Наполеон слишком поздно сознает опасность испанского восстания; он откладывает до 15 июля приготовления к далеким экспедициям. – Впечатление, произведенное в Вене байоннскими событиями. – Меры для спасения империи – всеобщая мобилизация; Австрия вооружается. – Наполеон не хочет войны с Австрией и старается ее избегнуть; роль, назначенная им для России. – Александр старается быть любезным и предупредительным. – Его первые обращения к Австрии. – Эрцгерцог Карл и испанская корона. – Россия признает короля Жозефа. – Ненадежное положение полуострова. – Наполеон не отказывается вполне от своих проектов на Востоке и в Индии; инструкции по поводу Персии; труд, возложенный на библиотекаря Барбье. – Путь римских легионов к Евфрату. – Победа при Медина де Рио-Секо; значение, которое Наполеон придает ей. – Капитуляция при Байлене. – Громадное значение этого события; все расчеты Наполеона сведены к нулю. – Оно вызвало его гнев и причинило ему большое огорчение. – Резкая перемена фронта. – Он решает увести войска из Пруссии и хочет представить эту меру как удовлетворение, данное России. – Каким приемом пользуется он при сообщении царю о Байленской катастрофе. – Два курьера из Рошфора. – Корректное поведение царя. – Русские рекруты и солдаты Дюпона. – Царь не хочет угрожать Австрии и ограничивается осторожными предупреждениями; причины его поведения. – Его слова и поступки. – Новая революция в Константинополе. – Убийство Селима. Визирь Байрактар. – Александр назначает день свидания. – Он удваивает свою предупредительность. – Толстой неисправим. Слова Наполеона на охоте. Северные снега и благодатный климат Франции. – Александр подводит счет франко-русскому союзу. – Договор с Пруссией от 8 сентября. – Александр требует полного освобождения Пруссии и раздела Турции. – Нежные и настойчивые письма к Наполеону. – Вопросы, которые будут обсуждены в Эрфурте.

Только в конце июня Наполеон впервые усмотрел в делах Испании серьезное препятствие своим проектам относительно Востока и Индии. Получив в первую голову известия о волнениях, происходящих вблизи наших границ, в Аррагонии, в Каталонии и Астурии, он видел в этом только проявление местного фанатизма, вызванного монахами, поднявшими толпу, склонную к беспорядкам; он все еще думал, что его войскам придется сражаться в Испании не с народом, а с чернью, и что несколько быстро и энергично нанесенных ударов приведут все в порядок. Он приказал направить колонны на главные пункты восстания и спешно отправил подкрепления по ту сторону Пиренеев. Первые стычки были в нашу пользу; но эти успехи только определеннее выяснили силу и размеры зла. Позади врагов, которых рассеивали наши войска, они встречали других; им приходилось не мятеж подавлять, а завоевывать королевство, провинцию за провинцией. На севере Бессьер столкнулся с регулярными войсками; на Эбро остановила нас Сарагоса; в королевстве Валенсия (dans le royaume de Valence) Монсей, окруженный врагами, с трудом подвигался вперед; о Дюпоне, который рискнул вступить в Андалузию, получались только краткие и редкие известия. Наполеон понял тогда, что подчинение Испании потребует большого напряжения сил, настоящей войны, и может вынудить его отсрочить отдаленные экспедиции. Пока еще он не отменяет приказаний о приготовлениях к ним, но временно задерживает приготовления. “Я желаю, – писал он Декре 28 июня, – чтобы вы испрашивали у меня новых приказаний прежде, чем будете производить затраты, которые будут напрасны, если не состоится брестская экспедиция…” Вслед за тем он прибавляет: “Так как испанские дела вот уже месяц, как приняли довольно серьезный оборот, то может случиться, что в мои планы не войдет рисковать таким большим количеством сил на морях”.

Более ясные указания на необходимость приостановиться на том пути, по которому он так энергично пошел, т. е. на пути приготовлений к операциям на Востоке, он почерпнул в известиях о настроении Австрии. Несмотря на его усилия улучшить отношения с венским двором, тот и не думал отрекаться от своих предубеждений и ненависти. Разрыв Австрии с Англией был только кажущимся: британские товары по-прежнему доставлялись в Триест. В Вене общество оставалось верным той антифранцузской коалиции, которая имела деятельных членов во всей европейской аристократии, даже в то время, когда правительства не принимали в ней участия. Австрийская столица была очагом всемирной интриги. Что же касается кабинета, он, несмотря на свою слабость и раздоры, не мирился с мыслью, будто Пресбургский мир навсегда установил судьбу монархии. Он был в отчаянии, что в 1807 г. упустил случай поправить свои дела. Недовольный другими и самим собой, сознавая свое одиночество, относясь с недоверием ко всем и особенно к Франции, он подготовлялся к решительной борьбе. Он и желал войны и, вместе с тем, боялся ее; он считал, что она должна неизбежно вспыхнуть, независимо от того, будет ли Австрия к ней вынуждена или сама вызовет ее.

Со времени Пресбурга его главной заботой было восстановить и преобразовать военные учреждения империи по системе, отчасти заимствованной у Франции, с тем, чтобы иметь возможность располагать во время войны наличным составом войск, который ни по качеству, ни по количеству не уступал бы нашим. Предложения Наполеона и его слова по поводу Турции вызвали в Вене только большую осторожность. Решив, если бы это оказалось безусловно необходимым, действовать на Востоке, совместно с нами, соглашаясь с нами, соглашаясь взять несколько оттоманских провинций и наметив их заранее, Австрия выставила на сербской границе несколько корпусов, не переставая, однако, с тревогой наблюдать за другими границами. Окруженная развалинами, видя, как все рушится вокруг нее, она, из чувства самосохранения, старалась быть готовой ко всему, и безостановочно вооружалась, не зная наверное, против кого и для какой цели.

Внезапно вспыхнувшие события в Испании дали ее опасениям определенное направление; падение Бурбонов отозвалось в Вене как погребальный звон. Там не сомневались более, что захват испанского трона был только началом борьбы, замышляемой Наполеоном против всех законных династий, и что вслед за Бурбонами должна наступить очередь Габсбургов. Эта мысль, находившая опору в тревожных донесениях, присылаемых Меттернихом из Парижа, в продолжительном пребывании наших войск в Германии, особенно в Силезии, и в воинственных речах некоторых офицеров великой армии, вызвала в Вене настоящую панику и заставила прибегнуть к таким мерам, которые употребляются только тогда, когда опасность угрожает существованию государства. Страх, дошедший до крайних пределов, вызвал у Австрии внезапный подъем энергии и смелости. Она хотела безотлагательно завершить восстановление своих военных сил и ввела в преобразовательные, действительно полезные меры, нечто торопливое и лихорадочное, что существенно изменило их характер. В продолжение одного месяца император Франц приказал образовать резерв, назначением которого было пополнять действующую армию, уже доведенную до трехсот тысяч; затем создать милицию, в которую должны были войти все, не взятые по набору. На бумаге к 16 июля все должно быть закончено; затем предполагалось приступить к учениям и маневрам, в которых должны были принять участие в полном составе резерв и милиция; не довольствуясь созданием громадных сил, отдали приказ о мобилизации их. Для того, чтобы сделать разным народам, входящим в состав монархии, не очень чувствительным столь тяжелое бремя, нашли нужным разжечь их страсти, пробудить, или, лучше сказать, создать среди них имперский патриотизм. Прокламации, журнальные статьи, путешествия высочайших особ, – ничто не было упущено. Говорилось о необходимости отвратить страшную опасность, о необходимости отразить всегда готового вести войну врага. Кто же мог быть этим врагом, как не безжалостный победитель 1805 г., ненавистный француз? На кого же иного указывало правительство, отдавая приказания о концентрации войск против французских лагерей в австрийской Силезии и о мерах исключительной обороны на западной границе? Стало быть, возбуждение общественного мнения было направлено против нас. Когда распространялся слух о разрыве, следствием которого было быстрое понижение государственных бумаг, крики “Смерть французам!” раздавались со всех сторон, и население начало оскорблять наших агентов. Набор милиции проходил восторженно, шумно и быстро. Не будучи серьезно вызвана на такие меры, Австрия приняла вид лагеря, готового выступить в поход.

