия о бесконечных беспорядках стали причиной болезни моей жены. Возьми его и похорони, чтобы мне больше не пришлось заниматься этим неприятным делом!
Старик вручил подарок секретарю прокуратора и удалился с таким же достоинством, с каким пришел сюда. Пилат, удивленный, обернулся к своей свите.
– Разве этот Иосиф из Аримафеи не входит в состав синедриона, который приговорил назаретянина к смерти? – спросил он – Имея таких достойных покровителей, в нужный момент он мог бы прибегнуть к их помощи! А мы не оказались бы впутанными в дело, которое не делает нам никакой чести.
В этот момент Аденабар подал мне знак. Я вышел вперед и учтиво приветствовал прокуратора, напомнив ему свое имя. Он с безразличием ответил на мое приветствие.
– Да! Конечно, я помню, кто ты, – сказал он, чтобы продемонстрировать свою память. – Твой отец был астрологом Манилием и ты принадлежишь к роду знаменитого Мецентия. Как жаль, что ты прибыл в Иерусалим именно сегодня! К счастью, землетрясение не причинило ущерба городу. Так, значит, ты тоже наблюдал смерть этого назаретянина? Однако все это уже не имеет никакого значения! Через год никто обо всем этом не вспомнит.
Он не снизошел до того, чтобы выслушать мой ответ, и продолжал:
– Моя жена будет рада увидеть тебя. Она чувствует себя не очень хорошо, но уверен, что она с радостью разделит с нами ужин. Я тоже не очень хорошо себя чувствую. Постоянно страдаю от ревматизма, а как ты смог убедиться, мое положение в Иерусалиме обязывает подниматься и спускаться по этой проклятой лестнице.
Тем не менее он передвигался с величайшей ловкостью и безо всякого усилия; ему, похоже, было трудно усидеть на месте. Он был не очень крепкого телосложения и уже начал лысеть, что было заметно, несмотря на то что он зачесывал волосы с затылка на лоб. Взгляд его был холодным и проницательным. Я знал, что его официальная карьера складывалась далеко не блестяще, и лишь благодаря жене он сумел получить этот пост прокуратора, который зависел от императорского легата великой Сирийской провинции. Однако антипатичным его тоже назвать трудно: он умел улыбаться и подтрунивать над самим собой! Думаю, осознавая возложенную на него ответственность представителя Рима, но все же испытывал немалые трудности в установлении правосудия в чужой беспокойной стране. Вот почему его так обеспокоило дело Иисуса.
– Если я поднимусь в свои комнаты, – с горечью вздохнул он, – уверен, что иудеи в скорости заставят меня спуститься обратно из-за какого-то каприза по поводу своего праздника. Из Рима легко приказывать уважать обычаи подвластной страны! А в результате это делает из меня их слугу, а не правителя!
Он принялся вышагивать по двору, жестом пригласив меня следовать за ним.
– Ты уже был в их храме? – спросил он. – Мы как язычники имеем право лишь взойти на паперть: те, кто не прошел обрезания, под страхом смерти не могут входить во внутренний двор Словно мы живем не в Римской империи! Они даже не позволяют нам выставить там хотя бы один портрет императора! Не подумай, что угроза смерти с их стороны – это всего лишь шутка: известен уже не один случай с печальным исходом. Бывает, что какому-то бесшабашному путешественнику взбредет в голову переодеться в местного жителя, чтобы посмотреть, что находится внутри храма, где, впрочем, не на что смотреть. Если его присутствие обнаруживается, его безжалостно забрасывают камнями. Конечно, они имеют на это право, но смею тебя заверить, что эта смерть не из приятных. Надеюсь, тебе в голову не придет таким способом проникнуть в храм.
