Есть люди, которые не в состоянии дать отчет за десятилетия своей жизни, поскольку они не знают об этом времени ничего иного, кроме того, что они ели, пили, исполняли свою работу и за кружкой обсуждали разные сплетни с соседями и людьми своего круга. К Леберехту Хаманну, каменотесу из собора, это не имело никакого отношения. Во-первых, он уже юношей узнал о жизни куда больше, чем доверяют ушам исповедника в Страстную Седмицу, а во-вторых, он шел по жизни с широко открытыми глазами. Что касается важных событий и мыслей, то Леберехт поверял их сшитому им самим дневнику из обтрепанной пожелтевшей бумаги, которую получил в подарок от печатника с того берега реки.
Если раньше Леберехт фиксировал лишь происшествия, которые казались ему ценными как воспоминание, то с той ночи, когда он лежал в объятиях Марты, он записывал и свои мысли, планы и мечты, а подчас строил воздушные замки на окутанной голубой дымкой горе будущего.
Много времени должно было пройти прежде, чем он, освещенный солнцем счастья, набрался мужества и навестил место работы своего отца в Михельсберге. Могила Адама Фридриха Хаманна была занята другим; ни крест, ни доска не напоминали о его земном существовании.
Леберехт прикрыл глаза от солнца, когда вышел из тени высокой башни, которая, устремляясь к небу, высилась над церковным двором и садом аббатства, куда обычным христианам было запрещено заходить. В то же мгновение юноша, как некогда Савл, услышал свое имя с небес. Приставив к глазам ладонь и взглянув в высоту, он узнал — правда, со второго взгляда — Лютгера, черного человека из "Кружки", который перегнулся через каменную балюстраду и приветливо кивал ему. Леберехт, обрадованный, кивнул в ответ, и монах сделал ему знак подойти к железным воротам, откуда узкие крутые ступени вели на верхнюю террасу, к монастырскому саду.
Это был первый жаркий день, подаренный летом земле сразу после праздника Обретения Креста. Каменные стены, в щелях которых то и дело мелькали ящерки, блестели на солнце. Вокруг царила мертвая тишина. Когда Лютгер открыл ворота изнутри, тишь церковного двора разорвал похожий на вопль придавленной кошки визжащий звук: очевидно, петли давным-давно никто не смазывал.
— Я и правда не знал, кто вы, — сказал Леберехт, глядя на Лютгера, облаченного в черное монашеское одеяние. — Вы были наставником моего отца, и я много наслышан о ваших знаниях.
Монах лукаво улыбнулся.
— Слава Господу, что ты меня не узнал, — ответил он. — Кроме Карвакки, никто в "Кружке" не знает, кто я такой на самом деле, и я надеюсь, что ты сохранишь тайну при себе.
— Обещаю всеми святыми!
Лютгер двинулся по крутой каменной лестнице в сторону площадки, по правую руку от которой была дверь в опорной стене, в то время как подъем по левую руку вел дальше, вверх, к саду аббатства.
Травы и всевозможные цветы распространяли пьянящий аромат, как ладан во время курения благовоний у алтаря. В центре квадратного сооружения журчал фонтан, а вокруг него звездообразно располагались грядки с растениями, которых Леберехт не видел никогда в жизни. Лютгер, заметивший изумление на лице юноши, указал рукой на цветущий рай и на смеси латыни и немецкого произнес:
— Anima christiana hortus est — твоя душа должна быть таким же нежным садом, украшенным христианскими добродетелями и дивными цветами, садом, в котором Жених Небесный pascitur inter lilia.— Понимаешь, что я говорю?
— Ну конечно, — отозвался Леберехт. — Мой отец Адам передал мне почти все, что узнал от вас в плане учения. Еще прежде, чем я пошел в обучение к мастеру Карвакки, отец учил меня Consecutio temporum. Со своего скудного жалованья он покупал книги, которые и по сей день составляют мое величайшее богатство.
Тут черный монах обнял его и воскликнул, полный воодушевления:
— Ты и впрямь сын Лысого Адама! Ты говоришь так же, как он, и я бы желал, чтобы ты и думал, как он!
Леберехт кивнул, словно хотел сказать: да, совершенно точно. Но он не дошел до этого, поскольку Лютгер продолжал свою речь:
— Если бы я мог желать, чтобы ты усвоил взгляды отца, то, в первую очередь, вот эти: ты можешь любить Бога, но ненавидеть Церковь, ведь наша Святая Матерь Церковь ныне так же далека от святости, как Рим от рая. Она сжигает людей во имя Господа, не говоря уже о книгах. Папы живут подобно свиньям, они правят, как восточные деспоты, и слушают не внушения Всевышнего, а повинуются лишь своим низменным побуждениям. Спасение своей души они видят в накоплении золота и денег; похоть и страсти — вот их единственное искупление.
Леберехт, сделав удивленное лицо, спросил:
— И это говорит монах?!
Лютгер внимательно посмотрел на своего гостя, словно не был уверен в том, можно ли ему доверить эти мысли, но открытый взгляд Леберехта устранил его сомнения, и он заявил:
— Это говорит монах, для которого учение о спасении души ближе, чем учение Церкви!
В этих словах Леберехт вновь узнал голос своего отца, и ему вдруг пришла в голову мысль: а не попросить ли брата Лютгера позаниматься с ним, как он занимался с его отцом? Как только старый Шлюссель выплатит ему наследство, он будет иметь достаточно денег, чтобы нанять себе учителя. Но прежде, чем юноша успел собраться с духом, чтобы сказать об этом монаху, тот прервал его мысли.
— Только взгляни на эти цветы! Каждый из них — восхваление Творца. Каждый из них своим ароматом и игрой оттенков возносит большую благодарность Богу, чем весь соборный капитул. Назови лишь три из них с восхищением по имени, и твое отпущение грехов на небесах будет больше, чем у тех, кто покупает его за деньги у дверей Божьего дома.
— Должен признаться, — пристыженно заметил Леберехт, — что я знаю лишь самую малость названий цветов вашего сада и, возможно, мне и дальше придется покупать свое отпущение грехов у церковных врат, если я хочу попасть в Царство Небесное.
Тут монах рассмеялся и, схватив Леберехта за руку, потащил его по узким дорожкам между клумбами.
— Это скальная гвоздика, она воплощает стойкую, как скала,) веру, — объяснял он пестрый мир у их ног, — а это незабудка, беззаботный цветочек, олицетворяющий надежду. О милосердии молят алые розы, в то время как ирисы вызывают представление о страхе Божьем. Цветок долин указывает на пренебрежение миром, бессмертник и анемон, напротив, символизируют две значительные добродетели: постоянство и верность. Мускусный цвет указывает на перемену, лобелия — на умеренность, гиацинты являются выражением человеческой радости, лилии белого цвета говорят о чистоте, фиалки — о покорности. Живокость (шпорник) — о постоянстве в добре. Нарциссы показывают свою стыдливость. Цветы "день-и-ночь" призывают к дневной и ночной молитве, а "королевская корона" с длинными корнями призывает к настойчивости в молитвах. Видишь, не требуется ни курений, ни золотых облачений, чтобы славить Творца.
Объяснения Лютгера заставили Леберехта задуматься. Он чувствовал, что здесь, за монастырскими стенами, открывался новый мир. Чтобы добраться до задней части сада, им пришлось; пройти несколько сводов шпалер, с которых тянули свои тонкие ручки вьющиеся растения.
Когда они дошли до последнего свода, лежавшего в тени аббатства, Лютгер наконец остановился. Леберехт сморщил нос. Тот многоголосый аромат, который кружил им головы в передней части сада, здесь с каждым шагом уступал место невообразимому зловонию. За аркой был разбит еще один сад, по размерам не меньше переднего, но запах, который он распространял, был отвратительным. Чертополох, терновник и угрожающего вида растения чередовались здесь с растениями и цветами изысканной красоты.
Леберехт вопрошающе посмотрел на монаха, и Лютгер с серьезностью проповедника поднял палец и сказал:
— Это сад зла, ибо там, где есть свет, есть и тени, где растут лилии, произрастает и чертополох. Сорняки пускают свои корни в ухоженную почву. Видишь, здесь одуванчики недобросовестности, крапива нечистой любви, чертополох греха, терновник тягот. Возьми одуванчик, что меняет свой плащ подобно черту, или первоцвет, называемый еще "ключами от рая", который при божественном имени таит ядовитый корень. Как и само зло, так и цветы зла выступают в разном одеянии. Чертополох и терновник не сделают блага по своему скверному образу мыслей. Красавка и безвременник, которые убивают маленьких детей, а взрослых парализуют, выходят навстречу людям с чарующими темными глазами женщины или в нежном голубом наряде девушки. Так же и со злом. Не всегда зло выглядит отталкивающе, часто оно скрывается под видом красоты и добра, и ничто не защищает черта лучше, чем черная сутана.
Эти слова произвели на Леберехта глубокое впечатление. Когда они искали дорогу обратно, на солнце, юноша, полный изумления, заметил:
— Ваши объяснения, брат Лютгер, способны представить цветочный луг в другом свете. Расскажите мне больше о растениях и их свойствах!
