Против выборов

Ван Рейбрук Давид

3. Патогенез

 

 

Демократическая процедура: жеребьевка (Античность и эпоха Возрождения)

Профессор Верден – один из самых интересных преподавателей, которых я встречал. На первом курсе он вел у меня исторический метод – сухой, но необходимый предмет, – а также историю Греции. На этих лекциях раз в неделю его приятный голос рассказывал нам об истории минойской цивилизации, об управлении в Спарте, о росте флота в Афинах и завоеваниях Александра Великого. Верден был преподавателем классического толка. Он не пользовался ни диафильмами, ни слайдами, а PowerPoint еще не изобрели. Все, что он делал, – в течение двух часов удивительно интересно рассказывал. Он был седой, разумеется, в костюме и при галстуке, в очках в роговой оправе. Эрудирован, красноречив, подчеркнуто вежлив. Дело было осенью 1989 года; я только что поступил на отделение археологии.

Однажды утром в понедельник, до занятий, один из моих однокурсников показывал всем какие-то хрупкие на вид камешки. На выходных он ездил веселиться в Берлин. За несколько дней до этого рухнула Берлинская стена. И вот он, как будущий археолог, между возлияниями прихватил несколько бетонных осколков.

Верден – имени у него еще не было – должен был нам рассказывать об учреждениях V века в Афинах. Перикл, греческий город-государство, рождение демократии: нам предстояло услышать, к какой славной традиции скоро присоединятся восточные немы.

Но тот мир, который обрисовал нам профессор, был несказанно далек от всего того, что мы каждый день видели в новостях по телевизору. У меня сохранился тот конспект. «Цель – политическое равенство, – читаю я в своей бывшей тетрадке, а ниже: – не всего населения, только среди граждан; а это лишь малая часть». Я помню, что был слегка разочарован. Весь Берлин, стоя на холоде и раскачиваясь в такт, распевал: «Wir sind das Volk», но в древних Афинах почти никто из этих одетых в куртки людей не имел бы права голоса. «Используя термин „демократизация“, – так было написано в программе лекций, – нельзя забывать, конечно, об основной характерной черте полиса, а именно об эксклюзивности гражданского права». Женщины, приезжие, несовершеннолетние и рабы гражданами не считались.

Но это еще не всё. Тремя основными органами власти были Народное собрание, Совет пятисот и Народный суд. Принимать участие в их работе мог любой гражданин, но, торжественно произнес профессор, было три аспекта, в которых «надо полностью отдавать себе отчет».

«Во-первых, участие граждан осуществлялось напрямую. Это идет вразрез с нашей современной системой, где народные представители имеют гораздо бóльшую специализацию. Из простых граждан сейчас собирается только суд присяжных. Во-вторых, важные решения принимались огромным количеством людей. На Экклесию, или Народное собрание, собирались тысячи людей; в Гелиэе, или Народном суде, состояло шесть тысяч человек. На некоторые заседания суда присяжных собиралось до нескольких сот присяжных. И это идет вразрез с нашей системой, где мы видим некоторую олигархизацию демократии».

«Олигархизация» – в этом весь Верден. Однако самое интересное еще впереди. «В-третьих, назначение на должность происходило в результате жеребьевки, включая значительную часть государственных должностей». Тут-то я уже вскочил со стула. Мне только что исполнилось 18 лет, в этом возрасте человек получает право голоса. Вскоре мне впервые предстоит заявить, какие люди и какая партия вызывают у меня наибольшее доверие. На бумаге этот афинский взгляд на равенство выглядел красиво, но хотел ли я жить в подобной демократии с элементами копеечной лотереи, детали которой описывал Верден? И даже так: хотели ли этого восточные немы, вышедшие на улицы за свободные выборы?

У жеребьевки есть свои преимущества, спокойно продолжал Верден. «Целью было нейтрализовать личное влияние. А в Риме подобного не было, и поэтому там наблюдались бесчисленные скандалы, связанные с подкупом и взятками. Кроме того, в Афинах на должность люди назначались на один год и обычно не могли переизбираться. Вообще на всех уровнях граждане должны были как можно чаще сменять друг друга, поскольку цель заключалась в том, чтобы обеспечить максимальное участие, а значит, и равенство. В сердце афинской демократической системы находились именно жеребьевка и ротация».

Я разрывался между энтузиазмом и скептицизмом. Мог бы я доверять представителям администраций, которых не выбирали, а назначили жребием? Как такое возможно? Как тут избежать дилетантства?

«Афинская система была скорее прагматичной, чем догматичной, – рассказывал Верден далее, – она основывалась не на теории, а на опыте. Например, жеребьевку не применяли для назначения на высшие военные и финансовые должности. Там существовала процедура выборов, ротация не была обязательной. Так, компетентных лиц можно было переизбирать. Такого человека, как Перикл, например, выбирали стратегом 14 лет подряд. То есть здесь принцип равенства уступал принципу безопасности. Но это касалось лишь меньшинства мандатов на управление».

Я вышел из аудитории sadder but wiser. Мистический оплот нашей демократии оказался просто архаичной системой с расшатанными процедурами. Жеребьевка и ротация, конечно, прекрасно подходят мелким городам-государствам давнего прошлого, когда мужи в сандалиях и с простынями, перекинутыми через плечо, могли целыми днями неторопливо беседовать на пыльных рыночных площадях о постройке нового храма или колодца. Но черпать в них вдохновение для бурного настоящего? В наших беспокойных руках все еще тлела бетонная крошка от Берлинской стены.

Недавно я раскопал в своем архиве курс профессора Вердена (теперь я знаю, что его звали Херман). Если синдром демократической усталости действительно вызван нынешней выборно-представительной демократией, если наш кризис демократии происходит из-за специфической процедуры, до уровня которой мы ее низвели, если выборы все чаще скорее тормозят демократию, нежели помогают ей, может оказаться полезным посмотреть, как же раньше люди реализовывали свое стремление к демократии.

В своем любопытстве я не одинок. В последние годы в академических кругах сильно возрос интерес к истории нашего современного политического устройства. Настоящим прорывом стала книга французского политолога Бернара Манена «Принципы представительного правительства» («Principes du Gouvernement Représentatif»), вышедшая в 1995 году. Первое же предложение произвело эффект разорвавшейся бомбы: «Современное демократическое правление возникло из политической системы, которую ее основатели считали противоположностью демократии». Манен первый занялся вопросом, почему так важны выборы. Он буквально по нитке собрал информацию о том, по какой причине сразу же после Американской и Великой французской революций была сознательно принята выборно-представительная система. И вот зачем: чтобы оставить суматоху демократии за дверью! «Представительное управление было введено с полным осознанием, что выбранные представители обязательно будут особенными гражданами, отличными в социальном плане от тех, кто их выбирал». В основании нашей современной демократии заложен также и аристократический рефлекс. Автор делает далеко идущий вывод: та представительная система, которую мы знаем, «содержит элементы как демократические, так и недемократические». К этому я еще вернусь.

Вслед за блестящим исследованием Манена в последние годы вышло несколько книг, предлагающих свежий взгляд на проблему. Эти новые работы доказывают, что наша современная демократия – результат случайного стечения обстоятельств за два последних века. Они рассматривают историю предшествующих веков в неожиданном ракурсе, показывая, что имели место и другие возможные виды демократии.

Хорошо, что же было до Американской и Великой французской революций? Оказывается, в античные времена и в эпоху Возрождения в разных местах важную роль играла жеребьевка.