Затем он стал, осторожно прощупывать почву, пытаясь разузнать последние новости из Рима, и испытал заметное облегчение, услышав, что зиму я провел в Александрии за изучением философии. Поняв, что я не представляю для него никакой политической опасности, и желая продемонстрировать мне всю свою доброжелательность, он, несмотря на свой ревматизм, пригласил меня во внутренний двор, и мы поднялись на вершину величественной крепостной башни, откуда открывался вид на храм. В лучах заходящего солнца это архитектурное творение было прекрасно с его многочисленными папертями и порталами. Понтий Пилат пальцем указал на двор для торговцев и чужестранцев, двор для женщин и двор для мужчин и затем на священную часть центрального здания, где находится дарохранительница. Даже сам первосвященник лишь раз в год имеет право входить в эту часть!
Я спросил, верно ли то, что рассказывают об иудеях во всех странах, будто они поклоняются массивной золотой голове дикого осла, находящейся в дарохранительнице. Прокуратор ответил, что этот вымысел лишен всякого основания.
– Внутри совершенно пусто! – заверил он меня. – Там нет ничего. Однажды Помпей зашел туда в сопровождении нескольких офицеров и по другую сторону занавеси ничего не обнаружил. Такова настоящая правда.
За ним опять прислали посыльного, и мы спустились во двор, где его ожидал представитель понтифика в сопровождении двух охранников храма, который плаксивым голосом напомнил: тела казненных должны быть сняты с крестов до наступления ночи. Понтий Пилат ответил, что разрешает забрать тела пригвожденных к крестам. Тогда из чистого формализма они пустились в долгие разглагольствования по поводу того, кому надлежит это сделать: римлянам или иудеям, хотя было совершенно очевидно, что посланец уже готов выполнить эту задачу, поскольку пришел в сопровождении двух стражников. Он собирался отнести тела на городскую свалку, чтобы предать их огню, круглосуточно поддерживаемому для сожжения мусора.
Прокуратор приказал ему не прикасаться к телу Иисуса из Назарета, если он все еще будет на кресте, поскольку он уже выдал другому человеку разрешение похоронить его. Эта новость сильно не понравилась посланнику первосвященника, однако он не осмелился начать еще один спор, получив лишь общие указания снять с крестов тела до наступления шабата. Тем не менее о попытался узнать, кто получил право на захоронение Иисуса и с причинах этого решения. Однако прокуратор, которому все это уже порядком надоело, оборвал его:
– Что сказано, то сказано!
И повернулся на каблуках, показывая, что встреча закончилась. Иудею оставалось лишь подчиниться и уйти вместе со стражниками.
– Даже после смерти этот иудейский царь продолжает доставлять тебе хлопоты, – произнес я.
– В подобных делах я обрел достаточный опыт, и не привык ломать себе голову над бесполезными вещами. Однако несправедливый приговор привел меня в смятение куда большее, чем я мог себе представить. Сегодня утром он сам признался, что действительно находится вне мира; с этого момента я понял, что с точки зрения политики он не представляет никакой! опасности и отказался осудить его на смерть, но иудеи вынудили меня к этому!
Он с силой ударил кулаком в раскрытую ладонь.
– Из-за беспорядков среди иудеев я стал игрушкой в руках заговорщиков! – в гневе воскликнул он. – Благодаря какому-то предательству они схватили его ночью; с большим трудом удалось собрать необходимое количество членов синедриона, чтобы судить его; при этом они вполне могли бы забросать его камнями за богохульство по отношению к своему Богу! Конечно, у них нет никакого права выносить смертный приговор, однако такое уже случалось, и они всегда оправдывали себя вышедшим из под контроля народным гневом. Только в этот раз они сами струсили перед народным гневом и решили впутать в это дело римлян. Я даже отправил Иисуса местному правителю Галилеи, поскольку он вырос и начал проповедовать в его пределах, но эта хитрая лиса Ирод Антипас лишь посмеялся надо мной и прислал мне его обратно, с тем, чтобы я судил его сам и на мне лежала бы ответственность за любую допущенную ошибку.
– А что он хотел сказать, утверждая, что его царство – за пределами этого мира? – осмелился я поинтересоваться – Я не суеверен, однако когда он умер, вздрогнула земля, небо покрылось мраком, чтобы никто не мог наблюдать за его страданиями.
Прокуратор бросил на меня полный злобы взгляд.
