У короля Вацлава было два сына. Одного звали Владислав, другого Пршемысл. Оба росли красивые, духом крепкие, но король, а за ним и дворяне и челядь, отдавали предпочтенье перворожденному Владиславу. Ему должно королем стать. Государь возлагал на Владислава надежды великие и верил, что останется жить в деяниях его и могуществе. Люд простой и дворяне и придворная знать также приучались повиноваться королевичу Владиславу, видя в нем будущего своего властителя. Вот так и жил Владислав, с младых ногтей своих возносимый высоко. Ученейшие мужи, храбрейшие рыцари, благороднейшие священнослужители пеклись о духе его и разуме. Они обучали его различным наукам, проводя подле него дни долгие, а Владислав к учению был усерден, ибо врожденный ум, способности и благородство души подсказывали ему, что есть мудрость и что красота. Так укреплялся дух Владислава, и люди говорили:

— Ах, королевич! Нет на свете юноши, который сравнился бы с ним! Мысль его ясна и остра, разум быстр, обращение приятное, а воля железная.

Однако же, коли случалось королевичу поступить необдуманно, наставники пеняли ему, но делали это с великой умеренностью. Когда же королевич в общении своем держался по обычаям времен княжьих, — пеняли пестуны и корили его со всею строгостью.

— Королю, — внушали они, — и тому, кто сядет королем, пристало держать себя согласно обычаям времени своего. Высокородный Вацлав со всей решительностью обращается к ним, отвергая обычаи и порядки старые, заводит новые, времени его подобающие, и, словно корону или шлем, возвышает дела рыцарские. Ты спросишь, зачем? По причинам самым благородным, великодушный Владислав. Король намерен доказать, что нравы, царящие при дворе немецких королей и при иных дворах монарших, объединяют государей и указывают, что роды властителей близки один к другому, хотя и разделяют их тысячи миль.

И, твердя такое, укрепляли наставники речь свою примерами. Будили в нем помыслы тщеславные, рисуя картины ожидающего его величия. И слышал Владислав постоянно со всех сторон:

— Король! Король! Король!

Бывало, однако, и так, что чрезмерное славословье наполняло дни королевича горечью.

Второму же королевскому сыну Пршемыслу с самого детства был предопределен сан духовный. Дни свои он проводил в молитвах, окруженный монахами, которые обучали его наукам богословским и стремились привить добродетели христианские, чтобы все помыслы и устремления его исполнены были покорства и смирения. И был Пршемысл покорен воле короля и учителей своих. Безропотно постигал богословие, молился горячо, был благостен и вырос в отрока прелестного. Однако самоотречение рождало в душе его противоборство, которое ни обуздать, ни стреножить невозможно и которое лишь растет подавляемое и набирает силу при каждом запрете. И сталось так, что дух Пршемысла обрел усладу в противодействии. В чаяниях своих он противился каждому запрету, и чем. ниже приходилось ему склонять голову, тем крепче становилась его шея.

Случалось иногда и такое: коли слух его обременяли слишком уж настойчивые приказы, то королевич, вспомнив детские годы, противился, оскорбленный, и даже, более того, гневался.

И тогда виделись ему наставники его как они есть — разъевшиеся, тучные, отмеченные печатью вечного недовольства, брюзгливости и свары. Он видел, что у кого-то из монахов дергается веко и лицо морщинисто, вылезает вперед зуб или торчит из уха клок волос. И казалось ему, что между грубой этой монастырской братией и бедной его головушкой стоит стеной, разделяя их, ненависть, и, словно сквозь сон, слышал он голоса:

— Не смей! Не смей! Не смей!

И тогда из глубин его смятения поднимался глас иной, он твердил:

— Я сделаю так! Я должен это сделать! Я так хочу!

На счастье, юный королевич умел превозмочь одолевающие его тягостные мечтания. Он пересиливал себя, научившись сбрасывать наваждение, и, как уже было сказано, в науках преуспевал и вырос в юношу прекрасного. Ни гордыня, ни зависть не овладели им. Душа его осталась чиста, и пробуждаясь, росла в нем сила.

Что же до отношений между братьями — похоже, они любили друг друга, однако с легкой примесью сострадания. Владислав не мог не видеть того, что предопределено заранее и Пршемысл во всем обделен, это побуждало Владислава быть особенно снисходительным, отчего Пршемыслу кровь бросалась в лицо. Пршемысл платил брату любовью за любовь. Но противные духу его ухищрения Владислава рождали в глубине души Пршемысла страстную мечту, дабы суждено ему было свершить дела такие, которые откроют всем истину, что и сыновья, рожденные вторыми, не хуже своих перворожденных братьев. Пршемысл был уверен, что восторжествует! Он жалел брата, которому всечасно будет стоять поперек дороги. Он уже изведал в себе силу, знал, что видит сокрытое Богом от других, что пробьет час, когда деянья тайные обретут голос и возопят.

Третий из них — король Вацлав — взирал на сыновей, Владислава и Пршемысла, с радостью превеликой. Он был предан матери своей, обожал сестру Анежку и весь род свой и сородичей и был тверд во мнении, будто люди, связанные родством, — суть члены тела единого, коих приводит в движение одна воля, одна власть, и что власть эта скрепляет воедино устремления Прше-мысловичей, объединяя в одно сердце. Он не сомневался, полагая, что время послушно этой власти, она же медленно переходит от одного короля к другому. Полагал также, что род их, не колеблясь, признает превосходство королевича Владислава, и то, что не успел свершить он сам и в чем удача обошла его, довершит счастливо Владислав.

Когда почила мать короля Вацлава Констанция, Пршемысловичи собрались в Тишновском монастыре у гроба ее.

Купы пылающих факелов, купы огней оевещали коридор.

Дядья, двоюродные братья и их жены, убранные высокими чепцами, жались к стенкам, а на площадке близ гроба стояли Вацлав с Анежкой и королевичем Владиславом. Свет факелов освещал их лица, и в пустой глазнице короля Вацлава гнездилась черная тень, черные тени змеями вились по его плащу. Плечи короля вздрагивали от горя, в печали своей окаменела Анежка, лицо же королевича покрывала страшная бледность.

— Ниспошли ей, о Боже, вечный покой и мир, — произнес далекий глас.

Узлыхав его, король пошатнулся и рухнул на грудь сына.

— Мой друг, не покинь меня! Сожми меня в своих объятиях! Обвевай своим дыханьем, поддержи, дай мне силу твою, сделай так, чтобы в объятьях твоих застонал я от боли телесной! Мой друг, кто есть опора короля? Кто утешает его в скорби? Кто наполняет жизнь ему радостью? Ах, это сын перворожденный!

Король еще продолжал говорить, и слова его еще звучали, как королевич лишился чувств. Он пошатнулся и опустился на пол. Сердце его билось чуть слышно, дыханье стало прерывистым.

И король в отчаянье и смятении взмахнул рукой и, зажав ладонью пустую глазницу, вскричал так, что голос его, разнесшись гулким эхом, оборвался вдруг, словно бадья, упавшая в пустой колодезь.

Монахиня Анежка Пршемысловна, склонившись над королевичем, отерла смертный пот с чела его, а Пршемысл, сын второй, бросившись на колени, пополз к отцу. Глаза его смотрели прямо, лицо было преисполнено достоинства, как и подобает королю, торе соединилось со страстной мечтой, и, переполненный любовью, он устремился навстречу королю Вацлаву.

Но, о Боже праведный! Король и не взглянул на младшего сына. Отолкнув его, он наклонился и подхватил бессильное тело Владислава, прижал к сердцу и унес эту драгоценную ношу. Вслед за его плащом летел, взвихрившись, воздух, колебля огни свечей и растрепав волосы стоящего на коленях Пршемысла.

Двери распахнулись перед королем, он миновал келью и на галерее едва не столкнулся с каким-то дворянином. Это был Цтибор, по прозванию Мудрая Голова.

— Соглядатай! Чего тебе надобно здесь?

Дворянин хотел ответить, но король, дважды оскорбив его, злобно перебил в страшном гневе, зачем тот увидал королевскую немочь.

Вацлав стоял, широко расставив ноги, и держал первенца своего на груди, а голова Владислава опускалась все ниже.