Итак, если вернуться назад, то в древних Афинах V и IV веков до нашей эры должности в важнейших органах управления действительно назначались жребием: Совет пятисот (Буле), Народный суд (Гелиэя) и почти все основные государственные должности (Arkhai). Совет пятисот был главным правительственным органом афинской демократии: он составлял повестку дня для Народного суда (Экклесии), осуществлял контроль над финансами, общественными работами и деятельностью должностных лиц и даже отвечал за дипломатические отношения с соседними державами. Назначенные жребием граждане находились в самом центре власти, а из 700 должностных лиц 600 назначались посредством жеребьевки, остальные избирались. Народный суд почти каждое утро выбирал сотни присяжных из числа шести тысяч граждан. Для этого в каждой из фил (общин) использовался собственный клеротерион, большая вертикальная плита с пятью колонками отверстий, в которые потенциальные судьи должны были вставить каждый свою табличку с именем. Жеребьевка происходила следующим образом: из вертикальной трубки с воронкой вверху и затвором внизу, находящейся рядом с плитой, вынимались шарики двух цветов, совпадающие с рядом именных табличек в клеротерионе. Кого вытягивали, тот мог участвовать в суде. Можно сказать, что люди кидали кости, чтобы получить возможность вершить суд; это была в некотором роде рулетка, позволяющая распределить власть по справедливости.

Жеребьевка использовалась как в законодательной, так и в исполнительной и судебной власти (рис. 2b). Каждый новый закон готовился Советом пятисот, в Народном собрании проходило голосование, Народный суд проверял его на законность, а должностные лица следили за его выполнением. Совет пятисот контролировал исполнительную власть, Народный суд выполнял функции судебной власти.

Мандаты перераспределялись в афинской демократии на удивление часто: народным судьей выбирали всего на один день, членом Совета или должностным лицом – всего на год (за это человек получал плату). Повторное попадание в Совет допускалось только один раз, с обязательным перерывом хотя бы в один год. Любой, кто считал себя способным к управлению, могли предложить свою кандидатуру. Благодаря этому достигалось очень широкое участие: от 50 до 70 % граждан старше 30 лет за свою жизнь участвовали в работе Совета.

Сегодня мы можем удивляться, что во время своего расцвета афинская демократия функционировала благодаря жеребьевке, но для современников в этом не было ничего необычного. Аристотель без обиняков утверждал: «Одной из основ демократического строя является замещение должностей по жребию, олигархического же – по избранию». Хотя сам Аристотель был сторонником смешанной формы правления, он подчеркивал различие между жеребьевкой и выборами, назвав первый метод демократическим, а второй – нет. Подтверждение этому можно найти и в других его высказываниях. Например, о Спарте он пишет, что ее «государственный строй представляет собой олигархию, как имеющий много олигархических черт, хотя бы, например, то, что все должности замещаются путем избрания и нет ни одной замещаемой по жребию». Жребий, по Аристотелю, был проявлением истинной демократии. Не зря афинская демократия отличалась тем, что при ней практически не существовало разницы между политиками и обывателями, между правителями и управляемыми, между должностными лицами и подчиненными им гражданами. Должность «профессионального политика», не вызывающая у нас никакого удивления, показалась бы простому афинянину совершенно абсурдной. По этому поводу Аристотель высказал очень интересную мысль: «Основным началом демократического строя является свобода ‹…›. А одно из условий свободы – по очереди быть управляемым и править». Этой идее уже два с половиной тысячелетия, но какая поразительная проницательность! Свобода – не то же самое, что постоянно быть у власти. И не быть от нее в стороне. И тем более свобода не значит покорно сдаться на волю власти. Свобода – это баланс между лидерством и командной работой, между ситуациями, где вы управляете, и ситуациями, где вами управляют. Сейчас, когда «олигархизация демократии» зашла гораздо дальше, чем 25 лет тому назад, когда профессор Верден предостерегал нас, кажется, что такое понимание свободы напрочь забыто.

Рис. 2. Главные органы афинской демократии (V и IV вв. до н. э.) и распределение законодательной, исполнительной и судебной власти

Часто афинскую демократию определяют как «прямую». Верден рассказывал нам о большом Народном собрании, проходившем раз в месяц при прямом участии тысяч граждан. В IV веке до нашей эры оно собиралось почти еженедельно. Но основная часть работы приходилась на другие, более специализированные органы, такие как Народный суд и Совет пятисот, а также на деятельность должностных лиц. И там говорил не весь народ, а произвольно выбранные его представители, сведенные вместе судьбой. Не весь афинский народ участвовал в решениях этих инстанций напрямую. Поэтому я полностью согласен с одним из последних исследований, где афинская демократия рассматривается не как «прямая», а как особый вид представительной демократии – невыборная представительная демократия. Я бы даже пошел дальше. Поскольку представительство осуществляется посредством жеребьевки, мы можем говорить о алеаторно-представительной демократии (от лат. alea – игральная кость). Алеаторно-представительная демократия – это непрямая форма правления, при которой разделение на правителей и управляемых происходит при помощи жеребьевки, а не избрания. В политической истории Западной Европы гораздо больше примеров подобного устройства, чем принято считать.

Во времена Римской республики некоторые следы афинской системы жеребьевки еще можно проследить, но в эпоху империи она вышла из употребления. Только в Средние века, в период расцвета городов Северной Италии, эта процедура вновь вошла в употребление. Самые ранние примеры мы видим в Болонье (1245), Виченце (1264), Новаре (1287) и Пизе (1307), но больше всего свидетельств до нас дошло из великих городов Возрождения: Венеции (1268) и Флоренции (1328) (табл. 1).

И в Венеции, и во Флоренции применяли жеребьевку, но делали это совершенно по-разному. В Венеции на протяжении многих веков использовали жеребьевку для назначения главы государства – дожа (слово, равнозначное dux, то есть «герцог»). Венецианская республика была не демократией, а олигархией под началом нескольких аристократических семей: управление находилось в руках дворян числом от нескольких сотен до нескольких тысяч, составлявших всего лишь 1 % от всего населения. От трети до четверти из них занимали почти все государственные должности. Титул дожа был пожизненным, но, в отличие от королевской власти, не передавался по наследству. Ради предотвращения распрей между семьями при выборе нового дожа стала использоваться жеребьевка, но чтобы удостовериться в том, что во главе островного государства окажется компетентный человек, в процедуру жеребьевки было добавлено голосование. В результате образовалась невероятно сложная система из десяти этапов, занимавшая десять дней. Процедура начиналась с Большого совета (Consiglio Grande), в котором заседало 500 знатных горожан (их количество начиная с XIV века увеличивалось). Каждый из них клал в урну деревянный шар (ballotta) со своим именем, а младший из присутствующих шел из зала Совета в базилику Святого Марка, чтобы привести оттуда первого попавшегося мальчика от восьми до десяти лет. Ему разрешалось присоединиться к конклаву, и он назначался ballottino – мальчиком, заведующим шарами. Своей чистой от скверны детской рукой он доставал из урны имена 30 участников; затем во время еще одной жеребьевки это количество «выпаривалось» до девяти человек. Это был первый избирательный комитет. В его задачу входило опять расшить свою группу в девять человек до сорока: за счет голосования с квалифицированным особым большинством (вообще-то это был подвид кооптации). А затем эти сорок жеребьевкой опять «выпаривались» до двенадцати, которым вновь предоставлялось право голосовать и довести количество до двадцати пяти. И так продолжалось еще долго: избирательный комитет каждый раз прореживался жеребьевкой, а затем расширялся голосованием, друг друга сменяли алеаторный и выборный методы. В девятый, предпоследний, заход избирательный комитет доходил до 41 человека. Именно они наконец шли совещаться за закрытыми дверями, чтобы выбрать дожа.