– Нет никакой необходимости, чтобы чужестранец, вроде тебя, напоминал мне о том, о чем моя жена не устает говорить с самого утра! – раздраженно произнес он. – Я арестую центуриона Аденабара, если он будет продолжать распространяться о мнимом Сыне Божьем! Суеверность сирийцев становится невыносимой! Вспомни, что ты – римлянин!
В душе я обрадовался, что на вершине башни не успел рассказать о пророчествах, приведших меня в Иерусалим. В то же время гнев Понтия Пилата заставил меня принять окончательное решение – разобраться до конца во всей истории. Римскому прокуратору не свойственно беспокоиться о смертном приговоре через распятие одного подстрекателя из числа иудеев! Этот царь должен был быть необыкновенным человеком.
Понтий Пилат уже поднимался по ступенькам лестницы, ведущей в его комнаты, предварительно пригласив меня на ужин. Я же вернулся в офицерский зал, где после службы вино лилось рекой. Мне пояснили, что вина в Иудее просто великолепны, в чем я окончательно убедился, испив предложенный мне напиток: разбавленное водой, вино имело приятный освежающий вкус и не было чрезмерно сладким.
Я вступил в разговор с присутствовавшими офицерами и узнал, что царь иудеев был приговорен к смерти Понтием Пилатом. Они, конечно, бичевали Иисуса и издевались над ним во дворе, но делали это скорее для того, чтобы немного поразвлечься, затем они собирались его отпустить. Создавалось впечатление всеобщего смятения в их среде: они все как бы искали себе оправдания и старались переложить вину за происшедшее на иудеев. Землетрясение произвело сильное впечатление; находясь под воздействием вина, некоторые из них принялись рассказывать о чудесах, которые молва приписывала этому Иисусу: он исцелил многих больных, умел изгонять демонов, ему даже удалось оживить мертвого человека, несколько дней пролежавшего в гробу неподалеку от Иерусалима.
Последний рассказ можно было воспринять как пример того, с какой скоростью распространяются слухи о событиях, не вписывающихся в рамки общего представления. Я с трудом сдерживал улыбку, слушая рассказы этих относительно образованных людей, оказавшихся столь падкими на сказки, лишенные всякого здравого смысла. Один из них даже утверждал, будто знает имя воскресшего! С совершенно серьезным видом они сообщали, что новость об этом воскрешении, сразу же разнесшаяся по всему городу, довела до крайней озлобленности первосвященников, решивших после этого убить творца подобных чудес!
Начальник каравана верблюдов, прибывший в город на праздник Пасхи, дабы продемонстрировать нетерпимость сынов Израиля, рассказал о том, что царь Ирод Галилейский несколько лет тому назад приказал убить пророка, который пришел из пустыни и крестил в водах Иордана толпы людей, чтобы открыть им врата в новое царство. Он видел его собственными глазами: тот был одет в верблюжью шкуру и никогда не ел мяса!
Говорили также, что на берегу Мертвого моря, в труднодоступной пустыне, нашла пристанище община, уединившаяся для того, чтобы изучать Святое Писание и ждать прихода нового владыки. Живущие в этой общине пользуются отдельным календарем и соблюдают определенную иерархию.
Наступил вечер, в зале зажгли светильники, а я стал собираться на ужин к прокуратору, что вызвало некоторые насмешки со стороны офицеров; наконец-то они признались, что несмотря на запрет, им удалось провести в крепость пару танцовщиц с сирийскими музыкантами, и я удостоился самых сердечных приглашений присоединиться к ним после трапезы у прокуратора – они искренне считали, что заслужили развлечений после столь необычных трудов, доставшихся им в эту Пасху.
Пол и стены комнат, расположенных в крепостной башне, были покрыты великолепными коврами и вычурными росписями, подушки из дорогих тканей украшали диваны – все это смягчало аскетичную строгость помещений. Блюда подносили на сирийской посуде, а изысканные вина наливали в прекрасные хрустальные кубки. Помимо меня, на трапезу был приглашен еще командир гарнизона – молчаливый, чтобы не сказать онемевший, человек; то, что он был хорошим стратегом, не вызвало у меня никаких сомнений, однако присутствие Клавдии Прокулы и ее компаньонки начисто лишило его дара речи. За трапезой присутствовали также Аденабар и секретарь прокуратора. Духи женщин соперничали с благовонными эссенциями, горевшими в светильниках.