Вацлав долго скорбел о смерти королевы Констанции, и даже известие о выздоровлении Владислава не смогло развеять мрачных мыслей, угнетавших его. В ушах его неумолимо звенел погребальный звон колокола, странно сливаясь со звоном колоколов храма Святого Вита, что вовсю гудели в день его коронации. Торжественная минута, когда он замер в объятьях Пршемысла Отакара I, напомнила ему о том, что и короли смертны и бессильны пред смертью. Тогда, во время пышного обряда, он слышал беспокойное биенье отцовского сердца и, зная, сколь велика его жажда жизни, все же ощущал дыханье тлена и понимал, что пред колокольцами безносой и великие дела становятся ничтожны. А звон колоколов больно ранил его, возвращая памятью к давно забытому страху, будто сотканному из сна, который заставляет думать не о почестях, но о тщете и слабости, немощи и вздохах, что раздаются над постелью спящего, объятого ужасом, об обидах, сверкнувших, словно клинок кинжала. По этой причине и повелел Вацлав, чтобы там, где он пребывает, колоколам не звонить. Запрет тяжело угнетал простой люд, духовенство и знать, ибо что есть для христианина день без колокольного звона?

Когда колокола перекликаются с утра до ночи, когда бьют согласно и пусть хоть один из них вздымается ввысь — тогда душа становится подобна пастушке барашков небесных, укутавшейся звездным покрывалом, она взмывает вместе с голосами колоколов в небеса, и тогда с плаща небесного сыплются звездочки.

Жизнь без зова храмов подобна мертвецкой иль тишине кладбищенской. На торжищах и в мастерских то тут, то там сокрушаются и плачут, что не слышно звона колоколов.

Сам король, опечаленный печалью города христианского, чтоб не наносить людям своим ущерба, не сидел подолгу в Пражском граде. Уезжал. Столкнув локтем пергаменты писарские и накинув на плечи охотничий тулупчик, садился на коня и исчезал в дубраве.

Лес был такой же, как и прежде! Как и в те поры, когда все было так зыбко, дурные вести сменялись вестями страшными и вести скверные настигали повсюду.

Где же найти ему было пристанище?

Там, куда влекли его услады юных лет. На тех самых полянах, среди зеленого леса, на лужайках, где, как и в дни его младости, резвится олень и мелькает, пробегая, серна, где кружат птицы, где вширь и вдаль разносятся голоса, там, где обретается удача! Здесь под купами дерев жизнь кажется прекрасной. Стихи здесь сладкозвучны, певцы здесь поют вольно. Здесь не стоит под дверью окольничий и не толкутся ни судьи, ни писари с перемазанными пальцами и пузырьком чернил на шее. Здесь есть где развернуться комедиантам, и лютнисту рады от души.

Уже много месяцев король отсутствовал. Ни дела судебные, ни иные разбирательства не могли завладеть его мыслями, и многие из дворян возроптали. Они заявляли неудовольствие, что пришли, дескать, в упадок дела в стране и на дорогах пуще прежнего бесчинствуют воры. Иные завидовали тем счастливцам, которым дозволено было находиться подле короля. Горстку своих любимцев король щедро награждал, влияние и власть их росли со дня на день в ущерб древним и славным родам.

В недовольных пребывал и Цтибор, тот самый, который видал обеспамятевшего королевича Владислава. Этот дворянин славился умом и мог рассудить любое дело. Друзья прозвали его Мудрой Головой и оказывали почет намного больший, нежели заслуживал он по родовитости и званью. Что же до возраста — был Цтибор уже стар, и сын его, достигший зрелости, стоял с ним всегда плечом к плечу. И видя, что король отдает дни свои охоте и развлечениям, нанося тем ущерб процветанию страны, принялся Цтибор безбоязненно хулить Вацлава. Видать, жгла его еще старая обида, и хотел он отомстить, а может статься, уверовав в королевича Пршемысла, желал склонить его к себе, а может, просто скорбел он и пекся об убывающем могуществе земли Чешской. Так ли, иначе ли, но шел Цтибор противу Вацлава, а с ним и епископ Миколаш и многие другие знатные дворяне, ибо по сердцу были им те речи.

Тем временем король, чередуя пиры с охотой, помышлял о расцвете Пршемысловичей. Желая укрепить их власть, он возмечтал о герцогстве Австрийском для сына Владислава и, чтоб присоединить его к землям короны Чешской, просил именем Владислава руки Гертруды Австрийской.

И вот уже сыграна пышная свадьба. Но, увы, вскоре Владислав снова занемог, и король денно и нощно томился в ожидании известий о его здоровье, то снедаемый печалью, то воспрянув духом от вспыхнувшей было надежды, что Владислав, сын его, стряхнув с себя немощь, проживет век долгий.

Когда же истекло со дня свадьбы восемь месяцев, разнеслась по стране весть, будто королевич, маркграф и герцог, Владислав, тяжко единоборствует со смертью. И явились тогда к Цтибору дворяне из тех, что были недовольны, и сказали:

— Цтибор, ты земский судья, и многие величают тебя Мудрой Головой. Король, который преследует нас за ослушание и дважды оскорбил тебя, сломлен ныне духом, а сын его, похоже, умирает. Дай нам совет, что делать!

— Ах, — ответствовал Цтибор, — какого совета вы просите? Хотите отдать власть другому? Прежде и я подавал вам мысль эту и ведаю, что Вацлав дворянами честными пренебрегает, окружив себя приспешниками. Знаю, что не печется он о благе земли своей и ее безопасности. Но отчего же Богу не посетить короля? Почему не подаст ему Господь знака и не вразумит его?

— Мудрая Голова, — отвечали дворяне, — епископ не верит в его благочестие.

— Негодует сердце дворянское, — ответствовал Цтибор, — но не буйством и мятежностью, а лишь скорбя за власть истинную. Вижу я и понимаю, что роптанья ваши не от гордыни, не от вероломства. Однако сейчас, в эти горестные дни, когда королю нашему предстоят испытания, — Бог не благословит вас и ваши дела. Иль не видите вы, что сам Господь испытывает душу Вацлава? Иль не видите, что отнимает у него сына, которого любит он больше всего на свете? Не усугубляйте же кару Иисуса, но призовите короля, чтоб, как в начале его правления, он обратил свой слух к советчикам добрым и отослал прочь приспешников.

Дворяне вняли словам Цтибора и просили его напомнить королю о верности их и ничтожности приспешников.

— Ступай, — молвили они, — с дружиной и с сыном своим в Старый Градек, в леса кршивоклатские, где король проводит время в ловитьбе!

Цтибор послушался. Слуги оседлали девять коней, и Цтибор с дворянами поскакали верхом к селению по названью Раковник и прибыли в Старый Градек, когда уже близился вечер.

Туча громоздилась на тучу, и король, стоя у окна, видел, как на горизонте сгущается тьма.

— Король Вацлав, — молвил ему Цтибор, по прозванью Мудрая Голова. — Господь наш посещает иногда и государей, гонениями и невзгодами испытывая твердость веры и глубину набожности. Господь же ниспосылает и рабу, и господину, равно как и королю, дни горькие, искушая душу его, и чрез боль дает знак, во имя веры истинной, сберечь то, что доверено ему, дабы, опомнившись вовремя, вступил он на путь праведный.

— Мужи, — ответствовал король, — не вижу я среди вас никого, чье лицо было бы приветливо и ясно, но отчего же говорит со мной старик, самый мрачный из всех? Почему говорит тот, к кому испытываю я ненависть великую?

И отступил Цтибор за спины дворян. И, умолкнув, не высказал пожеланий стороны недовольной. И тут человек, не то чтобы уважаемый и ума невеликого, сообщил королю, что сын его, королевич, герцог и маркграф, умирает.

До какого предела отчаянья дошел король? По каким затокам скитался он? Какая тень нависла над его конем? Какой гул, какие барабаны, какие трубы бередили его израненную душу?

Ах, кто сможет на это ответить!

После смерти королевича Чешского и герцога Австрийского Владислава вздулась и покатилась высокими волнами свара, император и папа римский добивались власти в осиротевшей земле Австрийской. На перекрестках дорог пред городом Прагой встречались посольства со всех сторон, одна весть перехлестывалась с другой, но король Вацлав, подавленный бедой, не вникал ни во что. И горе его было столь непомерно, что хотелось ему умереть. Хотелось уснуть. Он молит о минуте забвенья, но сон бежит его ложа.