Таблица 1. Жеребьевка как политический инструмент Античности и эпохи Возрождения

Венецианская система может показаться жутко затянутой, но не так давно группа ученых, используя компьютерные вычисления, определила, что описанный leader election protocol интересен тем, что победа на самом деле достается самым популярным кандидатам, при том что шанс есть и у аутсайдеров, а коррупционное влияние исключается. К тому же таким образом можно выдвинуть компромиссного кандидата, выгодно подав его скромные преимущества. Все это шло на пользу и легитимности, и эффективности новоизбранного дожа. Во всяком случае, историки сходятся в том, что необычайная стабильность Венецианской республики, просуществовавшей больше пяти веков, пока Наполеон не положил ей конец, частично объясняется использованием этой хитроумной системы с шарами. Несомненно, без жеребьевки республика погибла бы гораздо раньше в результате распрей между влиятельными семьями. (Сам собой напрашивается вопрос: а что ждет современные правительства, раздираемые на части межпартийными раздорами?)

Pour la petite histoire: от венецианской системы осталось одно любопытное напоминание. По одной из странных причуд судьбы, которыми славится этимология, английское слово ballot (избирательный бюллетень) напрямую происходит от итальянского ballotte – шарики для жеребьевки.

Во Флоренции дело обстояло иначе. Жеребьевка была там известна как система imborsazione (дословно: «складывание в мешок»). Цель преследовалась та же: снизить остроту конфликтов между заинтересованными группами, но флорентийцы пошли гораздо дальше, чем жители Венеции. Им важно было избирать жребием не только главу государства, но и практически все должности в администрации и органах управления. Если Венеция была республикой аристократических семей, то Флоренция – республикой, где всем заправляли высшие слои буржуазии и влиятельные корпорации. Поэтому, как и в Древних Афинах, избранные по жребию служили в основных государственных инстанциях: городском правительстве (Синьории), законодательном совете и магистратах. Синьория, как и Совет пятисот в Афинах, была высшим исполнительным органом, занимавшимся международной политикой, административным контролем и даже подготовкой законов. В отличие от жителей Афин, граждане не имели права самостоятельно подавать заявку на занятие должности: их должна была выставить гильдия, родственники или какая-либо организация; тогда они приобретали статус nominati. Затем проводилась следующая сортировка: комиссия, составленная из представителей разных городских слоев, решала голосованием, кто из кандидатов подходит для этой должности. Лишь затем проводилась жеребьевка, называвшаяся la tratta, «вытягивание». Потом из списка вычеркивались имена людей, уже имевших мандат или совершивших преступление. Таким образом, процесс состоял из четырех этапов: выдвижение кандидата, голосование, жеребьевка, вычеркивание. Как и в Афинах, было запрещено совмещать различные должности и занимать должность более одного года. И как в Афинах, эта система позволяла добиться широкой вовлеченности населения: целых 75 % граждан выставлялись кандидатами. Nominati не знали, прошли ли они в следующий тур: список не разглашался. Если кандидата не приглашали на одну из нескольких тысяч государственных должностей, это значило, что он не прошел либо жеребьевку, либо голосование.

Венецианская модель применялась впоследствии в Парме, Иврее, Брешии и Болонье, а флорентийская – в Орвието, Сиене, Пистойе, Перудже и Лукке. Благодаря бесчисленным выгодным торговым контрактам она даже дошла до Франкфурта-на-Майне. На Пиренейском полуострове эту процедуру переняли различные города королевства Арагон, например Льейда (1386), Сарагоса (1443), Жирона (1457) и Барселона (1498). Там жеребьевка приобрела известность под названием insaculación (буквально «вытягивание жребия из мешка» – перевод на испанский итальянского слова imborsazione). И здесь преследовалась та же цель: повысить устойчивость системы, непредвзято распределяя полномочия власти. Прекратились бесконечные споры о том, кто имеет право на городской или муниципальный мандат или на заседание в избирательной комиссии, – теперь такие вопросы решались быстро и беспристрастно. Недовольные могли утешиться мыслью, что такая возможность им скоро представится еще раз: как в Афинах и Флоренции, назначенную по жребию должность нельзя было занимать более года. Конечно, такая быстрая ротация способствовала вовлеченности. В Кастилии, другом крупном королевстве полуострова, жеребьевкой пользовались в Мурсии, Ла-Манче и Эстремадуре. Когда в 1492 году король Фердинанд II присоединил королевство Кастилия к Арагону, заложив тем самым основу для образования Испании, он сказал: «Известно по опыту, что города и области, где применяется жребий, скорее обеспечивают лучшую жизнь, здоровую администрацию и управление, чем режимы, основанные на выборах. Они более единодушны и равноправны, более миролюбивы и не настолько преисполнены себялюбия».

Из этого беглого исторического обзора мы можем сделать следующие шесть заключений: 1) с античных времен жеребьевку использовали в разных государствах как полноценный политический инструмент; 2) это касалось географически небольших, урбанизированных государств (город-государство, город-республика), где участвовать в политике могла лишь ограниченная часть населения; 3) применение жеребьевки часто совпадало с расцветом благосостояния и всеобщего благоденствия (Афины в V и IV веках до нашей эры, Венеция и Флоренция в эпоху Возрождения); 4) использование жеребьевки и ее процедуры были различными, но всегда приводили к снижению конфликтности и большему вовлечению граждан; 5) жеребьевка нигде не была единственным инструментом, а применялась в сочетании с голосованием в целях гарантии компетентности; 6) бывало, что применявшие жеребьевку государства на протяжении веков оставались политически стабильными, несмотря на серьезные внутренние разногласия среди противоборствующих групп. В карликовом государстве Сан-Марино в тех случаях, когда из 60 членов Совета нужно было выбрать двух капитанов-регентов, жеребьевка применялась до середины ХХ века.

В XVIII веке, в эпоху Просвещения, к вопросу демократического государственного устройства обратились великие философы. В своей книге 1748 года «О духе законов» Монтескье, основоположник современного правового государства, повторил тот вывод, к которому пришел Аристотель за две тысячи лет до него: «Назначение по жребию (le suffrage par le sort) свойственно демократии; назначение по выборам (le suffrage par choix) – аристократии». И для него с самого начала было очевидно, что выборы носят элитарный характер. В противовес этому он писал: «Жребий представляет самый безобидный способ избрания: он предоставляет каждому гражданину возможность послужить отечеству». Для гражданина это хорошо, но хорошо ли это для отечества? Поэтому, для исправления очевидных опасных недостатков этого способа – что к власти придут некомпетентные люди, – требовалось критическое отношение граждан к должностному лицу и к самим себе и оценка проведенной работы. Монтескье восхищался устройством афинского общества, в котором должностные лица должны были отчитываться о своей деятельности, так что «получалось нечто среднее между избранием и жребием». Таким образом, компенсировать дефекты можно лишь за счет сочетания обеих систем: в чистом виде жребий привел бы к некомпетентности, в чистом виде голосование – к беспомощности.