Черный монах усмехнулся и сунул руки в рукава своей сутаны. Достигнув места, где свет и тени встречались на клумбах, Лютгер остановился и смиренно произнес:
— И от меня многое сокрыто из того, что касается жизни растений. Я не изучал природу и рассматриваю это как ошибку. Но, тем не менее, я достиг понимания, что учение о природе по значению превосходит геометрию. Природа — творение Господа, геометрия — труд человека, причем нередко сбивающий нас с толку. Когда Бог творил человека по своему образу, он, к счастью, отложил геометрию в сторону…
— Благодарение Богу, — ухмыльнулся Леберехт. — Как подумаю о статуях в соборе… — Он вдруг запнулся и спросил: — Или я не должен был этого говорить?
— Я преклоняюсь перед скульптором, который создал их; ведь они — отражение Божье. Одни только дураки и больные духом люди требуют их разрушения. — И в то время как взгляд юноши скользил по сверкающему морю цветов, Лютгер поучительно произнес: — Ты должен быть слепым, чтобы любить; но зрячим, чтобы верить.
Когда они достигли того места в саду, где крутая лестница от кладбища вела вниз, и Леберехт уже собирался раскланяться, снизу к ним поднялся другой монах. Это был брат Андреас, маленький, но весьма тучный, заведовавший скрипторием и библиотекой. Что его выделяло среди всех других монахов, так это то, что он каждый раз выбирался на эту должность и считался умнейшим во всем монастыре. Откуда у него такая значительная тучность, было для всех такой же загадкой, как и число "666" в "Откровении" Иоанна. Ведь Андреас ел не больше, чем все остальные монахи, что можно было легко заметить во время безмолвных трапез в рефектории; он отказался даже от темного пива, которое помогало братьям выдерживать сорокадневный пост, и пил в это время воду.
Об этой примечательной особенности Леберехт узнал чуть позже, но каждому чужаку сразу бросалось в глаза нечто другое: Андреас, как только кто-нибудь произносил слово, подходил к говорящему и следил за движением его губ.
— Брат Андреас глухонемой, — объяснил Лютгер своему гостю — поэтому он все время делает такое серьезное лицо. Лишь самые старшие из нас могут припомнить, что он когда-то смеялся. Но это было до того, как Бог уготовил ему это тяжелое испытание. Однажды утром его нашли в библиотеке без сознания. С тех пор он лишен двух из своих чувств.
— Как бы мне хотелось бросить взгляд на библиотеку, — сказал Леберехт, и его глаза загорелись. — Или чужим запрещено переступать порог этого помещения?
— Нет, — ответил Лютгер. — Твой отец проводил там дни и ночи, и никто не возражал. Книги писались не для монахов, но для всех людей, насколько они их понимают. Однако же с этим вопросом тебе лучше обратиться к брату Андреасу.
Помедлив, Леберехт подошел к серьезному монаху, который был почти на две головы ниже его, и повторил свой вопрос. Брат Андреас прочитал вопрос по его губам, кивнул в знак согласия, повернулся и пошел вперед. Леберехт и Лютгер последовали за ним.
Между девятым часом и вечерней службой аббатство превращалось в самое уединенное место на свете, приют тишины и святости; во всяком случае, так казалось постороннему, который приходил сюда в первый раз. И даже скептику вроде Леберехта вспоминалось в этот момент изречение Господа нашего: "Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные!"
Брат Андреас миновал вход, от которого по левую руку находились кельи монахов, а по правую — рефекторий для совместной трапезы и дормиторий — зал с пятью дюжинами деревянных, наполненных соломой ящиков, которые служили монахам кроватями.
За выходом из сада был устроен зеленый внутренний двор, где не было ни единого цветка, и Леберехт догадался, что здесь скрыт особый умысел. Цветы способны были отвлечь набожных братьев от погружения в себя, которое им предписывалось между утренней молитвой и повечерием; для прогулок в отведенные для этого часы были предусмотрены цветочные сады.
Задняя часть здания, где размещались библиотека, скрипторий, архив и ризница, по всей длине опиралась на внешнюю стену церкви, башни которой устремлялись высоко в небо. Когда брат Андреас открыл ворота во внутренний двор, на посетителей пахнуло тем своеобразным запахом ладана, воска и покрытых плесенью книжных переплетов, который свойственен всем монастырям и аббатствам и обостряет органы чувств до необычайного уровня.
По лестнице с высоким крестообразным ребристым сводом они наконец достигли верхнего этажа. Как только брат Андреас нажал на кованую ручку, находившуюся на высоте головы, высокая дверь открылась и перед ними предстал сад фей, полный тайн.
Еще никогда в жизни Леберехт не видел так много книг. Их, вероятно, было здесь сотни тысяч; выставленные на массивных. черных полках из дерева, которые устремлялись с пола до потолка и вверху перетекали в стрельчатые арки, они в своей очередности друг за другом создавали впечатление церковного нефа. К верхним этажам, где располагались, главным образом, печатные труды малого формата, добраться можно было только по узким деревянным лесенкам, которые, казалось, свисали с потолка, как нити паутины, через каждые двадцать шагов. Нижние полки были заняты фолиантами в блестящих переплетах; их обложки порой достигали толщины ладони и имели такой вес, что требовалось двое монахов, чтобы поставить их на пюпитр. Таких пюпитров была добрая дюжина, и располагались они друг за другом, как кормушки, в середине помещения.
За последним пюпитром, освещенным солнечными лучами, проникающими через два узких стрельчатых окна, сидел старый монах с белой бородой. Полностью погрузившись в чтение крупноформатной книги, он не обратил на вошедших ни малейшего внимания. Леберехт заметил, что старик пользовался камнем для чтения, новомодным прибором, о котором он уже слышал, но в действии которого все же сомневался, как и в чудесах святого Игнатия Лойолы. О последнем говорили, будто в присутствии Бога он мог парить над землей на высоте в пять ладоней.
Лютгер, заметив удивление в глазах Леберехта, подошел к брату Андреасу и объяснил ему, что молодой посетитель есть не кто иной, как сын Лысого Адама, который был в особенной степени связан с аббатством и, прежде всего, с библиотекой. Тут лик маленького монаха просветлел, из складок на груди своей сутаны он вынул осколок доски, нацарапал на ней грифелем пару слов и протянул ее Леберехту. Тот прочитал: "Requiescat in pace!". Лютгер тоже проявил интерес к грифельной доске и объяснил:
— Брат Андреас со времени своей глухоты пользуется только латынью. Он понимает немецкий язык, но все, что хочет сказать, говорит на церковной латыни. Одному Богу известно, что в нем происходит. — При этих словах Лютгер немного повернулся, чтобы брат Андреас не мог видеть его губ.
— Вы упоминали о тех книгах, которые посвящены миру цветов и трав, — сказал Леберехт. — Прошу вас, покажите их мне!
Лютгер приблизился к третьей полке и взмахом руки указал вверх.
— Ты молод, и все-таки жизни твоей не хватит, чтобы прочитать все книги библиотеки.
Леберехт подошел к стене из кож и пергамента, которая высилась перед ним подобно башне, вынул одну из книг и поставил ее на пюпитр. Заголовок гласил: "Сады Здоровья, по-латыни Hortus sanitatis. Отсюда истинные мастера извлекли то, что полезно человеку для его здоровья. С высочайшим прилежанием все прочтено, скорректировано и исправлено печатником Германом Гюльферихом из Франкфурта".
— Один из наших новых трудов, — заметил Лютгер.
Другая книга привлекала внимание своими разноцветными иллюстрациями, раскрашенными от руки с натуры и в своей естественности едва отличимыми от цветов в саду. Она носила название "De historia stirpium commentarii insignes", а ее автором был Леонхард Фукс, личный врач маркграфа Ансбаха, позже профессор в Тюбингене и ученый, возведенный императором Карлом во дворянство. Говорили, будто он настолько превосходно описывает лечебное действие растений, что ни один врач или аптекарь не мог обойтись без этого труда.
Лютгер, подавив усмешку, сказал:
— Вообще-то, эта книга должна стоять не здесь. На ней нет разрешения к печати святой инквизиции, ведь автор — приверженец Реформации. — И, подмигнув, добавил: — Христианскую ботанику, то есть ту, учение которой находится в согласии со Святой Матерью Церковью, ты найдешь в этом труде! — При этом он передал Леберехту книгу, титульный лист которой украшал расколотый орех, а узор из разных трав обрамлял заглавие: "Herbarum imagines vitae" ("Трав телесное изображение"), — Эта книга имеет разрешение к печати императора и Церкви. Так что ее можешь читать, не испытывая никаких сомнений.
Пока они разговаривали, брат Андреас вдруг исчез. Казалось, он растворился в воздухе. Леберехт испугался, заметив отсутствие библиотекаря, но Лютгер успокоил его и объяснил, что брат Андреас живет своей собственной жизнью, которая едва связана с монастырским окружением, так что трудно оценивать его поведение. Вероятно, он отправился в находящийся напротив скрипторий.
Леберехт никак не мог наглядеться на драгоценные книги о растениях и цветах. Он нашел книги об алхимии чудотворных трав, а также труды о сокровенной жизни растений, об их символике в Ветхом и Новом Завете и понял, почему его отец Адам ночами просиживал здесь.
— Мой отец рассказывал, что на этих полках хранятся многие запрещенные книги. Меня всегда интересовало, какие; есть основания, чтобы запрещать книги. Неужели они порочат Бога?
— Еще хуже, — ответил Лютгер, — они порочат Папу и Церковь. Бесконечный церковный собор в Триенте должен подготовить список книг, которые нельзя читать верующим христианам; более того, предполагается наложить запрет на печатание и обладание этими книгами, иначе это будет караться отлучением от Церкви.
