Я, ведущий этот рассказ, человек благородного рода. Отец мой Микулаш владел землями, удобными и соединенными в одно целое, там, где течет река по названию Дыя, недалеко от владений государя-короля и близ богатого монастыря. Нас было девять человек детей, из них четыре сына. Я же родился последним. Недостойный, легкомысленный, я часто огорчал госпожу мою матушку — и озорством, и шалостями, и необузданностью своей или тем, что молился не так, как подобает. Однако матушка легко прощала мои ребяческие проступки и наказывала меня снисходительной рукою, да молила Господа за нас, девятерых детей, девятью молитвами. Первой — на рассвете, второй — прежде, чем сесть за стол, третьей вечером перед сном, а сверх того еще каждый раз, как ветерок доносил к нам звон монастырского колокола.
Я поведаю вам, пренесчастные люди, вам, хромые, убогие, лишившиеся здоровья и имущества, вам, воины без меча и щита, вам, горожане бездомные, челядь без хозяина, — поведаю всем, кто сейчас со мною, благороднорожденным, делит прибежище в этом миноритском госпитале; поведаю вам, что страстно желал бы я отслужить за душу моей матушки девять больших месс и хотел бы возжечь в память ее девять восковых свечей! Увы, постигнуты мы лихолетьем! Голод, горе, свире-ое войско лишили нас всего… Цена воска выше цены драгоценных камней, и за курицу отвали двадцать монет! Нет у меня ничего, пятый год пустеет мой карман.
Ел я землю, ремни и кору с деревьев и, подобно какой-нибудь египетской псице, не раз пожирал падаль. В теле моем отравлены соки, от нечистой еды распух мой живот, язвы покрыли мне кожу, ноги стали словно колоды, а руки… Э, да что и говорить!
Когда встану я завтра на небесной меже, среди белых облачков, и в сонмах небесного воинства разгляжу моего господина короля Пршемысла — осмелюсь ли пасть к его ногам? Как отвечу ему за то, что остался жив в последней битве? Как отвечу за то, что после сего еще пять лет таскал свои кости С места на место — уже не тот, кто носил когда-то расписной щит, а слуга, жалкий свинопас и нищий!
И как отвечу я госпоже моей матушке за то, что никогда не оставалось у меня грошика на святую мессу за спасение ее души? Ах, грошиков утекло у меня сквозь пальцы немало! Ведь я служил доброму господину, имел долю в богатой добыче, но разве не слышали вы, добрые христиане, что деньги чеканят из чешуи дьявола и что тянут они к нечистому?.. Слишком легко тратил я их, на мессу не оставалось, и это жжет меня и будет жечь еще и в последний мой час. Засвидетельствуйте же там, где-нибудь на Небесах, что я горько сожалею об этом! Вот найти бы мне нечаянно кошелек, купил бы я тогда сперва девять восковых свечей, а уж после — горячей похлебки и лепешек, что так славно хрустят на зубах, и баранинки, а может, и кусочек свининки, или пуще того — перепелку…
Во имя Бога Отца и Сына и Святого Духа! Да покинут меня мысли о тленном, и да смогу я вырвать из памяти запах жаркого и хлеба! Да устремится мой дух ввысь, чтобы скулящий мой желудок, что так сжимается, и молит, и страдает, не ввергал меня в бездну! Да будет дано мне, не отклоняясь и не вздыхая напрасно, хотя бы закончить повествование, которое я начал, дабы пробудить в вас сострадание и христианские добродетели!
Когда я подрос, отец взял меня из-под материнской опеки, и настало для меня чудесное время. На псарне у нас была славная свора: сколько угодно охотничьих псов, гончих и легавых. Я научился ставить тенета, сети и капканы, научился обращаться с арбалетом, с копьем и мечом, кое-как научился читать и писать — в обители благочестивых монахов, ибо в нашем маленьком замке не было своего капеллана. Когда я сумел собственноручно переписать молитву и когда уложил матерую волчицу, поднялся однажды отец мой Микулаш со своего почетного места во главе стола и молвил:
— Якуб, сынок, что же ты? Чего ждешь? Какого счастья ищешь? У меня девять детей, из них четыре сына; старший привел в дом пригожую женушку, второй хорошо принят в дружине епископа, третий в свите земского начальника отправился в удачливый поход — а ты все озорничаешь да гоняешь зайцев! Нет, малый, готовься и ты в путь. Твой крестный отец близок с благородными панами из Розенберга. Собирайся! Завтра и двинешься.
У меня стеснилось сердце. Госпожа моя матушка заплакала, но отец сказал:
— Но-но-но! У него уже растут ослиные уши. Вижу, крадет он время у Госиода Бога, гоняясь за собачьими хвостами. Да разве он не славного рода? Или не зорки его глаза, не ловки движения, слабы руки? Надеюсь и верю — вернется он не с позором, а с честью и заслужит рыцарские шпоры.
Дали мне коня, тесный камзол да узкие штаны. Одна штанина была красная, другая зеленая. Еще дали мне плащ домашнего сукна, в котором еще дед мой красовался на свадьбах и во многих битвах. Матушка отперла сундук с праздничной одеждой и, споров галуны с какого-то платья, обшила этим украшением мои рукава, и вышло красивее, чем вы можете представить — вы, сермяжные души!
Затем я принял святое благословение. Поцеловал руку отца, плечико матери — и прости-прощай! Разом превратился я в быстрого, розовощекого, ушастого пано-ша с вечно удивленными глазами и любопытным носом.
