Много писано и говорено о впечатлении, производимом первым видом Москвы на приближающегося к ней путешественника. Это впечатление долго не изглаживается и после несколько продолжительного отсутствия всегда возобновляется в сознании с прежней силой. Для иностранцев, в первый раз посетивших Москву, избирают обыкновенно, чтобы им представить общий панорамический вид города – так называемые Воробьевы горы, за его юго-западной окраиной, или Поклонную гору, на старой Смоленской дороге, ведущей к городу с западной стороны. Вид с Воробьевых гор имеет то преимущество, что зритель стоит на более возвышенной местности, которая сама по себе расширяет круг зрения, но зато в этом круге Москва занимает сравнительно менее места и взор более проникает в глубь города, чем обнимает его ширь. Москва расположена в виде продолговатого ромбоидального четырехугольника, и Воробьевы горы лежат против одного из острых углов ромба. Преображенская слобода, на противоположном углу, отстоит с лишком на 20 верст; но поперечное протяжение города, от Крутицких казарм на южной стороне до тюремного замка и Александрийского института на северной, составляет только 14 верст. С Поклонной горы, напротив того, Москва представляет зрителю поперечную линию зданий до 18-ти верст протяжения – от Данилова монастыря до местности близ Троицкой заставы. С этой горы утром сентября 1812 года император Наполеон смотрел на Москву. Она расстилалась просторно перед ним, по выражению графа Толстого в «Войне и мире», «со своей рекой, своими садами и церквами и, казалось, жила своей жизнью, трепеща, как звезды, своими куполами в лучах солнца». При этом, по мнению графа Толстого, «Наполеон чувствовал женственный характер Москвы»{Война и мир, гл. V.}.

Почтенный автор «Войны и мира», касаясь здесь мимоходом общего вопроса о женственности некоторых городов, не разрешает, однако же, его и не определяет, в чем именно состоят признаки такой женственности или откуда представление об этом атрибуте берет свое начало. Имя ли возбуждает представление или оно возникает независимо от имени? Казалось бы, что названия усвоиваются городам прежде, чем в них успевают сложиться те или другие отличительные черты. Странно, что все города с женским окончанием названий как-то естественнее рисуются в нашем воображении в женском облике, чем в неженском, например Варшава, Вена, Венеция, Флоренция, Севилья, Калькутта и Лима. Напротив того, с названиями Псков, Берлин, Париж, Мадрид, Пекин и Нью-Йорк никакого представления женственности не соединяется. Еще страннее, что один и тот же город, смотря по форме окончания его имени на разных языках, может возбуждать такое представление или его не возбуждать. Рим, например, соответствует в нашем воображении неженственному типу. Стоит только назвать его итальянским именем Roma, чтобы типическое представление изменилось. Впрочем, такого рода аналитические соображения, конечно, не занимали Наполеона, когда он чувствовал женственный характер Москвы.

Но есть третья местность, с которой открывается на город и его окрестности еще более обширный и живописный вид, чем с Поклонной и Воробьевых гор. Эта местность неизвестно почему не указывается в некоторых описаниях Москвы, и даже многим москвичам мало знакома с тех пор, как железные дороги заменили прежние почтовые. Если близ селения Верхние Котлы, на старой Серпуховской дороге, несколько своротить в сторону от этой дороги и дойти до лугового гребня, на котором в 187… году еще стояла исчезнувшая с тех пор одинокая группа ясеней и рябин, то с этого места весь видимый северный горизонт, из края в край, от Девичьего монастыря до Преображенской слободы, будет занят Москвою, и продольный вид с Воробьевых гор станет поперечным. Так как Замоскворечье лежит ниже северных частей города, то его общий вид с южной стороны принимает амфитеатральный облик, и впереди города более, чем из других загородных местностей, видны живописные изгибы Москвы-реки.

Между Карлом Ивановичем Крафтом и доктором Печориным случайно зашла речь о красоте московских видов вообще, и при этом случае обнаружилось, что Печорин принадлежал к числу тех москвичей, которых судьба никогда не приводила к Верхним Котлам или которые не помнили вида на Москву с Серпуховской дороги, хотя, быть может, им и пришлось когда-нибудь по ней проследовать в прежние времена. Но Крафт был хорошо знаком со всеми окрестностями города, потому что, проводя в нем круглый год по свойству своих занятий, он только посредством загородных прогулок и поездок мог установлять в своем обиходе различие между летними и нелетними временами года. Карл Иванович предложил своему собеседнику познакомить и его с панорамой Москвы, видимой близ Верхних Котлов.