Я был очень рад встрече с Клавдией Прокулой, хотя, по правде сказать, в другом месте я никогда бы ее не узнал – бледна и измождена до крайности; помимо этого, чтобы скрыть первую седину, она выкрасила волосы в красный цвет. Однако взгляд ее глаз нисколько не изменился, и я сразу же признал в нем ту прежнюю чувственность, которая так влекла меня в Риме во времена моих юных лет.
Клавдия протянула свои ухоженные руки, проницательно посмотрев мне в глаза. Она бросилась в мои объятия и, поцеловав в обе щеки, громко разрыдалась.
– Марк! О Марк! – вырвалось у нее – Как хорошо, что ты пришел утешить меня в этот ужасный вечер!
Комендант отвел взгляд в сторону, испытывая стыд за нашего радушного хозяина и за меня одновременно.
– Ну же, Клавдия! Постарайся взять себя в руки! – вмешался Понтий Пилат. – Мы все хорошо знаем, как ты страдаешь.
Клавдия убрала руки с моей шеи. Слезы испортили румяна на ее увядших щеках. От ярости она с силой топнула ногой.
– Разве я виновата в том, что эти кошмары лишили меня покоя? – бросила она упрек – Я предупреждала тебя, чтобы ты не прикасался к этому святому человеку!
Обратив внимание на выражение оскорбленного достоинства, написанное на лице прокуратора, я понял, как дорого стоил ему этот пост, полученный стараниями родственников жены. Любой другой человек на его месте, конечно же, немедленно вывел бы свою супругу в другую комнату и дождался бы, когда она там успокоится однако Понтий Пилат ограничился тем, что обнял ее за плечи, увещевая не нервничать. Ее спутница, небывалой красоты женщина, поспешно сделала вид, что ничего не произошло.
Прокуратор принял из рук раба глиняный кувшин с вином и сам разлил его по хрустальным кубкам; не знаю, что послужило причиной такого его поведения – эти кубки, похоже, были предметом гордости прокуратора. Первый кубок он передал мне, минуя даже коменданта крепости.
Благодаря этому я понял, что он приказал обыскать мои личные вещи. В них лежало одно краткое рекомендательное письмо от весьма влиятельного лица и совет покинуть Рим для моего же блага. Там содержалось упоминание о человеке, имя которого мне не хотелось бы сейчас называть, однако на Востоке оно вызывает величайшее почтение. О Туллия, благодарю тебя еще раз за то, что заставив покинуть Рим, ты снабдила меня подобной защитой.
Пока мы пили вино, Понтий Пилат, попытавшись принять непринужденный вид, игривым тоном сказал, что теперь ему становится понятно, почему иудеи воспрещают своим женщинам разделять трапезу с мужчинами. В ответ Клавдия Прокула, которая уже обрела спокойствие, подозвала меня к себе и, усадив рядом на диван, принялась гладить мои волосы.
– Не смущайся, в этом нет ничего дурного, – сказала она мне – Я могла бы быть тебе матерью! Бедный мой сирота, так и не узнавший свою мать!
– Возможно, ты могла бы быть мне матерью! – заметил я. – Однако тебе пришлось бы уже в пять лет отроду подарить жизнь новорожденному!
Этот комплимент был достаточно смел, поскольку между нами было, по крайней мере, пятнадцать лет разницы, однако женщины любят слушать подобные речи. Клавдия дернула меня за волосы, обозвала лицемером и посоветовала своей спутнице никогда не верить моим словам, поскольку я был самым искусным обольстителем из всех молодых римлян и в четырнадцать лет уже знал всего Овидия наизусть. К счастью, она ни одним словом не обмолвилась о завещании, сделавшем меня богатым.