Известия о таком возбуждении народных страстей, доходившие до Наполеона со всех сторон, – из Вены, Дрездена, Мюнхена и Триеста, – огорчили его. Никогда он не был так далек от мысли о войне с Австрией. Напротив, вовсе не думая о нападении на нее, он рассчитывал воспользоваться ее услугами. Теперь он понял, что венский двор, упорствуя в своей враждебности к нему, делал разрыв неизбежным, даже помимо своего желания, ибо его вооружения вынуждали Францию к тому же самому. Когда войска будут стоять друг против друга, когда оба государства, глядя в упор, будут следить друг за другом, неизбежно произойдут какие-нибудь из тех событий, которые, мало обращая на себя внимания в мирное время, примут при подобных обстоятельствах грозное значение. Отсюда произойдут неприятные объяснения, угрозы, враждебные демонстрации и, наконец, война, которую скорее вызовут случайные обстоятельства, чем заранее обдуманные намерения правительств. Наполеон теперь же понял, что вынужден будет иметь в виду крайне нежелательную, но, может быть, весьма близкую вероятность новой войны с Австрией одновременно с многочисленными операциями в Испании и, следовательно, употребление в целях защиты не только великой армии, но и тех итальянских и иллирийских сил, которые он берег для более отдаленных и продуктивных предприятий.

Когда он увидел, что, кроме Испании, осложнения надвигаются и со стороны Австрии, он затрясся от раздражения и гнева, подобно тому, как это было в 1805 г. в булонском лагере, накануне переправы через пролив, когда он подметил признаки новой коалиции и понял, что суша вскоре отвлечет его от океана. В 1808 г., победив Европу вплоть до Немана и устроив ее согласно своему желанию, он вернулся к прерванному делу, к непосредственной борьбе с Англией; он подготовил против Англии весьма сложные и более грозные операции, чем те, о которых мечтал три года тому назад, и был уверен, что нанесет удар своему врагу если не в самое сердце, то, по меньшей мере, в его самые жизненные части. Всецело отдаваясь этой мечте, он долгое время закрывал глаза на симптомы возмущений, которые со всех сторон давали о себе знать. Теперь не было более места заблуждению; ему пришлось признать, что его дело на континенте опять разрушено и что важные побочные обстоятельства опять грозили вырвать из его рук Англию; что ему придется отказаться от намеченной добычи и, может быть, необходимо будет снова начать те кампании в Италии и Германии, ту не желаемую им борьбу, в которой он уже достаточно стяжал славы; опять приняться за ряд ослепительных, но бесплодных завоеваний, которые кончались ничем, и где сама победа служила для него постоянным источником новых войн.

Тем не менее, в начале июля положение, по-видимому, не было еще скомпрометировано бесповоротно; казалось, что все можно было еще исправить. В Испании наскоро сформированные повстанческие армии не обладали стойкостью регулярных войск. Ряд операций, систематически и дружно проведенных против них с достаточными силами, мог почти немедленно покончить с ними; мог, благодаря перемене военного счастья, отбить у мятежников охоту к ненависти и сломить энтузиазм, в котором была вся их сила. Разве возмущение, – думал Наполеон, – не было одной из тех внезапных н мимолетных вспышек пламени, которые разгораются и потухают с одинаковой легкостью? Для успокоения умов и всеобщего умиротворения он очень рассчитывал на приезд Жозефа в Мадрид, где Жозеф явится перед испанцами, как видимое доказательство и гарантия их независимости. Поэтому-то, рассчитав, что новый король может водвориться в Мадриде до середины июля, он и писал Декре, что только 15 июля он решит, откажется ли он окончательно от морских экспедиций или придется снова начать приготовления; к этому времени положение полуострова выяснится и, быть может, Испания не будет более служить препятствием; может быть, удастся снова овладеть ею в тот самый момент, когда она ускользнула от Франции и выступила против нее.

Быстрое и прочное умиротворение Испании может заставить Австрию задуматься и остановить ее на пути к рискованному предприятию. Но нельзя ли было, думал Наполеон, теперь же обратить ее на путь благоразумия и хладнокровия, навести на спасительные для нее размышления и указать на пропасть, в которую она сама стремилась? Легко было бы доказать ей, что с 1805 г. средства ее против Франции, вопреки их кажущимся размерам, не только не увеличились, а скорее уменьшились, и что, в грозной партии, в которой она готовилась поставить на карту свое существование, хотя ее ставка в игре и сделалась крупнее, ее шансы на успех ничуть не увеличились. У нее было больше войск, чем прежде, больше военных припасов; она больше рассчитывала на преданность и рвение своих народов, но Пресбургский мир оставил без прикрытия ее империю и со всех сторон обнажил ее границы. Сверх того, главное различие было вот в чем: в 1805 г. она сражалась, опираясь на Россию, и имела в России неисчерпаемый источник средств; теперь же Россия будет действовать заодно с Францией и нападет на нее с тыла. Правда, венский двор, плохо осведомленный о статьях тильзитского соглашения, не имея данных для того, чтобы понять истинный характер отношений Франции к Александру, рассчитывал на нейтралитет русского государя и надеялся даже встретить с его стороны доброжелательное отношение, которое, как думали в Вене, будет возрастать по мере хода военных событий. Но нельзя ли рассеять эти заблуждения, нельзя ли побудить Александра определить свое будущее поведение, огласить свои симпатии и обязательства и тем самым произвести на Австрию давление, которое парализовало бы ее действия? Не может ли Россия прежде, чем стать в наших руках грозным орудием для нападения на Англию, послужить драгоценным оборонительным средством против покушений нарушить наш покой? Не может ли она заместить на страже в Европе Францию? Эту-то роль и хотел Наполеон назначить ей до момента свидания и теперь же хотел подготовить ее к ней.

Он написал Коленкуру 28 июня, затем 9 июля, приказывая ему узнать мнение царя о поведении Австрии и, если возможно, дать надлежащее направление его взглядам и чувствам. Император французов, должен сказать наш посол, был глубоко удивлен, узнав о вооружениях, о которых говорит вся Европа. Не будучи в ссоре с Австрией, он не может понять их цели. Сверх того, принимаемые ею меры угрожают столько же России, сколько и Франции. Император имеет тому доказательства, ибо он знает, что венская политика втайне действует на сербских инсургентов с целью нанести ущерб русскому влиянию в Сербии; что, в виду таких обстоятельств, он готов условиться с Александром, чтобы сообща предъявить правительству императора Франца требования дать объяснения. Что же касается испанских событий, то Наполеон усвоил себе особую манеру представлять их царю, доходившую до того, что он ставил их себе в заслугу перед Россией. По его словам, падение Бурбонов с последовавшими вслед за тем беспорядками, открывая англичанам на Юге поле действий, отвлекало их внимание и силы к Иберийскому полуострову и лишало их возможности помочь Швеции; оно вынуждало их покинуть Север и, таким образом, облегчало операции русских войск на Севере. Хотя покорение Испании, приказывает сказать он, и требует от Франции некоторых усилий, но император будет утешаться мыслью, что этим путем он избавляет от лишних трудов своего союзника и что он жертвует собой ради общего дела. Наконец, чтобы окончательно расположить к себе Россию, и при том, умея всегда искусно соразмерять свои уступки согласно обстоятельствам, он уполномочивает Коленкура повторить обещание о вступлении наших войск в Сканию, – жертва для него не трудная, ибо это движение, как мы видели, согласовалось с общим направлением его планов.

Император Александр предупредил сообщения, которые должен был сделать ему Коленкур. Он сам заговорил об Австрии и с первого же раза в таких выражениях, которые не оставляли желать ничего большего. Всегда верный поведению, которое он себе наметил, он до свидания не хотел причинять Наполеону ни малейшего неудовольствия. Напротив, он воспользовался нашими затруднениями, чтобы подчеркнуть свои чувства к нам и в силу этого получить право на взаимность; он как бы кокетничал утонченной предупредительностью к менее счастливому другу, в надежде увеличить столь великодушной деликатностью долг признательности, которым он хотел связать императора.

Лишь только он узнал о происходящих в Вене приготовлениях, он сказал герцогу Виченцы: “Ссора Австрии с нами может привести ее только к гибели. Для меня, искреннего друга и союзника императора Наполеона, Австрия не страшна”. Несколько дней спустя, узнав о прибытии в Триест английского корабля, который привез от инсургентов Сарагосы предложение испанской короны эрцгерцогу Карлу, он счел нужным предупредить Коленкура об этом событии, сопровождая свое сообщение увеличивавшими его ценность словами: “Если бы я, – сказал он, – состоял в тесной дружбе и союзе с императором Наполеоном, не сообщил ему чего-либо, что может иметь для него значение, а тем более о замыслах против него других государей, я поставил бы себе это в упрек. Когда до меня дойдут другие сведения, вы убедитесь в моем доверии к вам: не пройдет и пяти минут, как вы будете знать их. Я не понимаю, как можно быть союзником или другом наполовину”.