Схожие мысли мы найдем в знаменитой «Энциклопедии» Дидро и Д’Аламбера, составленной в пятидесятых годах XVIII века. В статье «Дворянство» мы прочтем, что жеребьевка – неподходящий метод для правящей аристократии («Le suffrage ne doit point se donner par sort; on n’en auroit que des inconvéniens» – «Не должно избирать жребием, это бы только привело к неприятностям»), лучше собрать Сенат: «Тогда можно было бы утверждать, что аристократия в виде Сената, в определенном смысле, является демократией в рамках сословия дворян и что народ – ничто». Впрочем, авторы дают понять, что у аристократии есть определенная ответственность перед народом. В статье, посвященной демократии, по большей части повторяется аргументация Монтескье.

Через несколько лет эту тему развил Руссо. Он также считал интересной идею о смешанной форме, особенно в отношении разделения должностей. «Когда соединяют выборы и жребий, – пишет он в вышедшей в 1762 году книге „Об общественном договоре“, – то первым путем следует заполнять места, требующие соответствующих дарований, такие как военные должности; второй путь более подходит в тех случаях, когда достаточно здравого смысла, справедливости, честности, как в судейских должностях». Руссо описал двойной метод, на протяжении веков применявшийся в Древних Афинах для назначения на государственные должности. Сочетание случайности и сознательного выбора создавало систему с высоким уровнем легитимности и при этом способную к эффективной работе. Конечно, в любом обществе дарования распределены неравномерно, но это еще не значит, что жребий можно сбросить со счетов: «Выборы по жребию более свойственны демократии, – считал также и он. – Во всякой подлинной демократии магистратура – это не преимущество, но обременительная обязанность, которую по справедливости нельзя возложить на одного человека скорее, чем на другого. Один лишь Закон может возложить это бремя на того, на кого падет жребий».

Вывод напрашивается сам собой: в двух важнейших книгах XVIII века по политической философии, несмотря на существенные различия между авторами, обнаруживается согласие относительно того, что демократичнее не выборы, а жеребьевка и что сочетание обоих методов благотворно сказывается на обществе. Алеаторная и выборная процедуры могут взаимно дополнять и укреплять друг друга.

 

Аристократическая процедура: выборы (XVIII век)

А потом происходит нечто странное. Это прекрасно описывает Бернар Манен:

«Однако по прошествии едва ли одного поколения после Духа законов и Общественного договора идея распределения публичных должностей по жребию практически исчезает. Она никогда всерьез не рассматривалась в период Американской и Французской революций. Когда отцы-основатели объявляли равенство всех граждан, они без тени сомнения утвердили на обеих сторонах Атлантики безусловное господство способа избрания, издавна считавшегося аристократическим».

Как это могло случиться? Как произошло, что доводы самых влиятельных философов того времени были проигнорированы – в век, когда тем не менее непрерывно ссылались на разум и les philosophes? В чем причина этого одностороннего триумфа процедуры выборов, которая считалась аристократической? И наконец, как могло статься, что жеребьевка, как теперь принято выражаться, «совсем исчезла с радаров»?

Одно время историки и политологи считали, что столкнулись с загадкой. Может быть, дело в практических трудностях? Да, определенно, существовала разница в масштабах: применить жеребьевку в античных Афинах, городе площадью несколько квадратных километров, – не то же самое, что применить ее в такой большой стране, как Франция, или на огромной территории тринадцати только что получивших независимость штатов на атлантическом побережье Северной Америки. Уже с точки зрения преодоления расстояний речь идет о совершенно иной вселенной. Это, конечно, имело значение.

Да, в конце XVIII века национальные реестры населения и демографическая статистика еще не были достаточно развиты, чтобы дать жеребьевке справедливый шанс. Не была известна даже численность населения в стране, не говоря уже о том, как извлечь из данных о ней репрезентативную выборку. И да, тогда еще не было глубоких, детальных знаний об афинской демократии. Первое обстоятельное исследование, «Выборы по жребию в Афинах» («Election by Lot at Athens») Джеймса Уиклифа Хедлама, появилось только столетие спустя, в 1891 году. До того времени обходились некоторыми весьма неполными представлениями, описанными в таких случайных работах, как «О природе и использовании жребия: исторический и теологический трактат» («Of the Nature and Use of Lots: A Treatise Historicall and Theologicall») пуританского священника Томаса Гатакера, опубликованной в 1627 году.

Но практические трудности были не единственной причиной. Ведь учет населения в древних Афинах тоже вели не идеально. А жители Флоренции не располагали детальными знаниями о том, как обстояло дело в Греции. И все же они использовали жеребьевку в широких масштабах. В трудах американских и французских революционеров бросается в глаза не то, что они не могли применить жеребьевку, а то, что они этого просто не хотели, причем не только по практическим причинам. Кажется, что у них ни на минуту не возникало желания приложить к этому усилия. На неосуществимость никто из них не жаловался. Возможно, жеребьевка и была неосуществима, но им она определенно представлялась нежелательной. Это связано с их взглядами на демократию.

Для Монтескье существовало три формы государственного правления: монархия, деспотия и республика. При монархии одно лицо властвовало согласно установленным законам; при деспотии также властвовало одно лицо, но без установленных законов, совершенно произвольно; а при республике власть сохранялась за народом. У этой последней формы государственного правления он выявил еще одно, чрезвычайно важное, отличие: «Если в республике верховная власть принадлежит всему народу, то это демократия. Если верховная власть находится в руках части народа, то такое правление называется аристократией».

Довольно хорошо известно, что высшая буржуазия, которая в 1776 и 1789 годах стряхнула с себя британскую и французскую корону, боролась за республиканскую форму государственного правления. Но ратовала ли она за демократический вариант этой формы государственного правления? На словах, во всяком случае, – да. Ссылок на народ достаточно. Революционеры непрерывно кричали, что считают сувереном le peuple, что la Nation следует писать с большой буквы и что We the People – начало всему, но когда доходило до дела, они все-таки демонстрировали вполне элитарные взгляды на этот самый народ. Новые независимые штаты Северной Америки называли «республиками», а не «демократическими республиками». Даже Джон Адамс, видный борец за независимость и второй президент Соединенных Штатов, весьма опасался такой системы и предупреждал: «Запомните, что демократия продолжается недолго. Уже скоро она чахнет, изнемогает и умертвляет сама себя. Не было еще такой демократии, которая не совершила самоубийства». Джеймс Мэдисон, отец американской Конституции, неизменно считал демократию «зрелищем, полным беспорядка и споров», которое обычно «и живет недолго, и умирает насильственной смертью».

В революционной Франции термин «демократия» также был не в ходу и имел скорее негативную коннотацию. Он указывал на волнения, которые поднялись бы в случае, если бы к власти пришла беднота. Такой выдающийся революционер и патриот, как Антуан Барнав, депутат первого Национального собрания, описывал la democratie как «самую злобную, самую губительную и самую вредную для самого народа из всех политических систем». Во французских конституционных дебатах о предоставлении избирательного права, которые велись с 1789 по 1791 год, термин «демократия» не упоминался ни разу.