Ночь. Вихрь, стеная, взметнулся над Градом. Молния, ослепившая было короля, снова вздымает тьму, ставшую втрое темнее. Король не спит, ворочается на своем раскаленном ложе. И мерещится ему, будто чей-то голос обвиняет его, рыдает и бьется в пламени свечей и, жалобно стеная, исчезает, уйдя сквозь темь. И кажется ему, будто лавка, стоящая в головах, трещит под тяжестью бремени, и худо Вацлаву, как и в те времена, когда сон не приходил к нему по пяти ночей. И вспоминает он свою старую тоску, вспоминает, откуда она, вспоминает золотой слиток, что дал ему рудокоп из Илова, вспоминает, как еще ночью вынесли слуги то богатство великое из дому и как роздал он все золото, и тогда вернулся к нему сон.

Охваченный воспоминаньями, король поднимается, шарит вытянутой рукой, нащупывает свои драгоценности: перстни, ожерелья, дорогие пряжки, цепи, а потом и браслеты. Швыряет все наземь, топчет, давит в прах и, обессилевши, валится на ложе.

Когда миновали первое отчаяние и скорбь, король снова стал уединяться в тиши небольших замков, весь час свой проводя на охоте, в окруженье веселых дворян и поэтов, охотников и потешников, а окольничьи и писари в случае надобности наезжали к нему. Много раз приходилось им ожидать и по два и по три дня, прежде чем король найдет время поговорить с ними и велит привесить печать на бумаги. Но случалось и так: королю вдруг наскучит веселье — ни с того ни с сего, — вскочив на коня, со всей своей блестящей свитой примчится он в Пражский град. После чего целыми днями не показывается своим придворным, а лишь приказывает явиться тем, кто разбирается в делах государственных. Беседуя с ними, король легко доходил до сути дел и помогал процветанию страны. Столь быстрые перемены вызывали удивление у его советников, коим нелегко %было поверить, что король до поздней ночи бодрствует и занимается делами и вдруг обо всем забывает, что ласков он и незлобив и ко всему снисходителен, но потом вдруг, словно повернув на полном скаку коня, — не слушает никаких советов и с великим упрямством своенравно отстаивает свои мысли. Одни негодовали против столь резких поворотов его натуры, другие боялись его вспыльчивости, третьи же весьма одобряли его, ибо раздавал он полными пригоршнями.

Непостоянство короля, возвышение одних и высокомерие к другим дворянам, чинимая кривда и беспорядки в стране, а также, конечно, распри между императором и папской курией снова и снова будоражили недовольных. Дворяне собрались на сход, и Цтибор сказал:

— Что? Король? Предается охоте и ничуть не заботится о том, что власть уходит от границ чешских! Он предается усладам, а земли наши приходят в упадок, и земля Австрийская утеряна для нас! Поднимемся же и отринем правителя слабого и поставим своим королем Пршемысла! Он молод, говорите вы? Бог излечит наши души: мы, люди, умудренные годами, станем опекать его.

В ответ и в знак согласия дворяне схватились за мечи, и выбор был сделан. Дворяне встали против короля.

Конечно же, дела австрийские мало трогали их, и распри между императором и папой были им безразличны, и не интересовали их ни гвельфы, ни гибеллины, но они использовали имена и события, ибо так можно было прикрыть свои собственные интересы: видимо, один из недовольных жаждал насладиться местью, другой надеялся изменить ход событий и увековечить свое имя, третий мечтал о славе воинской, пятый оставался человеком честным, десятый был немного гибеллином и этот, десятый, уже видел восхищенным взором своим рыцарей, которые пойдут вслед за ним, и трепетал, снедаемый жаждой бунта. Так дела государственные и дела личные, ненависть и месть, благородство и тщета, слава и мелочность, величие и алчность, устремления бескорыстные и всяческие интриги и схватка не на жизнь, а на смерть сплелись воедино — в страстное желание отнять у короля Вацлава трон.

А потом настало время недовольным обратиться к королевичу.

Пршемысл, юный маркграф Моравский, находился в тот час на литургии, в храме Святого Вита вместе со своими наставниками. Богослужение подошло к концу, опустились сумерки, лил дождь. На западе громоздились багровые тучи, и синий свет едва пробивался сквозь них.

Королевич плотнее запахнулся в плащ и собирался уже идти, когда к нему приблизился епископ по имени Миколаш и, испросив разрешения, присоединился к его свите. Он задавал приближенным вопросы, расспрашивая о делах церковных. А Пршемысл тем временем стоял в нерешительности, размышляя, пуститься ли в путь иль дождаться, пока кончится дождь.

Королевичу уже исполнилось пятнадцать. И был он очень хорош собой, на нежном лице отражалась вся прелесть, все мечты и все восторги юности. Волосы его отливали бронзой, глаза были большие и темные, а голос звучал словно прекрасная музыка.

Когда дождь, хлынув вовсю, захлестнул двери и момент был упущен, Пршемысл отступил в глубь храма, а слуги и отроки-пажи, что всегда окружали королевича, столпились у самых стен. Королевич, улыбаясь, вошел в полумрак храма и встал, задумчиво опершись локтем о высокую спинку скамьи. Обе грезил, как только можно грезить в его лета. Он думал о своем отце, и в памяти его встала картина, полная ужаса и страха.

Полноте, было ли это на самом деле? Не ночной ли это кошмар?

Давно, когда Пршемысл был еще совсем малым дитятей, королю случилось в дикой скачке на охоте лишиться глаза. Он повернул назад, добрался до Праги, и вот уже в Граде послышались его торопливые шаги.

Кунгута, увидав его входящим в залу, вскрикнула, но король, по щеке которого стекала кровь, король могучий, сильный, широкоплечий, отвернув голову и прикрыв ладонью пустую глазницу, произнес:

— Чего ты плачешь? Зачем людям два глаза? Разве нельзя обойтись одним?

Страх, тревожные мечты и гордость королевича, рожденного вторым, изменили слова и смысл ответа. Он услыхал их так: «У меня два сына. Я люблю Владислава, и мне нет дела до того, который зовется Пршемыслом!»

Итак, королевич окунулся в мрачные воспоминания. Тут к нему приблизился Цтибор, по прозванью Мудрая Голова, и сказал:

— Я жду тебя, король, в этот поздний час епископ Миколаш задерясал твоих наставников. Король! Мертвому не вздохнуть, битвам минувшим не зазвучать, человеку ослепленному не прозреть и не вернуться на путь истинный!

— Ах, — воскликнул Пршемысл, — К чему ты говоришь со мной, как пастырь духовный, и почему величаешь королем?

— Я говорю то, что вошло в мое сердце. Так величают тебя и дворяне, которые между собой дружны и воли доброй, но гневаются на короля Вацлава.

И, промолвив это, Цтибор стал перечислять проступки Вацлава. Голос его звучал глухо и с явственной ненавистью. Чем дальше говорил он и чем настойчивее были слова его, тем сильнее казалось, будто в сознании молодого королевича сливаются они с каким-то неясным стремленьем. И вспыхнуло сердце Пршемысла от этого голоса, словно вернулось в прошлое. И показалось Пршемыслу, будто он снова видит короля, закрывающего рукой вытекший глаз. Пршемысл слышит его голос, обращенный к Владиславу, видит, как левая рука короля тянется чрез голову мальчика, преклонившего пред ним колена, вспоминает, сколько раз отцовская рука обошла его лаской. И печаль снова охватывает его душу, боль жжет адским пламенем, он вспоминает все взгляды, отвращенные от него, видит величественную Анежку, как приближается она своей непостижимой походкой к перворожденному и обнимает его, видит и себя самого, предвкушающего счастье прикосновения руки отцовской. И мгновенье то, давно позабытое, вдруг, словно ливень, словно время, ринувшееся вспять, или вода, что со страшным шумом вздымается ввысь, снова возникали в памяти его.

Кровь бросилась в лицо королевича, но во взгляде его притаились мрак и ожидание.

И тогда Цтибор снова заговорил. Он взвешивал деяния, добрые и злые, и речь его была неспешной и негромкой.

Когда отзвучали его последние слова, королевич очнулся от оцепенения и вдруг отчетливо увидал дворян, обступивших Цтибора, и скамью, на которую он опирался. Они называли его королем, и в цвете их плащей скрывалась слава и тайна. Пршемысл ответил согласием. Всей душой он принял сторону знати, дав понять, что мечтает о подвигах королевских.