Соответствовало ли его поведение его уверениям? Когда Коленкур заговорил с ним о предостережении по адресу австрийцев, он выразил желание не ускорять событий. Он сказал, что не верит в нападение Австрии; что такой поступок с ее стороны был бы безумным, а безумия нельзя предполагать. Он неоднократно высказывал эту мысль, и в этой напускной уверенности, не трудно было видеть принятую им систему – насколько возможно дольше уклоняться от таких поступков, на которые ему трудно было бы решиться. Тем не менее, окончательный его ответ был тот, что император, во всяком случае, может рассчитывать на него. Можно было думать, что будучи с ним более настойчивым, выставляя перед его глазами как волшебную приманку призрак надежды на весьма близкое решение восточного вопроса, можно было заставить его обратиться к венскому кабинету с достаточно ясными словами. Насчет Испании он менее стеснялся, так как требовалась не материальная помощь, а только нравственная поддержка; он поспешил признать короля Жозефа, признавая тем самым пред лицом Европы отречение Бурбонов.

Об этом решительном поступке России Наполеон не знал еще 15 июля, т. е., в тот день, который он назначил как срок для принятия решения относительно предприятия за морем. Ему были известны слова Александра только по поводу первых сообщений об испанских событиях, а на основании их он мог только предполагать, что Александр признает Жозефа, но не мог иметь уверенности. Что касается Австрии, то она продолжала вооружаться, но отрицала свои приготовления; на целый ряд заявлений, предъявленных французским кабинетом, получались только уклончивые ответы. Положение в Испании улучшалось, но вполне еще не выяснилось. Первые систематические операции французов не дали ожидаемого Наполеоном результата; решительного успеха, вопреки его предположениям, до сих пор не было. Король Жозеф не мог еще прибыть в Мадрид. Проезжая по дороге, вдоль которой расположились мелкие отряды врагов, вынужденный принимать серьезные предосторожности, окруженный войсками, которые освещали местность и охраняли его путь, он подвигался только шаг за шагом; 15-го он не доехал еще до Бургоса. Глухая и нестройная борьба шла во всех частях полуострова. В некоторых местах брали верх наши войска; в других ошибочные движения скомпрометировали их положение. В Аррагонии и Каталонии деревни подчинялись, города сопротивлялись; Монсей на востоке, Дюпон на юге вынуждены были только защищаться. Дюпон имел дело с привыкшей к войне милицией Кастаноза; на севере было неизбежно столкновение между Бессьером и астурийскими и галицийскими войсками под командой Ла-Гуэста, который шел, чтобы отрезать от Франции наши вторгшиеся в Испанию войска и лишить их операционной базы. Наполеон придавал громадное значение исходу этого столкновения, верил в победу, но не считал ее вполне обеспеченной, и исчислял шансы своих войск, как семьдесят пять на сто.

Ввиду неопределенного положения он не отдает приказаний о возобновлении приготовлений в Бресте, Лориенте, Тулоне, но и не отказывается окончательно от всего, о чем мечтал и что обдумывал в продолжение шести месяцев. Он все еще в Байонне. Тут, видя, как он все более втягивается в войну с Испанией, как силится неустанным, сверхъестественным трудом все исправить, все предусмотреть, упорядочить все мелочи войны, кажется, что его только и занимает это роковое дело, имеющее, однако, в его планах только второстепенное значение. Однако, на основании некоторых указаний следует признать, что великий проект все еще живет в нем, что он занимает его и владеет его умом. По крайней мере, он продолжает мечтать об экспедиции на Средиземном море, продолжает снабжать провиантом Корфу, “с тем расчетом, – говорил он, – чтобы знать заранее, на что можно рассчитывать, если бы потребовалось снабдить там провиантом эскадру на два или три месяца”. Иногда его мысль переносится даже по ту сторону Средиземного моря, проникает в глубь Востока, останавливается в долине Евфрата, на пути в Персию и Индию.

Он только что получил записки о топографии Персии и о способах пройти через нее, составление которых было поручено Гардану. Он приказал Шампаньи “уложить их тщательно в отдельный ящик, чтобы в случае надобности можно было легко найти их”. Он предполагает заняться этим делом в Париже, куда рассчитывает вернуться в августе; пока же он приказывает, чтобы ему подготовили все необходимое для изучения вопроса, выписали бы из книг необходимые сведения и собрали географические и исторические данные; а так как в поисках за образцами нужно было обратиться к завоевателям древнего мира, то он приказывает сообщить ему, каким путем шли римские цезари, когда они гонялись с своими легионами за парфянами и хотели завоевать Азию. Диктуя инструкции для своего библиотекаря Барбье по поводу выбора книг, которые ему желательно иметь при себе во время путешествий, он приказывает прибавить следующую заметку, которая выдает его тайные заботы: “Между прочим Император желал бы, чтобы Барбье, с одним из лучших наших географов взял на себя следующий труд: составить записки о походах на Евфрат и против парфян, начиная с похода Красса до седьмого столетия, включая сюда походы Антония, Трояна, Юлия и т. д.; начертить на картах, надлежащего размера, путь, по которому шла каждая армия, с древними и новыми названиями стран и главных городов; дать географические сведения о территории и исторические описания каждой экспедиции, заимствуя их из оригиналов”.

Приказ этот от 17 июля. В этот же день император узнал о победе при Медина де Рио-Секо, которой закончилось ожидавшееся столкновение между Бессьером и лучшими войсками восставшей Испании. Это было блестящее военное дело, в котором стремительным натиском трех дивизий были рассеяны тридцать пять тысяч врагов. В первую минуту Наполеон приписал этому событию преувеличенное значение. Никогда еще сражение не было выиграно при более важных обстоятельствах, – пишет он, дрожа от радости;—оно решает испанские дела”. Высказываясь столь решительно, он слишком преувеличивал – день Медины разрешал вопрос только наполовину. Для обеспечения полного успеха нужно было, чтобы подобный же день повторился и на юге в Андалузии, нужно было, чтобы Дюпон разбил Кастаноза так же, как Бессьер Ла-Гуэста. Впрочем, Наполеон почти тотчас же понял это и перенес свои главные заботы на андалузскую армию. Он послал ей подкрепления, выразил желание, чтобы она двигалась быстрее, и с замиранием сердца ждал бюллетеней о своих операциях, надеясь на вторую победу, которая бы уничтожила последние регулярные войска Испании и к осени вернула бы ему свободу действий.

Вместо того он узнал о страшном бедствии, о капитуляции при Байлене. Дюпон, вынужденный отступить перед препятствиями, поставленными ему природой, климатом, врагом, дал себя окружить, не сумел ни маневрировать, ни успешно сражаться, отдался на волю победителя, сдав людей, ружья, пушки, знамена, покрыв наше оружие первым позором. Последствия этой катастрофы немедленно дали себя почувствовать. Жозеф, уже приехавший в Мадрид, но считая невозможным в нем удержаться, отступил до Виттории; французы, еще недавно владевшие всей Испанией, отхлынули к подножию Пиренеев и укрылись между горами и Эбро, окруженные со всех сторон будущей волной восстания. Отступая, наши войска покинули в Португалии Жюно, и, оставив его без поддержки, подвергали участи Дюпона; Франция могла лишиться обеих эскадр, как в Кадиксе, так и в Лиссабоне; а на них возлагалось столько надежд. Англия, вместо того, чтобы ждать нападения, которым угрожал ей Наполеон в самых отдаленных ее владениях, высадила одну армию в Португалии, другую в Галиции, направилась к нашим южным границам и перешла в наступление.

Много говорилось о негодовании императора при известии о Байлене и об ужасной вспышке его гнева. “Тут у меня пятно”,– говорил он, положив руку на свой сюртук; его честь солдата, его гордость француза жестоко страдали при мысли, что люди, победившие при Иене и Фридланде, оказались малодушными. Его достоинство, как политика и главы империи, страдало не менее. Так как только одному ему были известны многочисленные, тайные и сложные пружины, с помощью которых он действовал на столько наций и заставлял их служить своим целям, то только он один и мог понять, до какой степени вести о неудаче в Испании расстроят и перепортят все эти пружины. Он один мог понять размеры своего несчастья. За непосредственными следствиями поражения, видимыми для всех, он усматривал другие, недоступные массе, и учитывал их грозное значение – вот где лежала одна из причин той ярости и скорби, того горя “поистине сильного”, которыми дышали все его письма. В потере трех дивизионов Дюпона, в последовавшем затем отступлении к Эбро он видел не только удар, нанесенный незапятнанной славе наших знамен, удар его собственной славе непобедимого, тому престижу, который составлял часть его силы, но, сверх того, он видел крушение всех своих планов, как наступательных, так и оборонительных. Результатом Байлена была, прежде всего отсрочка на неопределенное время тех обширных операций на Востоке и на морях, за которыми он видел мир с Англией и конец великой распри; благодаря тому же Байлену, становилось возможным восстание против него всего континента; благодаря ему, созданная им империя повсюду подвергалась угрозе нападения.