Могу сказать, новая служба оказалась мне отнюдь не по нраву. Я был недостаточно родовит для знатных спесивцев, толпившихся вокруг пана Розы, и какой-то засаленный писарь послал меня к писарю, еще более засаленному. Я едва не умер от унижения: меня заставили перекладывать костяшки на счетах! Каждая из них что-нибудь означала: то колоду пчел, то пруд или мешок пшеницы, а то и куль муки. Эта кропотливая, ничтожная работа причиняла мне страдание. Лишь изредка выезжали мы на охоту, лишь изредка представлялся мне случай показать свою ловкость в какой-нибудь потасовке. Но что это за дело? Что такое победа в драке, когда мечтаешь сделаться рыцарем и тебя манит слава?
Однажды — я был уже не так юн — отправился король Пршемысл походом в Австрийские земли. И соизволил он провести ночь, день и вторую ночь в замке моего господина, чтобы дать роздых коням и славной своей дружине.
Узнав, что в замке остановился король и что повара готовят для него парадный ужин, прокрался я к очагу. Я поворачивал вертел, разрезал окорок, раскладывал куски жаркого на плоское блюдо и на хрустящие лепешки. Повара грозно поглядывали на меня, но я сумел укротить хамов, показав им, каковы зубы у шляхтича.
Когда настало время нести яства к столу, я схватил медный таз (в котором ополаскивают руки), покрутился там-сям, да и шасть в господскую залу, кастелян и оглянуться не успел!
Христиане, никогда я до этого не видел короля, но родился ли на свет такой дуралей, чтоб ошибиться и в присутствии Пршемысла поклониться кому-либо мз панов Розенбергов? Я бахнулся на одно колено перед кем надо, да так порывисто, что вода в тазу заплескалась. Король смочил кончики пальцев и на мгновение остановил на мне взор.
Клянусь Богом! Совершенно потерявшись, я забыл, что кресло короля стоит на небольшом возвышении, и, неся таз Розенбергу, оступился и пошатнулся.
Но это и все — я не упал! Нет, нет! Только подергал руками, головой, чтоб сохранить равновесие, а тут сзади подошел ко мне какой-то прекрасный юноша и взял у меня из рук таз. Стою, словно окаменел, а юноше и дела до меня нет! Переходит себе от одного вельможи к другому, каждому бросит словечко впопад, похвалу, веселую шутку. Красив он был, как дьявол, когда тот задумает соблазнить человека, и движения ладные, — а язычок! Эх, да что там…
Почувствовал я к нему такую ненависть, что прямо убил бы с наслаждением. Уши у меня вспыхнули, кулаки сжались — только ударить! И пока я стоял так, оглушенный позором и яростью, позади меня послышался его тихий голос, и голос этот говорил тоном приказа и осыпал меня оскорблениями.
Иисусе Христе! Я запер навеки эти слова в своей памяти! Сколько буду жить, все будет стоять передо мной это улыбающееся лицо! Сколько буду жить, буду ненавидеть пана Завиша!
И кто бы поверил? Завиш умолк, а я сник, словно петух под дождем. Быть может, во мне заговорило смирение перед высоким королем, может быть, я испугался старого пана Розенберга, но, так или иначе, отнюдь не Завиш нагнал на меня страху.
Едва опомнившись, бросился я в кухню, а там за меня принялся кастелян — в руке тесак, глаза из орбит выкатываются. В самый разгар его брани явился паж с приказом кастеляну поспешить к нашему господину.
«Ну вот, — думаю, — теперь-то все и начинается! Наш господин желает сказать кастеляну про случай с тазом…»
Так оно и было. Не успел я произнести «Иисусе Христе и Дева Мария», как меня схватили. Схватили и повели. Повели по переходам к нашей знаменитой башне… Какой срам! Меня ведут четыре поваренка!
— Руки прочь! — вскричал я. — Я благородного рода и не позволю, чтоб меня тащили как раба!
Только я разбросал их и отделал как следует, идет нам навстречу вельможа из свиты короля.
— Заклинаю вас святою верой и дворянской честью, велите, рыцарь, какому-нибудь славному воину срубить мне голову, только не дозволяйте, чтоб ко мне прикасались эти кухонные рыла!.
Рыцарь захохотал и спросил, в чем я провинился. Я рассказал ему все подробно, и он, хлопнув себя по бедрам, послал к черту моих кухарей с разбитыми носами, меня же передал под стражу коменданту замка.
Ночевать в башне отнюдь не прекрасно и не приятно, но назавтра (чуть ли не на рассвете) я уже стоял, окруженный славными воинами, и рыцарь, освободивший меня от поварят, хлопнул меня по плечу:
— Твои хозяин пан Индрих наказал тебя за скверный поступок, за то, что ты осмелился приблизиться к самому королю. Я, которому по душе твоя преданность, возвращаю тебе свободу. Ступай куда хочешь.
Низко поклонившись, я поблагодарил рыцаря и закончил так:
— Могу ли я идти куда хочу и куда меня тянет, если все мои мысли летят к королю, а мне не дано сопровождать его даже последним из слуг, что подают таз для омовения рук!
Рыцарь был веселый малый, он бросил мне свой хлыстик и изрек:
— Панош, ты — мой подконюший! Я бросился к его ногам.
Все, что случилось со мною после этого, слишком хорошо для ушей убогих и вовсе не соответствует моему теперешнему жалкому положению.
Я быстро приближаюсь к смерти, и кусок хлеба, даже такая крошка, какую птица несет к себе в гнездо, пришлась бы мне весьма кстати; я умираю, измученный, с продырявленной шкурой. Не меч гордого врага, не стрела куманского лучника поразили меня — настиг меня ангел, которого послал на землю Господь, чтобы мстить за измену; видно, слишком широко взмахнул Он своим бичом и задел мое чело; обрушась на головы верных, пощадил виноватых. И был я сражен этим карающим бичом: какая-то хворь покрыла пятнами мое тело. Боль сокрушает мне душу, унижение терзает меня — могу ли я, такой, разглядеть стяг над головой победоносного короля?