– Выбирайте любой день, – добавил Карл Иванович, – лишь бы в послеобеденное время, и дайте мне о том знать накануне.

– Зачем откладывать? – отвечал Печорин. – Погода стоит благоприятная. Завтра суббота; я к вечеру свободен и буду у вас тотчас после 5 часов.

– Очень рад, – сказал Крафт. – Я распоряжусь наймом четвероместной коляски, – и мы поедем вместе с моими дамами.

Было около 7 часов вечера великолепного июньского дня, когда Карл Иванович, с расчетливостью опытного чичероне принявший на себя роль путеводителя и шедший по тянувшейся за луговым гребнем ложбине, вдруг круто поворотил налево, вывел Печорина на гребень и с самодовольным видом сказал:

– Вот панорама, о которой я говорил. Теперь полюбуйтесь.

Было, действительно, чем полюбоваться. Москва не расстилалась, а высилась перед зрителем. Впереди нее расстилалась только долина изгибистой, массами зданий и блестящей зелени попеременно окаймленной реки. Эти массы большей частью ее заслоняли. У подножия Кремля и по обеим его сторонам можно было только угадывать, а не видеть ее русло. Но светившаяся лента вод местами виднелась влево, там, где Москва-река огибает Девичье Поле, и, полуэллипсисом обогнув его, направляется к Кремлю. Еще явственнее и ближе к зрителю река просвечивала и несколько вправо от него, там, где, уклонившись на юг от Кремля, она протекает мимо Симонова монастыря и потом, поворотив к востоку, уходит вдаль, за Мельницкие сады. Над долиной, куда бы ни обращался взор, из конца в конец порубежной между небом и землей волнистой черты, – везде возвышалась Москва и виделась одна Москва – белокаменная, златоглавая, многобашенная, как Царьград, семихолмная, как Рим, с ее тысячью крестоносных куполов и колоколен, с ее зубчатыми оградами и с покрывающими вершины и склоны холмов необозримыми массами испещренных садами зданий. Лучи вечернего солнца покоились на городе; золотистый летний пар смягчал в нем все очертания, и со всех его концов доносились, сливаясь в один общий гармонический гул, дальние звуки колоколов, возвещавших о совершении в церквах предпраздничных вечерних молитвословий.

Доктор Печорин не принадлежал и как врач не мог принадлежать к разряду людей особенно впечатлительных. Но две струны тем не менее в нем легко и сильно звучали. Одна отзывалась на все интенсивные психические явления, с которыми он встречался в кругу своей практики. Хладнокровный и почти равнодушный при виде физических недугов, доктор Печорин становился чутко восприимчивым и заботливым при встрече со всяким страданием нравственного свойства. Он сам говорил, что, наперекор его материалистическому призванию, его внимание невольно сосредоточивалось на духовном субъекте, с которым он имел дело, более чем на субъекте физическом. Другая струна податливо затрагивалась красотами природы. Доктор Печорин был страстным охотником; но его привлекало к охоте не столько преследование ее, к сожалению, всегда кровавых целей, сколько то соприкосновение с разными явлениями природы, к которому она приводит охотника. Не бедный вальдшнеп, на тяге беззаботно налетающий на предбрачную смерть, не глухарь, во время пения слепо подпускающий охотника, и не тетерев или бекас, которых выдает стойка лягавой собаки, прельщали Печорина. Его манили на тягу, полусумрак и теплые веяния весеннего вечера, к глухарям – вещая тишина рассвета, в лес или на болото – то уединение, которое там находит охотник, и та самобытная, от людей независимая жизнь природы, которая его там окружает. Когда Крафт указал ему на открывшийся вид Москвы и предложил им полюбоваться, Печорин ничего не ответил, но только кивнул головой, остановился и долго стоял неподвижно, не сводя глаз с представившейся ему картины, всматриваясь в нее и прислушиваясь к дальним звукам московских колоколов.

Между тем Клотильда Петровна и Вера также взошли на луговой гребень. Они уже были знакомы с местностью и остановились в нескольких шагах от Печорина и Крафта. Карл Иванович подошел к ним, постлал им принесенный с собой плед и, располагаясь на траве подле них, сказал:

– Печорин не пожалеет о сегодняшней поездке. По его лицу вижу, что он доволен.