Накануне капитуляции император был хозяином Европы. Властный покровитель второстепенных государств, он, благодаря своей великой армии, как в тисках сжимал Германию и Пруссию, рукой России держал в бездействии Австрию и приковывал Россию к своей судьбе, обещая ей сделать ее участницею при выполнении своих планов относительно Турции и при разделе оттоманских владений. На другой день после Байлена все изменилось. Для вторичного завоевания полуострова нужно было вызвать из Германии часть наших войск, освободить Пруссию от наших объятий, т. е., дать ей возможность сделать попытку приподняться и напасть на нас с тылу; Австрия, вполне вооруженная, по-видимому, ждала только случая, чтобы выступить на сцену; такой случай она найдет в перемене фронта наших войск, а, чтобы сдержать ее, Россия могла и не оказать нам помощи. Уже теперь наши неудачи давали о себе знать на Севере и угрожали испортить отношения с Александром. Испанские войска Ла-Романа, – составлявшие авангард Бернадота и уже занимавшие датские острова, ожидая, когда можно будет высадиться в Швеции, – при известии об успешных действиях их соотечественников, восстали против нас, перешли на сторону врага, просили английский флот отвезти их на родину и хотели принять участие в деле ее освобождения. Их измена лишила Бернадота необходимых сил для выполнения его задачи; движение в Сканию, которое до сих пор задерживалось умышленно, становилось невыполнимым; а, известно, какую цену придавал Александр этой диверсии. Сверх того, Наполеон, вынужденный отложить свой поход в Турцию, не мог уже предлагать России той главной и необычайной выгоды, которой она ждала от нашего союза. Великий договор, подготовляемый уже полгода между обоими императорами, не мог состояться за отсутствием предмета договора. Наполеон чувствовал, как одновременно ускользали у него средства сдержать его врагов и упрочить за собой корыстную верность своего союзника.

Вынужденный изменить все свои планы, Наполеон быстро применяется к новому положению и принимает решение без колебаний, как он это делал на поле битвы. Прежде всего нужно действовать как можно быстрее; нужно перебросить в Испанию достаточное количество войск, чтобы во что бы то ни стало поправить наши дела и отомстить за наши знамена. Наполеон намеревается отозвать с Севера три корпуса великой армии и перенести их с Одера на Эбро. С остальными он, пожалуй, мог бы удержать несколько прусских провинций; но, вынужденный к некоторой жертве на Севере, он не думает останавливаться на полдороги, имея в виду получить в других местах обширные выгоды. Он решает совсем очистить от войск Пруссию, прекратить с ней распрю, вернуть ей существование, и эта мера, вызванная отчасти требованиями войны, ляжет у него в основу новой политической комбинации.

Он даст знать о своем решении в Кенигсберг только после того, как сообщит о нем в Петербурге; он представит его императору Александру, как знак личного к нему доверия, придаст ему характер заслуги перед царем и воспользуется этим, чтобы удержать его в своих руках. Памятуя, что со времени Тильзита в его сношениях с Петербургом на первом плане стоят два вопроса, восточный и прусский, и, уже не зная, как справиться с первым, он возвращается ко второму, который он оставлял под сукном в течение полугода; он снова берется за него, но уже для того, чтобы решить его в направлении, благоприятном для России, и освободить ее от неприятного присутствия наших войск в Силезии и на Одере. Благодаря этой, так часто требуемой, столь горячо желаемой уступке, может быть, Александр согласится своим твердым поведением внушить страх не только Пруссии и Германии, но и оказать более сильное давление на Австрию, и сдержит ее. Может быть, таким путем можно будет добиться от Австрии гарантии, которые обеспечат спокойствие центральной Европы на то время, пока Франция займется покорением Испании. Затем, когда наступит время определенно поставить турецкий вопрос, т. е. время свидания, Наполеон примет решение, смотря по обстоятельствам, и постарается примирить требования России с французскими интересами и с новыми требованиями современного положения.

Чтобы удался этот план, следовало приводить его в исполнение искусно, тактично и осторожно. С таким государем, как Александр, доверие и внимание могут сделать многое; наоборот, он может оскорбиться, если только ему покажется, что ему ставят условия или торгуются с ним. Итак, важно было не давать ему заметить слишком тесного соотношения между нашими уступками и просьбами, просить о содействии только после уступок и придать услугам, оказываемым друг другу обоими императорами, такой вид и такое значение, как будто они исходили лично от них самих.

С этой целью Наполеон весьма искусно распределил свои сообщения. О Байлене он узнал 2 августа в Бордо, когда, возвращаясь из Байонны в Париж, осматривал на своем пути наши юго-западные департаменты; 5-го, из Рошфора, он отправляет к Коленкуру первого курьера, который должен спешить, дабы определить в Петербурге вести из Испании.

По получении этого сообщения Коленкур должен ограничиться извещением царя, что император решил примириться с Пруссией и вернуть королю в пользование его владения; что, возымев эту мысль, он счел долгом сообщить ее прежде всего своему союзнику, дабы доставить ему удовольствие объявить в Кенигсберге счастливую весть. В случае надобности, можно будет сказать Александру, что Франция, не довольствуясь эвакуацией Пруссии, выведет одновременно свои войска и из Варшавы; что она окончательно отступит на левый берег Эльбы и там наметит границу своей власти. Однако, посланник должен дать второе обещание только в том случае, если признает это полезным; он, как и при первом обещании, не должен делать ни малейшего намека на Испанию. С другой стороны, так как Коленкуру было уже поручено просить сделать предостережение Австрии и так как он усердно работал в этом направлении, Наполеон, не предписывая ему более усиленных настояний, представил ему идти настойчиво по этому пути.

6 августа, двадцать четыре часа спустя после первого курьера, уезжает из Рошфора второй, имея местом своего назначения наше посольство в России. Предполагая, что о постигшем его в Испании несчастье уже известно, Наполеон ставит на первом месте то, что должно особенно интересовать русских, т. е., опасность для их флота, стоявшего в Лиссабоне. Он дает понять, как близко к сердцу принимает он судьбу кораблей Сенявина, и посылает по поводу их успокоительные сведения, к несчастью, слишком скоро опровергнутые событиями. Посланник должен сказать, что, при известиях с Юга, первой мыслью его государя была мысль о русском флоте; что генерал Жюно, прикрывающий его главными силами своей армии, находится в трудном положении вследствие измены испанских войск, которые должны были оказывать ему содействие; но что в самом непродолжительном времени ему будет оказана помощь, да к тому же и память о горе Табор ручается за то, что Жюно знает, что предпринять в минуту опасности. Об общем положении посланник должен говорить спокойно; он признает, что положение серьезно; но прибавит, что император остается хозяином положения и удерживается на всех местах. Пока еще он должен ограничиться осторожными намеками, что России, быть может, представится случай оказать нам услугу и исполнить свои обязанности союзницы. Он скажет, что император настолько хорошо знает, чего он может ожидать от России, что даже совершенно не упоминает об этом в своем письме.

Только 20 августа, вернувшись в Париж и, со своей стороны, действуя энергично на венский двор, Наполеон в депеше от Шампаньи к Коленкуру официально просит у России параллельных шагов. От Австрии он ждет не слов и не бесплодных уверений, а дела, доказательства ее прямодушия, публичного заявления, которое будет тем убедительнее, чем тягостнее оно для ее гордости и ее предрассудков. Пусть император Франц признает Жозефа испанским королем, а Мюрата королем неаполитанским; пусть он даст согласие на новое распределение корон, состоявшееся в силу приказа Наполеона; пусть он тотчас же, не заставляя себя просить, по своей доброй воле, решится на это. Этим путем он откажется от всякого единомыслия с инсургентами и Англией; покажет, что не боится открыто присоединиться к нашему делу и скомпрометировать себя общением с нами; именно к такому изъявлению спасительной покорности должны привести усилия России совместно с нашими.