Он ходил в битвы, и одесную его летела орлица, ошую шагал лев. Ходил он в сраженья, и войска падали перед его лицом, и народы встречали его с ликованием, и с городских башен несся трезвон, а с крыш церквей, с ворот, из окон домов дождем сыпались цветы.
Вот я трогаю свои глаза, которые видели это, и уши, слышавшие все, касаюсь своего лба, под сводами которого хранятся все эти великолепные образы, но память оскользается под обрубками моих пальцев: вижу падение короля на Моравском поле!
Во имя Всемогущего! Пора мне сказать, что ни одного человека на свете не любил я так сильно, как короля, и не может в моей несовершенной душе взойти помышление о какой-либо большей любви. Как денница — владыка дня, как ночная звезда владычествует над ночью, так он был властителем моих чувств. Душа моя навсегда прикипела к нему. Движенье его бровей было мне словно гроза. Я любил его больше спасения собственной души. В преданности, в верной любви следовал я за ним. И в этой своей любви — вижу, как падает он с коня, слышу вопли ужаса, и клики ликования, и крик сражающихся.
Когда король (побежденный лишь в час своей смерти) пал бездыханным, бегущие конники увлекли меня за собой. Моя лошадь врезалась в этот поток, я не мог повернуть ее, не мог ни остановить, ни отскакать в сторону. Стон стоял над полем битвы. Мы были уже дважды в двадцати милях от него, а эти протяжные вопли все еще достигали наших сердец.
Разбитый, потерянный, жалкий беглец — что мог я поделать? И двинулся я в край своей юности, туда, где звучал мне голос счастья, где мы развлекались в лесах, где стоит маленький замок моего отца, где жили мои матушка, братья и сестры.
По дороге лошадь моя издохла — я спас только жизнь свою да меч.
И вот дней через пять преклонил я колена перед отцом. Целую руки его, женщины плачут, а добрый сосед стучится в ворота.
— Терпение, друг, сейчас велю опустить мост!
— Опусти мост, но тотчас же поднимай его снова! Вели бить набат, вели запасаться водой! Близится враг!
— Дева Мария, помоги нам! Кто этот враг?
— Завиш!
Трое суток отбивались мы от войска Витековича. Отец мой был убит, брат пал, мать скончалась от скорби.
Когда замок наш был взят, в дождливую ночь бежал я из нашего стана. Босой, в грубом плаще, без меча бродил я по лесу, горько упрекая Господа, что дал Он уйти мне живым. Терзаюсь и плачу… И тут доходит до меня счастливая весть, что где-то в Чехии, недалеко от города по названию Колин, стоит дворянское войско против Рудольфа Габсбурга.
Возликовало сердце мое, заплясало от радости и со счастливым рыданием подскочило в груди. Я тотчас пустился в путь, но — увы! — едва добрался до тех равнин, узнаю, что противные стороны заключили перемирие, что Рудольфу даны в управление на пять лет Моравские земли и что править в Чехии будет не государыня королева, а опекун юного королевича Вацлава.
Заплакал я тогда и решил направить свои стопы в Моравию, к епископу, который был советчиком славного короля. «Велики проступки светских вельмож, — сказал я себе, — нет в них постоянства, гордыня ослепляет их, соблазняет корысть. Дьявол оседлал их. Пан Бореш из Ризенбурга, правда, поплатился головой за гнусную измену, что же до Завиша, то я сам уничтожу его! Все шаги свои направлю к тому, чтоб когда-нибудь встать на его пути и убить. Как поедет он один или с малой дружиной, как поскачет в веселии к замку так, что будут развеваться гривы коней — крикну ему, чтоб защищался, и, едва он поднимет руку, спущу стрелу и обрушу свой меч, и отделю его голову от тела! Иисус и Пресвятая Дева помогут мне, ибо нескончаема борьба между изменой и верностью, и в этой борьбе силы Небес стоят на стороне верных!»
И пошел я в Моравию к епископу, который был советчиком короля Пршемысла. Славный король очень любил его, и я вправе был думать, что примут меня хорошо. Добравшись до Оломоуца, увидел я у лесной дороги какого-то монаха: он стоял, опираясь на заступ; и я понял, что он копает могилу. Я поздоровался с ним и сказал:
— Отче, я иду к святому епископу и ищу монаха, который был бы своим человеком на епископском подворье и мог бы возвестить мое имя. Не вы ли тот добрый монах, который во имя христианской любви сослужит мне эту службу?
— Душою рад, — отвечал монах, — вот только похороню этого дворянина.
И он показал на дерево, и я, следуя взглядом за направлением его пальца, увидел жуткое раскачивание повешенного.
Спросил я, чем провинился этот дворянин, и монах ответил:
— Он искал ссоры с воинами Рудольфа Габсбургского и поднял на них меч. Святой епископ, наместник короля, велел его казнить.
Поблагодарил я монаха и, проклиная епископа и панов, повернул к Пражским городам.
Среди мелкой шляхты и по малым замкам ходили слухи, будто Пражские города отошли королеве, И отважился я на столь далекий путь, чтобы в ее дружине найти себе пропитание, доспехи и добрый меч.
Было суждено мне пробираться лесами и чащами, скрываясь, ибо бродили в тех краях шайки, убивая и грабя людей, И зрел я великие муки и страшные кары, насланные Богом на нашу прекрасную страну. Львиное сердце и то ослабело бы при виде всего этого, воины из камня возопили бы гласом. Я видел брошенные селенья, видел дым пожаров, встающий над людским жильем, видел повешенных, и головы без туловищ, и отрубленные конечности. Ах, кто в силах описать все это!..