Прокуратора подобная фамильярность, похоже, ничуть не тронула… даже наоборот! Мне показалось, будто все, что поддерживало хорошее настроение супруги, было ему по душе! Во всяком случае, он дал мне совет сохранять спокойствие и помнить, что супруга прокуратора неприкосновенна. Затем он поведал, что Клавдия, живя в окружении иудеев, позабыла о фривольных нравах Рима и стала серьезным человеком.
Так, рассеянно болтая, мы сели за трапезу. Мне приходилось бывать на куда более изысканных ужинах и было с чем сравнивать, однако не могу сказать, чтобы за столом чего-то не доставало, несмотря на привычку хозяина к воздержанности в еде. По крайней мере, все что подавали на стол, было свежо и хорошо приготовлено – а это составляет основу всякого кулинарного искусства. Самое забавное случилось тогда, когда Понтий Пилат удалил из зала рабов, которые принесли к столу новое блюдо в большой глиняной посуде, накрытой крышкой. Прокуратор сам снял с крышку, и наружу вырвался запах зажаренного по-римски мяса, что вызвало крики восторга у Аденабара и коменданта.
– Вот тебе еще одно доказательство того, как мы рабски зависим от сынов Израиля. – с улыбкой сказал хозяин дома. – Сам правитель вынужден разыскивать свинину на другом берегу Иордана и. словно преступник, провозить ее контрабандой в Антонийскую крепость!
Мне рассказали, что к востоку от Тивериадского озера для нужд римских гарнизонов выращиваются свиньи, однако провозить их мясо в Иерусалим строжайше запрещено из опасения навлечь на себя народный гнев. Таможенные посты вынуждены следовать этому правилу, хотя их симпатии целиком на стороне римлян. Поэтому свинина поступает в Антонию с дипломатической почтой и под императорской печатью.
– Это напоминает мне, – сказал горевший желанием вмешаться в разговор Аденабар, – о единственном достойном сожаления поступке иудейского царя, который случился к востоку от Иордана, в Гадаринской окрестности. Этот Иисус не страдал чрезмерной суеверностью и охотно шел на нарушение иудаистских законов, даже в дни шабата. Однако он, должно быть, все же испытывал отвращение к свиньям, присущее людям его расы, поскольку больше года назад, прогуливаясь вместе со своими спутниками в этой местности, он сделал так, чтобы стадо свиней в тысячу голов бросилось с крутого склона прямо в море, где все они утонули; для владельца стада это составило огромные потери, но он никак не мог наказать виновных, которые сели в лодку и переправились в Галилею, по другую сторону границы; судебный иск против них ничего бы ему не дал, поскольку никто из них не обладал достаточным состоянием, живя лишь на одни подношения своих последователей и работая время от времени. Владельцу же стада пришлось смириться со своей судьбой; кроме того, неизвестно, удалось бы ему или нет подыскать свидетелей, поскольку слава назаретянина уже перешагнула на другую сторону реки, а творимые чудеса безмерно впечатлили народ.
В свой вложил немало чувств и даже слегка привстал чтобы завершить его раскатистым смехом. Лишь тогда он понял что его история вместо того, чтобы рассмешить, вернула всех к мрачной действительности, о которой нам удалось позабыть, болтая на отвлеченные темы. По правде говоря, не знаю, действительно ли нам это удалось.
Какое-то время центурион пребывал в веселом настроении, но вдруг его смех оборвался.
– Довольно с нас разговоров об этом человеке! – проворчал Понтий Пилат.
По телу его супруги пробежала дрожь.
– Он был святым! – воскликнула она голосом, в котором звучали нотки нетерпения, – Он излечивал людей и творил чудеса. Никогда еще в мире ему не было равных. Если бы ты был мужчиной и настоящим римлянином, то ни за что не приговорил бы его к смерти, тебе никогда не избежать вины за содеянное, так что напрасно ты умыл себе руки! Ты сам признал, что не нашел в его действиях ничего предосудительного. Так кто же на самом деле правитель Иерусалима? Ты или иудеи?
Прокуратор побледнел от гнева и едва не швырнул на пол кубок с вином, который держал в руке, однако вовремя одумался и понял, что разбивать столь дорогой предмет бесполезно. Не без усилия ему удалось взять себя в руки, и он по очереди осмотрел нас.