Чтобы побудить Александра действовать, Коленкур должен прибегнуть к двум доводам, – и тот и другой такого свойства, что могут произвести впечатление на русского государя. Сперва он даст понять, что, если император не будет немедленно успокоен относительно намерений Австрии, он, не долго думая, предупредит ее, нападет на нее со всеми своими силами и раздавит ее до возобновления борьбы с Испанией. Но такой новый переворот в Европе не в интересах России, с какой бы точки зрения она ни смотрела на это дело. Затем он укажет, что, невзирая на величайшее желание императора вывести войска из Пруссии, разве может он исполнить свои добрые намерения, если армии эрцгерцогов будут угрожать ему в Богемии, Моравии и на Дунае. В подобном случае стратегии должно быть отдано предпочтение перед политикой, – наши войска должны будут оставаться в Силезии ради сохранения выгодной позиции на фланге их будущего противника. Следовательно, от Александра зависит, принудив Австрию занять мирное положение, устранить всякое препятствие в деле освобождения Германии.

Благодаря необычайной быстроте, с какой ехал первый гонец Наполеона с известием о проекте эвакуировать Пруссию, он прибыл к месту своего назначения в семнадцать дней. Царь принял его как желанного, неожиданного гостя. Уже давно Александр ни слова не говорил о Пруссии; но сколько раз в его разговорах с Коленкуром имя этого несчастного государства готово было сорваться с его губ! Никогда еще в такой степени, как теперь, подобно угрызениям совести, не тревожило его присутствие наших войск в Берлине, а присутствие их в Варшаве явилось в его глазах опасностью для него самого. Узнав, что Гогенцоллернский дом вскоре будет восстановлен в своих правах, он заключил из этого, что Польша будет покинута и предоставлена своей участи, хотя со стороны Коленкура и не было формального заявления о возможности такого исхода дела. Поэтому это доставило ему облегчение вдвойне. “Это для меня неоценимо!” – воскликнул он и намекнул, что если бы участь прусской королевской четы не была заранее решена, ему неминуемо пришлось бы выслушать жалобы в Кенигсберге во время своего проезда на свидание. “По крайней с мере, – сказал он, – когда я увижу этих людей, они не будут в отчаянии”. Он, по-видимому, был чрезвычайно тронут тем, что император захотел избавить его от такого испытания.

В течение первых дней царь приписывал это неожиданное великодушие императора чувству признательности, вызванному у Наполеона поспешностью, с которой он признал Жозефа; он радовался, что уже простая демонстрация дала такие результаты. Однако, тревожные слухи о нашем положении в Испании, распространяемые злонамеренными людьми и, переходя из одной гостиной в другую, начали мало-помалу принимать характер действительно совершившихся фактов. Вскоре стало известно, что Франция потеряла армию, а король Жозеф – столицу. Слишком умный, чтобы не уловить очевидной связи между этими событиями и уступками императора, Александр скрыл, что заметил эту связь; его, уже менее искренняя, благодарность была все такой же экспансивной. Вместе с тем его удивительное умение держать себя заставило молчать наших врагов и не позволяло им слишком шумно выражать свою радость. Он делал вид, что огорчен нашими неудачами, любезно выслушивал объяснения Коленкура и старался умалять значение события. Если он и возвращался иногда к этому тягостному вопросу, то только потому, что слишком большая сдержанность могла бы показаться неестественной. Он несколько раз говорил об Испании, но делал это тактично, всегда кстати, избегая тех тягостных утешений, которые только усиливают горе, вместо того, чтобы его смягчить, и нежной рукой перевязывал раны нашего самолюбия. К его соболезнованиям всегда примешивались слова надежды и утешения. Он приписывал поражение Дюпона слишком поспешному формированию его армии и недостаточному воспитанию молодых войск; говорил, что, возвратясь во Францию после капитуляции, они быстро вернут себе веру в свои силы и найдут случай загладить свой позор. Однажды, присутствуя с Коленкуром на параде, он сделал смотр некоторым батальонам, составленным из рекрутов, маршировка и выправка которых оставляла многого желать. Наклонясь к посланнику, он сказал: “Вот и эти солдаты похожи на армию Дюпона; но через несколько месяцев они будут лучше и будут сражаться рядом с войсками Дюпона там, где потребуют этого наши общие интересы”. Как и всегда, он говорил на свою любимую тему “что в тяжелую минуту Император всегда найдет его подле себя”.

Подобные уверения нередко доставляли Коленкуру удобный случай указать царю на то, что наступило благоприятное время дать Франции непреложное доказательство его привязанности и симпатии к ней. Заговорить с Австрией суровым тоном, – говорил он, – разве не было самым лучшим средством послужить нашему делу в Испании? Посланник несколько раз высказывал эту мысль, но первое время получал только такие ответы, из которых видно было, что царь затрудняется сказать что-нибудь определенное. Да иначе и быть не могло. Наводя разговор на эту тему, он затрагивал самые деликатные и самые щекотливые стороны русской политики, то сложившееся в уме Александра представление о международном положении России, которого он в тайне опасался и на которое уповал.

Конечно, Александр боялся новой войны между Францией и Габбсбургским домом; она привела бы его в ужас, ибо доставила бы императору предлог отсрочить всякое дело на Востоке; она могла повлечь за собой гибель Австрии и, уничтожая промежуточное между Францией и Россией государство, поставить Россию в грозное соприкосновение “с чрезмерным господством”. Его искренним желанием было, чтобы венский двор был предупрежден и удержан от рискованных предприятий. К несчастью, его вера во франко-русский союз не была настолько сильна, чтобы позволить ему не заботиться о добрых отношениях с Австрией. Он сознавал, что, если в Эрфурте не установится соглашение с нами, ему неизбежно придется обратиться к ней; что ему крайне выгодно сохранить возможность снова сойтись со своей вчерашней союзницей и сделать из нее будущего своего помощника. Австрия, стеснявшая его на Востоке, оставалась не только полезной, но даже могла сделаться необходимой в Европе. Со времени Тильзита у него были с ней холодные отношения, но не было разрыва; она несколько раз шла навстречу его желаниям и еще недавно предложила России под видом посредничества в Константинополе свое содействие в деле приобретения княжеств. Александр, избегая всего, что могло бы оскорбить императора Наполеона, любезно отклонил ее предложения. Однако, это не мешало агентам царя при иностранных дворах, в силу традиций и личных взглядов и склонностей, выслушивать жалобы своих австрийских коллег, помогать им и действовать заодно с ними; напротив, такое поведение, по-видимому, противоречащее намерениям их государя, до некоторой степени служило его интересам, облегчая ему сближение с Францем I. Благодаря таким косвенным отношениям с Австрией, Россия поддерживала связь с коалицией. Могла ли она пойти на непоправимые поступки, порвать эту последнюю связь, эту почти невидимую нить, благодаря которой она могла найти опять свой естественный путь и снова вступить на него в том случае, если бы ей пришлось признать бесполезность и опасность союза с Францией? Сверх того, ссылаясь на то, что Австрия угрожает ему, не искал ли Наполеон только предлога, чтобы напасть на нее и уничтожить? Не было ли в его просьбах другой цели, кроме желания заручиться наверное содействием России? Уступая ему, не позволит ли Россия вовлечь себя в преступное предприятие, которое будет началом ее собственного разгрома? “Разгром Австрии, – писал Толстой, – должен быть рассматриваем, как предвестник нашего разгрома и как средство для него”. Взволнованный его мрачными словами, преследуемый сомнениями, колеблясь между противоречивыми чувствами, Александр остановился на полумерах. Он попробовал оказать услугу Франции, не компрометируя своих отношений к Австрии и сделал далеко не то, о чем мы его просили. Наполеон подсказывал ему по адресу Австрии слова порицания и угрозы; он и не отказался передать их от своего имени, но постарался сделать это, смягчив тон и изложив их в форме дружеских и скромных советов.

Почему бы, говорил ему Коленкур, не объявить, что союз обоих дворов нерасторжим, что он сохраняет свою силу при всех условиях, что оба двора будут действовать заодно во всех случаях, что порвать с одним значило бы начать войну с другим? Александр находил эту мысль хорошей и обещал руководствоваться ею. Он хотел написать в этом смысле князю Куракину, своему посланнику в Вене. Несколько дней спустя он сказал: “Я обращаюсь к Австрии с твердой речью; я даю ей понять, что у меня есть обязательства к вам, которыми я чрезвычайно дорожу, и что, если они сами не образумятся, их принудят к этому силой”.

В действительности, вот каков истинный характер его твердых заявлений: это не что иное, как текст писем, адресованных Куракину. Предостережение высказывается в них робко, в неясной, замаскированной форме. “Никто, – пишет Александр 10 июля, – не может судить об интересах Австрии лучше венского кабинета. Но императору Францу известна моя искренность, и, по-видимому, он ценит ее. Не скрою, что боюсь, чтобы ее крупные военные приготовления вместо сохранения добрых отношений, не испортили их. Вместо доверия явится сдержанность, подозрения вызовут объяснения, а объяснения поведут к войне, избегнуть которой чрезвычайно важно. Приготовления к войне сделаны, это – факт; они возбудили внимание. Остается только желать, чтобы венский кабинет, действуя сообразно принципам своей собственной мудрости, устранил и смягчил все то, благодаря чему эта мера может повести к вражде, и чтобы он позаботился сохранить мир, плодами которого пользуется. Сделайте ему представление, что я пламенно этого желаю. Разве подписанный мною тильзитский мир не может иметь своих обязательств?”. И царь приказывает Куракину “осторожно” дать почувствовать это замечание.