В тот же миг дьякон зажег свечу из воска и сала. И в дрожащем свете королевич разглядел косматые брови и шрамы на лицах, и блики, играющие на латах, и руки, скрестившиеся на эфесах. На него пахнуло битвой, и он повелел присягнуть ему в верности.

В тот час, когда пировал король Вацлав со своими приближенными и вел сокровенные беседы, послышалось вдруг конское ржанье и цокот копыт. Из леса на поляну выехали всадники. Спешившись, они кинулись к воротам, торопливо бросив коней пред самым замком.

— Где король?

— В трапезной беседует со своими приближенными.

— Впусти нас, приятель, да поскорее, мы несем дивную весть.

Они вошли в залу, и король велел им говорить прямо и без всяких околичностей.

— Господин, — вскричал Бореш, который более всех любил короля Вацлава, — вероломны земли нашей объединились и привлекли к делам своим бесстыдным сына твоего, маркграфа Пршемысла, и объявили его младшим королем!

Услыхав эти слова, король поднялся, а за спиной его всколыхнулись черные одеянья разбегавшихся поэтов. С минуту царила тишина, ибо король не решался задавать вопросы, пирующие же и те, что принесли злую весть, не сводили глаз с его рта. Молчание затягивалось, но Бореш нарушил его:

— Король, видно, страдает душа твоя, иль, может, ты размышляешь, какую придумать кару? Того угадать я не в силах, но я всем сердцем желаю, чтоб не проявил ты снисхождения!

Королю, вдруг стал отвратителен вид столов пиршественных. Он ударил в ладони, зовя стольника, и приказал, чтобы карлики и шуты, что жмутся позади пирующих, унесли остатки яств. И было видно, как уродцы исчезают под столешнями. Столы, поднявшись, заколыхалися, поплыли и вдруг пропали. Затем слуги роста высокого принесли свечи, и король, прояснев лицом, поведал так:

— Маркграф Пршемысл нрава покорного. Воспитан он и предназначен сану духовному. Дух его спокоен и юн. Я назову его по имени, и сын мой вернется и упадет предо мной на колени. Умерьте свой гнев и простите его молодости его ради, ибо вижу и понимаю, что действует он в великом смятении душевном. А коли все же. горит ваше сердце от обиды, нанесенной королю вашему, обратите ее со мной вместе против тех, кто замыслил заговор.

Но послы, принесшие дурную весть, хмурятся. Их руки сжимают рукояти мечей, лица мрачны, гневно сдвинуты брови, головы низко опущены, и легко понять, что согласиться они не могут.

— Король, маркграф Пршемысл ведет себя иначе, нежели ты полагаешь. Это он — приказывает, это из его уст исходят резкие слова. Его словно подменили, взор его пылает, и те, что побудили Пршемысла на бунт, те подлые и коварные злодеи, что, блюдя лишь свою корысть, своевольно поднялись противу тебя, — ему послушны. С ним заодно и данники твои. С ним и епископ Миколаш, и Цтибор, по прозванью Мудрая Голова, и его сын.

И когда он назвал по именам человек десять, а то и двадцать вельмож и дворян, что перешли на сторону королевича, понял Вацлав, что надобно ему защищать свою землю мечом.

Король, первый среди рыцарей, владеет тремя богатствами: есть у него душа, облаченная в одежды благочестия и принадлежащая Богу, меч, обагренный кровью и отданный славе, и, наконец, земля плодоносящая, что не принадлежит никому, кроме самого короля.

Вправе ли Вацлав колебаться? И он приказал собираться всем, кто верен ему. Созывая вельмож, он велит сгонять войско. Но из крепостей, верных ему, поспешают посланцы и говорят:

— Уже поздно, король. Бунт ширится, дворяне идут с Пршемыслом! Твоим войскам не сравниться в силе с его войском.

Дрогнул король. Повелел гнать прочь послов и немедля опустить за ними ворота.

И когда остался Вацлав один и наступила ночь и начал он засыпать, из груди его вдруг вырвался крик. Трижды повторил он имя сына своего Пршемысла. В муках, в тоске и отчаянье (ибо верно утверждение, будто отвергнутая любовь жжет сильнее ненависти) провел король ночь. На рассвете он повелел страже на стенах крепостных трубить в трубы, издавая звуки низкие и высокие. И рыцари поняли, что король собирается в путь. Когда он вместе со своей великолепной дружиной добрался до города Праги, то приказал объявить, что принимает условия Пршемысла и соглашается разделить с ним власть и страну. И сошлись тогда люди Вацлава с людьми Пршемысла для переговоров и порешили: быть договору и миру быть.

А вскоре встретились и короли.

Младший король с величайшей учтивостью приветствовал короля старшего. На юном его лице не скользило ни тени гордыни или высокомерия, он был серьезен и невелеречив, говорил неспешно, как и должно говорить тому, кто в себе уверен и кому на роду написано вершить дело правое. Король же Вацлав, отцовскому сердцу которого нанес молодой король удар, не мог. не заметить в себе некоего непостижимого изумления и счастья, что тот, кто оказался на такое способен, — был ему сыном!

Когда окончились деловые церемонии и страна была разделена и определены правомочия обоих королей, вельможи и епископ удалились, Пршемысл скинул со своих плеч плащ и воскликнул:

— Король, простите меня и отрекитесь, или помилуйте! Коли желаете наказать, то накажите, поступайте со мной и с моими бедными мечтами, как вам будет угодно, но, во имя веры в Бога единого, не лишайте меня своей дружбы! Поверьте, я предан вам всей душой. Что же касается бунта моего, то он мне предначертан свыше! Всего, о чем я мечтаю и что в моих силах свершить, я могу добиться лишь в бою. Есть сыновья перворожденные, которым дано все и которые легко приходят к власти и деяниям доблестным! Чего же стоит их первородство? Уступки и слова! Вздох, который витает и исчезает. И в противоположность им, счастливцам, тем сыновьям, что появились на свет вторыми, сам Бог назначил отвоевать свою долю мечом. И борьба та есть повеленье Божье, и архангел Михаил рассудит, кому в ней принадлежит слава. И буду ль я побежден иль стану победителем, тебя, король, стану почитать всегда!

Пршемысл продолжал свою речь, но король Вацлав с презрением пожал плечами, и сердце его сжималось от гнева.

Такова душа человеческая: насилие и даже предательство не столь больно ранят ее, сколь слово, сказанное не вовремя устами, которые всегда выражали покорность.

Вскоре папа римский в Немецкой империи призвал двинуть войска на императора. Рыцари, ленники и целые толпы дворян устремились в лагери. Одни присоединились к знаменам папы, другие пошли с полками императора. И трудно было определить, какое войско превосходит в силе и какое смелее рвется в бой. И среди тех и среди других были мужи, что искали славы и наживы.

Король Вацлав (который недавно встал на сторону папы), услыхав, что надвигается война, поспешил в Моравию и собрал там войско великое. Приумножив его полками угорскими и австрийскими, он двинулся с войском в Чехию, держа путь на Вышеград. Началась оттепель, и тяжелые кони проваливались в осевший снег, вслед за войском тучами слеталось воронье, подбирая падаль. Король выстроил полки широким рядом, потому как в следах от копыт стояла вода и Кони не могли ступать в следы старые. Конница тащилась по талому снегу, лошади с намокшими хвостами, по брюхо в воде, солдаты в насквозь промокших сапогах. Мозги затуманены ложью, надеждами и сомненьем — так и плелось войско через Иглаву, Брод, Часлав и, наконец, поползло вдоль реки к Граду.

Те, кому чертовски повезло узреть короля, спрашивали друг друга, прижмурив один глаз (чтоб было ясно, о ком идет речь):

— Ну что? %арит? Схватится с младшим королем? Или, может, правду говорят, что двинемся мы на Немецкую империю? Э! Да кто же в такое поверит!

Король, конечно, молчал. Его могучие плечи высились над плечами Бореша из Ризенбурга.

Король ехал молча, погруженный в думы, не управляя конем, а лишь опираясь тыльной стороной правой руки о луку седла и сжимая кулаки, он размышлял о младшем короле: его простодушие и твердость, его естественное желание побеждать и биться, пожалуй, даже нравились Вацлаву, однако король был оскорблен! И горло его сжимало бешенство.