– Я верю лишь тому, что вижу собственными глазами, – сказал он, стараясь сохранять спокойствие. – А я не заметил никакого чуда, впрочем, как и Ирод, приказавший ему продемонстрировать свою силу. Вся эта история приняла политическую окраску, и мне не оставалось ничего другого, как вынести ему смертный приговор. Если посмотреть на дело с чисто юридической стороны, то я к этому не причастен: я всего лишь позволил иудеям поступать так, как им хочется. Политика есть политика, и решения, которые приходится в ней принимать, диктуются не справедливостью, а сложившимися обстоятельствами. Если речь идет о незначительных делах, принято позволять аборигенам поступать так, как им нравится, – таким образом чувство их национальной гордости будет удовлетворено. Но когда принимаются серьезные решения, я сохраняю всю власть в собственных руках.
– А подвод питьевой воды в Иерусалим? – подковырнула Клавдия, – Разве это не было твоим грандиозным замыслом? Предметом твоей гордости? Первым памятником твоему правлению? Ты успел даже сделать план акведука и расчеты разности высот.
– Я не могу идти воровать средства на его построение в храме! – вскричал прокуратор. – Если они не желают понять собственную выгоду, это их проблема, а не моя!
– Нет, дорогой мой господин, – с иронией продолжала Клавдия, – на протяжении всех этих лет иудеи заставляли тебя преклоняться перед ними вне зависимости от того, было ли рассматриваемое дело большим или малым! Но в этот раз, в этом единственном случае, у тебя была возможность доказать, что ты – настоящий мужчина и постоять за справедливость. Однако ты не внял моим словам, когда я говорила тебе не посылать на смерть невинного.
Желая спасти положение, Аденабар вмешался, как бы шутя: – Если проект постройки акведука и сорвался, то это случилось только из-за упрямства иерусалимских женщин! Для них единственная возможность собраться вместе и поболтать – это сходить за водой к источнику, и чем их путь длиннее, тем больше у них возможности посплетничать.
– Иерусалимские женщины не так глупы, как вы себе это воображаете, – живо возразила Клавдия. – Если бы все не происходило так быстро, так неожиданно, так незаконно и вероломно! Если бы его собственный ученик не продал его синедриону, он никогда не был бы приговорен к смерти! Если бы у тебя хватило смелости перенести решение по его делу на время после Пасхи, все было бы по-другому. На его стороне был плебс и те, кто называли себя кроткими и надеялись попасть в его царство. А их больше, чем ты можешь себе представить: ведь приходил же один из членов Высшего Совета с просьбой разрешить похоронить его тело в собственном саду. Мне известно многое такое, о чем ты даже не догадываешься, чего не знают многие из его последователей. Но теперь уже слишком поздно1. Ты погубил его!
В знак отчаяния Понтий Пилат воздел обе руки к небу и призвал на помощь римских богов и императорский гений, – Если бы я отказался его распять, они обратились бы в Рим и обвинили бы меня в недружественной по отношению к императору политике. О Клавдия, я тебе уже запрещал посещать этих экзальтированных женщин! Их одержимость и так способствует нарастанию волнений! А вы, о римляне, я обращаюсь к вам! Как бы вы поступили на моем месте? Разве вы стали бы рисковать собственным положением и возложенной на вас задачей ради одного иудея, который вносит сумятицу в души религиозно настроенных иудеев?
Комендант крепости наконец решился вступить в разговор.
– Иудей – это всего лишь иудей, и ничего больше! – сказал он – И потом, они все соглядатаи! Кнут, пика и крест – вот единственные политические аргументы, позволяющие держать их в руках!
– Когда он умер, земля вздрогнула, – пробормотал Аденабар, – и я уверен, что он в самом деле Сын Божий. Однако ты не мог поступить иначе, и теперь его больше нет, он никогда не вернется.
– Мне хотелось бы побольше узнать о его царстве, – осмелился вставить я.
Клавдия посмотрела на нас расширившимися глазами.