— И много таких книг? — с любопытством спросил Леберехт.
— Как минимум столько, сколько угодно курии.
— Это значит, что из этой библиотеки исчезла бы половина всех книг?
— По воле Папы, да. — Монах многозначительно усмехнулся. Затем сказал: — Я доверяю тебе и потому хочу поделиться с тобой одной тайной.
Изумленный Леберехт наблюдал, как Лютгер подошел к одной из полок, сдвинул в сторону скрытый затвор — и книжная стена во всю свою высоту стала поворачиваться вокруг оси, пока с громким скрипом не вошла в паз. Леберехт сам не знал, чего он ожидал от этого зрелища, но, честно говоря, был разочарован, когда перед ним оказалась та же стена книг, как и до этого.
Брат Лютгер покачал головой и сухо произнес:
— Это не те же самые книги.
Тут Леберехт догадался, что запас книг в монастыре, очевидно, вдвое больше, чем кажется, и что за каждой отдельной стенкой из книг, одобренных Церковью, устроена задняя стенка с таким же числом книг, которые приходилось скрывать от цензуры.
— Мы — не единственное аббатство, которое располагает тайным арсеналом, — объяснил Лютгер. — Во многих монастырях имеются тайные комнаты с книгами, которые не выдержали цензуры и которые по воле Церкви были бы сожжены. Возможно, настанет время, когда люди будут благодарить нас за наше неповиновение.
Леберехт взял одну из книг и прочитал:
— "О Вавилонском пленении Церкви от Мартина Лютера Виттенбергского, одобрено и разрешено к печати курфюрстом Саксонии". — Он поставил ее обратно на место и взял другую. — Джероламо Фракасторо, "Syphilis sive de morbo gallico". А как обстоят дела с этой книгой? — осведомился юноша.
— Фракасторо — врач из Вероны, который в стиле Вергилия занимается галльской болезнью, завезенной якобы Кристофом Колумбусом из Нового Света. В своей книге он описывает симптомы и лечение этой опасной заразы.
— А что в этом предосудительного? Почему эта книга должна быть сожжена?
— Гнев инквизиции направлен не столько на книгу, сколько на автора. Фракасторо в других своих трудах доказывал, что большую часть чудес можно объяснить естественным образом. Кроме того, он бился об заклад против утверждения, что все окаменелости, которые находят на земле, являются реликтами Всемирного потопа, иными словами, против того, что Всемирный потоп достиг высоких гор Германии и Франции.
— Вздор! Куда же должны были деться все эти массы воды?
— Конечно. Но и по сей день таково учение Святой Матери Церкви. Тот, кто противоречит ей, подвергается опасности закончить жизнь на костре.
— И Фракасторо?
— Смерть опередила инквизитора.
— А что, — спросил Леберехт, указывая на книгу малого формата, стоящую среди больших фолиантов, — скрывается в этом сочинении?
Лютгер достал книгу, раскрыл и положил на пюпитр перед Леберехтом.
— Самые маленькие книги обладают, как правило, самым взрывоопасным содержанием, — заявил он.
— Вы шутите, брат Лютгер!
— Я далек от этого. Напечатать большую книгу — затея дорогостоящая, и едва ли возможно осуществить ее тайно, не говоря уже о хранении. Маленькая книжка, начиненная порохом, может, напротив, быть напечатана и сохранена без шумихи. Поэтому вольнодумец никогда не хватается за большие фолианты.
— Неужели в данном случае речь идет о книге с порохом? — Леберехт прочитал название: — "Christianae religionis Inatitutio von Johann Calvin A.D. 1536" ("Наставление в христианской вере"). И что же зазорного в этом трактате? — спросил он. — Кто такой этот Кальвин?
— Умный человек, по профессии — крючкотвор. Он изучал труды Лютера и теперь поставил себе задачу пропагандировать свой собственный протестантизм. Во Франции и Швейцарии люди толпами бегают за ним.
— Но что правовед понимает в теологии?
— Свое теологическое образование он получил самостоятельными занятиями. Можно как угодно относиться к его учению, но, конечно же, он один из лучших знатоков Священного Писания.
Леберехт разглядывал маленькую книжку. Дух, ополчившийся против религии и Церкви, который царил во всех этих книгах, лишь подтверждал его критическую позицию, и ему на ум пришли слова Карвакки, который считал, что он, Леберехт, должен вырваться в мир, где есть другие люди и другие учения. И, листая еретическую книжонку, он задал Лютгеру вопрос:
— Вы верите, что этот Кальвин сам выучился теологии?
— Так говорят.
Леберехт долго молчал, затем сделал над собой усилие и сказал:
— Брат Лютгер, столько книг стоят здесь без пользы, ожидая того, чтобы передать дальше свое учение. Знаю, у меня нет школьного образования, какое дают иезуиты, но мой отец обучил меня чтению и письму, геометрии и латыни. Я читаю "Галльскую войну" и "Речи" Цицерона быстрее, чем сын старого Шлюсселя, который посещал лекции. Прошу вас, позвольте мне здесь, в библиотеке вашего аббатства, изучать древних философов, Аристотеля и Платона, геометрию и астрономию. А если бы вы иногда еще могли помочь мне, отвечая на мои вопросы, то я заплатил бы вам по-царски.
— Мой юный друг, — ответил Лютгер, пытаясь охладить воодушевление Леберехта, — наука — не вопрос денег, а здесь — не школа, а библиотека монастыря, которая служит обучению и укреплению духа монахов этого аббатства!
— Простите, — бросил Леберехт, — я готов вступить в ваш орден, если таково условие, чтобы заниматься здесь. — Едва он это проговорил, как ужаснулся собственным словам.
Лютгер строго взглянул на Леберехта. Когда монах увидел блеск в глазах юноши и жар на его щеках, у него не осталось сомнений, что тот говорит всерьез. Но именно поэтому ответ монаха оказался иным, чем ожидал Леберехт.
— Сын мой, — промолвил Лютгер без малейшего клерикального пафоса, — ты обучился профессии каменотеса, и мастер твой не устает хвалить твое умение. Ты — вольнодумец, ты научен свободно мыслить; не только этот, но и любой другой монастырь был бы наименее приемлемым местом для того, чтобы отвечать потребностям твоей жизни. Довольно того, что один из нас ежедневно мучим сомнениями и, бросая взгляд на свободу, раскаивается в своем шаге. По духу я ближе к тебе, когда ты хвалишь божественную красоту соборных фигур, чем к моему аббату, который считает тело человеческое сосудом гниения, прахом и навозной кучей. Забудь эти мысли! Ты не будешь здесь счастлив.
— Но мой отец Адам, — попытался возразить Леберехт, — он ведь получил свое знание здесь. Почему же вы не хотите позволить и мне сделать это?
Лютгер поставил книгу Кальвина на место и толкнул книжную стену так, что она, описав полукруг, вновь повернулась вокруг своей оси и с громким скрипом вошла в паз. На это завораживающее действо Лютгер не обратил ни малейшего внимания: он привык к нему, как к ежедневно повторяющимся часам службы, которые протекали не менее монотонно.
— Твое влечение к наукам, — сказал монах, — действительно неукротимо. Мне кажется, было бы неправильным не пойти ему навстречу. Поэтому я буду просить брата Андреаса выполнить твое желание. Это желание необычное, но я не могу себе представить, чтобы он отклонил его. Что же касается меня, то я охотно буду заниматься с тобой раз в неделю по всем направлениям учебы. Впрочем, это должно происходить по вечерам, когда день монахов идет к концу. В остальное время ты будешь оставлен наедине с книгами и можешь посвятить себя учению.
Так исполнилась мечта Леберехта, мечта о том, чтобы получить, как и его отец, знания, которые остаются сокрытыми даже для ученика иезуитов. Спустя четыре года Леберехт завершил свое ученичество и получил от Карвакки свидетельство о присвоении ему звания подмастерья, которое подтверждало его высокое умение и лучшие перспективы как каменотеса. Отныне Леберехт состоял на жалованье в цехе каменотесов, но, как минимум, столько же времени любознательный молодой человек проводил в библиотеке монастыря. Все ночи проходили таким манером, и это усердие снискало у монахов великое восхищение.
Связь с его приемной матерью Мартой, несмотря на то что Леберехт сначала опасался охлаждения к нему со стороны возлюбленной, оказалась продолжительной; более того, та страсть, с которой они сошлись в первый раз, даже усилилась. Его сердце билось в унисон с ее сердцем, и их тела постоянно дарили друг другу новую радость.
Поскольку Якоб Генрих Шлюссель, хозяин трактира, после стычки с девкой Людовикой проводил дома редкие ночи, а сын Кристоф насовсем переселился к иезуитам, их любви ничто не препятствовало и никто (так им казалось, во всяком случае) не замечал их запретных деяний. После выплаты ему нежданного наследства Леберехт располагал значительным состоянием, из которого, впрочем, не взял ни единого гульдена; как подмастерье соборного цеха каменотесов, он имел неплохой заработок.
И счастье было бы почти полным, кабы между Днем поминовения усопших и Днем святого Леонарда черт не привел в город отбившуюся от своих стаю флагеллантов, как теперь называли себя бичующиеся. Две дюжины закутанных фигур с остроконечными колпаками на головах, прикованные друг к другу, как опасные преступники, медленно вошли в город. Впереди выступали два литаврщика в черных платках, в которых были сделаны прорези для глаз. Глухие удары литавр раздавались над ярмарочной площадью, рядом с которой, в одном из переулков, они разбили свой лагерь, и туда сразу же потянулось изрядное количество зевак, желавших отвлечься от монотонности будней.