Добравшись до Вышеграда, отошедшего по договору к тому, Вацлав приказал послам отправиться к младшему королю и вызвать его померяться силами. Пршемысл, выслушав короля, просил их подождать и разместил в великолепных покоях. А сам тем временем обратился к своим дворянам:

— Вы должны мне дать совет. И потому прошу вас, а именно тебя, епископ Миколаш, и тебя, мудрый Цтибор, и вас всех, благородные рыцари и вельможи, сказать свое слово.

— Беда стучится в двери, — изрек епископ, — но советы давать трудно, ибо как посмеем мы пойти против воли императорской? В делах государственных и в правах своих император не может быть ограничен. И потому ступай со своим войском под знамена императора!

После епископа молвили еще трое иль четверо, а то И пятеро дворян. Последним говорил Пршемысл. Он встал и голосом, не слишком высоким и не слишком громким, кратко и твердо, без околичностей, как оно и положено молодости, что не ведает робости и не нуждается в красивых словах, заявил, что ему и в голову не взойдет уйти когда уже явилось другое войско. Кабы король Вацлав желал объединиться с войском императорским, он мог бы сделать ото еще на Дунае. Отчего же не уходит он с земли Моравской?

— Что ж, — продолжал он, — за совет спасибо, но я остаюсь здесь, на этой земле! Приказываю вам, дворяне, и настоятельно требую ворота запереть! Поднять на крепостные валы камни и бревна тяжелые. Готовьтесь отразить штурм!

Сказав так, повелел Пршемысл передать послам свой ответ и удалился, повергнув стариков в изумление. Раздирали ль их язвительные сомнения иль соглашались они с решением молодого короля, поверьте, им было над чем задуматься!

Король же Вацлав, обнаружив на следующее утро, что городские ворота заперты, а каменный мост неприступен, на день восьмой перешел со своим войском через бубенский брод, и расположился в окрестностях Бржевнова. Дознавшись, однако, что Пршемысл запасся множеством воды и хлеба, и оценив и взвесив силы свои, отошел Вацлав к Жатцу и захватил его, заняв поместья приверженцев младшего короля Пршемысла. После чего по всей земле прокатились бури и сраженья. Многие дома были сожжены, и школа при Святовитском храме разорена. Бои вспыхнули повсюду, и Пршемысл победил.

В это время умерла Кунгута, мать Пршемысла.

Король Пршемысл захватил всю страну. Он правил, исполняя дела королевские, а отец его находился в Мейссене, обеспечивая себе военную поддержку. Собирал войско, не сильно надеясь на удачу.

Над Крушными горами стояла крепость, называемая Мост. Она стояла на мейссенской дороге, охраняя ее безопасность и властвуя над окрестностями. Бореш, знатный дворянин, перешедший на сторону Вацлава и преданный ему ленник, взял приступом эту крепость и укрылся в ее крепких стенах. И была та крепость словно корабль, готовый принять войско Вацлава.

Пршемысл, услыхав такое, двинул на Бореша своих чехов и мораван.

Они выступают стройными рядами, на самом высоком древке развевается Божья хоругвь. В первых рядах скачут тяжелые кони: шеи выгнуты, хвосты — в отлет, ноздри в кровавой цене. Доспехи на рыцарях сверкают в лучах ноябрьского солнца, на мечах молниями вспыхивают блики, молодые лица радостны, голоса звучат доверчиво.

Пршемысл гарцует на своем коне в центре войска. Он статен и юн, он весь — олицетворение надежды, бесхитростности, молодой силы и порыва. Вслед за всадниками шагает пехота; обремененная щитами и копьями, мечами, ранцами и прочим солдатским снаряжением. Над войском стоит смрадный дух сытной пищи и пота.

Поодаль движется обоз. Он тяжело гружен лестницами, осадными и метательными машинами. Самую тяжелую из них приходится подпирать кольями. Две пристяжные красиво идут в отлет.

И вот когда подошли они к самой крепости, Пршемысл не дал солдатам передохнуть: к чему ожидание? И бой начался!

Сам король рубит кусты, король сам, своими руками, заполняет ров. Меч в правой руке, глаза устремлены к зубцам башен! Вперед, лбом в стену, без воинской хитрости, без военных познаний.

Люди волокут лестницы, кидаются к воротам. Видно, как мелькают острые жерди, раздавая вокруг удары. Топоры, молоты, тяжелые чушки отскакивают от окованных ворот. Ров завален, громыхает таран, барабанят о щиты камни.

Битва уже в самом разгаре, и ворота вот-вот поддадутся, но тут на горизонте появляется черная туча приближающегося войска. Солдаты, рассыпавшись, мчатся в атаку, ударяют Пршемыслу в тыл и разбивают его наголову.

— Король Пршемысл, — заявляет Бореш, — вотще! Ты славно бился, но ворота мои устояли пред твоей атакой. Мы — хозяева Моста, и поле боя — наше, а твои вояки разбежались кто куда! Ты бился отважно: слетело много голов, но теперь тебе конец. Ты разбит! Что остается тебе, как не позорно просить милости!

— Бореш, — ответствовал ему Пршемысл, — так уж повелось, один выходит из боя победителем, другой — побежденным. Я проиграл в честном единоборстве — о каком позоре ты говоришь? Мой щит прогнулся, но не поддался, ремни доспехов моих перебиты, но вот я стою пред тобою в доспехах. Я не бросил ни щита, ни меча своего. Ступай-ка к своему господину и старшему королю да передай, что я отвечу на все его вопросы, как и положено тому, кто не бежал бесславно с поля боя!

В январе месяце между Вацлавом и Пршемыслом начались переговоры. Большая часть земель и власть перешли к Вацлаву, а Пршемыслу оставалось довольствоваться лишь малой толикой. Свары утихли, и похоже было, что должно наступить согласие, ведь оба государя испытывали друг к другу чувства теплые. Они любили друр друга, но монаршие устремления разделяли их, словно гремящая кольчуга, словно доспехи военные, и мешали упасть друг другу на грудь.

Они любили один другого, но их разделяли громы и сполохи битвы. Король Вацлав видел, что поползновения Пршемысла простираются от края до края земли Чешской. Вацлав понимал, что в мыслях своих тот не может примириться с потерей ни единого города, ни деревни, видел, что тот втайне стягивает новые силы. Но Вацлав был так же непримирим и, желая противостоять этому, попросил помощи у Австрии, а папу умолял наказать Пршемысла и епископа Микрлаша, ибо воспротивились они воле архипастыря и помогают гибеллинам.

В начале февраля 1249 года Вацлав подошел к городу Праге, по оттягивал время штурма. А так как за крепостными стенами случались стычки, король приказал войску отходить к Жатцу, а сам перебрался в крепость Звиков.

Пршемысл, увидев сильное войско Вацлава, послал в крепость епископа Миколаша, да еще кустода Германа, и пробста Тобиаша, и архидьякона Радослава, чтобы спросили короля, что-де он замышляет и какова будет его милость?

И, встав перед королем, молвил епископ Миколаш:

— Король, ты победил в бою, и во власти твоей покарать иль помиловать! Молви, в какую сторону склоняешься ты: к милости или к мести? Хочешь ли ты и впредь наказывать сына своего?

— Так вот кто, — ответствовал ему король, — нашептывает Пршемыслу злобные советы! Это ты, кто первым взбунтовался против короля! Это ты, епископ, ослушавшийся указаний папских!

После чего с лицом, искаженным яростью, распахнул Вацлав настежь двери в темную залу и выдал епископа воинам, приказав заточить его в башню вместе с кусто-дом Германом и пробстом Тобиашем, а также архидьяконом Радославом.

Когда мороз и ветры, проникнув сквозь щели в стенах, выстудили темницу и в ночной тишине стало казаться, будто башня качается, накреняясь из стороны в сторону, и когда тяжесть громоздящегося времени сдавила епископу глотку и, стянув, собрала в морщины кожу на его лице, стражники повели его в залу, где пылал огонь и слуги позвякивали серебряными сосудами и где в углу сидел музыкант, сопровождавший свои стихи игрой на лютне. Король жестом оборвал музыку и повелел чтецу умолкнуть. Потом обратился к епископу:

— Епископ, две силы противоборствуют друг другу в борьбе за господство над миром. Первая — светла и согласна с законами добрыми, вторая же нарушает порядок и посягает на признанные законом права, она, подобно ночной сове, любит темноту. Где место твое, епископ? На стороне первых или тех, других? На стороне короля и папы или на стороне тех, кто пошел против закона?