В страданиях укреплялась во мне мысль о королеве. Я шел все дальше и дальше и однажды наткнулся в лесу на кучу разорившихся, но честных шляхтичей.
— Рыцарь, — сказали мне эти люди, — чего ты хочешь добиться в Праге? Королева и королевич Вацлав в плену. В одиночестве, и горе живут они, заточенные в прочной крепости Бездез. Стережет их строгая стража.
Не зная, что лучшее мог бы я предпринять, остался я с этими дворянами. Порою нам случалось спасти какого-нибудь несчастного от произвола, но в конце концов отряд наш распался. И мне ничего не оставалось, как двинуться дальше. Шел куда глаза глядят и так, предавшись воле случая, достиг своей первоначальной цели, а именно Праги, города, что и теперь приютил меня и всем нам дал прибежище в госпитале крестоносцев.
Когда я завидел мощные стены Праги, в сердце мое вошла надежда. И казалось, по праву, ибо встретился мне достойный горожанин Матей, поселивший меня в своем доме. Он был оружейник, ковал благородное оружие, добился благосостояния и уважения, и в хорошие времена стол его был изобилен. Был у него дом, конюшня, а муки — хоть засыпься… И что же осталось? За малое время все пошло прахом.
Христиане, все это вы испытали сами. Многие из вас пекли хлебы под собственной крышей, многие торговали в своих лавках красивыми кружевами, и было у вас по два сундука с одеждой — в одном одеяние для церкви, в другом для будней; ныне же прикрываете вы тело обрывком плаща. Сами знаете, как оно бывает…
В начале моей жизни у оружейника Матея еды хватало на всех. Гостеприимец мой накладывал мне жирные куски, а я ему говорил:
— Матей, я подарю тебе резвого коня и выкуплю для тебя свой плащ с золотыми галунами, который я заложил в Венгрии у какого-то лихоимца. Будешь ты красоваться в моих подарках, и никто не распознает, что ты не дворянин.
Ах, разгорячась от еды. и питья, весело смотреть на жизнь! Я воображал, будто судьба уже поворачивается ликом ко мне и дела мои поправляются; как бы не так! На дорогах, по которым я пробирался, все больше становилось грабительских шаек. Изменники паны кинулись на коронные земли, которые когда-то отнял у них славный король Пршемысл; по всей стране ширились жестокие междоусобицы, ни одна повозка не могла пробраться к воротам Праги. Известно: если не прошмыгнет в город крестьянин с мешком за спиной и гусем под мышкой, если мяснику нечего резать — начинается дороговизна и к людям приходит нужда с бедой. Скоро уже и портному стало нечего шить, сидел без дела и оружейник. Увидел я, что беднеет дом моего гостеприимца, во всем уже ощущается нехватка, и кусок становился мне поперек горла.
«Как же так, — говорил я себе, — я, дворянин, ем за столом горожанина? За столом бедняка; который еле держится над водой? Нет, этого я не снесу! Надо мне позаботиться о другом способе прокормиться, и дай Бог, Чтобы это был воинский способ, приносящий честь, победу и покой!»
В ту пору ходили толки, будто государыне королеве удалось бежать из заточения и что нашла она приют в Моравии. И сказал я тогда своему гостеприимцу:
— Матей, у тебя есть добрые мечи, но давно уже я не видел, чтоб в твою мастерскую приходили рыцари с намерением препоясаться одним из них. Давненько уже не звенели в твоем доме серебряные монетки, и ремесло твое не приносит дохода. Не выставляешь ты на продажу ни щита, ни копья, а мечи (смазанные жиром) лежат у тебя в соломе. Прячешь ты их от людских глаз, прячешь от грабителей. Но что такое меч без руки, лук без стрел, птица без крыльев? Ну же, друг, выпусти-ка на волю своих в огне закаленных сыночков, отдай их в руки, самим Богом для того предназначенные, отдай их в руки дворян! В Пражских городах есть немало рыцарей, служивших Пршемыслу, только не хватает им того, что есть у тебя в избытке! Открой же нам свой арсенал, мы добудем где-нибудь коней, и бросим клич к народу, и захватим город. Потом достаточно будет выслать гонцов к милостивой королеве, она явится и возьмет наследство свое и будет владеть им в покое и мире. Сделай, как я прошу, и ты вернешь себе благосостояние и заслужишь почет!
— Рыцарь, — ответил мне оружейник, — рыцарь, ныне бедствующий, а вчера осиянный славою, — мечи эти мои, и в них все мое достояние. Неужели же мне лишиться его? Мне ли впутываться в неверные предприятия?
Я возразил, что никогда не выигрывает тот, кто ни на что не отваживается. Оружейник отвечал мне все более резко, и гнев принес мне на язык угрозы.
— Ах ты скупец! — вскричал я. — Ах ты олух, рожденный под капустным кочаном, да я могу так разнести твою лавчонку, что и следа не останется! Хотел я внушить тебе хоть капельку благородного чувства, да вижу: ты — хам, раб и пес!
Стояли мы друг перед другом, как два петуха. Иисусе Христе! Дева Мария! Счастье, что не было у меня в руке кинжала!
Расстались мы в великой враждебности.
— Подавись ты своими мечами! Сиди на них! Может, я еще вытяну их у тебя из-под зада! — сказал я, покидая его дом.
Дверь грохнула так, что на соседней улице отозвалось. Я остался один. Христиане, что мне было делать? Жалкую влачил я жизнь, не всегда мог заплатить за еду, но Бог поддерживал меня. Наполнял надеждой мою душу. Приходили вести, что королева все более укрепляется в Моравии, и тогда я ликовал и подскакивал от радости. Рыцари, равные мне по роду, по чести и по нужде, ходили тогда со мной цо городу. Мы шагали широко, с поднятой головой и всюду, где встречались нам кучки людей — пускай только два горожанина или даже один какой-нибудь унылый шляхтич, — всюду мы начинали такие речи: «Эй, друзья, что нос повесили? Дошло до нас надежное известие от десяти аббатов и двадцати каноников, что бедствия наши подходят к концу! Моравия встает на бой! Паны препоясываются мечами. Они добудут права королевы!