Официально братство бичующихся было запрещено Констанцским собором, и в протестантских районах страны их давно уже не было. Но в городе, об особой набожности которого шла молва, флагелланты еще отваживались появляться средь бела дня, тем более что они выступали не как благочестивое братство, но скорее как фигляры, имеющие твердое намерение обратить на себя внимание горожан назидательным образом. Бичующиеся не имели определенного места жительства, перебивались милостыней, или добровольными пожертвованиями из карманов богачей, мучимых нечистой совестью, или подачками кающихся грешников, которые таким образом стремились купить себе спасение Небес.
Флагелланты — их еще называли "орущими кающимися" из-за пронзительных воплей, издаваемых ими в назидание публике, — проводили ночи под двумя дряхлыми телегами, с которыми они без упряжных животных передвигались по стране в сопровождении неисчислимой своры собак. Они тащили эти телеги по голым мостовым, погрузив на них, помимо реквизита для своих представлений, четырех женщин и семерых детей. Все они были в таком плачевном состоянии, что у тех, кто встречался им на пути, невольно щемило сердце.
На рассвете следующего дня дети, одетые лишь в набедренные повязки, высыпали на площадь. Они размахивали плетями и с пронзительными воплями бичевали свои худенькие обнаженные спины, а затем тянули ладошки за съестным. У двух девочек с вьющимися темными волосами тела были настолько окровавлены, что их вид, вызывая всеобщее сострадание, заставлял жителей города заваливать малышек хлебом и фруктами.
Под звон колокола к соборной площади потянулись мужчины и дети, вооруженные кнутами, бичами, палицами "моргенштерн" и прочими отвратительными орудиями истязаний, в то время как женщины, прихватив кожаные плетки, двинулись к приходской церкви, храму Богоматери.
Предводитель мужской группы, члены которой, как и днем раньше, были облачены в длинные балахоны и остроконечные колпаки, обратился к горожанам с призывом последовать примеру бичующихся и объявил бичевание Христа, доступное глазам каждого, кто способен вынести это зрелище. Народу собралось на полмили — до самого Верхнего моста. Ремесленники отложили свои инструменты, женщины покинули свои дома, а дети резво пританцовывали, следуя за мрачной вереницей. Когда шествие достигло соборной площади, оно составляло, пожалуй, около тысячи человек, которые столпились вокруг маленькой труппы и с нетерпением ожидали кровавого зрелища.
Наконец удары колокола стихли и вперед выступил долговязый худой человек, одетый как монах, но не в сутану какого-либо определенного ордена, и сообщил, что прочтет письмо Христа, которое принес ангел с неба и оставил в Иерусалиме. Подлинность письма, как он заявил, подтверждена Папой Климентом и проверена священной инквизицией в Риме.
По рядам пронесся благоговейный ропот. Многие перекрестились. Две женщины упали на колени, молитвенно сложив ладони.
Тощий человек извлек из своего балахона сложенный пергамент и раскрыл его театральным движением, как зазывала, который нахваливает чудодейственную травку. В кругу зрителей повисла мертвая тишина. Литаврщики сопровождали процесс разворачивания пергамента глухой барабанной дробью, пока тощий мужчина в балахоне не начал высоким певучим голосом читать письмо.
Из его чтения нараспев никто не понимал ни слова, поскольку пергамент был написан на своего рода латыни или на том, что могло сойти за латынь для тех, кто был в латыни не сведущ. И все же это исполнение вызвало большое волнение и обмороки среди женщин, стоявших в первых рядах и имевших перед глазами "собственноручное письмо Иисуса Христа". Несколько мужчин возбужденно закричали, чтобы флагеллант перевел им Божье слово на их язык.
И тогда тощий начал, изменив голос:
— О вы, достойные жалости люди! Как случилось, что большинство из вас живет столь беззаботно и глупо для души и так мало хлопочет о спасении? Почему годы ваши проходят во всевозможных грехах, холодно и лениво? Как случилось, что вы исповедуетесь в своих грехах, но мало меняетесь к лучшему? Как случилось, что христианские добродетели и святость посеяны Редко и жидко, грехи же распространяются по всему миру? Неужто не верите вы, достойные сожаления, что после этой временной жизни вас ожидает будущая вечная жизнь? Или у вас нет желания и стремления к небесному блаженству? О человек, если ты будешь помнить об этом, вряд ли ты станешь грешить в вечности. Тогда не будешь ты глупым и безрассудным, или отчаявшимся, или даже вовсе не верующим в Вечное. Эти мысли побуждали многих мучеников выносить с терпением, желанием и радостью самые ужасные муки, какие только могла измыслить тирания. Эти мысли вложили в руку святого Иеронима острые кремни, чтобы он терзал свою голую грудь, заключили святого Гильельмо на всю жизнь в железный панцирь и поместили святого Симеона на высокий столп, где он пребывал в жару и холод, в дождь и снег, днем и ночью. Мысль о вечности убеждала святых слуг Господних в том, что лучше потерять все свое добро и тысячу жизней, чем совершить грех. Услышьте же слова мои и следуйте им. In aeternum. Аминь.
— Аминь, — повторили зрители в один голос.
Леберехт наблюдал за скоплением народа со своих лесов над восточными хорами собора. Со времени процесса инквизиции людские сборища были ему не по душе, особенно на этой площади. И все же, когда флагелланты раздели одного из своих рядов, а затем привязали его к трехногой деревянной раме, которую привезли с собой, юноша отложил молот и резец и спустился с лесов, чтобы следить за происходящим в непосредственной близости.
Леберехт увидел, что связанный человек, находившийся в центре круга, представлял достойное сожаления зрелище, поскольку его истощенное тело было сплошь покрыто ранами. Юноша без стеснения протиснулся в первые ряды, в которых, стояли преимущественно женщины, и, приглядевшись, заметил, что раны этого человека были заскорузлыми от грязи и гноя. Когда два флагелланта насадили на голову этого несчастного создания терновый венец и по его лбу и щекам сразу же потекли две струйки темной крови, зрительницы вмиг застонали, словно ощутили боль в собственном теле.
После этого вперед выступили пятеро размахивающих плетями мужчин. Они сняли верхнее платье и остались только в широких кожаных поясах вокруг живота и ремнях на плечах. Тела этих мужчин тоже были покрыты гноившимися, загрязненными рубцами и струпьями, от которых исходило зловоние. Одному из зевак стало плохо еще до того, как они приступили к жестокому лицедейству.
Вначале палачи угощали друг друга, вертикально занося плети, так что кожаные ремни с громкими щелчками обвивались вокруг их тел. Когда пролилось достаточно крови и зловоние сделалось невыносимым, все вдруг обратились к мужчине, изображавшему Христа, и бичевали его до тех пор, пока он издавал пронзительные вопли. Вдруг он безжизненно поник, и ни Леберехт, ни другие зрители не могли понять, был ли его обморок настоящим или притворным.
Лишь теперь бичующие оставили свою жертву. Один из них вылил на него ведро воды, отчего несчастный вновь открыл глаза. Освобожденный от своих уз, он стал в позу гладиатора и, скрестив руки, принимал рукоплескания зрителей, в то время как дети с глиняными кружками обходили ряды, собирали милостыню и в благодарность восклицали тонкими голосками: "Memento mori".
Испытывая отвращение к лживости веры и жажде сенсаций у своих сограждан, Леберехт вернулся к себе. Зрелища, подобные этому, против которых в других местах выступала даже инквизиция, были ему отвратительны. Не религиозное назидание привлекало сюда массы, но жажда крови, и такое поведение горожан делало его больным.
Целый город в эти дни был охвачен религиозным угаром. Флагелланты повторяли свои представления с бичеванием в разных местах города, и, поскольку все больше становилось тех, кто присутствовал на мрачных действах, можно было предположить, что многие обыватели не могли досыта насмотреться на кровь и являлись сюда неоднократно.
Но о том, что происходило за закрытыми дверьми в церкви Богоматери, знали лишь те женщины, которые в этом участвовали, и это давало пищу для самых невероятных слухов. Все же (или именно поэтому) в последующие дни горожанки (их число достигало пятисот) вместе с женщинами флагеллантов трижды входили в охраняемую монахинями церковь, чтобы вновь выйти оттуда лишь спустя три часа, уже в сумерках. Многих приходилось поддерживать, на лицах иных имелись следы побоев, а от других можно было услышать, что они получили там повреждения в нижней части живота. Общим для всех было их молчание и намеки на то, что они торжественно поклялись Святой Девой ни с кем не говорить об этом. Ради спасения души они даже отказывали своим мужьям в течение месяца.
И Леберехта тоже ожидал подобный опыт с Мартой: ни горячие слова страсти, ни угрозы поискать счастья на стороне никак не повлияли на ее непреклонность. Гильдия речных рыбаков, горстка пышущих здоровьем парней, которые уже многократно заставляли говорить о своей железной сплоченности, решили прогнать из города флагеллантов и их жадное до денег потомство, дабы не стать посмешищем всей страны.