– Есть чем и быть довольным, – сказала Клотильда Петровна. – Притом вечер восхитительный. Ни одна струя не движется в воздухе, ни один лист не колеблется на тех деревьях.

– Жаль, что на душе человека не бывает так тихо, ясно и светло, как бывает в природе.

– Думаю, что и на душе так бывает, но только редко и ненадолго. Впрочем, и в природе не всегда тихо и ясно. Много ли таких дней и вечеров мы насчитаем в году?

– Быть может, столько, сколько причтется на всю жизнь человека.

– И за то мы должны благодарить Бога, – сказала Клотильда Петровна. – Мы сами часто виноваты в том, что в нас нет тишины и света. Веры мало.

– На то есть ответ в книге книг, – сказал Карл Иванович. – Дух бодр, но тело немощно. Ты мне чао то говоришь то же, что сказала теперь, и вправе говорить. Я не спорю. Но и то правда, что я тебе не раз отвечал. Есть что-то в нас непокорное нашей воле и чего Печорин со всей своей анатомией объяснить не может. Что-то жмется порой и щемится под левыми ребрами; что-то болит и ноет, иногда так тихо, так скромно, что почти можно было бы забыть о нем. Но стоит только попытаться забыть – и оно вдруг заноет и заболит сильнее, как будто не хочет, чтобы о нем забыли; потом опять стихнет, словно только хотело о себе напомнить.

Вера сидела молча, сложив на коленях руки и, как Печорин, смотрела на Москву и прислушивалась к дальнему звону ее колоколов. Но когда Крафт заговорил о том, что щемит под левыми ребрами и упорно о себе напоминает, она взглянула на Карла Ивановича и стала вслушиваться в его слова.

Клотильда Петровна заметила это и сказала:

– Не всегда же, однако, в нас болит и ноет. Ты сам говоришь, что это случается порой. Следовательно, этого порой и нет. Когда мы чего-нибудь ждем, или чего-нибудь опасаемся, или чем-нибудь огорчены – такое ощущение весьма естественно; но время может устранить его причины. Когда, например, сбудутся ожидания и оправдаются надежды, то на душе станет так тихо и светло, как будто бы прежде ничего не болело.

В эту минуту Печорин подошел и сел на траву подле Крафта.

– Довольны ли вы моей панорамой? – спросил Крафт.

– Ответом может служить последняя мысль, которую она во мне возбудила, – сказал Печорин. – Я подумал, что если бы мне пришлось самому выбирать время для моей смерти, то я желал бы умереть здесь, в виду Москвы, в летний вечер, и притом накануне какого-нибудь праздника, чтобы слышать звон всенощных колоколов.

– Зачем же именно умирать? – сказал Карл Иванович. – Я вовсе не желал возбуждать в вас, при этом случае, печальные мысли.

– Они и не печальны сами по себе, – отвечал Печорин. – Я еще не собираюсь проститься с жизнью. Но знаю, что когда-нибудь не миновать этого прощания, и помню стихи вашей церковной песни:

Ich sterbe täglich, und mein Leben Eilt immer fort dem Grabe zu.

– Eilt, к счастью, незаметно для нас, – сказал Крафт.

– Протестую против этой темы разговора, – перебила решительным тоном Клотильда Петровна. – Не за тем мы сюда приехали, чтобы друг друга печалить и напоминать о том, что когда-нибудь нас всех похоронят. Я вас не узнаю, доктор. Вы обыкновенно стараетесь ни в ком не возбуждать без надобности грустных чувств. Мой муж и без вас как-то впал в меланхолические размышления. Вера, помогите мне как-нибудь иначе порадоваться этому прекрасному вечеру и прекрасному виду. Вы одни до сих пор молчали. Но вы смотрели и, как говорится, свою думу думали. Скажите нам вашу думу.

– Я никакой думы не думала, – сказала Вера. – Я только вслушивалась в колокольный звон, и мне пришло на мысль, что если при нем небо так ясно и его звуки так далеко разносятся во все стороны, они должны быть добрыми вестниками.

– Следовательно, и для нас, – сказал Печорин.

– Да, я надеялась, что, между прочим, и для нас, – отвечала Вера.