Окончив речь, король подал знак музыканту продолжать, и лютня ожила. Епископ мог вкушать пищу духовную, но телесной не получил и вскоре был водворен обратно в холодную башню.

Но вот прошло еще время, и королевские слуги привели епископа в храм.

Это было пятое воскресенье поста — Judica, и лишь два малых колокольца вызванивали негромкими голосами. Дворяне и вельможи, пришедшие на богослужение, преклонили колена пред распятием и держались так, словно пасхальная неделя уже наступила. Епископ вопросил, что это значит, и тогда печальные священнослужители отвели своего пастыря пред королевские очи, и тот сказал:

— Наместник Христа на земле и владыка всех душ христианских, который благословил и тебя тоже, скорбит! Гневно и без всякого снисхождения взирает он на деяния твои и повелевает, чтоб принял ты покаяние в облачении церковном и при звоне колокольном и держал пост, докуда беспорядки и предательство будут обременять мое королевство! Таков его приказ, и такова же моя воля. Обоймет тебя узилище, словно плащ, сотканный изо льда, голод тебя опояшет, тьма пронзит до глубины зениц, ад ожидает тебя, коли ослушаешься ты приказнья сего. Но ежели возвратишься ты к деяниям, достойным пастыря, и к послушанию, то власть твоя возрастет, имущество приумножится, и обретешь ты приязнь и отпущение грехов и войдешь в честь великую!

После того призвал король монахов и священников, которые пожаловали из города Рима с папской буллой, и те, бросившись на колена и протягивая к епископу руки, в плаче и рыданьях согласным хором молили его:, — Отрекись от своих заблуждений! Возвратись в лоно Церкви! Не противься! Избегни геенны огненной!

И, внимая одним ухом рыданьям, а другим — посулам, епископ склонился к папе и королю Вацлаву. И тогда раскрылись двери его темницы.

После того король выехал в город Литомержице, чтоб огласить там папскую буллу. И собралась на площади толпа монахов в грубых одеяниях, и бирючи, шастая по улочкам, колотили в доски, издавая шум несносный. И толпа оробевших оборванцев тащилась вслед за ними. Овладев вниманием этих несчастных, бирючи прекратили шум и повели такую речь:

— На бедных людей, совершивших общий грех, падет, общий страх и кара падет общая! Внемлите словам папы! Внемлите его проклятию! Отец всех христиан обрел глас львиный, дабы проклясть вас! Почерпнул со дна милосердия своего презрение, которое сокрушит вас! И превозможет вас сила гнева его. Оставьте надежду, что хоть одна женщина или один мужчина, которые будут и дальше упорствовать в ослушании своем, — спасутся.

Так, изрытая проклятья, они продвигались все дальше и, снова принявшись колотить доской о доску, продолжали кричать.

Когда бирючи и толпы людей добрались наконец до площади, где на возвышении стояли священнослужители, минорит ударил в треснувший колокол и ударом этим развалил его пополам. Потом он стал бить по укутанному тряпьем барабану и мешку, набитому песком. То есть в то, что не может издать звука, крича при этом:

— О вы, проклятые! Вы, кто спешит к своей гибели, вы окажетесь на дне пропасти, и Небеса сомкнутся над вами! Удары повергнут вас в ужас, и забудете вы слова молитвы, и дьявол станет устрашать вас скрежетом зубов со дна преисподней!

Проклятье папы падет на вас, и длань его закроет врата рая. Никто не войдет в тот благодатный край, где обитают любовь, и благость, и милосердие, никто не сможет коснуться сандалий заступника, никто не притронется к краю одежды Девы Марии! Вечен бег времен Иисуса, он вечно меняется, он вечно течет, вечна смена часа славы и часа печали. Это есть час праведных! Для безбожников же и мятежного сброда грядет час единый и неизменный: вечный час бесконечного проклятья!

Монах остановился, над толпой пронесся вздох упоения ужасом. Щека алкающего касалась плеча друга, столь же алкающего, и рыданье одного сливалось с рыданием другого. И люди принялись вопить, словно их язвили ядовитые насекомые.

После первого священника заговорили священник второй и потом третий, и слова их разрывали сердца толпы. Ширился ужас и страх. Когда наступил вечер и пришло время ужина, ни в одном жилище не вспыхнул огонь и не зазвенел веселый голос. Тишина и тьма охватили город. На другой день разлетелась весть, что ни праздники, ни воскресенья не разрешается теперь славить звоном колокольным. Душа колокола не коснется теперь его тела, и дни, не отделенные один от другого звоном колоколов, будут влачиться в угрюмом молчанье и безнадежности. Поднялся тут стон страшный, народ рыдал, умоляя своих господ:

— Ах, отриньте все распри! Папа, хранитель ключей, папа — врата в рай, папа — наместник апостола Петра на земле, как и он, папа отворяет пред нами вечность!

После чего к королю Вацлаву заспешило множество прелатов и каноников. Можно было видеть их мулов, груженных тяжелыми вьюками, полными даров, можно было увидать их слуг, с лицами, омраченными ожиданием, будут ли прощены их заблудшие хозяева? Можно было видеть дворян, как те, удрученные виной своей, — сидя пред домом, где расположился король Вацлав, в задумчивости и ожидании водят. концом палки по земле. И так как все помыслы селений, и крепостей, и городов были обращены к королю Вацлаву, двинулся государь с войском к Садской. Говорено было, будто идет он в Моравию, но Пршемысл позвал к себе Цтибора и поведал ему:

— Ходят слухи, будто король идет в Моравию и в Угры, но ты-то понимаешь, куда поспешает король! Он идет взять в свои руки власть, и путь его лежит прямиком на город Прагу! Он станет стучаться в его ворота и в ворота моего замка. Я предвижу это, и мысль моя на все голоса мне это подсказывает, ибо страстная мечта, которая толкает старшего короля, есть и моя мечта тоже. Мы спаяны одинаковыми оковами, его дух есть схватка, и мой дух есть бой!

— Король, — ответствовал Цтибор, — мы с сыном Ярошем стоим плечом к плечу, и он каждым движением мысли своей ответствует мыслям моим, и я зову его по имени в тот самый миг, когда он собирается обратиться ко мне, назвав меня по имени. Есть связь между отцами и сыновьями, и связь эта — крепка у дворян и тех, кто родом поплоше, но связи этой нет у людей рода самого высокого, ибо дворян много, но нет более короля, кроме короля.

Беседуя подобным образом, подъезжали всадники, то есть король Пршемысл, а с ним Цтибор и Ярош, и все, кто сопровождал их к городам, и повсюду оставляли на городских валах своих дозорных, приказывая бдеть. Потом, переезжая от замка к замку, от крепости к крепости, всюду делали военные приготовления, готовясь к битве. Но дворяне соглашались с ними уже без особой охоты и в страхе ожидали, покуда боевой король и Цтибор уедут, чтобы, объятые страхом пред папской анафемой и немилостью короля Вацлава, забросить подальше свои луки.

А король Пршемысл и Цтибор тем временем добрались до города Праги. И ровно в полдень, въехав в него через восточные ворота, оказались возле храма святого Якуба. Король остановил свою кобылу и молвил:

— Друг мой, я что-то не слышу колокола, а что есть время христианина без звона колоколов? Нет отсчета часам нашим, и мир безрассуден, душа же и благочестие наше изнемогают от тишины. И потому ступай, друг мой, и вели притащить сюда звонаря, прикажи ему повиснуть на веревках в звоннице и раскачать колокол что есть силы.

Иль не предписывает того наша святая вера?

Цтибор, повинуясь королевской воле, привел звонаря. И звонарь, перекрестившись (ибо знал, что преступает запрет епископа), с превеликим страхом повис на веревках.