Канадский политолог Франсуа Дюпюи-Дери провел исследование использования термина «демократия» и установил, что основоположники Американской и Французской революций этого термина явно избегали. Демократия означает хаос и экстремизм, думало большинство из них, а от этого они хотели держаться подальше. Речь шла не только о выборе слов. Демократическая реальность также казалась им отвратительной. Многие из них были юристами, крупными землевладельцами, фабрикантами, судовладельцами, а в Америке также плантаторами и рабовладельцами; зачастую уже под властью британской или французской короны, во время расцвета аристократии, они занимали политические и управленческие должности и имели социальные и родственные связи с системой, против которой они боролись. «Эта элита старалась подорвать легитимность короля и аристократии. В то же самое время она подчеркивала политическую некомпетентность народа с тем, чтобы править самой. Тем не менее она громко провозглашала, что нация суверенна и что она, элита, желает служить ее интересам».

В этом контексте термин «республика» звучал благороднее, чем «демократия», и выборы становились важнее жеребьевки. У лидеров революции во Франции и США к жеребьевке не лежала душа, потому что у них не лежала душа к демократии. Когда кто-то получает от престарелого дедушки шикарную карету, он не сразу разрешает внукам в ней разъезжать.

Но вернемся к типологии Монтескье: патриотические лидеры Французской и Американской революций определенно были республиканцами, но отнюдь не демократического толка. Они не хотели позволить народу ездить в карете власти, а предпочитали держать поводья в руках, ведь иначе от кареты останутся одни обломки. В Соединенных Штатах элите было что терять в том случае, если бы власть выскользнула у нее из рук: ее экономические привилегии были значительны. Равным образом это относилось и к Франции, но там имело значение и кое-что другое. В отличие от США, там приходилось строить новое общество на той же территории, на которой действовала предшествовавшая власть. Поэтому для новой элиты было важно заключить компромисс со старым землевладельческим дворянством. Иными словами, в карете, которую приняли революционеры, сидело еще порядочно бывших аристократов, и, чтобы не разбить карету на новой дороге, приходилось до некоторой степени считаться с мнением этих несговорчивых пассажиров – хотя бы потому, что в противном случае они могли бы ставить палки в колеса.

Но в обеих странах тенденция очевидна: республика, которую задумали и собирались осуществить лидеры революции, должна была стать скорее аристократической, чем демократической. И способствовать этому могли выборы.

В наши дни этот вывод может показаться ересью: мы же так часто слышали, что современная демократия начинается с революций 1776 и 1789 годов. Однако из тщательного анализа исторических текстов вырастает совсем другая история.

Уже в 1776 году, когда США провозгласили независимость, Джон Адамс писал в своих знаменитых «Мыслях о правительстве», что Америка слишком велика и густонаселенна, чтобы управлять ею прямо. Это было верно. Бездумно перенесенная афинская или флорентийская модель никогда не могла бы здесь работать. Но вывод, к которому он приходил на основе этих рассуждений, был довольно странным. Важнейшим шагом было, как утверждал Адамс, «to depute power from the many, to a few of the most wise and good». Если народ в целом не может говорить, то за него это должен делать кружок самых выдающихся. Адамс питал довольно наивную и утопическую надежду на то, что собрание таких добродетельных депутатов будет «думать, чувствовать, рассуждать и действовать» как остальная часть общества: «Они должны будут стать точным портретом всего населения в миниатюре». Естественно, оставалось под вопросом, могли ли банкир из Нью-Йорка и юрист из Бостона, собравшись вместе, проявить столько же сочувствия к нуждам и обидам жены сельского пекаря из Массачусетса или докера из Нью-Джерси, как к нуждам и обидам друг друга.

Десятью годами позднее Джеймс Мэдисон, основоположник американской конституции, пошел в этом дальше. Статьи Конфедерации нужно было заменить полноценной конституцией для федеративной Америки, и Мэдисон, который написал ее первую редакцию, пустил в ход все средства, чтобы его проект ратифицировали в 13 штатах тогдашней конфедерации. В феврале 1788 года в «Записках федералиста» – серии из 85 эссе, которую он с двумя коллегами публиковал в нью-йоркских газетах с целью побудить штат Нью-Йорк к ратификации, – он писал: «Цель каждой политической конституции состоит или должна была бы состоять в том, чтобы прежде всего получить в качестве лидеров людей, которые обладают высшей мудростью для распознания общего блага общества и наибольшей добродетелью, чтобы стремиться к этому благу. ‹…› Выборный способ назначения руководителей является характерным принципом республиканской системы».

Отдавая предпочтение men who possess most wisdom to discern, and most virtue to pursue, the common good of society, Мэдисон всецело присоединяется к Джону Адамсу. Но при этом он весьма далеко отстоит от афинского идеала равномерного распределения политических шансов. Если для греков различие между руководителями и руководимыми должно было быть минимальным, то для Мэдисона такое различие было желательно. Если Аристотель считал попеременное участие в управлении проявлением свободы, то составитель американской конституции как раз придерживался мнения, что бразды правления должны держать в руках «лучшие».

Власть, осуществляемая лучшими, – не это ли по-гречески значило aristokratia? Во всяком случае, Томас Джефферсон, отец американской независимости, считал, что существует нечто такое, как «естественная аристократия, основанная на таланте и добродетели», и что лучшая форма правления со всей возможной эффективностью вовлекает «этих естественных аристократов в правительство».

И это не приведет к «мнимой олигархии», продолжает Джеймс Мэдисон, поскольку эти лучшие пришли бы к власти посредством выборов. И работать с ними было бы не только эффективно, но и легитимно благодаря процедуре выборов. Его рассуждения шли следующим образом:

«Кто выбирает представителей в федеральные органы власти? Как богатые, так и бедные; как высокообразованные, так и неграмотные; как надменные наследники знаменитых родов, так и скромные сыновья безвестных и злополучных пасынков судьбы. The electors are to be the great body of the people of the United States».

О том, что женщины, индейцы, негры, бедняки и рабы не принадлежат к их числу, Мэдисон не сообщает. Что сам он был владельцем крупных рабовладельческих плантаций в Виргинии, не вызывало тогда возражений. Что только ограниченная элита могла добиваться власти, было применимо и к Древней Греции. Но что действительно имело значение, что действительно было ново, так это то, что в выборно-представительной системе, предложенной Мэдисоном, в отличие от жеребьевки, управляющие отныне качественно отличались от управляемых. Он пишет об этом весьма многословно:

«На кого падет выбор народа? На любого гражданина, чьи достоинства заслужат уважение и доверие его сограждан. ‹…› Прежде всего, поскольку они уже отмечены предпочтением, оказанным согражданами, следует полагать, что, как правило, они будут также отличаться высокими качествами».

Таким образом, нужно уже иметь заслуги, внушать уважение и доверие, быть именитым, нужно уже быть другим, лучше, чем остальные, превосходить их. Возможно, представительная система и была демократической благодаря избирательному праву, но с самого начала она была также аристократической в том, что касалось рекрутирования: каждому можно голосовать, но предварительный отбор уже состоялся в пользу элиты.

Следовательно, вот здесь, на этом самом месте, это началось на практике – со слов Джеймса Мэдисона в 57-м номере «Записок федералиста», появившемся 19 февраля 1788 года в газете The New York Packet. Или нет, лучше сказать, что здесь это закончилось, здесь идеалы афинской демократии – равномерное распределение политических шансов – были окончательно похоронены. Отныне должно существовать различие между компетентными управляющими и некомпетентными управляемыми. Это больше походило на начало технократии, а не демократии.