Но на следующий день судьба с безжалостной суровостью перечеркнула благонамеренный план. Во время очередного представления с бичеванием, проходившего на площади у Гавани, один из палачей вдруг упал и остался недвижимо лежать на мостовой. Остальные четверо и подвергавшийся бичеванию "Спаситель", который сам освободился от своих пут, лишь с трудом смогли объяснить изумленной публике, что сцена эта не является частью зрелища, поскольку флагеллант действительно мертв.
Мертв? Эта новость распространилась подобно пожару по жнивью — сначала робко, потом с все возрастающей скоростью. С другого берега реки позвали хирурга, и, когда он прибыл, один из бичующихся опустился на колени рядом с мертвецом, прижал ладони к животу и сжался от боли. Испытывая отвращение к виду крови и грязных ран, хирург прикрыл рот платком, прежде чем приступать к осмотру мертвеца.
Едва он начал, как один из зевак робко и скорее вопросительно воскликнул:
— Чума?..
Какое-то мгновение казалось, что стоявшие вокруг люди застыли. Внезапно стало тихо, как в крипте собора. Горожане не сводили глаз с врача, который опасливо коснулся черных желваков на теле умершего.
— Черная смерть! Господи, помоги! — вскрикнула одна из женщин, хлопнув ладонями над головой, и зеваки, которые никак не могли насытиться ужасным спектаклем, вмиг рассеялись, стараясь оказаться подальше отсюда.
— Черная смерть! — звучало в извилистых переулках. — Закрывайте ворота! Забивайте окна! Черная смерть бродит вокруг!
Словно подгоняемые фуриями, люди спешили домой, налетая друг на друга, как одичавшие звери. От собора доносились глухие звуки большого колокола; погребальный звон монастырских колоколов лихорадочно и пронзительно вторил ему, и его эхо разлеталось над окружающими холмами. На улицах скулили собаки, которых не пускали в дома из страха, что животные могут принести болезнь.
— Черная смерть! Помоги, святой Рох!
Сто лет убийственная зараза щадила город. Даже в год большой кометы, когда огненный шлейф в небе предвещал конец света, а люди смердели, как околевающие животные, даже тогда страна осталась нетронутой болезнью благодаря усердным молитвам, постам и обетам святому Антонию-отшельнику, мученикам Себастьяну и Роху и всем сорока заступникам.
Теперь же люди проклинали чужаков-пришельцев, которые занесли черную чуму, и разжигали перед дверьми своих домов костры, надеясь, что едкий дым горящих веток бедренца, можжевельника и валерианы защитит от чумных испарений, как ладан от дыхания сатаны.
Как только сгустились сумерки, за рынком, где флагелланты разбили лагерь, собралась толпа мужчин. Вооруженные вилами, палками и цепами, они с громкими криками погнали флагеллантов вон из города, и у тех даже не было времени спасти] свои пожитки. Их телеги и одежды сожгли, а дом, в котором они справляли нужду, замуровали.
Когда наступила темнота, город, окутанный белым дымом, походил на большое облако, в котором, словно глаза многоголовой гидры, горели сотни костров. Распространились плач и стенания, поскольку мужчины запрещали женам, а родители — детям доступ в дома из страха, что они могут принести чуму.
Вдоль реки сквозь ночь мчались на запад две запряженные четверкой повозки, везя под вздымающимися тентами тяжелый груз. Под пологом первой укрывался его преосвященство, архиепископ, искавший спасения не в молитвах, а в бегстве в Вюрцбург. Во второй телеге, помимо съестных запасов на шесть месяцев, покоились горностаевая мантия, золотая дароносица и палец из реликвария Генриха II, который уже спас архиепископа Георга от беды после того, как астролог объявил, что тот, кто носит его при себе, избежит смерти столько, сколько пожелает.
Начало чумы застало Леберехта в бенедиктинском монастыре на горе Михельсберг, где он в библиотеке предавался изучению труда Цицерона об искусстве ясновидения. И как раз на том месте, где Цицерон приводит фрагмент из Критона, в котором Сократ сообщает о своем видении (ему явилась прекрасная женщина в белом одеянии и в цветистых выражениях поведала, что через три дня он умрет), в молчаливое царство знаний ворвался немой брат Андреас. Желая привлечь к себе внимание, монах изо всех сил хлопнул дверью, чего никогда прежде не делал.
Леберехт, подняв взгляд, увидел, что низкорослый монах дико размахивает руками, указывая ему на дверь и требуя, чтобы он удалился из библиотеки. Юноша не понимал, чем вызвано подобное поведение, и сделал ему знак, чтобы тот написал на своей грифельной доске, что случилось.
Волнение было написано на лице монаха, когда он извлек из сутаны доску и торопливо нацарапал на ней шесть букв: PESTIS.
Звон колоколов, белый дым внизу, в городе, — только теперь Леберехт осознал всю серьезность положения. Он вскочил, собираясь бежать к воротам монастыря, чтобы отправиться домой, но на лестнице столкнулся с братом Лютгером. Встревоженный монах казался бледнее обычного, а на его лице был написан неподдельный страх.
— Куда ты? — крикнул он Леберехту.
Тот попытался поскорее проскочить мимо монаха.
— Мне надо домой, — ответил он, не глядя на Лютгера.
— Слишком поздно, слишком поздно! Все ворота заколочены.
— Но мне нужно туда!
Брат Лютгер схватил Леберехта за руки. — Пойми же, наконец! Наш город поразила чума. Не только ворота аббатства, но и двери всех домов забиты. Даже если ты уйдешь отсюда, тебе нигде не найти пристанища. Никто никому добровольно не откроет дверь. Это запрещено под угрозой наказания.
Леберехт растерянно уставился на каменные ступени. Он не мог оставить Марту одну в этой ситуации. Он должен вернуться!
— Но не можете же вы, в то время как повсюду горят чумные костры, просто прятаться за стенами монастыря! — взволнованно воскликнул Леберехт. — И это христианская помощь ближнему, которую проповедовал наш Господь?
Брат Лютгер отпустил юношу и повел его по лестнице наверх.
— Это не вопрос христианской любви к ближнему, сын мой. Любой из нас, всякий, кто отважится выйти на улицу, будет схвачен братьями Креста и отправлен в карантинный дом за городом, куда свозятся больные, уже имеющие на теле Каинову печать черной смерти. А что это значит, пожалуй, объяснять не нужно. В такой больнице никто не живет больше трех дней.
Братья Креста? Леберехт еще никогда не слышал об этом обществе, и в ответ на свой вопрос узнал, что в Крестовое братство объединяются мужи, которые после некоего обета (например, если они перенесли смертельную болезнь, пережили чудесное спасение или получили долгожданного наследника) должны — в случае, если на город обрушится напасть, подобная чуме или проказе, — в благодарность принять на себя службу во время эпидемии: ходить за больными и сжигать умерших. В те времена, когда они не задействованы, это братство считается очень уважаемым, но от каждой корпорации к нему могут относиться лишь два члена, а именно: два врача, два священника, два могильщика и два аптекаря.
В конце концов Леберехту пришлось смириться с неотвратимостью судьбы, и на последующие четыре месяца он получил комнатку среди келий бенедиктинцев. И если поначалу одна лишь мысль о том, чтобы провести свою жизнь в сообществе монахов, казалась Леберехту невыносимой, то через пару дней ему стало ясно, что во всем городе нет места, где бы он был так надежно защищен от черной смерти, как в этом аббатстве, стоящем на уединенном холме и окруженном высокими башнями.
Его каморка со столом, стулом и скамеечкой для молитв отличалась от келий монахов тем, что была дополнительно оснащена постелью, в которой Леберехт спал. Признаться, присутствие в дормитории красивого юноши казалось благочестивым мужам неуместным, ибо пробуждало в них греховные мысли. Однако во всем остальном он вписался в монастырскую жизнь и жил, придерживаясь распорядка дня бенедиктинцев, который начинался на рассвете с молитв и созерцания и таким же образом завершался, когда солнце пряталось за горизонт. Между тем здесь простирался собственный мир, далекий от жизни, спрятанный за каменными стенами, чрезвычайно подходящий для того, чтобы направлять дух и мысли к жизни после смерти. Во всяком случае, у Леберехта сложилось именно такое впечатление после первых дней монастырского уединения.
Если бы не тоска по Марте, его приемной матери, и печаль, которой он предавался главным образом ночами, ибо привык в это время лежать в объятиях возлюбленной, если бы не мучительные мысли о ее теплом мягком теле и не тревога о ее здоровье, Леберехт был бы доволен своей судьбой и относился бы к аббатству и его обитателям с уважением и восхищением, не расточая критических мыслей.
Но поскольку печаль и тревога не покидали его, он чувствовал, как от недели к неделе растет в нем питаемое огнем неутолимой страсти недовольство существующими отношениями. Леберехт наблюдал, даже преследовал братьев и всевозможную их деятельность, стараясь быть бдительным, но при этом не проявляя себя как тайный созерцатель, и, едва минули четыре недели совместной жизни, сделал удивительное открытие: мир в стенах аббатства, который у постороннего вызывал впечатление Царства Божьего на земле, ни в малейшей степени не отличался от мира за пределами его стен (не считая лишь отсутствия материальных проблем). В остальном же здесь, как и повсюду, рядом жили Добро и Зло, Ум и Глупость, Самопожертвование и Низость, Смирение и Высокомерие, Аскеза и Разврат. Все, как и в обычной жизни. А что касалось благочестия в вере, то у Леберехта сложилось мнение, что оно в меньшей степени было делом сердца, нежели чистой привычкой. Среди братьев встречались и ожесточенная вражда, и тайные любовные связи, а доносчики чередовались с подхалимами, соглашателями и бунтарями.