– А если бы он вернулся? – спросила она. – Что бы вы стали делать?
При этом в ее голосе прозвучало столько уверенности, что у меня по коже пробежали мурашки; мне пришлось сделать над собой усилие, дабы вспомнить, что я собственными глазами видел как Иисус умер на кресте.
Понтий Пилат сочувственно посмотрел на нее и заговорил так как говорят с душевнобольными:
– Пусть возвращается, дорогая, я ничего не имею против! Мы об этом еще поговорим.
В зал бесшумно вошел слуга и вызвал секретаря прокуратора.
– Через несколько минут у нас будут свежие новости, – облегченно вздохнул Пилат – Не будем больше говорить об этом неприятном деле!
Трапеза завершилась в атмосфере глухого раздражения. Со стола убрали, и мы вернулись к вину. Чтобы развлечь женщин, я напевал модные александрийские песни, затем Аденабар удивительно приятным голосом спел легкий куплет, придуманный солдатами двенадцатого легиона. Вскоре вернулся секретарь, и чтобы продемонстрировать нам полное доверие, Понтий Пилат позволил ему доложить при нас о том, что ему удалось узнать. Из этого я сделал вывод: нанятые римлянами шпионы каждую ночь приходили в крепость для доклада.
– Землетрясение вызвало большую панику: в храме занавес разорвался сверху донизу – начал секретарь – Человек, предавший назаретянина, вернулся сегодня к священникам и швырнул им в лицо тридцать сребреников, которые те ему заплатили. Первосвященник пребывает в небывалой ярости, потому что два члена синедриона, Иосиф и Никодим, сняли тело Иисуса с креста и захоронили его в могиле, вырытой в скале неподалеку от места казни; а Никодим, кроме савана, достал сто фунтов смеси мира и алоэ, чтобы произвести достойное погребение.
В остальном горожане по обычаю мирно празднуют наступление Пасхи, а ученики Иисуса волшебным образом исчезли. Синедриону удалось внести спокойствие в умы, объявив: «Пусть лучше погибнет один человек, чем весь народ!» Во всяком случае, о назаретянине никто больше не вспоминает. Я бы сказал, что суеверное уважение, которое он внушал людям, было перечеркнуто его позорной смертью безо всяких чудес.
Скриба посмотрел на нас, прокашлялся, попытался изобразить улыбку и, наконец, решился продолжить:
– Существует еще одна вещь, о которой не хотелось бы говорить, однако мне стало об этом известно из двух совершенно различных источников: Иисус якобы угрожал на третий день воскреснуть. Не знаю, откуда исходят подобные слухи, но только первосвященник, которому они тоже хорошо известны, ищет способ предупредить подобное событие.
– А что я говорила? – победоносным голосом воскликнула Клавдия.
– Естественно, это не значит, что он верит в это воскрешение больше остальных, – поспешил добавить скриба – Однако вполне возможно, что его ученики способны выкрасть тело, чтобы затем мистифицировать простых людей. Вот почему священники и члены синедриона сходят с ума от ярости – ведь труп не был сожжен на свалке вместе с двумя другими.
– Из-за этого человека мне не дано даже насладиться покоем ночи! – с горечью сказал Пилат.
Эта наивная история привела его в такое беспокойство, что он даже отозвал в сторону меня и Аденабара, чтобы еще раз удостовериться в смерти царя иудеев. Собственными ли глазами мы видели, что он умер и можем ли мы подтвердить, что солдат пронзил его сердце?
– Этот человек умер на кресте, – хором поклялись мы, – и больше никогда не сможет ходить.
Выпитое вино, события, свидетелем которых я стал, и чувства, которые при этом испытывал, не дали мне спокойно спать ночью, и несмотря на крайнюю усталость, мне все время снились, кошмары; помимо этого мне мешали песни, которые всю ночь горланили пьяные офицеры. Кроме этого, на рассвете меня разбудил резкий звук труб из храма, эхо от которых прокатилось по всему городу. Мне сразу же вспомнилось все, что я видел, и все события, участником которых я стал; воспоминания о царе иудеев сразу же привели меня в беспокойство.