По французским текстам также видна аристократизация революции. Вся эта кутерьма началась с народного восстания, которое через некоторое время было укрощено новой, буржуазной, элитой, которая хотела «навести порядок в делах», то есть управлять страной и защищать собственные интересы. В США такой процесс осуществился в период между обретением независимости в 1776 году и принятием конституции 1789 года (с Мэдисоном в главной роли), а во Франции – между мятежом 1789 года и конституцией 1791 года. Восстание, в котором участвовали низшие слои населения (включая раздутый до мифологических масштабов штурм Бастилии), всего через несколько лет выльется в конституцию, в которой высказывание ограничено избирательным правом, а избирательное право предоставлено только одному французу из шести.

В «Декларации прав человека и гражданина», важнейшем документе революционного 1789 года, значилось: «Закон есть выражение общей воли. Все граждане имеют право участвовать лично или через своих представителей в его создании». Но в конституции 1791 года этот личный вклад совсем исчез: «Нация, от которой одной проистекают все власти, может их осуществлять лишь путем уполномочия. Французская Конституция представительная». В течение трех лет законодательная инициатива перешла от народа к народным представителям, от участия – к представительству.

Особенно поражает позиция аббата Сийеса, католического священника из Фрежюса, чей крамольный памфлет «Что такое третье сословие?» заронил искру в пороховую бочку революции. Сийес – человек, который считал, что дворянство и духовенство, первое и второе сословия, обладают слишком большой властью по отношению к третьему сословию, буржуазии; человек, который выступал за бóльшую вовлеченность этой третьей группы и отмену аристократических привилегий; человек, которого читали повсюду (в январе 1789 года было продано более 30 тысяч экземпляров его памфлета); человек, который стал выразителем разочарования и считался одним из виднейших теоретиков революции, – даже он считал, что Франция не была демократией и не могла стать демократией. Он писал: «Народ, повторяю я, в стране, которая не является демократией (а Франция также не должна ею стать), народ может разговаривать и действовать только через своих представителей».

С тех пор возникло нечто вроде «политической агорафобии», страха перед человеком с улицы, – даже среди революционеров. Раз уж парламент избран, народ должен держать язык за зубами. Отныне жребий использовался только в таких весьма специфических сферах общественной жизни, как формирование коллегий народных заседателей в некоторых судебных делах.

Такая аристократизация революции, должно быть, доставила удовольствие Эдмунду Берку. Этот английский философ и политик как огня боялся, что народ получит слишком большую власть. В своих витиевато изложенных «Размышлениях о революции во Франции» (1790) он отмечал, что правители должны отличаться от остальных, но не благодаря «blood and names and titles» – он сознавал также, что времена изменились, – а благодаря «virtue and wisdom». При этом он добавил:

«Профессии парикмахера или фонарщика, как и многие другие, не могут ни для кого быть предметом почета – не говоря уже о множестве других, более лакейских занятиях. Государство никоим образом не должно угнетать этот класс людей; но если такие, как они, индивидуально или коллективно начнут управлять государством, оно столкнется с серьезными трудностями. ‹…› Все поприща должны быть открыты для всех людей, но выбор необходим. Невозможно управлять государством по очереди или по случаю. Никакая вербовка по жребию и никакая очередность не могут быть хороши для правительства, которое занимается важными делами».

Итак, с афинским идеалом покончено! Это наиболее явный отказ от жеребьевки в конце XVIII века, который я знаю. Берк был против демократии, против Руссо, против революции и против жеребьевки. Он охотнее признает компетентность элиты: «Я не колеблясь могу сказать, что путь от неизвестности к уважению и власти не должен быть слишком легким. ‹…› Храм чести лучше всего строить на возвышенности».

Слова Берка не пропали втуне. В переговорах по поводу новой французской конституции 1795 года, после бурных лет террора, председатель Конвента Буасси д’Англа, который должен был подготовить этот текст, сказал: «Нами должны править лучшие; лучшие – это те, кто получил лучшее образование и имеет наибольший интерес в соблюдении законов; так вот, за редким исключением, такие депутаты найдутся только среди тех, кто обладает собственностью. Они преданы стране, где находится их собственность, привержены законам, которые их защищают, и покою, который их бережет. ‹…› Страна, которой управляют собственники, знакома с общественным порядком, страна, которой управляют несобственники, пребывает в дикости».

Великая французская революция, точно так же как и Американская, не изгнала аристократию, чтобы заменить ее демократией, а изгнала наследственную аристократию, чтобы заменить ее аристократией выборной, «une aristocratie elective», если использовать терминологию Руссо. Робеспьер называл ее даже «une aristocratie representativé»! Монарха и дворянство убрали с дороги, народ убаюкали риторикой о la Nation, le Peuple и la Souverainete, а власть взяла новая высшая буржуазия. Свою легитимность она получила уже не по воле Бога, не по праву земли или рождения, а вследствие другого аристократического пережитка – выборов. Отсюда изнурительные дискуссии о том, кто может обладать избирательным правом, отсюда и весьма ограниченное его предоставление: в расчет принимаются только те, кто платит достаточно налогов. На первых парламентских выборах согласно конституции 1791 года правом голоса обладал только один француз из шести. Пламенный революционер Марат, который яростно критиковал аристократизацию народного восстания, оценивал число французов, которым нельзя было голосовать, в восемнадцать с лишним миллионов. «Чего мы добьемся, – говорил он, – если сначала уничтожаем аристократию знати, чтобы потом заменить ее аристократией богачей?»

 

Демократизация выборов: мнимый процесс (XIX и XX века)

Небольшое резюме. Если предыдущую главу я закончил мыслью, что сегодня выборы как демократический инструмент устарели, то теперь мы узнали, что они, собственно говоря, и не были задуманы как демократический инструмент. Значит, все гораздо хуже! Кроме того, наиболее употребительный демократический инструмент – жеребьевка – был полностью отменен архитекторами представительной системы, за исключением ограниченной сферы судопроизводства с участием присяжных заседателей. Мы, электоральные фундаменталисты, уже десятилетиями цепляемся за избирательную урну, как за Священный Грааль демократии, а теперь сознаем, что не к тому привязались, – не к Граалю, а к кубку с ядом, к методу, который был разработан как определенно антидемократический.

Как получилось, что мы так долго этого не видели? Нам осталось сделать третий шаг, чтобы вникнуть в суть патогенеза нашего электорального фундаментализма. На первом этапе я показал физиологию алеаторно-представительной демократии в Античности и в эпоху Возрождения. На втором этапе я показал, как в конце XVIII века новая элита отставила эту традицию в сторону ради выборно-представительной демократии. Теперь мне осталось еще проследить, как получилось, что с тех пор этот аристократический поворот в XIX и ХХ веках смог приобрести демократическую легитимность – пока в последние годы не оказался под ударом. Иными словами: после аристократизации революции мы теперь должны рассмотреть демократизацию выборов.

Прежде всего бросается в глаза, что изменилась терминология. Республика, основанная на избирательном праве, каким бы ограниченным оно ни было, все чаще описывается как «демократия». Так, уже в 1801 году наблюдатель мог установить, что «выборная аристократия, о которой Руссо говорил 50 лет назад, является тем же самым, что мы в настоящее время называем представительной демократией». Эта синонимия ныне полностью канула в Лету: сегодня почти никто не помнит об аристократических корнях нашего современного строя.