Осознание это потребовало определенного времени и вызвало у Леберехта лихорадочное стремление к знанию и опыту. Наконец, достигнув важного озарения, он понял: ничто в этом мире не было таковым, как представлялось по внешнему виду. В библиотеке хранились должным образом подготовленные и рассортированные плоды с древа познания: учение о спасении, философия, юриспруденция, география, ботаника, алхимия, астрономия и геометрия — и ждали, когда их соберут.
Леберехт предпочитал посвящать своим занятиям те часы, которые монахи проводили в мрачной церкви за пятикратной молитвой. Тогда он был в библиотеке наедине со знаниями человечества, а встреча с бездной и откровениями науки заставляла его забыть об окружающем мире и своем положении. Что же касалось остального, то Леберехт мало знал о том, что происходило во внешнем мире. Костры, которые день за днем разжигали на улицах города и пламя которых по ночам придавало небесам сумрачное свечение, не предвещали ничего хорошего.
Люди в капюшонах из братства Креста, раз в день проходившие мимо монастыря с курильницами, распространявшими едкий дым, рассыпали перед дверьми известь, чтобы виден был след беглеца. При этом они обязаны были молчать — во-первых, чтобы еще больше не испугать людей, а во-вторых, потому что опасались, что синие испарения (в них, предположительно, находился возбудитель чумы) могут найти себе ход через открытые рты. Но брат Андреас, мастер мимики поневоле, все же уверял, что через окно с помощью знаков пообщался с одним из братьев Креста и таким образом узнал, что черная смерть унесла уже пятьсот человек, да упокоит Господь их бедные души!
На самом деле чума собрала на семи холмах города богатую жатву. Сколько жертв приходилось оплакивать, никто не мог сказать, поскольку там, где в заколоченных домах подходили к концу запасы воды и пищи, к черной смерти присоединялась еще смерть от жажды и голода, а в своем отчаянии многие в поисках пищи не брезговали даже собаками и кошками.
Хотя горожанам под угрозой наказания запрещалось покидать дома, по ночам действовала тайная курьерская служба. Дети, молодые люди и отверженные, для кого жизнь и так была бременем, закутавшись с головы до ног, сновали в неосвещенных переулках и за высокую плату исполняли работу посланников или обменивались новостями, а в крайнем случае даже пищей, хотя каждый знал, что тем самым он может впустить в дом черную смерть. Совершая эту запрещенную службу, некоторые умирали уже спустя несколько дней, другие же за короткое время приобретали столько богатства, сколько, не случись эпидемии, им не удалось бы скопить и за всю свою жизнь. Через три месяца, когда многие выжившие уже привыкли к чуме или нашли средства и пути, как побороть ее, за замурованными воротами и забитыми окнами разразилась новая болезнь — болезнь любопытства, которая для многих была так же невыносима, как голод и жажда.
Речь шла не о неопределенности судьбы ближайших членов семьи — отцов, матерей, родителей и детей, — но о судьбах тех, кто никоим образом не был связан с их судьбой, но представлял интерес исключительно из-за своего положения или по иным причинам.
Даже при самом поверхностном рассмотрении чума оставила заметный след, поскольку каждый дом, где оплакивали умерших, был помечен крестом, нанесенным белой известью, без упоминания имен жертв. Двери домов, где не выжил никто, были помечены косыми полосами или теми таинственными тремя буквами, которые украшали многие надгробные камни, но значение которых знали лишь немногие: R.I.P. — Requiescant in pace ("Да покоятся с миром").
Конечно, ночные посланцы общались между собой и в результате достигали такого уровня информированности, какой сделал бы честь и инквизиции. Что же касается последней, то она уже на третий день эпидемии потеряла главного блюстителя города, доминиканца Бартоломео. Истинные обстоятельства, при которых он стал жертвой чумы, возможно, никогда не выяснятся, но, как это бывает со слухами, подробности множились, чем больше уст об этом сообщало.
О брате Бартоломео рассказывали (разумеется, за звонкую монету), что инквизитор, узнав об эпидемии, воскликнул: "Это кара Господня! За наши грехи он послал нам бич своего гнева!" Он ликовал и из окна своего дома за старым Придворным штатом заявлял, что тот, кто чтит законы Господа и Церкви, может не бояться ни смерти, ни дьявола. Спустя два дня его тело, все в черных бубонах, нашли перед дверью. Внутри дома находилась Сара, известная в городе блудница. И когда труп инквизитора погрузили на телегу, чтобы отвезти к месту сожжения у городских ворот, все его члены висели безжизненно, кроме одного — того, который присущ только мужчине. Он торчал, как жезл Моисеев, и после того, как бренные останки инквизитора были преданы огню, горел и смердел подобно смоляному факелу. Так рассказывали посланцы.
Болтали также, что у статуи Елизаветы в соборе за ночь отвалился нос, словно ее посетила болезнь, и что сотни гигантских крыс появились в доме Божьем и окружили надгробие императора Генриха и его супруги Кунигунды, из которого струился странный сладковатый запах.
Красильщик Ройтингер и его хворая жена (во всяком случае, так сообщалось) в течение четырнадцати следующих друг за — детей, а на пятнадцатый день за детьми последовал и сам красильщик. Магда, его жена, у которой после каждых родов на лице была написана смерть, напротив, пережила всех, поскольку постоянно капала на грудь эликсир, который получила от Афры Нусляйн, по воле инквизиции закончившей дни свои на костре. Казалось, ночные посланники знали и причины чумы. Флагелланты, как поговаривали, нарочно явились в город, чтобы принести его жителям смерть. Они были посланы лютеранскими маркграфами фон Кульмбах-Байрейт, смертельными врагами архиепископа, которые уже отобрали у него значительную часть земли и не единожды угрожали полным уничтожением. Заговор носил дьявольскую печать маркграфа Алкивиада, сына маркграфа Казимира, который нашел свою смерть годом раньше, но следы его, такие, как руины архиепископского замка у ворот города, еще можно было видеть отовсюду.
И если зима препятствовала дальнейшему распространению заразы и выманивала людей из их домов, то в теплые весенние дни смерти снова участились. Никто, даже сами врачи, закутанные в длинные балахоны и с птичьими масками на лицах, не могли бы сказать, сколько еще продлится этот бич Божий. Поэтому распространился слух, что поля и деревья тоже поражены болезнью и в течение нескольких лет будут непригодны, что ожидаемый голод превзойдет все бедствия, которые посетили страну на памяти людской.
Леберехт, находясь в аббатстве на горе Михельсберг, был избавлен от таких мрачных мыслей и, не считая плотских желаний, не испытывал никаких лишений. Стены монастыря, которые уже отражали нападения многих светских врагов, и на этот раз показали себя непреодолимым бастионом. Во всяком случае, до того судьбоносного пятого воскресенья после Трех царей.
В названный день брат Мельхиор, который отвечал за хозяйственные нужды монастыря, читал за утренним супом (кусочки хлеба в молоке) на тему дня от Матфея 13:25 "Venit imicus ejus et superseminavit zizavia".
Монахи беззвучно хлебали за подковообразным столом, занимавшим всю трапезную. Каждый сунул за ворот своей сутаны край белой салфетки, расправив другие три конца ее перед собой, чтобы защитить облачение от пятен. Леберехт, которому была оказана честь участвовать в жизни монахов, сидел в левом нижнем конце стола и действовал так же.
— Как Всемогущий Творец создал мир своим всемогуществом, — начал брат Мельхиор свое чтение, называемое "Argumentum", — то пожелал, чтобы мир был назван по-латыни mundus — "чистый". Но благочестивый христианин может удивиться, ведь этому миру подобает более имя "нечистый". Почему же мир должен называться чистым, если в нем скрывается столько абсолютных нечистот и если он полон недостатков? Почему? Ведь он полон бесчестия, грехов и тягот, так что сам евангелист Иоанн говорит: "Mundus totus in maligno positus est". Почему чистый, когда он полон чертополоха и шипов, гадюк и змей, бурь и непогоды, войн и заразы? — Заразы, — повторил Мельхиор и округлившимися от испуга глазами взглянул в сторону аббата, который сидел во главе стола. И еще раз произнес, глотая воздух: — Заразы! — Потом он поник на своем стуле. Голова его упала прямо в миску, так что брызги утреннего супа оказались на столе.
Монахи растерялись. Никто не отваживался оказать помощь собрату. Белая лужа, образовавшаяся посреди стола, следуя силе тяжести, искала путь к противоположному краю, где последние семь лет было место брата Никодемуса. Брат Никодемус, видя надвигающуюся напасть, вскочил и, подобрав сутану, с криком "Чума!" в большой спешке покинул трапезную, забыв по обыкновению поклониться аббату Люциусу и распятию, висевшему над ним (истинного адресата этого изъявления вежливости не знал никто).
Немая тишина, вызванная неожиданным событием, вскоре обратилась в подобие пчелиного жужжания, какое можно услышать в закрытых ульях, только здесь речь шла о возбужденном шепоте монахов, которые гадали между собой, была ли внезапная смерть собрата Мельхиора действительно вызвана чумой или имела иную причину. Насколько было известно из анналов монастыря, в большинстве случаев смерть настигала монахов в постели, но четверо умерли на повечерии в церкви, а двое при непривычном горячем купании, которое устраивалось раз в год, а также при слишком сильном мочеиспускании. Но никогда прежде бенедиктинец с Михельсберга не принимал смерть во время утренней трапезы в рефектории.