Коленкур настаивал на том, чтобы князь получил приказание объявить в Вене, что он возьмет свои верительные грамоты при первом же явном признаке вражды против Франции. Вместо этого австрийцам дана была только возможность предвидеть замещение посланника простым уполномоченным. 5 сентября Александр нашел нужным снова обратиться к ним со вторым советом. Он оправдывал их опасения, сочувствовал их тяжелому положению, словом, говорил с ними обычным языком коалиции, насквозь пропитанным недоверием к императору Наполеону; но при этом старался указать на несвоевременность и опасность войны в настоящее время, ничего не имея против возможности ее в будущем. “Если испанские дела пойдут скверно, – писал он Куракину, – разве нельзя предположить, что Наполеон будет рад случаю отложить их на некоторое время, напасть со всеми своими силами на Австрию и уничтожить одну из двух империй, которые только и омрачают его горизонт в Европе? Мне кажется, самым мудрым решением для Австрии было бы остаться спокойной зрительницею борьбы, которую Наполеон должен выдержать в Испании. Потом всегда будет время принять то решение, какое подскажут обстоятельства. Следуя такому поведению, Австрия избавит меня от тяжелой необходимости выступить против нее, ибо я обязан сделать это только в том случае, если она нападет первая”. В этот раз Александр яснее говорил о своих обязательствах, но придавал им ограничительное значение и давал понять, как тяжело будет ему сдержать их. Он не отказал нам в своем дипломатическом содействии и в деле признания новых королей, но окружал его такими же недомолвками.

Как ни была туманна речь России, все-таки на первое время она произвела впечатление в Вене. В столице Австрии, где с трудом осваивались с мыслью о серьезном соглашении между Александром и Наполеоном, были крайне удивлены и приведены в смущение, узнав, что не только нельзя было рассчитывать на Александра, но что даже рисковали встретиться с ним, как с врагом. Но, очевидно, там скоро оправились от неожиданного удара. Заявление России не заставило Австрию заметно изменить свое поведение и не склонило ее к немедленному признанию новых королей; но оно продлило ее колебания, вследствие чего дурной ход испанских событий не вызвал взрыва, которого опасались. Вмешательство России оказалось достаточным для сохранения мира и способствовало отсрочке континентальной войны. Зато надежды Наполеона – допуская, что он мог подумать, что его союзник, страстно желавший предупредить новые осложнения в Европе, допустит отвлечь себя от Турции, – оказались кратковременными. Напротив, вожделения Александра, вместо того, чтобы ослабеть, как того желал Наполеон, приобрели новую силу. Причиной тому было то, что параллельно с испанской войной продолжался и проходил свои фазы и восточный кризис. В то самое время, когда за Пиренеями рушилось французское господство, один из тех переворотов, по-видимому, столь частых на Востоке, где все было так неустойчиво и перепутано, потребовал усиленного внимания обоих императоров и, казалось, оправдывал и даже требовал их вмешательства.

Султан Мустафа IV, слабовольный и трусливый, не сумел отделаться от унизительной опеки мятежных солдат, которые возвели его на трон. В Константинополе хозяйничало даже не войско, а самая недисциплинированная и буйная часть его, ямаки или гарнизон, сброд искателей приключений, скорее разбойники, чем солдаты. Засев в крепостях Босфора, они сделались полными господами в Константинополе, назначали и смещали министров и, как игрушкой, вертели Верховным Советом. Такая анархия вызвала реакцию против столицы в провинциях и их вооруженное вмешательство, с целью восстановления в Константинополе власти, способной управлять империей и провести в жизнь реформы.

Рушукский паша, Мустафа Байрактар, имел в своем распоряжении четыре тысячи на все готовых солдат. Став во главе их, он задумал освободить из заточения в Серале Селима III и восстановить его на трон. Он покидает свою крепость на Дунае и направляется в Константинополь, где, по его словам, он хочет водрузить на прежнее место знамя Пророка, отнесенное в лагерь год тому назад. Перед священным знаменем опускаются все преграды: города отворяют ворота, войска склоняют оружие, население – головы. Недалеко от Босфора, Байрактар приказывает горсти отчаянных албанцев отправиться вперед, захватить врасплох в гареме вождя ямаков и умертвить его, предполагая, что лишенное главы войско разбежится само собой. Наконец Байрактар у врат столицы. Не поддаваясь лести султана, он проникает в город с тысячью вооруженных людей и идет прямо на Сераль. Но прежде, чем войти силою в священное для турок место, он на момент останавливается в нерешимости, вступает в переговоры и, благодаря этому, дает возможность совершиться в стенах дворца мрачной трагедии. Когда, наконец, прибывшие силой ворвались во второй двор, первый предмет, который бросился им в глаза, был труп Селима. Убивая его, Мустафа IV думал сделать самого себя неуязвимым и рассчитывал, что его не посмеют низвергнуть с трона, не имея готового заместителя.

Тщетная надежда! Род Оттоманов не весь еще погиб. При обходе дворца солдаты Байрактара нашли спрятавшегося под циновками молодого принца Махмуда. Они падают к его ногам и, по заточении Мустафы IV, провозглашают его императором. Их вождь назначается великим визирем и надеется царствовать именем нового падишаха. Но его правление делается сплошной борьбой. Ненавистный янычарам, видящим в нем последователя Селима, подозреваемый улемами, которые в его реформах видят только зло, возмущая народ своей недоступностью и безжалостной строгостью, Байрактар чувствует, как на его глазах против него составляется заговор всеми существующими в столице партиями; и не трудно предсказать, что этот минутный, насилием возвысившийся, владыка падет под ударами нового мятежа. Эти все чаще повторяющиеся перевороты, эти периодические конвульсии, в которых истощается оттоманское правительство, грозят ему полным крушением. Как будто Турция, исполняя пророчество Румянцева, стремится предупредить смертный приговор, висевший над ее главой, и погибнуть от собственного неистовства.

Анархия в столице отразилась на границах. На Дунае воцарились невообразимый беспорядок и безвластие. Несмотря на склонность самого Байрактара к миру, армия, увлекаясь не сдерживаемым дисциплиной воинственным пылом, оставляла свои позиции, переходила на ту сторону Дуная и делала вид, что хочет напасть на русских, все еще неподвижно стоявших на своих квартирах. До Петербурга дошли слухи, что турки нападают на сербов, состоявших под покровительством царя и включенных в перемирие. Если бы все это подтвердилось, могла ли Россия позволить не только нападать на себя, но даже оскорблять себя безнаказанно? Когда Александр, не связывая себя формальным обязательством, дал понять, что не возобновит войны без предварительного соглашения с нами, он всегда исключал тот случай, когда поведение турок заставит опасаться нападения с их стороны. При существовании же сказанных условий, не оставалось ничего другого, как приступить к военным действиям, если бы соглашение между императорами не состоялось в самом ближайшем времени. Русский кабинет почерпнул в таком положении дел лишний довод для того, чтобы более решительно потребовать уже шесть месяцев обещанного и все еще ожидаемого решения. Румянцев лично сообщил герцогу Виченцы известия из Константинополя и с Дуная, указав на их важность, а вскоре и Александр самым недвусмысленным образом подтвердил слова своего министра. Воспользовавшись свободой выбора, предоставленного ему Наполеоном, он сам назначил точно день свидания, сообщив Коленкуру, что будет 27 сентября в Эрфурте, и что приедет туда за окончательным ответом императора. “Я аккуратно прибуду на свидание”,– сказал он французскому офицеру, которому поручено было отвезти сообщение об этом. В течение тех недель, которые предшествовали свиданию, Александр не только осыпал Коленкура любезностями и милостивым вниманием, он заваливал его ими. Поселившись на Каменном Острове, он пожелал, чтобы посланник выбрал свое летнее помещение рядом с ним для того, чтобы, благодаря такому близкому соседству, чаще представлялись случаи видеться и беседовать. В августе, когда двор переехал на несколько дней в Петергоф, посланник должен был перебраться туда же. Его устроили с его свитой в одном из павильонов, разбросанных в парке русского Версаля, и за все время пребывания в Петергофе он постоянно обедал у императора. В день именин вдовствующей императрицы, после ужина, когда императорская фамилия совершала свою традиционную прогулку по иллюминованным садам, Коленкур, поставленный на одну ступень с высочайшими гостями России, ехал в экипаже с герцогом Ольденбургским и Веймарским, непосредственно за экипажем царствующих особ. При всяком удобном случае Александр назначил для него особое место, выше членов дипломатического корпуса, и, в ожидании решительной минуты, старался до конца льстить гордости Наполеона и заслужить его благодарность.