Не сегодня завтра раздастся светлый звон с собора Святого Вита! Не сегодня завтра вернутся к нам мир, порядок и христианские обычаи! Верьте в государыню королеву и помогайте ее преданным рыцарям!»
Повсюду возрастало желание доброй власти. И случилось так, что когда в Праге собрался сейм, много горожан вступило в союз с панами. Богу ведомо, малого недоставало, чтобы все обернулось к счастью!
Но тогда вторгся в Моравию король Рудольф. Пройдя через эту землю, он двинулся в Чехию и повсюду в открытых местах велел кричать, что он явился к нам как защитник королевича Вацлава, и призывал города и шляхту вернуться к преданности законному государю.
Дворянин по имени Пута, деливший со мною нужду, услышав эти призывы, решил податься к королю Рудольфу.
— Выбрось этот голос из своих ушей! — сказал я заблуждавшемуся. — Выбрось его из ушей, иначе будешь пить позор, как пьют воду! Остановись! Сообрази — ведь с Рудольфом Габсбургом идет и Витекович, предавший своего суверена!
После Пршемысла никто не достоин чешской короны более тех, кто сумел его победить, — возразил Пута.
Тут пал я на колени и стал молиться, а после сказал: Бог поселил смятение в наших душах. Если рыцари того же мнения, что и Пута, — остается нам только отбросить мечи и молить о милосердии. Да выведет нас Дева Мария из юдоли теней и да освободит она нас!
Я считал неизбежным (и со мною так считали все верные), что Рудольф захватит нашу страну. Но этого не произошло. Чешские вельможи — за исключением Витековича — к нему не примкнули, и опекун королевича преградил дорогу Рудольфу. После этого был заключен мир.
Мой Бог, что это был за мир! Что за договор! Король Рудольф, правда, ушел не солоно хлебавши, но страну покинул и опекун королевича, поставив над нами другого правителя, — и повсюду снова вспыхнули междоусобицы. Кровь текла потоком, пожаров было больше, чем огня в самой геенне, а вздохи людей могли бы приводить в движение ветряные мельницы. Паны дрались с пражскими властями, города нанимали отряды для самообороны, их противники тоже обзаводились наемниками. Мое, твое, поп, не поп — какая разница! Сколько монастырей тогда разорили, сколько сожгли!.. Монахи бежали как испуганное стадо и скрывались в лесах. В Праге было разграблено епископское подворье и все имущество капитула, и только в укрепленном Потворовском храме еще кое-как отбивались… Чем? Быть может, топорами и вилами, кулаками и зубами…
Ах, горько вспоминать! Права? Вольности духовенства? Привилегии городов? Кто об этом заботился? Отважная шайка да нож в руке — тогда это было все! По окраинам городов, на каждом перекрестке, на всех пригорках стояли виселицы. Слеталось воронье. С карканьем проникал ворон меж ребер, туда, где было сердце человека, и под ударами его клюва поворачивался страшный груз…
Бог, столь долгое время оскорбляемый изменами и безбожием, в гневе своем наслал страшную бурю и поднял ставила вод. Под напором вихря обвалилась позади Святого Георгия крепостная стена, в Пражских городах по обоим берегам Влтавы рухнуло множество домов и строений.
Буря застигла меня под открытым небом. Она подхватила меня, как ястреб хватает мышь, и бросила наземь, и швыряла тело мое в разные стороны. Когда сознание вернулось ко мне, на зубах у меня скрипел песок. Глотка была забита землей, и страшную я ощущал жажду. Встаю, ищу какой-нибудь ручеек и, Боже милый, взлетает передо мной из разломанного дуба рой пчел! Дупло дуба наполнено медовыми сотами! Вознес я благодарность Деве Марии и, насытившись, вернулся в город. Там я услышал, что дом оружейника, который когда-то меня приютил, лежит в развалинах. Беру кувшин, возвращаюсь к медоносному дуплу, затем прямиком отправляюсь к жилищу старого добряка.
— Эй, Матей! Есть тут кто? Я принес тебе кувшинчик меду!
Оружейник сидел на груде камней; он неприязненно глянул на меня через плечо.
— Ни шагу дальше, рыцарь! Не переступайте порога моего дома! Проваливайте в пекло, потому что вы и подобные вам — причина всех несчастий!
А где оно, пекло? — спрашиваю. И где тот порог, который ты запрещаешь мне переступать? Я вижу только кучу камней.
Но оружейник, не слушая меня, раскричался еще пуще:
— Оружие мое вам понадобилось?! Ограбить хотите честного оружейника?!
— Друг, — говорю, — ты сидишь на гноище, подобно Иову, да еще ругаешься? Отдал бы ты нам свои мертвые мечи — мы пробили бы путь госпоже королеве, себе же завоевали бы хорошую жизнь. Возможно, тогда ты и пал бы, но такая смерть увенчала бы тебя славой. А теперь погибнешь ты хуже собаки, хуже того, кто предан анафеме.
Оружейник застонал и вместо ответа бросил в меня камнем. Камень угодил в кувшин и разбил его. Мед вылился на землю.
Что дальше?
С Матеем меня связывали любовь и верность, я знал его сердце и серьезный разум, я был уверен, что он человек порядка, но неистовство безумия ударило в виски мои тогда тощим своим кулаком, и обуяла меня жажда убийства. Я схватил его за горло… Помню, как тсриви-лось от ярости его исхудалое лицо, как он хрипел…
Увы, на чьей стороне стоял я тогда? На стороне законного моего господина? Против измены?