В начале XIX века, когда великий Алексис де Токвиль девять месяцев путешествовал по Соединенным Штатам, изучая там новый государственный строй, он без колебаний дал итоговой книге название «О демократии в Америке». Причина этого изложена уже в первой строке: «Среди множества новых предметов и явлений, привлекших к себе мое внимание во время пребывания в Соединенных Штатах, сильнее всего я был поражен равенством условий существования людей». Нигде больше, полагал Токвиль, не существовало страны, где понятие «суверенитет народа» ценилось бы так высоко. Поскольку эта книга в XIX веке пользовалась особым авторитетом, она определенно внесла свой вклад в растущую популярность термина «демократия» при описании республиканской выборно-представительной системы.

Обратите внимание: это не значит, что он без критики, восторженно приветствовал выборы. Токвиль был незаурядным наблюдателем. Как у отпрыска старого аристократического семейства, несколько выдающихся представителей которого окончили свои дни на гильотине, у него были все основания относиться к новейшему строю с подозрением. Тем не менее он проявил пылкий интерес и открытость к тому, что происходило в Америке. В отличие от других аристократов, он сознавал, что революция в США и во Франции была не accident de parcours, а частью гораздо большего, веками нараставшего развития в направлении увеличения равенства. Эту тенденцию было не остановить. Поэтому он намеренно дистанцировался от старого мира: никогда не пользовался своим дворянским титулом, порвал с церковью и женился на незнатной девушке. В тридцатые годы XIX века, когда он сам пошел во французскую политику, он сожалел о том, что система, в которой ему приходится работать, недостаточно демократична и предоставляет гражданину лишь ничтожные шансы на участие в политике.

Благодаря поездке в Америку Токвиль стал страстным демократом, но оставался критически настроен по отношению к конкретным формам, которые принимало новое государственное правление. Не только в США, но и во Франции выборы победили жеребьевку, и отныне роль жребия съежилась до использования его в формировании коллегии присяжных заседателей при определенных судебных процессах.

Как он относился к обоим методам отбора? Его прекрасную прозу стоит процитировать подробно. Почти невозможно поверить, что нижеследующий отрывок об избирательной системе написан в 1830-е годы:

«По мере приближения выборов глава исполнительной власти начинает думать лишь о предстоящей борьбе; у него уже нет будущего, он не в состоянии ничего предпринимать и лишь вяло осуществляет все то, что, вполне возможно, придется завершать кому-то другому. ‹…› С другой стороны, взоры всей страны также сосредоточены на подготовке новых выборов, она ждет их результатов. ‹…› Тот период, который непосредственно предшествует выборам, а также тот промежуток времени, когда эти выборы проходят, следует всегда считать периодом общенационального кризиса. ‹…› Задолго до назначенного дня выборы становятся самым важным и, если так можно выразиться, единственным делом, действительно занимающим умы людей. Различные группировки удваивают свое усердие, и тут-то в этой счастливой и спокойной стране начинают бушевать такие искусственно возбуждаемые эмоции, какие только можно себе вообразить. Что же касается президента, то он целиком занят тем, чтобы защищать себя. Он уже не думает об интересах государства, а действует с единственной целью добиться переизбрания. Он буквально падает ниц перед большинством и нередко вместо того, чтобы противостоять страстям, раздирающим это большинство, к чему, кстати, его обязывает должность, сам идет навстречу этим капризам.

По мере приближения выборов интриги нарастают, а волнение людей приобретает все более лихорадочный и массовый характер. Граждане делятся на несколько лагерей, каждый из которых выступает за определенного кандидата. Вся страна взбудоражена, выборы становятся ежедневной темой всех публичных изданий, всех частных бесед, целью любых начинаний, объектом всех помыслов – словом, единственным в этот момент интересом у всей страны. Правда, как только объявляются результаты выборов, эта суматоха кончается, все успокаиваются, словно река, вышедшая из берегов, а затем мирно возвращающаяся в собственное русло. И не удивительно ли вообще, что подобная буря могла-таки возникнуть?»

Должно быть, это наиболее ранняя критика выборно-представительной демократии с ее выборной лихорадкой, ее параличом управления, ее медиатизацией – одним словом, ее истерией. Гораздо положительнее Токвиль высказывается о составляемой по жребию коллегии присяжных заседателей, «группы граждан, выбранных наугад и временно облеченных правом судить». Здесь также длинный отрывок:

«Суд присяжных, и особенно суд присяжных по гражданским делам, отчасти прививает всем гражданам образ мыслей, подобный образу мыслей судей, а ведь именно это наилучшим образом подготавливает людей к свободной жизни. [Отметим, что Токвиль, как и Аристотель, связывает свободу со случайным принятием ответственности, а также описывает свободу как нечто, чему люди должны учиться.] Вынуждая людей заниматься не только своими собственными делами, он противостоит индивидуальному эгоизму, гибельному для общества. Суд присяжных удивительно развивает независимость суждений и увеличивает природные знания народа. Именно в этом и состоит, по моему мнению, его самое благотворное влияние. Его можно рассматривать как бесплатную и всегда открытую школу, в которой каждый присяжный учится пользоваться своими правами и ежедневно общается с самыми образованными и просвещенными представителями высших классов. Там он на практике постигает законы, которые становятся доступными его пониманию благодаря усилиям адвокатов, мнению судьи и даже страстям сторон. Думаю, что практический ум и политический здравый смысл американцев объясняются главным образом тем, что у них уже в течение длительного времени гражданские дела разбираются судом присяжных. Не знаю, приносит ли пользу суд присяжных тяжущимся, но убежден, что он очень полезен для тех, кто их судит. Это одно из самых эффективных средств воспитания народа, которыми располагает общество».

Хотя молодая американская политика демонстрировала все, чего может добиться демократия, Токвиль тем не менее сожалел о неизбежном вреде предвыборной борьбы – даже в то время, когда еще не существовало ни массовых партий, ни средств массовой информации.

Годы, когда появились обе части «Демократии в Америке», будут отмечены еще одним событием, которое будет способствовать процветанию выборно-представительной системы: получением независимости Бельгией в 1830 году. Может показаться удивительным, что возникновение такой крошечной страны, которая до тех пор находилась под властью иностранных держав, – только после Великой французской революции ими были Австрия, Франция и Нидерланды, – будет иметь такое влияние. И все же это так. Составленная бельгийцами конституция войдет в историю как образец выборно-представительной модели.

Независимость Бельгии устанавливалась по знакомой процедуре: после выступлений против правящих властей (август – сентябрь 1830 года) во время конституционного собрания (ноябрь 1830-го – февраль 1831 года) произошла аристократизация переворота. Революция была делом рук радикалов, республиканцев и демократов; конституционный процесс провели аристократы, духовенство и умеренные либералы. А могло ли быть иначе? Это было 3 ноября 1830 года; при выборах в Национальный конгресс, первый парламент, который должен был написать конституцию, избирательным правом обладали только 46 тысяч мужчин – менее 1 % от общей численности населения. Свой голос могли подать только те, кто платил достаточно налогов («податей»). Определять будущее страны должны были главным образом крупные землевладельцы, аристократы и представители свободных профессий с добавлением некоторых «способных избирателей» – граждан, которые не могли преодолеть налоговый порог, но благодаря своим способностям все же приветствовались, – как протестантские пасторы и университетская профессура. Национальный конгресс насчитывал 200 членов: 45 из них принадлежали к дворянству, 38 – к адвокатуре, 21 – к магистрату и 13 – к духовенству. Половина из них до провозглашения независимости занимала публичные должности, так что разрыв с прошлым был не так велик, как надеялись.