– Эта мысль мне более по сердцу, чем «Täglich sterben», – сказала Клотильда Петровна. – Дай Бог нам всем добрых вестей. Говорят, что есть минуты особенно благополучные, когда стоит только пожелать чего-нибудь и желаемое сбывается: конечно, если оно само по себе разумно и сбыточно; например, при виде первой летней радуги, или когда скрестятся две падучие звезды, или когда при закате солнца случится разом увидеть и его, и месяц, и вечернюю звезду. Почему бы и звуку церковных колоколов не бывать иногда признаком таких минут? Если бы они теперь для нас настали, чего пожелал бы каждый из нас? Я, например, желала бы найти дома письмо от Вильгельма. А вы, доктор?

– Я? – призадумавшись отвечал Печорин. – Почти совестно признаться в скромности моего пожелания: не застать у себя призыва к какому-нибудь больному.

– Я также желаю найти письмо, – сказал Крафт, взглянув на Веру, – но только не из Петербурга.

– А вы, Вера? – спросила Клотильда Петровна.

– Я желала бы, чтобы сбылись все ваши желания, – сказала улыбнувшись Вера.

– Это были бы три желания вместо одного, – заметила, также улыбаясь, Клотильда Петровна. – Каждому дозволяется только одно. Выбирайте одно из трех.

– Тогда я присоединяюсь к желанию Карла Ивановича, – сказала Вера. – Он недосказал его. Следовательно, он думает, что этому желанию труднее исполниться, чем прочим.

– Надеюсь, что и оно исполнится, – сказал Крафт.

По возвращении в город Печорин простился со своими спутниками у Пречистенских ворот, на ближайшем повороте к его квартире. Крафт, Клотильда Петровна и Вера одни поехали далее.

– Варвара Матвеевна не поправляется, – сказал Крафт. – Печорин нашел ее сегодня в еще менее удовлетворительном состоянии, чем вчера.

– Печорин с самого начала сказал, что она долго будет больна, – заметила Клотильда Петровна.

– Да, но он сначала не мог так положительно определить свойство болезни. Все началось со сцены с благочинным, когда он ее принудил отказаться от клеветы на Парашу. С тех пор истерические припадки продолжают повторяться довольно часто, и к ним присоединились теперь лихорадочное состояние и признаки маразма.

– Вера всякий день посылает осведомляться. Ответ всегда один и тот же: в одном положении.

– Третьего дня, по словам Печорина, она в первый раз сама заговорила о Вере Алексеевне, то есть спросила, здорова ли она.

– Мне кажется, – сказала Вера, – что теперь мне следовало бы побывать у нее.

– Она еще не выражала желания вас видеть, – заметила Клотильда Петровна. – Нет повода вам рисковать дурным приемом и, может быть, в ней возбудить вредное для нее самой раздражение. Печорин обещал сказать, когда к тому настанет время, и я вас предупредила, что, во всяком случае, мы вас не пустим одну. Или я, или мой муж должен быть с вами.

В дверях дома Крафтов их встретила Параша.

– Есть ли письма? – спросила Клотильда Петровна, которая первая вошла в дом. Карл Иванович и Вера остановились на крыльце и засмотрелись на двух дам, в это время проезжавших по улице верхом в сопровождении гусарского офицера.

– Писем нет, – отвечала Параша, но веселое и почти торжествующее выражение ее лица при этом ответе поразило Клотильду Петровну.

– Что же ты так рада тому, что нет писем? – спросила она.

– Есть другое, Клотильда Петровна, – сказала Параша, показывая карточку, которую она держала в руке. – Анатолий Васильевич Леонин был здесь.

– Кто? Леонин? Не может быть! – сказала изумленная Клотильда Петровна.

– Как же – не может быть, коли я его видела и с ним говорила? – отвечала Параша. – Он что-то написал на этой карточке для Веры Алексеевны и сказал, что еще раз будет, около 10 часов. Я его уверила, что к этому времени вы вернетесь домой.

– Вера! – кликнула Клотильда Петровна, подойдя к двери. – Вера! Идите скорее! А ты, Параша, подожди нас в гостиной.

– Иду! – отвечала Вера. – Что прикажете, Клотильда Петровна? – спросила она, войдя в прихожую.

– Для нас нет писем, моя милая Вера, – сказала г-жа Крафт, нежно обняв и поцеловав Веру, – но для вас есть. Вечерние колокола были, по правде, добрыми вестниками.

Вера покраснела, побледнела, потом вновь покраснела и в недоумении смотрела на Клотильду Петровну.