О нет! На стороне отчаяния!
И несчастный оружейник тоже защищал от меня не порядок, не имущество свое. Он помешался от горя.
Когда воды вошли в берега и минуло лето, ударили свирепые морозы. Бездомные, скрывавшиеся по лесам, падали в сугробы и голыми руками убивали волков, чтобы в их курящихся внутренностях согреть обмороженное лицо. И истреблен был в душах образ Господа Бога, и морда дьявола склабилась во мраке, и были забыты веселье и мирность и все человеческое.
Еще на Благовещенье Деве Марии мороз вгрызался в грудь людей и ломал им пальцы, обжигал их кожу и рвал ее, обнажая кости. И когда было хуже всего, вдруг — быть может, чтобы положить предел между болью и ужасом, — беснование зимы круто сменилось жарой. Быстро таяли снега, воды вышли из берегов, неся нам новые беды.
Потом расступилось бурное небо, с которого удалился Господь и отлетели ангелы, и в этом разрыве мелькнул краешек мантии Девы Марии. Вернулась она в опустевший Божий чертог, вернулась к низким облакам, глянула на Чешскую землю, и святой Вацлав преклонил колена ошую ее. Тогда люди, и рыцари, и духовенство через муки и страдания — и через милость, которая, судите как хотите, все же дремлет в сердцах человеческих, — почувствовали какой-то — свой долг. Раны народа стали жечь рыцарей, ужасный вид опустошенных нив жгущимся перстом коснулся сытых господ, и дворяне увидели смерть, которая сбросит их в пропасть, если дадут они погибнуть тем, кто водит плуг, поднимает оружие и строит города.
Тогда усилиями епископа Тобиаша собрался сейм, и на собрании том все вельможи обязались соблюдать право и возвратить короне захваченные земли и не поддерживать супостатов. Так взошла новая надежда. Народ ликовал, все устремились к этой новой надежде, но нашелся род, нашелся чешский пан, который разбил ее. То был род Витековичей, то бишь Завиш.
Снова вспыхнула война. Когда отряды Витековича подошли к пражскому Малому Месту и стало ясно, что вся страна превратится в пустыню, опекун королевича издал приказ всем чужеземным наемникам в течение трех дней покинуть Чехию; затем Он передал власть в руки соотечественников и для залога мира увез королевича.
Настало примирение, война догорала, но народ, который в страшных метаниях покинул свои края, обеднел, лишившись и орудий, и семян для посева, и скота, — народ не в силах был возделывать разоренные земли. Прошлогодние посевы погибли. Настал превеликий голод, всей силой навалились болезни, и люди умирали сотнями и тысячами.
Мои уста теряют силу, язык мой слишком слаб, чтобы описать те ужасы, тот страшный натиск бедствий.
Вы, паломники, монахи, продавцы индульгенций, пришедшие в Прагу из других мест, — вы слышали, как я произносил слова надежды, повествуя о междоусобных войнах и о свирепой зиме; но когда началось последнее ужасающее бедствие, такие слова уже не ложатся на мой язык. Я был исполнен отчаяния, все живое в страхе падало ничком, ибо голод, эта волчица с утробой из бронзы и с зубами из бронзы, шла по Чехии. Ее вой был вложен в человеческие уста, и сердце, не отзывающееся ни на что, грозное сердце голода было вложено в человеческую грудь.
Вы, паломники, добрые монахи, продавцы индульгенций и молитв, вы, кто проводит средь нас в этом госпитале ночь или две ночи, — присмотритесь к нам хорошенько! Видите, голод до сих пор зияет в наших зрачках! Видите в них выражение ужаса? Вон тот старик прячется от него под овчиной, другой крестится, третий плачет, пятый стучит зубами. Не хочу рассказывать об этом один. Ибо есть памятная запись, которую сохранил святой каноник. В этой записи (еще как следует не просохшей) заключены рассказы увечных и убогих, что лежат в нашем госпитале.
РАССКАЗ БЕДНЯКА, БЫВШЕГО КУПЦОМ, И РАССУЖДЕНИЯ СВЯТОГО КАНОНИКА
Во время голода некая женщина похоронила не только — мужа, но и всю свою семью. Полумертвые, просили милостыню и тем кормились. Но так как в те поры множество бедняков ходило от дверей к дверям, то часто не могли эти женщины выпросить ни крошки, ни корочки. О горячей пище или о целой краюхе хлеба и речи не было.
Достались бы им хоть помои, что выплескивают свиньям!
Однажды, после тщетных поисков и напрасных усилий, вернулась мать домой, голодная и изнемогающая.
А вскоре постучалась в дверь и дочь. Хотела войти, но мать не впустила ее, сказав:
— Зачем пришла? Ты уже одной ногой в могиле! Лицо твое в морщинах, и бледна ты как смерть. Еще умрешь в доме — кто тогда отнесет тебя на кладбище?
Так и не открыла она дочери и умерла той ночью. Когда на другой день дочь вошла в дом, то нашла мать мертвой. Похоронила ее в общей могиле, сама же осталась жива.
В то время из-за страшных бедствий и голода отец не мог помогать сыну, а сын отцу. Мать не знала дочери, дочь — магери, и брат брату был чужим. Так по причине недостатка затемнилось в людях сознание взаимной и естественной любви. Исполнились слова пророка: «Чужим стал я братьям своим и далеким сыном матери своей».