Приблизительно в то же самое время вернувшийся в Париж Наполеон пригласил посланника Толстого на одну из своих охот, – завидная и крайне редкая милость. Не зная еще дня, в который должно состояться свидание, он чувствовал, что он близок, и, со своей стороны, хотел дать известное направление мыслям Александра и заблаговременно привести его в хорошее, доброжелательное настроение. Во время поездки он рассчитывал сказать Толстому слова, которые, по сообщении в Петербург, возбудили бы там надежду и доверие.

Отправляясь на сборный охотничий пункт, назначенный около Сен-Жермена, он взял к себе в коляску русского посланника вместе с двумя приглашенными, принцем Вильгельмом Прусским и маршалом Бертье. Принц сидел рядом с ним, маршал и посланник напротив. Во время пути Наполеон начал восхвалять качества императора Александра, говорил о своей к нему дружбе и превозносил выгоды, которые Россия уже извлекла из союза, а также и те, которые она в скором времени получит. Но он напрасно тратил слова: Толстой, очевидно, мало заботился о том, чтобы поддерживать разговор. Лицо посланника, строгое и непроницаемое, выражало только холодную почтительность и предвзятое недоверие. Наконец, чтобы развеселить его, император начал шутить над его опасениями и над зловещими слухами, которые посланник передавал своему двору. Разве, говорил он, события не говорят сами за себя? Вместо того, чтобы быть зрителем распри между Францией и Россией, мир, наоборот, будет присутствовать на торжественном акте освящения их дружбы. Оживляясь мало-помалу, он произнес слова, которые должны были бы в будущем сделаться достопримечательными, если бы он сам не потрудился доставить им роковое опровержение. Зачем подозревать его в том, – сказал он, – будто бы он желает воевать с Россией? Что ему от нее нужно? Разве можно предполагать, что он настолько безрассуден, что отважится вторгнуться в ее дебри. Не будет ли подобное предприятие стоять в противоречии с природой вещей и с опытом прошлого? “В истории нет примера, чтобы народы Юга вторгались в северные страны; наоборот, народы Севера наводняли Юг”. Затем, любуясь освещенными солнцем полями, ясным небом, тихой и спокойной прелестью кончавшегося лета, наслаждаясь их яркими тонами и теплотой, он сказал: “Э, да что тут! У вас слишком холодно. Кому нужен ваш снег, а вы можете желать нашего благодатного климата?”. Высокомерным тоном Толстой ответил, что теперешнее время не похоже на времена, о которых говорит Его Величество. Не особенно любезно по отношению к своим соотечественникам, как и по отношению к нам, он заметил, что “Север, почти так же прочен, как и Франция, и что ей нечего опасаться”. Но почти тотчас же с гордостью истинного сына своей родины он добавил: “Я лично предпочитаю наш снег чудному климату Франции”. Если он и делает этот разговор предметом донесения своему правительству, то только с целью предостеречь его от вероломных предложений и умолять отказаться от системы уступок, которые, по его мнению, принимая во внимание характер Наполеона, – и бесполезны и опасны.

Как ни был велик контраст между поведением русского посланника и поведением его государя, в глубине души Александр, как и Толстой, думал, что период уступок должен прийти к концу; если он все еще упорно старался быть приятным и уверять в наилучших чувствах, то его небескорыстная нежная предупредительность имела только одну цель: лучше подготовить Наполеона к положительным требованиям, которые тому в скором времени придется выслушать. Он давал ему возможность уже предвидеть эти требования. Его разговоры с Коленкуром никогда не теряя дружеской фамильярности, часто принимали знаменательную важность. Перед свиданием Александр, по-видимому, занимался сведением счетов франко-русского союза. В счете, который был взаимно открыт, он выставлял имя России на каждой странице. Он отнес на свой актив значительные выдачи вперед, и выводил отсюда заключение, что Франция должна, наконец, с ним расплатиться, и восстановить баланс, притом сразу, а не затягивая дела.

Повторяя вкратце события целого года, начиная с самого Тильзита, он предупредительно высчитывал все, что он добросовестно и искренно сделал в пользу общего дела. Он указывал послу на испытания, которым подвергалась его дружба к Наполеону и против которых он победоносно устоял. “Ничто, ничто на свете, – говорил он ему, – не заставит меня измениться, вы это знаете. Ни препятствия, ни потери, которым может подвергнуться Россия, не могли и никогда не смогут заставить меня уклониться с пути. Генерал Савари не должен был скрыть от Императора, что меня не нужно было торопить с объявлением войны Англии; что, когда он заговорил со мной об этом, декларация была уже составлена и приготовлена; что мое решение было принято потому, что пришло условленное время. Я не считался с опасностями, которым подвергался мой флот, и не искал никаких поводов, на основании которых можно было бы на законном основании отложить дело. Я дал слово и сдержал его. Я говорю вам все это только для того, чтобы доказать, что Император может рассчитывать на меня, и что и сегодня я так же верен обстоятельствам Тильзита, как год тому назад. Вы видите, как страдает Россия от прекращения торговли с Англией и от всех мер, принятых мною с целью воспрепятствовать торговым отношениям, дабы англичане ничем не могли поживиться от нас. И при всем том, вы можете заметить, как изменилось общественное мнение, как переходит оно на вашу сторону и как в общем известные надежды вводят союз с вами в плоть и кровь нашего народа. Только от Императора будет зависеть, чтобы союз был вечен и чтобы он дал, наконец, мир вселенной… По отношению к испанским делам у меня только одно желание – видеть их быстро законченными в пользу короля Жозефа и согласно желанию Императора. Вы видели, как Румянцев в этом отношении шел навстречу вашим желаниям, как мы предупреждали их”.

Александр обращал его внимание на то, что за столько услуг, оказанных Россией, в активе Франции формируют лишь слова и многократно повторяемые обещания, исполнение которых пока в будущем. Когда же Коленкур заводил разговор о Финляндии, о приобретении, которое так удачно довершило территориальное единство империи, о “руке, присоединенной к туловищу”, или напоминал о занятии княжеств, которое продолжалось, вопреки договорам, только благодаря любезности императора, Александр обрывал разговор, но затем снова кротко, но настойчиво, возвращался к своим жалобам по двум главным предметам, по которым он все еще требовал и до сих пор все еще ждал удовлетворения.

Во-первых, это была Пруссия. Ему казалось, что освобождение ее, столь формально обещанное с курьером от 5 августа, приводилось в исполнение не согласно объявленным условиям. В Петербурге только что был получен текст договора об эвакуации, который Наполеон хотел навязать кенигсбергскому двору и статьи которого произвели удручающее впечатление. Этот акт, который предполагалось подписать в Париже 8 августа, хотя и устанавливал территориальное освобождение Пруссии, но не обеспечивал ее независимости. Наполеон возвращал Фридриху Вильгельму его столицу, отдавал ему в известной последовательности провинции, управление его владениями, сбор доходов, но ограничивал до сорока двух тысяч человек наличный состав прусской армии, и между другими гарантиями уплаты долга сохранял за собой три крепости на Одере: Штетин, Глогау и Кюстрин. Александр подозревал, что, удерживая за собой эту стратегическую линию, Наполеон имел в виду сохранить операционную базу против России и вместе с тем средство продлить порабощение Пруссии. В пользу этого говорило и то, что корпус Даву, вместо того, чтобы очистить великое герцогство Варшавское, сконцентрировался в нем. Разве, думал Александр, это делалось не в государстве, которое создано ради вечной угрозы России и которому послужит на пользу окончательный упадок Пруссии, разоренной долгом, который определялся договором в полтораста миллионов и подлежал быстрой уплате?