– Пойдемте в гостиную, – продолжала г-жа Крафт. – Вас там ждет Параша. Возьмите, что у нее есть для вас.

Вера вошла в гостиную. Параша подала ей карточку, на которой было написано несколько строк по-французски, и вполголоса сказала:

– От Анатолия Васильевича.

Вера торопливо взглянула на карточку, провела рукой по глазам, потом ближе поднесла карточку к свету стоявшей на столе лампы, еще раз прочитала, заплакала, кинулась на шею Клотильде Петровне и, не сказав ни слова, убежала в свою комнату.

Клотильда Петровна следила за нею влажными глазами, а вошедший между тем Карл Иванович с удивлением смотрел на то, что перед ним происходило.

– Что значит это? – спросил он наконец жену, когда Вера вышла из комнаты.

– Это значит, – сказала Клотильда Петровна, – что Леонин вернулся, был здесь, опять будет к 10 часам и, по-видимому, уже имеет за собою согласие своего отца.

– Слава Богу! – радостно воскликнул Карл Иванович. – Сто раз слава Богу! Теперь я понимаю одну загадочную фразу в последнем письме Леонина. Ты была кругом права, Клотильда. Мы точно были с тобой орудиями судьбы, но судьбы счастливой. Я так рад, так рад, что не нахожу слов, чтобы мою радость высказать! Мне почти кажется, в эту минуту, что я и жених и невеста.

– Твое доброе сердце я давно знаю, – сказала Клотильда Петровна.

Она подошла к мужу и обняла его. У обоих были слезы на глазах.

– Теперь нужно мне распорядиться, – продолжала Клотильда Петровна. – Я велю нам чай приготовить в твоей комнате, прикажу Параше отворить дверь Леонину и пойду сказать Вере, что мы ей предоставляем принять его здесь. Мы оба, на первых порах, лишние.

Прошло несколько минут. Вера одна возвратилась в гостиную и села у открытого окна. Тихо и тепло было в воздухе, ясно на небе. Тот полусвет-полумрак, который в наших календарях называется «зарей во всю ночь», царил над притихавшею после дневного движения Москвой. Две-три звезды мерцали в зените, а против окна, за опустевшим на летнее время противолежащим домом, выделялась на небе пятиглавая соседняя церковь, и над главами белелись золоченые кресты.

Вера прислушивалась. Ей беспрерывно чудилось, будто звуки колесного стука по мостовой приближаются к дому; но потом также постоянно оказывалось, что она ошиблась и что ей слышался только изменчивый гул не прекратившегося в городе движения. Вдруг за поворотом в ближнюю улицу топот лошади и стук колес раздались так явственно, что всякое сомнение исчезло. Сердце Веры забилось так сильно, что на одно мгновение у нее приостановилось дыхание. Она встала. Звуки резко усилились, когда запряженная в дрожки вороная лошадь обогнула угол и поворотила к дому Крафтов. Подъезжая к крыльцу, Леонин увидел в окне Веру и быстрым движением руки послал ей радостный привет. Она так дрожала, что не нашла в себе силы каким-нибудь знаком на него ответить и, чтобы не упасть, прислонилась к раме окна.

На следующий день утром Клотильда Петровна, во всех отношениях бывшая примерной хозяйкой, с особым старанием проверяла состояние внешнего порядка в ее гостиной. Она сама переставила какой-то стул на место какого-то кресла, а кресло – на место стула, сама поправила шнуры у наддверной занавеси перед входом в столовую и приказала смести какой-то остаток пыли, отысканный ею на стоявшей у стены этажерке. Карл Иванович несколько раз входил в гостиную, хотя никаких распоряжений в ней не делал. По выражению его лица и по платью можно было догадаться, что и он что-то особое имел в виду или чего-то ждал. Он был в новом сюртуке и в первый раз повязал себе шею летним темно-синим с красными крапинками галстуком, недавно подаренным ему Клотильдой Петровной, которая часто ставила мужу в упрек некоторую, по ее мнению напрасную, небрежность его туалета. Поводом к этим приготовлениям был ожидавшийся визит Василия Михайловича Леонина.