Когда наступила зима, бедняки на площадях и на улицах зарывались с вечера в навоз, который кто-нибудь выбрасывал из конюшни. А зима выдалась суровой, с холодным и порывистым ветром, несчастные же не имели одежды и были наги. Двоилось тогда бедствие, и тот, кто летом умирал от голода, теперь страдал еще и от мороза. Смерть вошла в настежь распахнутые ворота, и голод, холод, недостаток в одежде сопровождали ее. Труды ее были чудовищны. Смерть не знала милости к людским поколениям, она проникала во все края Чешской земли, убила большую часть смертных, и живые не успевали хоронить умерших.
Коншелы и старшины города решили тогда нанять работников, чтобы те выкопали большие могилы, в которые можно было бы уложить много тел. Глубина этих ям была три сажени, ширина во все стороны десять локтей. В каждой яме могла поместиться тысяча трупов, немного меньше или больше. Числом таких могил (страшных своими размерами) было восемь: одна возле храма святого Петра на Немецкой улице — в нее было сброшено две тысячи мертвых, — затем возле церкви святого Лазаря, у прокаженных, две таких ямы; около церкви святого Иоанна на Рыбиичке две могилы, в Псарях — две и у церкви святого Иоанна в Заповеднике — одна. За шесть месяцев могилы эти заполнили телами умерших. Весною же, когда оттаяла земля и отошли холода, хоронить стали на песчаных островах Влтавы и в полях за городскими стенами. Для похоронных работ назначили несколько человек, и те, усердно трудясь день-деньской, едва успевали таскать к могилам трупы. Такое множество народу умирало тогда ежедневно! В Старом Месте, где население было гуще, мертвых свозили на телегах. И если записано, что в одном только городе за короткое время умерло столько-то тысяч людей, то каково же общее число умерших во всем королевстве Чешском? Считалось, что в Праге живет меньше тридцатой части всего населения Чехии, — следовательно, можно с уверенностью сказать, что в королевстве погибла большая часть жителей.
Некоторые из самых несчастных и обездоленных, терзаемые великою нуждой, лишенные возможности поддержать свою жизнь обычной пищей, поедали трупы лошадей, коров и всякой живности, даже дохлых ербак. И еще, что слышать ужасно и отвратительно (но поскольку об этом слышали многие, нельзя и нам обойти это молчанием), некоторые, подобно лающим псам, убивали людей в этом прибое бедствий и насыщались их плотью, чтобы самим не погибнуть. Другие же тайно похищали с виселиц казненных, не оставляя этого даже в постные дни, и, забыв страх Божий, отбросив стыд человеческий, не страшились поедать эти тела.
Кроме всего этого, случилось в том году в деревне по названию Горяны, приписанной к Садскому и Пражскому приходам, что некая дочь, отбросив всякую богобоязненность и забыв о материнской любви, рассекла свою мать на куски и, отварив их, съела.
Так пишет святой каноник и добрый летописец.
Я же ослаб тогда сверх всякого вероятия. Когда за плечами моими встала смерть, я поднялся и, стукаясь подбородком о грудь, а боками о стены домов, потащился к одной из ям. Страшно мне было подумать, что меня, мертвого, поволокут по улицам нагим. Я хотел умереть поближе к огромной могиле. Иду я, иду, падаю, ползу на коленях и не ощущаю уже ничего, кроме тяжести собственной головы да усталости и близости упокоения. И тут — наполовину наяву; наполовину во сне — явилась мне мысль о Матее, оружейнике. Страшно захотелось мне увидеть его дорогое лицо, и почудилось мне, будто я его зову.
Губы мои раскрылись, и память о юности и о давних делах вошла в мои слова. Грезилось мне, будто оружейник, которого я ищу, — один из моих братьев и будто приближаюсь я к отчему дому. Вижу отца за столом на почетном месте и рядом с ним женщину, погруженную в молитву. То была моя матушка. Я разглядел морщинки в уголках ее глаз и белые нити в темных волосах. Я видел, она прячет улыбку, и сладкая нежность затопила мне грудь. Потом до слуха моего донесся цокот копыт — я был. в Градце, в замке панов Розы, и Завиш с медным тазом в руках разговаривал с великим королем. Пршемысл коснулся его плеча, и слушал его, и в веселом согласии кивал головой. И охватила меня страшная ненависть.
Кто знает, долго ли шел я так; кто скажет, подолгу ли отдыхал. Когда я очнулся от обморока, увидел Матея. Тот сидел на развалинах своего дома, и мне показалось — он так и сидит тут с того самого случая с кувшином. Матей протянул ко мне руку, и я прижал его к своей груди.
— Бог и Дева Мария возвращают мне жизнь, — сказал я.
— Бог, Дева Мария и святой Вацлав, — отозвался Матей.
Тут он встал и повел меня в сводчатое помещение, уцелевшее, когда рухнул дом. Там я увидел, что жена моего друга мертва, а дочь умирает. Пани мы похоронили в неглубокой могиле, а ребенка забрал один из стражников, что, обвязав тряпицей лицо, обходил город.
На третий день какой-то вельможа дал мне пять лепешек из белой муки. Я съел одну, мой друг проглотил остальные. Наверное, они были отравлены, потому что вскоре Матей умер в жестоких мучениях.
Но перед смертью он коснулся моей руки и проговорил:
— Лучшие мои мечи я спрятал в пещере.
Он описал мне то место и завещал мечи рыцарям, которые будут биться против произвола и развала.