Брат Фридеманн, исполнявший в аббатстве обязанности врача, аптекаря и ботаника и своей длинной рыжей бородой сильно отличавшийся от остальных монахов, поднялся по недвусмысленному кивку аббата и собрался освободить бездыханного Мельхиора из его плачевного положения, которое по смерти не пристало и обычному христианину, а уж брату духовного звания — в особенности.
Но когда Фридеманн обеими руками обхватил голову Мельхиора, чтобы выпрямить умершего на стуле, стала видна шея трупа, а на ней — темные желваки, такие же крупные и черные, как сливы в монастырском саду. Тут уж и монахи вскричали один за другим: "Чума! Чума!" — и покинули трапезную; впереди всех — аббат Люций.
Леберехт, тоже бежавший от мертвого в свою комнатку, пребывал там в страхе до следующего дня. Во внутреннем дворе аббатства развели костер, и тело вопреки обычаю было сожжено, а не похоронено в склепе ордена. Лишь после того, как это свершилось, братья постепенно успокоились и даже осмелились выйти из своих келий, чтобы вновь совместно посвятить себя жизни по правилам ордена.
Но дьявол принес в аббатство недоверие и раздор. За ночь оплот мира и спокойствия превратился в очаг порока. Из страха перед болезнью каждый подглядывал за другим, одновременно избегая любой близости с остальными. Брат Фридеманн для предупреждения болезни выдавал таинственный эликсир из толченых драгоценных камней и ртути, но пользовались им лишь те монахи, которые питали к своим собратьям больше склонности, чем это принято среди мужей. Отсюда рождались интимная дружба или враждебные отношения, которые совершенно открыто выносились на обозрение и способствовали обострению и без того напряженной обстановки, царившей внутри монастыря.
Тяга к собственному полу, которая подспудно имеется у всех монахов, перед лицом угрожающей опасности, готовой разразиться в любой день, принимала гротескные формы. Во время общей молитвы, между примой и повечерием, братья кидали горящие взоры друг на друга. Они даже не боялись со словами Господа на губах совершать непристойные жесты, чтобы понравиться тому или другому и сунуть свою virgo сквозь отверстие в двери кельи и разбрызгать священное семя (при ближайшем рассмотрении большинство таких отверстий оказывались lignum perforatum.
От подобных непристойностей не остался защищен и Леберехт. Лишь угрожая физическим насилием, он сумел отбиться от брачных игр черных монахов. Чтобы избегнуть всеобщего ожидания конца света, — а некоторые братья проживали каждый день с дикой решимостью, словно он был последний, — Леберехт вернулся в библиотеку, дабы пожинать плоды с дерева познания, как он делал это раньше. Целыми днями оставался он там один, и это обстоятельство было ему на руку.
В бесчисленных мудрых книгах Леберехт искал ответа на вопрос, почему монахи, находясь ближе к Господу Богу, чем другие люди, становились бестиями. Для этого он рылся в стопках книг и писаний. В благочестивых трактатах о мучениках и святых молодой человек не нашел ответа, поскольку они объясняли путь только в противоположном направлении. В Священном Писании эта возможность вообще не встречалась. Так что Леберехт кинулся в объятия древних философов, пытаясь найти объяснение у них.
Но даже Аристотель, который всегда знал ответы на все вопросы по эту и ту сторону нашего горизонта, мало писал о плохом в человеке и больше места уделял исследованию человеческих органов вкуса, чем проблеме чистого духа. Казалось даже, что философ отчаялся ответить на этот вопрос, поскольку не раз утверждал, что вся земная жизнь — это болезнь, своего рода сумасшествие. Лучше бы вообще не родиться. Но если человека уже постигла неудача родиться, то следует предпринять попытку по возможности скорее умереть.
Книги, подобные этому сочинению Аристотеля, противостояли учению Святой Матери Церкви и, конечно, хранились на тайных полках библиотеки, но именно эти книги теперь возбуждали особый интерес Леберехта.
Среди запрещенных книг по алхимии юноша натолкнулся на овеянные тайной труды бенедиктинца Базилиуса Валентинуса, который более ста лет назад приумножил мудрость веры мудростью языческой медицины. Среди прочих обнаружил он и книги Раймунда Луллия "Ars magna Lulli", "Testamentum" и "Experimenta". Луллий сочинил пять сотен трудов, в которых соединились философия, теология и алхимия. Он утверждал, что нашел философский камень, омолодил себя и таким образом продлил свою жизнь, вмешавшись в ремесло Всевышнего, за что был подвергнут опале со стороны Папы. Средствами логики Луллий тщился все формы явлений втиснуть в одну систему. И все же ответа на вопрос, с какими соками проникает зло в душу монаха, не смог дать даже ученый каталонец.
Леберехт продолжал исследовать и наткнулся на книгу Гебера "О келейности алхимии", вышедшую в Страсбурге, Anno Domini 1530; в своем переплете из коричневой кожи она была под стать Библии. Гебер, араб по происхождению, и, как Абу Мусса Джафар аль-Софи, рожденный в Тарсусе и обучившийся всем премудростям в Медине, считался основателем тайных наук, алхимии и астрологии.
Несмотря на то что изучение трудов длилось целыми днями, Леберехт успевал переработать лишь часть содержащихся в них знаний. Однако теперь он знал, что все металлы есть сложные и по сути родственные вещества, состоящие в основном из ртути и серы, что каждому металлу можно добавить то, что ему не хватает, или убрать то, что содержится в избытке, и получить таким образом другой металл. Это открытие взволновало Леберехта почти так же, как и вопрос о зле, которое подобно сере примешивается к другим, хорошим, качествам в людях. Леберехт втайне ставил себе вопрос, не назовет ли одна из запрещенных книг aurum potabile (золотой напиток) вроде того, которому алхимики приписывают источник вечной молодости, даже искупительную силу.
Так Леберехт за короткое время созрел в адепта, и от него не остался скрытым даже жуткий труд "Physica et mystica", о котором непосвященные поговаривали, что его автор Демокрит (как его звали на самом деле, никто не мог сказать) нашел ключ жизни и располагает божественным всемогуществом. Многие из этих трудов молодой человек понимал лишь отчасти, но не потому, что был глуп или необразован, а потому, что труды многих авторов были еще не переваренными, но, однако, уже напечатанными. Против этого не было закона.
Отсюда последней надеждой Леберехта стала герметика, забытая наука, о которой имелось двадцать тысяч разных книг, надежной цепью передававших мистическую мудрость всех времен, среди прочего — тайную силу драгоценных камней, талисманов и амулетов, действие соков в теле, тайные законы астрономии и геометрии в жизни людей, а также ключи к различным забытым письменам и языкам, помогающим человечеству разрешать множество загадок.
Даже если Леберехт обнаружил лишь полсотни герметических трудов, то уже одно это было невероятным обстоятельством, поскольку книги такого рода представлялись инквизицией в самом черном свете и осуждались как последний оплот язычества. Обнаружения такой книги было достаточно, чтобы сжечь и книгу, и читателя на костре и пепел обоих развеять над ближайшей рекой.
То, что делало герметические труды столь достойными преследований со стороны инквизиции, были диалоги, из которых состояло большинство книг. Разговоры между Гермесом Трисмегистом (таково было греческое имя египетского бога Тота) и его сыном или учеником Асклепием (тоже языческим богом) были умны и назидательны и вполне могли посеять сомнения в благочестивой христианской вере.
В этих трудах Леберехт впервые столкнулся с наукой о звездах, которая по воле одних называлась астрономией, по воле других — астрологией, что в первом случае означало "учение о закономерностях звездного неба", а во втором — "учение о движении небесных тел". Однако до различий между астрономией и астрологией никто так и не сумел докопаться.
Эти запретные плоды с древа познания показались ему в конце концов соблазнительнее, чем напрасные попытки исследовать зло в монашеской душе, так что Леберехт с пламенным рвением погрузился в бездны науки, которую святоши считали работой дьявола, а пилигримы, мечась между философией и геометрией, — все же венцом человеческого духа. Что значила наука о травах и мазях или наука о теле по сравнению с учением, основным предметом которого были сотворение Земли и ее конец в Судный день, а также движение небесных тел, управляющих нашей судьбой?
Наставником Леберехта в его бастионах из книг и пергаментов стал доктор теологии, философии и юриспруденции из Кузы на Мозеле, носивший имя Кребс, но позже, как декан монастыря, старший пастор, кардинал и Legatus Urbis Папы Римского, возведенный в дворянское звание и получивший имя Кузанский. О нем Леберехт слышал еще от своего отца, но скорее как о защитнике веры. Теперь же юноша установил, что от умных книг, написанных тем самым Николаем Кузанским, у христиан волосы стали бы дыбом — так, во всяком случае, он понял их содержание. К счастью, лишь немногие понимали философские трактаты Кузанского, и — возможно, потому что написаны они были по-латыни, — их содержание осталось скрыто даже от Папы, но, прежде всего, от членов трибунала, которые не распознали их взрывоопасность: например, философ утверждал, что мир относится к Богу так же, как ряд чисел. Мир, согласно образованному доктору теологии, есть проявление Бога, ограниченный максимум, абсолютный минимум или потенциальная бесконечность. Но Бог — несравнимое "развертывание" мира, абсолютный максимум и актуальная бесконечность.