Революционный порыв угас, конституция стала умеренным компромиссом, которому могли сочувствовать за рубежом и которым можно было тешиться внутри страны. Консервативные силы общества могли удовлетвориться тремя моментами: установилась монархия (а не республика), сохранился имущественный избирательный ценз (вместо введения более широкого избирательного права) и был учрежден сенат (а не только парламент). Особенно важно было последнее, потому что тем самым аристократия получала в новом государстве собственный орган. Вследствие того, что налоговый порог был чрезвычайно высоким, кресел в сенате могли добиться только самые богатые: всего лишь 400 жителей страны попали в число кандидатов на избрание.

Прогрессивным силам в молодом бельгийском обществе удалось добиться следующего: власть короля сделали подконтрольной конституции и парламенту (в таких случаях говорят о конституционной, или парламентской, монархии), выборы стали прямыми вместо непрямых (в отличие от Франции и США), в конституции закрепили свободу печати и свободу объединений, а также ввели судопроизводство с участием коллегии присяжных заседателей, назначаемых по жребию. Налоговый избирательный ценз оставался в силе, но он был не таким строгим, как в других странах. В Бельгии мог голосовать один житель из 95, а во Франции, где тем временем восстановилась монархия, – только один из 160. С пустыми руками остались только радикальные участники народного восстания.

Хотя три четверти статей Бельгийской конституции были позаимствованы из более ранних конституционных текстов Франции и Нидерландов, ее оригинальность состояла в продуманной системе checks and balances между различными властями: главой государства, парламентом и правительством. И эти качества не остались незамеченными.

Теперь мало известно, как велико было влияние, которым обладал один этот текст, но в XIX веке он в самом деле был ориентиром при возникновении современных национальных государств. Конституция Саксонии (1831), Швейцарской конфедерации (1848) и проект конституции федеративной Германии, составленный Франкфуртским национальным собранием (1849), заимствовали из него целые разделы. Другие конституции, в частности испанская (1837), составлялись под его сильным влиянием. После революционного 1848 года этот текст много раз служил примером: при составлении конституции в Греции (1848 и 1864), Нидерландах (1848), Люксембурге (1848), Сардинском королевстве (1848), Пруссии (1850), Румынии (1866), Болгарии (1879) и даже в Османской империи (1876). В отношении Нидерландов, Люксембурга, Греции, Румынии и Болгарии речь действительно идет о точных копиях бельгийского оригинала. Его влияние к началу XX века дотянулось даже до Ирана (1906), а после младотурецкой революции 1908 года и до Османской империи, впоследствии ставшей Турцией. Такие новые центральноевропейские государства, как Польша, Венгрия и Чехословакия, также опирались на него.

Недавним сравнительным исследованием установлено: «Бельгийская конституция 1831 года принадлежит к числу важнейших конституций, составленных до 1848 года». В «Новой Кембриджской современной истории» говорится о «маяке», тексте, который «превосходит конституцию практически любого другого европейского государства своего времени»: «Этот образец конституции… обладал столь многими качествами, которые были или уникальны, или гораздо лучше, чем то, что можно было найти где-либо еще… что остается удивляться, что этот текст не копировали чаще».

Одним словом, краткий, наглядный текст из 139 статей будет еще в течение столетия определяющим для значительной части современного мира. Выборно-представительная модель тем самым стала нормой. Токвиль дал ей наименование «демократия», Бельгийская конституция создала образец для международного использования. Борьба за более широкую демократию с 1850 года стала борьбой не против выборов, а борьбой за более широкое избирательное право. Рабочее движение, которое поднималось по всей Европе, даже сделало его одним из своих главных лозунгов. За жеребьевку не ратовали ни в коей мере. В народных кругах жеребьевка даже получила нехороший привкус: она слишком напоминала о ненавистной системе военной жеребьевки, по которой набирали в армию молодых рекрутов. Придумали ее в конце XVIII века французы, но именно в Бельгии такая практика, к отчаянию многих, применялась еще 100 лет. Основоположник фламандской литературы Хендрик Консьянс посвятил этому одно из своих лучших произведений, роман «Рекрут» («De loteling»).

Разумеется, целью военной жеребьевки было не равномерное распределение политических возможностей, а нейтральное распределение непопулярных обязанностей. По крайней мере, на бумаге. На деле же поддерживалось социальное неравенство: юноши из богатых семей, вытянувшие жребий, не жалели денег, чтобы отправить сыновей крестьян или рабочих на выполнение своей воинской повинности. Поэтому среди низших классов глубоко укоренилось неприятие жеребьевки: казалось, что она полезна главным образом аристократии. Какой поворот истории! Выборы вдруг стали считаться демократическими, а жеребьевка – аристократической. Ни один социалистический лидер не выступил бы в защиту ее использования в политике, ни один деревенский священник не стал бы ее защищать. С жеребьевкой было покончено.

Джеймс Уиклиф Хедлам, выполнивший в Королевском колледже Кембриджа исследование о жеребьевке в древних Афинах, начал свою книгу, изданную в 1891 году и ставшую классическим трудом, такими словами: «В древней истории нет другого обычая, который так же труден для понимания, как обычай выбирать государственных служащих путем жеребьевки. У нас самих нет опыта использования такой системы; любое предложение ввести ее показалось бы смешным, и трудно поверить, что некогда она была широко распространена в цивилизованном обществе».

Полвека спустя, в 1948 году, Всеобщая декларация прав человека постановила, что «воля народа должна находить себе выражение в периодических и нефальсифицированных выборах». А еще полвека спустя Фрэнсис Фукуяма в своем мировом бестселлере провозгласил «конец истории», благословив мистический брак между парламентской демократией и свободной рыночной экономикой: «Страна демократическая, если она предоставляет людям право выбирать свое правительство путем регулярных, тайных, многопартийных выборов на основе всеобщего и равного избирательного права для взрослых».

Вуаля, консенсус достигнут.

Вот он, патогенез нашего электорального фундаментализма: жеребьевка, наиболее демократический из всех политических инструментов, в XVIII веке потерпела поражение перед выборной системой; однако выборы были задуманы не как демократический инструмент, а как процедура, приводящая к власти новую, непотомственную аристократию. Благодаря расширению избирательного права эта аристократическая процедура существенно демократизировалась, не отказываясь от фундаментального олигархического различия между управляющими и управляемыми, между политиками и избирателями. Вопреки надеждам Авраама Линкольна, выборная демократия осталась скорее government for the people, чем by the people. С ней неизбежно связано что-то вертикальное: в ней всегда были низ и верх, власти и подданные. Участие в выборах становилось подобием служебного лифта, поднимающего отдельных персон. Поэтому демократия через выборы продолжает сохранять нечто от добровольно выбранного феодализма, формы внутреннего колониализма, с которой все согласились.

Синдром демократической усталости, в наши дни проявляющийся повсюду, представляет собой вполне естественное следствие канонизации выборно-представительной системы. На протяжении десятилетий выборы поддерживали надлежащее функционирование демократии, но теперь мы все чаще замечаем, что они – явление, заимствованное откуда-то из другого места. Да, в прошлом эту систему изрядно доработали, чтобы она более или менее соответствовала механизму народного суверенитета, но все же по прошествии двух веков износ начинает давать о себе знать. Эффективность трещит, легитимность скрипит. Повсюду проявляются несогласие, недоверие и протест. Повсюду задаются вопросом: возможна ли какая-нибудь другая демократия? Стоит ли удивляться, что в данном контексте идея жеребьевки снова оживает?