При милом его сердцу благовесте король бросил поводья и, скрестив руки, пустился не спеша по кривой улочке к дому некоего Кунчика, который был пражским мещанином и торговал изделиями из воска. Кунчик в тот час усаживался к трапезе. Услыхав, однако, колокол, он замер, словно над ним, полыхнув огнем, разверзлись небеса, и зажал уши руками. Выбежавши на улицу, он принялся вопить:

— Несчастные! Иль лишился звонарь рассудка и хочет погубить весь город? Иль сам дьявол дергает за веревки колоколов! Во имя мук, принятых святыми, во имя страстей Спасителя нашего! Разве не знаете вы, что ликующий глас колоколов ныне за грех почитается? Или неведомо вам, что проклятие падет на город? Или неведомо вам, что ликованье навлечет погибель на дома городские? Отрубите звонарю руки! Обверните удушающую веревку вокруг его глотки!

Так вопил он и метался и, совсем потеряв голову, не видел и не слышал ничего вокруг. Но король остановил свою кобылу рядом с ним и сказал:

— Может, позабыл ты заповеди христианские, может, сарацин ты иль не слыхал никогда, что в голосах колокольных — благовест ангелов, обращенный к пастырям?

Услыхав слова эти, произнесенные голосом звучным, Кунчик стал понемногу приходить в себя и, распознав по сверкающим одеждам, благородной осанке и по тем почестям, которые оказывали ему знатные дворяне, сопровождающие его, — короля, отвечал ему так:

— Я — христианин, король, и воспитан в вере святой, но припоминаю я, будто епископ и папа учинили вердикт, касательный колоколов.

— Эге, — воскликнул король, — ну, а как сказано в святых песнопениях? Молитесь и гласом славьте Бога Создателя и взывайте к Нему инструментами и колоколами!

Мой отец, старший король, постигнут немощью странной, и звонкий колокол, прекрасный колокол Господень стал ему чудиться злокозненным, и потому просил он папу, чтоб умолкали колокола повсюду, куда бы он ни приехал. Но разве действует это решение в городе Праге, где правлю я — младший король? Разве это не кривда, не насилие? Ведь город Прага по договоренности, мирно отдан мне!

После чего приказал Пршемысл мещанину подняться с колен, и поспешать к Якубскому храму, и бить собственноручно в колокол до семи часов. И поплелся Кунчик к храму, молясь и взывая к Богу, чтобы простил его прегрешение, и стал звонить в колокол и звонил до указанного часа. Когда прошло время, он кинулся наземь, ожидая, что посланник Божий сметет его с порога звонницы. И мерещилось Кунчику, что, послушавшись короля, он предал Бога своего, и воспылал тогда Кунчик страшным гневом к тем, кто принудил его впасть во грех.

Из-за этой-то истории с колоколом, но, конечно, многим более под влиянием монахов и щедрых посулов короля Вацлава случилось так, что по всей земле и в городе Праге усилилось влияние его приверженцев, и мещане стали с неохотой слушаться приказов Пршемысла.

Им казалось, будто смогут они сделать выбор между младшим королем и королем старшим, казалось, будто Бог и мудрость Его сопутствуют отцам, но сыновья (как и век наступающий) ненадежны — увы, их смех грозен, словно буря, взгляд дерзок, они жестоки и жадны к жизни: спать иль бодрствовать, утратить иль обрести, была не была, — только б схватиться, сойтись грудь в грудь и померяться силой!

И мещане вроде получили возможность выбрать, куда приклониться. Куда, как не к тому, кто уже умудрен годами и кто стоит на поле брани в союзе со всемогущим папой?

Случилось так, что Кунчик, тот самый, которого заставили, ухватившись за веревку, бить в колокол в костеле святого Якуба, вошел в сговор со своими дядьями, сидящими в совете коншелов, а те с дядьями своими и со всеми зятьями и с подмастерьями, работающими в их мастерских, и в один из дней, а быть может, и в ночь, стояли они, затаив дыханье, с горящими ушами и руками холодными, словно лед, у ворот святого Бенедикта (у самых Кожевенных домов), чтобы, изловчившись, наброситься на стражу и открыть ворота людям короля Вацлава.

Тьма — хоть глаз выколи. В подворотне пана Кунчика жмутся человек десять лопоухих. Один то и дело поправляет шапку, другой, ошалевший, словно лис, которого выкурили из норы, хватается за нос, чтобы не чихнуть, третий трясется, пятый пыжится, выпячивает грудь, обтянутую курткой, чтобы не подумали, будто он со страху не дышит, а десятый, которого Господь Бог одарил храбрым сердцем, шутит:

— Что это, молодцы, у вас зубы со страху так клацают? Иль может, вы их точите?

— Царица Небесная, мое ремесло — топить воск, я скатаю тебе свечу длиною в два локтя. И такую толстую, как ляжки у пана приора, только сделай, чтобы все уже кончилось! Пошли мне, чтоб я жив-здоров вернулся в свою постель! С каких это пор честные подмастерья, будто дворяне, должны рисковать своей шкурой из-за господина короля? Будь оно все проклято!

С трех сторон пробирались такие же герои и, прождав около часа, соединились у ворот, святого Бенедикта. Ветер дул им в спину, и они, стараясь не шуметь, подошли к страже. Однако, когда был дан знак снять семерых караульных, пришлось семь раз их понукать. Все им было не с руки, все что-то мешало, но в конце концов, дождавшись подходящего момента, они набросились на караульных и, словно цыплят, перерезали всех. За воротами уже стояли всадники короля Вацлава. Вот так, ценой предательства, старшему королю удалось захватить город. На следующий день, а случилось это всего народа, въезжал на улицы Праги, где пред храмом его приветствовали епископ Миколаш и светящееся радостью духовенство. Люди выбегали из домов, мужчины подбрасывали вверх шапки, женщины и девицы визжали от восторга, а детвора, избегая толкучки, сидела на крышах. Король Вацлав, сопровождаемый знатью, торжественно вступил в монастырь святого Франтишка, где встретился со своей сестрою Анежкой.

В то трудное для него время Пршемысл не был готов к войне, и потому, когда мещане бросили его, могло показаться, что он отступился и даже не помышляет обороняться. Люди вздыхали, войско разбегалось, разбегались и дворяне тоже, священнослужители дружно переметнулись на сторону папы, и, казалось, лишь те, кто ясивет надеждой и у кого душа жаждет борьбы и трепещет от гордости, и прежде всего те, кто завидовал приближенным Вацлава, только те остались с Прще-мыслом. Пршемысл увлекал лишь тех мечтателей, кто был молод, лишь юношей, кому гром барабанов зажигает кровь, и юных дев, что в предвечерний час — когда сердце в огне и слова рвутся из уст — пускаются в разговоры о рыцаре, идущем в бой под звуки труб. Он привлекал их своей силой, великой силой духа и непоколебимой уверенностью, когда, казалось бы, уже и надежды нет. Можно было видеть, как молодой король, плечом к плечу с Цтибором и Ярошем, скачут на конях через селецья под Пражским градом, как на местах переходов оставляет он солдат и наводит мост, как врывается в дом вероломного епископа.

И скачет он из селенья в селенье, и собирает воинов под свое знамя. В то время подоспела (не нарушая преклонения пред Девой Пресвятой, но вместе с тем испытывая также чувства, которым не чужда душа человека, и устремляясь к отношениям любовным и нежным) пора цветущих дев. И девы, и жены спешили в сады мирские. Кто знает, какова их доля в том сиянии, что окружало молодого короля? Кто знает, какие крыла подняли ввысь его имя?

Пока Пршемысл в окрестностях города Праги собирал войско, воины, стоявшие в доме епископа Миколаша, слишком живо учуя власть Вацлава, — ибо младший король уже не в силах их обуздать и нет над ними нависшей кары, — разграбили то, что им надлежало охранять, и, подпалив дом, разбрелись по кабакам.

Услыхав о беде, Пршемысл добрался до Пражского града, повелел укреплять крепостные стены и запасать корм для коней. Король же Вацлав тем временем, согнав иглавских рудокопов и бесчисленное войско, двинулся со всей своей челядью под стены Града и стал готовить осадные машины, приказав также рыть подкопы. Он расположил войска вокруг Града так, чтобы туда не могло проскользнуть даже дитя, несущее жбан воды.