Анатолий предупредил Веру накануне, что его отец желал быть у нее и быть ею представленным Клотильде Петровне и познакомленным с Карлом Ивановичем. При этом Василий Михайлович выразил желание быть сначала один, как приезжал один к Вере в прошлом году под именем камергера Васильева, и потому просил Анатолия не сопровождать его, а приехать получасом или тремя четвертями часа позже. Сам Василий Михайлович полагал быть около полудня. К этому времени Параша снова была назначена в должность привратницы, а Клотильда Петровна и Карл Иванович ушли в свои комнаты, предоставив Вере ожидать в гостиной визита ее будущего тестя. Она и его ждала в волнении и с нетерпением, как накануне ждала Леонина; но эти чувства были другие и по степени, и по свойству. Вера знала, что нечего было опасаться, что все обойдется легко и радушно и что выраженное Василием Михайловичем желание само по себе доказывало его расположение к ней; но естественная застенчивость и сознание щекотливости ее положения именно в отношении к отцу Леонина ее смущали.

Мы по весьма различным причинам можем ощущать ввиду чего-нибудь нам предстоящего чувства волнения и нетерпения. Вопрос в том, что преимущественно нас волнует: желание, чтобы что-нибудь наступило, или желание, чтобы что-нибудь миновало.

Замешательство, с которым Вера встретила Василия Михайловича, продолжалось недолго. Он так приветливо смотрел на нее, так радушно взял ее за обе руки и, сознавая трудность ее положения в начале разговора, так предупредительно принял в нем на себя первую роль, что смущение и робость Веры скоро дали место успокоительному чувству признательного доверия. Мысль об отце Леонина прежде всегда соединялась в ней с боязливыми представлениями о его к ней нерасположении. Теперь он был перед нею, и ничто с его стороны не оправдывало ее опасений. Напротив того, они опровергались выражением его лица и тоном его голоса не менее, чем смыслом того, что он ей говорил. Вера чувствовала, что она уже начинала любить в Василии Михайловиче отца Анатолия, и ей при этом становилось особенно легко на душе. Как будто сдвигалось с будущности застилавшее ее отчасти облако, и эта будущность представлялась еще светлее, чем казалась прежде.

Василий Михайлович начал с извинения в том, что первоначально позволил себе познакомиться с Верой под именем Васильева. Он откровенно объяснил побудившие его к тому соображения и присовокупил несколько любезных слов о произведенном Верой на него тогда впечатлении и о последствиях этого впечатления. Василий Михайлович с такой же откровенностью указал на причины, побуждавшие его до последних дней пребывания в Теплице медлить окончательным объяснением с Анатолием, и просил Веру простить ему великодушно печаль долгой разлуки. В продолжение разговора, при первой попытке Веры произнести слова «ваше превосходительство», Василий Михайлович остановил ее, просил называть его только по имени и отчеству, и сам, до той минуты называвши ее Верой Алексеевной, испросил себе позволение впредь называть просто Верой. Он в теплых выражениях отозвался о понесенной ею утрате, сказал, что помнит и всегда уважал покойного Алексея Петровича, не упомянул ни одним словом о г-же Сухоруковой и, наконец, просил Веру познакомить его с Клотильдой Петровной и Карлом Ивановичем, присовокупив, что он знает, как и чем Вера им обязана, и что он сам, заодно с Анатолием, считает себя глубоко и навсегда за нее им обязанным. Василий Михайлович повторил это Карлу Ивановичу и Клотильде Петровне, когда Вера, по его желанию, вместо того чтобы их пригласить в гостиную, ввела его в кабинет Крафта и там представила Клотильде Петровне и познакомила с Карлом Ивановичем.

Первые минуты неловких ощущений, обыкновенно сопровождающие установление новых знакомств при сколько-нибудь исключительных обстоятельствах, скоро миновали. Василий Михайлович имел дар всем облегчать, когда хотел, личные к нему отношения. Сам застенчивый, Крафт сразу поддался влиянию того непринужденного радушия, которое обнаруживалось и выражалось во всех его словах и приемах. Когда Василий Михайлович от имени сына формально попросил Крафта, как попечителя Веры, окончательно изъявить свое согласие на ее брак с Анатолием, Карл Иванович оказался до того растроганным, что, сказав, что он не только согласен, но от души поздравляет Веру с таким счастьем, добавил, что он даже колеблется, с кем ее предпочтительно поздравить – с таким мужем или с таким тестем. Василий Михайлович улыбнулся и, обратясь к Вере, попросил ее разрешить недоумение ее попечителя. Вера покраснела и медлила ответом. В эту минуту дверь отворилась, и в комнату вошел Анатолий Леонин.

– Ответ налицо, – сказал Василий Михайлович.