Засыпав тело Матея землей и камнями, пошел я к той пещере. У входа в нее был привязан конь, и он ржал. Не соображая толком, что делаю, я перерезал уздечку. К счастью, гнедой отбежал недалеко. Я же вошел в пещеру. Никаких мечей там не оказалось, зато у самого входа я наткнулся на страшного спящего. Он лежал, зарывшись лицом в землю. Мертвец! Он умер от чумы. Возле правой его руки валялась седельная сумка, набитая едой. Я съел немного сыру и потом провел над этой сумкой пять дней в великом страхе — как бы не заразиться, а еще — как бы не напал на меня какой-нибудь голодный разбойник. Гнедой тем временем пасся в дубраве. Когда прогшщ пять дней и я почувствовал, что удержусь в седле, сел я на этого коня и поспешил прочь из зачумленной местности. Ехал я все дальше и дальше, мимо пожарищ, из которых уже пробивались кусты, мимо людей, обессиленных, изможденных, оборванных, с провалами на лицах и с животами словно перевернутый таз, мимо упитанных вельмож на лошадях ценою во многие копы серебром. Стремена, кольца, пряжки, бляхи на сбруе, удила и цепочки на них так и сверкали. Красивое зрелище — но увидел я и еще более прекрасное: зеленеющие нивы! А так как мне время от времени доставалась кое-какая еда, то снова в сердце моем поселились надежда и радость.
В городе Поличка, где голод свирепствовал пуще, чем в других местах, пришлось мне продать лошадь. Простился я с нею и, обремененный серебряными монетами, двинулся к Опаве. Я шел искать Завиша, ибо слыхал от людей, что он находится в тех краях. Лук рыцаря, умершего от чумы, висел у меня за плечами, в колчане торчал пяток добрых стрел. Любой из них я готов был пронзить сердце Завиша. Вела ли меня жестокость? Может быть.
Не знает человек своего сердца! Каждый день читал я по двенадцати молитв: первую за короля Пршемысла, вторую за моего отца, третью за матушку и еще девять за братьев и сестер. Жизнь вел монашескую, но в душе моей угнездилась жажда мести: я желал убить Завиша, и эта мысль, до того времени занимавшая меня лишь изредка, теперь не выходила у меня из головы. Я жаждал крови Завиша и твердил про себя давние слова: «Как поедет он один или с малой дружиной, как поскачет в веселии к замку, так что будут развеваться гривы коней, крикну я Завишу, чтоб защищался. Но едва отзвучит мой окрик, едва Завиш поднимет руку, спущу стрелу и обрушу меч, и отделю его голову от тела! Иисус Христос и Пресвятая Дева помогут мне, ибо. нескончаема борьба между верностью и изменой, и в борьбе той силы Небес стоят на стороне верных!»
Добравшись до Опавы, услышал я сбивчивые рассказы о дружбе между государыней королевой и предателем Завишем. Я не мог этому поверить.
— Нет, нет и нет! — возражал я тем, кто меня в том уверял. — Кой дьявол обуял вас? Какое оскорбление вкладывает в ваши уста исчадие ада? Опомнитесь! Бросьте пустые сплетни, дабы не покарали вас Бог и Дева Мария!
В те времена людям было не до разговоров. Разведут руками, приподнимут бровь, склонят голову к плечу, да и отправятся по своим делам: на поле, в луга, к хлевам, которые уже начали понемножку наполняться.
Какого-то земана все же задела моя недоверчивость, и он сказал:
— Послушай, рыцарь, о чем звонят колокола!
— О чем же? — не понял я.
Тогда он стал дергать рукой, словно звонарь, раскачивающий веревку колокола, и приговаривать:
— Завиш-и-ко-ро-ле-ва-тай-но-вен-ча-лись!..
Я повернулся спиной к шутнику, но явно почувствовал, как возвращается ко мне рыцарский нрав: с удовольствием рассек я того земана мечом!
Ах, вы, калеки несчастные, что давно лежите в этом госпитале, и вы, добрые продавцы индульгенций и молитв, что странствуете, подобно перелетным птицам, из края в край, — осените себя крестным знамением и пожалейте мою заблудшую душу!
Однажды встал я с луком и стрелами на избранном мною месте у поворота, где густо росли кусты. Уже издалека расслышал я топот копыт, звяканье уздечек и возгласы. Я узнал голос Завиша. Вышел я на дорогу, натянул лук, приготовился издать боевой клич — клич той битвы на Моравском поле.
Приготовился крикнуть — а рука моя опустилась и дыханье застряло в горле. Рядом с кобылицей Завиша, в роскошных носилках, узнал я королеву!
Завиш, государыня и рыцари проскакали на расстоянии руки от моих кустов, и песок, отбрасываемый копытами лошадей, легонько хлестнул меня по ногам.
После великих страданий добрался я сюда, и дозволено мне было улечься на госпитальное ложе; отравленные соки стали выходить из моих ран, и тело покрылось язвами; я терял сознание, сны и кошмары мучили меня. В день, когда мы поминаем рождение Иисуса Христа, я очнулся. И начал думать, наслаждаясь вернувшейся ко мне способностью мыслить. А на третий день, средний день праздника, посвященный первому мученику, святому Стефану, воздвиглась над Прагой великолепная радуга. От ворот Святого Георгия поднялась она переливчатою дутою, возносясь все выше и выше над дворцом епископа, над Малым Местом, над островами и над Моранью, и опустилась за скалой Вышеграда. Народ возликовал при виде этого знамения мира. Тот пал на колени, этот целовал землю… Говорят, кутилы давали обеты, разбойники каялись, воры возвращали срезанные кошельки. Я же, не имея ни грошика, ни ниточки, которые мог бы обратить на благочестивые дела, — я только молился и размышлял. И в размышлениях моих дал мне Господь познать старую истину: жизнь торжествует над смертью, любовь над ненавистью и верность над изменой. И я сказал себе: «Завиш предал короля! Пускай же верно стоит он при королеве! Пускай сбережет нашу прекрасную страну! Пусть вернет ей былую славу! Он храбр, он могуществен, у него королевский разум, Бог помогает ему, королева ему доверяет — зачем же мне, рыцарю без меча, еще колебаться? Я побежден. Надежда жива. Хочу служить Завишу и высокородной государыне королеве, которая столько страдала — и все-таки верит».