На склоне лета король Вацлав решил взять Град приступом. Три сильных отряда обложили Град и ударили с трех сторон. И мейссенцы, и солдаты из земель Австрийских, и мораване, и чешская знать, и вооруженные простолюдины в великом множестве стояли под крепостными стенами. К лагерю подъезжала повозка за повозкой. В неустанном движении, то поднимаясь, то опускаясь, воины углубляли ров, складывали грузы, сооружали осадные механизмы и готовили себе пищу. Дым столбом и смрад, обычный для лагеря, растекались вширь и вдаль. Воины подходили к самым стенам и, запрокинув головы, надрывали глотки, выкрикивая угрозы и проклятья. Подпирали один другого плечом, звенели мечами, трубили в рога.

Кто-то, широко расставив ноги, грозит кулаком, другой громко бранится, третий, припав на колено, пускает в сторону валов стрелу из своего лука.

Но с зубчатых стен слышны лишь смех, да звон, да пение. Дворяне, перегнувшись к войску и нависнув над пропастью так, что ноги болтаются в воздухе, — : развеселые, бойкие, полные безумной веры, посылают старым рыбакам воздушные поцелуи да размахивают мечами. Каждому сдается, будто рядом стоит молодой король и улыбается его шуточкам. Каждый ощущает молодого короля своей спиной, ибо Пршемысл — повсюду. Он обходит укрепление за укреплением, дом за домом и шагает простоволосый, сняв шлем. За ним следует по пятам веселая дружина. И воины говорят ему:

— Ты, король, только разреши, и мы ринемся на этих пожирателей жирного! Дай только знак, и мы изрубим их, как солому! Ведь это же коровьи пастухи, им только в навозе и копаться! Такие струсят в бокх! Ишь отъелись да отрастили морды! Упаси Боже увидать их в деле ратном! Явились сюда и с севера, и с юга, прослышав о твоей кухне.

— Видишь, как бегут? Ишь, пятки сверкают! Мы тетиву натянули, а у них уже поджилки трясутся. Пшли вон, вы, пожиратели колбасок!

— Что, струсили? Еще бы!

— Нынче, ребятушки, мы еще лежим на боку, но как только грянет труба, как только пойду я на них и эти герои с моим мечом познакомятся, увидите, какого они зададут стрекоча!

Но Цтибор, по прозванью Мудрая Голова, рассудил иначе.

— Король, — сказал он, — вели рыть колодцы в трех, а то и в десяти местах, ибо тот единственный колодец, что нам еще дает воду, иссяк. Проклятая жара! Солнце печет, и все лужи высохли!

— Я уже приказал копать в десяти местах, — отвечал король, — но Богом клянусь, нигде не блеснуло ни капли.

— Король, вели забить всех коней. К чему конница в осажденном городе?

— Нет, друг мой, я не дам забить ни одного, а буду кормить их, пока не падет осада. И ты, и я, и дворяне мои в правый час вырвемся из осады и уйдем в свободные края!

— Кэроль, ты предвидишь такой конец? Предвидишь наше поражение!

— Война есть война, у Вацлава, отца моего, земли и простора много, его конница может развернуться хоть в лугах, хоть в усадьбах.

— Горе тому, король, кто просит пощады, будучи побежденным, это хуже, чем просить ее перед боем!

Услыхав эти слова, король поднял голову, и молодое лицо его залилось гневным румянцем. Он стукнул кулаком по мечу своему, расправил плечи и ответил:

— Как понимать тебя? В словах твоих сокрыт совет? Ты предлагаешь мне сдаться на милость отца без бея? Хочешь доказать, что выгоднее предать и отступить? Ах, друг мой, быть может, я и буду разбит, но от боя бежать не стану, не брошу меча рыцарского, покуда жив!

На третий примерно день после отражения штурма подошло войско Вацлава к воротам крепости еще ближе. Солдаты продвигались вперед шаг за шагом, шли, держа щиты над головой, шли под прикрытием, сооруженным из досок и бревен.

Град камней барабанил по прикрытию, со стен летели горящие поленья, лилась кипящая смола, и брызги обжигали их лица. Но вот началась новая атака.

Смрадный дух горящего мяса, зловоние ран, запах крови стоял под стенами Града, и люди с расколотыми черепами, с разверстой грудью падали и на той и на другой стороне.

Бой длился уже десять дней. По ночам слышались удары заступов о камень, и крепостная стена сотрясалась. Это работали иглавские рудокопы.

Король и Цтибор часто сходились у стены. Цтибор, закутавшись в плащ и опустив голову, прислушивался к ударам тарана, но король, наклонясь над стеной, наблюдал за работой этих страшных разрушителей словно зачарованный.

В августе, в день пятнадцатый, на праздник Вознесения Девы Марии было назначено перемирие. Рыцари из лагеря Пршемысла уже извели все запасы провианта и голодали третий день. Не было и питья, вода, ушла из колодцев. Воины с пересохшими глотками недвижно лежали на крепостных стенах. Сюда с правого берега доносилось пение и громкие крики. Назавтра король Вацлав приказал готовить пиршество. На берегу толпился люд — яблоку негде упасть, — а со стороны города к храму святого Франтишка двигалась блистательная процессия. Впереди шли отроки в министрантских одеждах, размахивая кадильницами, вслед за ними шагали дьяконы, за ними — каноники и оба епископа, несущие плащаницу. Рыцари распростерли над ними балдахин. За епископом, поддерживающим святыню, шествовал король. Окруженный рыцарями, он вступил в храм, где епископы возложат на его голову корону. И тогда грянули в трубы трубачи, и взвились вверх хоругви, и раздались вопли восторженные, и были они услышаны за рекой и за стенами Пражского града.

В девятом часу к стенам Града подошли посланцы короля и объявили:

— Король Вацлав, властитель королевства Чешского, сидит за пиршественным столом и, вняв покорным просьбам родственников, пробудившим милосердие в душе его, а также в знак любви и верности, что всегда есть и было его девизом, желает видеть сына своего Пршемысла.

Когда слова эти прозвучали трижды, через боковые двери осажденного Града на горячем скакуне выехал Пршемысл, а с ним знатные дворяне и дружина, все разодетые в золото и роскошные плащи, с высоко поднятыми на копьях штандартами и родовыми гербами. Они мчались по направлению к мосту, а вдоль дороги, сложив руки и низко опустив головы, стояли жены и девы, которым было дозволено стоять здесь, а с ними юноши, что, горестно вздыхая, устремляли взгляды к лицу Пршемысла, а тот лишь крепче сжимал в руках свой меч.

У входа в монастырь младшего короля встретила Анежка и, обняв, провела на середину залы.

Король поднялся ему навстречу, рыцари вскочили с лавок, стол покачнулся, сосуды, столкнувшись краями, зазвенели, и расплескалось вино.

И Пршемысл приветствовал короля. Сдержанно поклонившись обоим епископам, он опустился на колени перед Анежкой и твердо сказал:

— Мои рыцари и с помощью Божией я, мы проложим себе путь среди стражи. Я пройду чрез войско, ибо есть у меня свежие кони, и добрый меч, и хорошо укрытый ход потайной. Война объявлена!

Король нахмурил чело.

— Колодцы в твоей крепости высохли, последний лягушонок выскочил из колодца в поисках влаги. Твои свежие кони ржут от голода, твои рыцари едва держатся на ногах. Стена, обращенная к мосту, шатается и рухнет от девятого удара!

Король закончил, и тогда заговорила сестра короля Анежка, голос ее был тих и слова боголюбивы. Не прерывая речи, она приблизилась к Пршемыслу своей непостижимой походкой и положила руку на его плечо. Пршемысл взял ее за кончики пальцев и поцеловал. После чего Анежка подошла к королю и, встав перед ним, пересказала притчу из Священного Писания.

И тогда Пршемысл, взявшись за острие меча своего, перекрестился в знак мира и доброй воли и поднял рукоять меча к лицу. Король встал с места и в знак мира запечатлел поцелуй на прекрасных устах сына. Громко запели, трубы, и барабаны, изукрашенные флажками, зарокотали длинно и протяжно.

Цтибор же вместе с сыном Ярошем уходил в тот час к границе государства.

Наступило перемирие, но страсти, заключенные в душах Пршемысловичей, снова вырвались на волю. И тогда Вацлав приказал подать Пршемыслу и его рыцарям в угощение рыбу без головы, после чего бросил их в темницу.

Минуло недель шесть, и, успокоившись, король еще крепче прижал сына Пршемысла, этого львенка, к груди своей. Цтибор же по приказу разгневанного короля был казнен на горе Петршин, а сын его Ярош колесован.