Чтобы прояснить собственные мысли и не забыть ничего из того, что случилось у меня на глазах, я сел писать тебе письмо и занимался этим до тех пор, пока Аденабар с опухшими глазами и все еще гудевшей от выпитого головой не пригласил меня спуститься во двор, если я желаю немного поразвлечься. Во дворе уже стояли люди, посланные синедрионом во главе с первосвященником, которые требовали, чтобы их принял прокуратор, несмотря на то что наступивший день был субботой, и к тому же необычной. Понтий Пилат спустился с опозданием, и когда он, наконец, появился, то начал с упреков по поводу того, что они нарушают всеобщий покой.
Посланцы, терзаемые заметным беспокойством, возразили, что они пришли предотвратить возможность последующего обмана который мог оказаться хуже первого, если бы ученикам назаретянина удалось выкрасть его тело и затем повсюду рассказывать о том что на третий день он воскрес, вот почему они пришли настоятельной просьбой выставить у его могилы пост из легионеров, не будучи уверенными в собственных стражниках. И еще, в целях большей безопасности они попросили опечатать захоронение печатью правителя, поскольку ни один иудей не осмелился бы ее нарушить. Пилат обозвал их глупыми бабами и принялся насмехаться над ними.
– Похоже, после смерти он внушает вам еще больший страх, чем при жизни!
Тогда они пообещали ему назавтра принести множество даров – по субботам каноны их религии строжайше воспрещают что-либо носить. Понтий Пилат в конце концов удовлетворил их просьбу и отправил на пост у захоронения двух солдат в сопровождении легионного скрибы. Последнему была поручена миссия опечатать гробницу, но только не личной печатью прокуратора, а печатью двенадцатого легиона. Он также приказал, чтобы на ночь пост был усилен четырьмя или восемью солдатами на усмотрение офицера, прекрасно понимая, что двое легионеров ночью за пределами крепости не смогут чувствовать себя в безопасности.
Полагая, что прогулка мне полезна, я пошел вместе со скрибой. На месте казни все еще возвышались три креста, испачканные кровью. Их горизонтальные перекладины были убраны в момент снятия тел. Неподалеку от этого места, в красивом саду, в скале была вырублена могила. Вход в нее завален большим камнем, и едва хватило бы сил двух человек, чтобы сдвинуть его с места. Стояла жара, и скриба решил не входить в гробницу, тем более, что стражники заверили его: после Иосифа и Никодима, предавших синедрион и установивших при помощи двух слуг этот камень, к могиле никто не приближался.
Когда скриба ставил печать легиона, мне показалось, что изнутри доносится сильный запах мира, однако это мог быть и запах цветов в саду. Солдаты отпустили несколько грубых шуток по поводу поставленной перед ними задачи, но тем не менее были весьма довольны тем, что после дневного патрулирования ночью их должны были сменить другие.
На обратном пути я решил отклониться от прямого маршрута и направился в сторону храма, поскольку мне сказали, что я не подвергаюсь никакой опасности, если войду только в первый его двор. Пройдя по мосту, ведущему к священной горе, я вместе с толпой взошел на паперть, предназначенную для язычников. Все утро сюда беспрестанно прибывали горожане, чтобы участвовать в празднествах, однако двор был еще достаточно свободен, чтобы я мог внимательно рассмотреть красивейшие порталы храма. Однако вскоре монотонные песни и псалмопения, запах ладана и мира, а также нетерпимость экзальтированной толпы стали меня удручать; я вспомнил о казненном, который лежал в холодной каменной гробнице, и все мои симпатии перешли на его сторону, к его останкам.
Я вернулся в крепость и до поздней ночи писал это письмо, дабы разогнать свои грустные мысли. Однако я не почувствовал никакого облегчения, поскольку сейчас, о Туллия, составляя это письмо, не ощутил твоей близости.
Во всяком случае, для меня дело о царе иудеев на этом не закончилось; мне хотелось бы побольше узнать о его царствии, и я уже предпринял определенные шаги, чтобы увидеться с учениками и от них самих услышать то, чему он их учил.