“Признаюсь, – говорил Александр Коленкуру, – я надеялся, что условия сделки с Пруссией, по поводу которой Император сказал, что соглашается на нее только ради меня, не будут столь тяжки. Толстой сообщает мне о них. Вы требуете такую сумму, которую эти люди никогда не будут в состоянии уплатить вам в такое короткое время; кроме того, вы пользуетесь со времени Тильзита доходами Пруссии, оставляете их за собой до эвакуации и не засчитываете их в уплату. Чем могут они вам заплатить? Затем вы удерживаете крепости! Я откровенно говорю с вами, во мне нельзя заподозрить задней мысли, ибо я более чем доказал Императору мою привязанность, уважение и доверие к нему; все это я доказывал ему при всевозможных обстоятельствах. Смотрите, ведь будут говорить, что эти крепости удерживаются, имея в виду скорее нас, чем Пруссию, так как провинции представляют более действительную гарантию, чем эти крепости; а Пруссию вы приведете в трепет одним щелчком по Магдебургу. Император хорошо знает это, следовательно, дело вовсе не в гарантии уплаты. Следует требовать вещи возможные; со временем они вам заплатят; но в определенный вами срок и при том состоянии, в каком вы их держите со времени Тильзита, мне кажется это невозможным. Если Император, действительно, хочет, согласно требованиям тильзитского мира, восстановить этих людей в их правах, в таком случае нужно ставить им такие условия, которые они действительно могли бы выполнить. Иначе придется вечно сутяжничать с ними; вельможам не подобает искать ссоры с маленькими людьми. Мое личное желание, чтобы они удовлетворили вас; но я боюсь, чтобы такие условия не были источником нового горя для них и, следовательно, новых затруднений для Императора; ибо нельзя требовать невозможного. Заставьте их заплатить еще что-нибудь, что им по силам, но не ставьте им унизительных условий. У Императора так много славы, что он не нуждается в чьем бы то ни было унижении. Клянусь вам, эти люди будут к его услугам, если он этого пожелает и если только он не будет так давить их. Я говорю, генерал, как говорят об этом в свете. Если Император хочет оказать мне услугу, пусть будет он повеликодушнее. Клянусь вам, это будет мне всего приятнее и, кроме того, это докажет всем, что и он делает хоть что-нибудь для меня, тогда как теперь говорят, что только я все делаю для него. Я хочу создать Императору друзей. Вспомните о девизе, который вы написали на его бюсте (в одном из салонов посольства): Велик в войне, велик в мире, велик в союзах.

Если он выведет войска из тех местностей, где присутствие их является угрозой, он тем самым доставит государствам уверенность в их безопасности. Вы всем внушаете доверие, ибо нельзя скрыть, что ваше пребывание в великом герцогстве и занятие Праги причиняет беспокойство. Немного уверенности послужит на пользу и вашим интересам. Франция будет от этого только еще могущественнее, а Император более велик и более счастлив. Тогда англичанам, как и всем вашим врагам, нечего будет сказать против вас. Я говорю вам об этом откровенно, так как никогда не разделял всеобщих опасений. Я никогда ничего не хотел получить от Императора моей политикой, а только прямодушием и верностью. Он видит, до какой степени он может рассчитывать на меня; пусть же он сделает для Пруссии и для меня что-нибудь такое, что доказало бы всем, – это я опять-таки повторяю вам, – что я был прав, полагаясь на него”.

Переходя затем к другому предмету своих упований, к делу соглашения по восточному вопросу, Александр указывал, что истинный узел, скрепляющий союз, в решении этого вопроса; что только решение этого вопроса сделает его нерасторжимым и придаст ему характер неувядаемого величия. Казалось бы, что в продолжение шести месяцев все уже было сказано относительно раздела Турции; но Александр сумел придать делу новизну, сумел открыть в нем неожиданные, подкупающие и величественные стороны. Он постоянно возвращался к тому, что он считал обязательствами Наполеона, говорил о данном ему слове, впутывал высший интерес Франции, т. е., необходимость нанести Англии решительный удар в Индии и таким путем укротить ее; но, главным образом, его призывы обращались к самым высоким чувствам Наполеона, к теме, которая всегда волновала душу завоевателя. Пользуясь словами, сказанными в Тильзите, обращаясь к императору с его собственными доводами, он повторял: “Турки, как говорил мне Император, варвары без организации, без правительства; трудно сказать, на что это похоже. Теперь самый удобный случай придать тильзитским проектам о Турции, т. е. истинному ее освобождению, либеральную окраску, подобающую этому великому делу. Наш век даже более, чем политика, отводит этим варварам место в Азии. Освобождение этих стран будет делом благородным и похвальным; оно не есть следствие честолюбивых планов. Человеколюбие требует, чтобы в наш век просвещения и цивилизации не было в Европе этих варваров”.

Наконец, приходя постепенно в восторженное состояние, подогревая себя своими собственными речами, он доходил до самых воинственных намерений, которые были ему так несвойственны, и давал сигнал к нападению на всех врагов своей империи. Зима приближается, – говорил он, – это самое подходящее время года для возобновления военных действий против Швеции; “мороз повсюду скует мосты”, что даст возможность перейти Ботнический залив, подойти к Стокгольму, и дело, предпринятое на Севере, превосходно сочетается с большими операциями на Юге. Нигде не должно быть проволочек, нужно действовать, и да совершатся повсюду судьбы России: “В сентябре в Эрфурте, в октябре – поход и в течение зимы – результаты”.

Не довольствуясь изложением своих мыслей в двадцати различных версиях перед Коленкуром, Александр пожелал передать их вкратце непосредственно Наполеону. Ему нужно было ответить на письмо от 8 июля, в котором император излагал и защищал свое поведение в Испании. Кроме того, в инструкции, позднее присланной Коленкуру, последнему поручено было выразить царю горячую благодарность за признание короля Жозефа; а это, очевидно, обязывало царя к новым дружеским уверениям. Да и кроме того, назначив день свидания, Александр считал более удобным лично сообщить об этом своему союзнику. 25 августа он написал ему последнее перед свиданием письмо в следующих выражениях:

“Мой брат, позвольте, поблагодарить Ваше Величество за ваше письмо из Байонны от 8 июля, и за все то, что вам угодно было сообщить мне в нем об испанских делах. Ваш посланник передал мне содержание письма, которое он получил от вас третьего дня. С удовольствием вижу, что Ваше Величество отдали справедливость чувству, которое заставило меня идти навстречу вашим желаниям. Оно естественно и проистекает только из привязанности, которую я желаю доказать вам при всяком случае. То, что Ваше Величество предполагает сделать для Прусского короля, преисполнило меня живейшей благодарностью, и я хочу, не теряя ни минуты, выразить вам все удовольствие, которое доставило мне это известие. Позволяю себе еще раз прибегнуть к вашей дружбе ко мне и усерднейше ходатайствовать за его интересы. Что же касается испанских дел, то я надеюсь, что смуты, которые так нравится вызывать англичанам, в скором времени будут успокоены. Ваше Величество, должно быть, уже знаете о событиях в Константинополе. Султан Селим погиб. Мустафа заточен, а Махмуд, слабый и телом, и духом, – только призрак государя. Различные партии грызутся, как никогда. Мне думается, что все эти обстоятельства значительно облегчают исполнение великого плана и освобождают Ваше Величество от последней связи с Портой. Я точно так же был удивлен, узнав о непонятных вооружениях Австрии. Я счел нужным дать ей совет, и мой посланник получил приказание сделать ей по этому поводу представление и указать, к какой пропасти она стремится. Услаждаю себя надеждой в скором времени свидеться с Вашим Величеством. Если не получу от вас известий, которые могли бы помешать мне отправиться в путь, я рассчитываю выехать 13 сентября и на пятнадцатый день буду в Эрфурте. Жду этого времени с живейшим нетерпением, чтобы лишний раз выразить вам те чувства, которыми я преисполнен к вам”.

“Вы видите, что я говорю ему все”, – заметил Александр Коленкуру, читая ему черновик своего письма. Действительно, превосходным слогом, сердечным и обаятельным тоном он весьма ясно высказал все свои желания; напомнил, что он сделал, что мог сделать и чего сам ожидал. Его письмом были заранее определены и поставлены в точные границы основы предстоящих обсуждений. В Эрфурте предметом обсуждения и сделки будут четыре вопроса: об Испании, Австрии, Пруссии и Турции. Решение двух первых было важно для Франции; другие два касались безопасности и величия России. Благодаря такому равновесию в интересах возможна была полная взаимность в услугах и уступках между обоими императорами. Александр предоставлял нам свободу действий в Испании. Против Австрии он предлагал нам скорее кажущуюся, чем действительную, помощь, но которой он искусно сумел придать значение. Взамен он требовал не призрачного восстановления Пруссии, а такого, которое гарантировало, бы его от восстановления Польши, требовал удовлетворения своих восточных вожделений, возобновляя, таким образом, накануне Эрфурта притязания, высказанные вскоре после Тильзита. На каком же решении остановится Наполеон в настоящее время, когда он уже потерял всякую надежду соединить и слить воедино интересы Франции и России на почве неотложного пересоздания вселенной?