Об этом надо было думать ночи напролет, и в первый раз Леберехт усомнился в своем рассудке, поскольку до этого он понимал содержание каждой книги из монастырской библиотеки. Да и другие писания, вышедшие из-под пера мозельского мужа, ни в коем случае не сбивали его с толку, даже книжка с множество раз цитируемым заголовком "De docta ignoranta", что означало "Об ученом незнании", оказавшаяся чем-то совершенно неожиданным. Здесь Николай Кузанский исследовал — впрочем, в рамках всеобщих проблем — познание астрономии и объяснение Вселенной и поднимал волнующий вопрос о том, не вращается ли Земля вокруг себя самой, не является ли она своего рода периферийным явлением, а не центром Вселенной? Отче Всемогущий! И это писал почти сто лет назад главный викарий Папы, наместника Божьего на земле! Папский ученый не выказывал никакой боязни, открыто поощряя астрономов, физиков и географов заново исследовать процесс сотворения мира, и при этом придерживался правил математики и физики, а не стародавней догматики Ветхого Завета!
Двадцать семь дней, а нередко и ночей, Леберехт — один-одинешенек! — провел в библиотеке, укрывшись от всех искушений мира. Вопреки опасениям монахов черная смерть вторично не простерла свою руку над монастырем, что аббат Люций воспринял как знак свыше. Брат Мельхиор, конечно же, навлек на себя гнев Всевышнего, даже если никто не знал о его тайном грехе.
На самом деле после смерти Мельхиора братья избегали друг друга и вели себя, как кошка с собакой. На следующий день к молитве в мрачной церкви сошлись не более четырех монахов, и те не заняли места, как водится, на хорах, которые со своими шкафообразными сиденьями способствовали молитве, но каждый преклонил колена в стороне от других, чтобы после совершения молитвы разойтись поодиночке.
Избегали монахи и трапезной, где брат Мельхиор нашел свою смерть. И хотя брат Фридеманн с промежутком в три дня совершил троекратный обход помещения с ладаном, никто из монахов не решился переступить порог трапезной. Вместо этого брат повар и его молодой послушник ежедневно разносили пищу и оставляли ее у дверей келий. По сравнению с частными домами города монахи в монастыре не страдали от голода. Аббатство располагало запасами, хранившимися в подвалах и погребах, на многие годы.
Об упорядоченной монастырской жизни теперь не могло быть и речи. Никто не знал, где и как проводят монахи свое время. Бывало, что проходило несколько дней, прежде чем Леберехт встречал кого-нибудь из братьев, но и тогда вряд ли можно было говорить о встрече, поскольку монахи, словно зловещие тени, скользили по коридорам и бесшумно скрывались за одной из многочисленных дверей, не сказав ни слова.
В один из этих бесконечных дней, где-то между Днем обращения Павла и Праздником очищения Марии[37]День очищения Марии, или День свечей — 2 февраля
(точное представление о календаре Леберехт давно уже потерял), в библиотеку неожиданно зашел монах. Это был отец Эммерам, белобородый старец со зрительным камнем, которого он увидел в день своего прибытия, но с которым еще ни разу не вступал в разговор.
Опасаясь, что слабовидящий старец не заметит его, Леберехт откашлялся, чтобы предупредить монаха.
— Laudetur, — пробормотал брат Эммерам, заметив Леберехта. Среди братии обыкновением было проглатывать следующую часть приветствия, а именно "Jesus Christus", поскольку и без того все знали, о ком речь.
— In aeternum, — ответил Леберехт, так же естественно.
Лишь теперь, казалось, Эммерам узнал юношу, так как он с удивлением воскликнул:
— Ах, это ты, пришелец!
Леберехт смущенно пожал плечами и улыбнулся.
— За четыре недели вы — первый, кто сюда заглянул. Я проводил здесь все время и изучал самые захватывающие книги.
Старый Эммерам взялся обеими руками за свою белую бороду и разгладил ее по черной сутане. Он улыбался, словно это действие доставляло ему телесное удовольствие.
— Тебе, без сомнения, выпал лучший жребий, сын мой, — мягко произнес он. — Ты — умная голова. Брат Лютгер рассказывал, что ты овладел древними языками и геометрией так же хорошо, как и твой отец Адам. Его очень любили. — Старец перекрестился.
— А где брат Лютгер? — поинтересовался Леберехт. — Я уже несколько недель не видел его.
— Одному Богу известно, — ответил Эммерам. — Ты не первый, кто задает этот вопрос.
— Может, он…
— Я не верю в это, — прервал его старец. — Уже на следующий день после смерти Мельхиора миска Лютгера осталась нетронутой. Но одно из окон, выходящих на север, было открыто, хотя незадолго до этого его забили.
— Он покончил с жизнью?
— Лютгер? С чего бы? Это трудно себе представить, мой юный друг! Брат Лютгер не тот человек, чтобы согрешить, лишив себя жизни. Для него земная жизнь имеет слишком большое значение. Нет, Лютгер всегда вел две жизни: одну — в монастыре, причем чрезвычайно образцовую, а другую — за его пределами. Ну, да не мне тебе это объяснять.
— Как? Вы знали?
Тут старец рассмеялся, и это означало, что на сей раз брат Эммерам улыбался не только губами, но и глазами — при этом его древнее морщинистое лицо разом обрело что-то молодое.
— Я вдвое старше Лютгера, а потому вдвое мудрее. В этом мы отличаемся друг от друга. Пойми меня правильно, Лютгер относится к тем собратьям, к которым я питаю склонность. Он намного умнее, чем большинство других, а его вера не лицемерна. Но это не исключает того, что есть еще более умные, чем он.
Старый, белый как лунь брат произнес это без укора в голосе, как бы между прочим, а затем удалился, чтобы исследовать стеллажи по левую руку от входа. В поисках одного из фолиантов, что хранились под рубрикой "Herbarum", т. е. "Травы", Эммерам вооружился зрительным камнем, и Леберехт, наблюдавший за старцем, спросил, не нужно ли ему помочь найти определенный труд, ведь он за это время научился немного ориентироваться здесь.
— В точности, как твой отец Адам! — рассмеялся брат Эммерам. — Он держал в голове больше книг, чем наш благочестивый брат Андреас, годами несущий службу библиотекаря! — При этом он подошел совсем близко к корешкам книг и стал водить своим зрительным камнем во все стороны, словно желая призвать таинственные силы. Надо признать, что загадочный прибор, который он выкупил у бродячего студента из Гессена в обмен на крестьянский двор в двадцати милях вниз по Майну (свое наследство со стороны матушки), так улучшил слабость его зрения, что Эммерам вновь смог читать и писать, несмотря на то, что недавно, казалось, совершенно утратил эту способность. Довольно скоро старый брат нашел то, что искал, без помощи Леберехта и достал с полки растрепанную рукопись под заглавием "Materia medica", копию, сделанную монахами в скриптории.
Леберехт вопросительно взглянул на Эммерама.
Тот поднял палец подобно школьному учителю и с серьезным видом сказал:
— Если и есть трава, которая справится с этой ужасной болезнью, то она описана здесь. Нет лучшего учебника о целительном действии растений, чем вот этот, Диоскорида. Диоскорид жил полторы тысячи лет назад, спустя немного лет post passionem, в Киликии, но его учение о целебных средствах является непревзойденным и по сей день. Рассказывают, что он своими микстурами не только исцелял больных, но и воскрешал мертвых — естественно, мнимо умерших, ведь Диоскорид не был шарлатаном.
— Это вызывает у меня вопрос: почему же вы не изучили книгу Диоскорида раньше?
Брат Эммерам махнул рукой.
— Во времена нужды и эпидемий люди скорее поверят какой-нибудь пустой болтовне, чем опыту науки. И в монастыре так же. Нет еще травы против суеверия.
— Что вы намерены делать?
— Я раздумываю над тем, как бы выманить моих собратьев из их нор. Месяцами уже они, словно крысы, прячутся по отдаленным углам нашего аббатства. Каждый избегает остальных. Выманить братьев благочестивым словом не удалось, вот я и подумал, что перехитрю их.
— С помощью волшебного напитка?
— Не насмехайся над мудростью старого человека!
— Простите, об этом и речи не шло!
— Я сварю микстуру, какую Диоскорид изобрел против чумы, одно из тех огненных, острых, обволакивающих чувства средств, которые имеют немедленное действие. Причем совершенно не важно, действительно ли оно побеждает заразу. Важнее добрый пример и вера в его целительную силу. Едва лишь один отважится выйти из своего укрытия, как другие последуют за ним.
— Вы воистину очень умны, брат Эммерам!
— Это лишь опыт долгой жизни. — С этими словами старик начал царапать рецепт на клочке пергамента.
— Могу я сделать это для вас? — вызвался Леберехт.
— Ты хочешь сделать это для меня?
— Ну конечно! — Леберехт сел за пюпитр около монаха и начал записывать ингредиенты микстуры.
Старик, наблюдая за его работой, вскользь заметил:
— Ты ведь занят в соборном цехе каменщиков, как я слышал?
— Да, я каменотес. Моим наставником был Карвакки, а точнее, он и сейчас им является. Он славится по всей стране.
— Как выпивоха, должник и бабник!
Леберехт рассмеялся.
— И это тоже. Но он — гений в работе с камнем и равен великим итальянцам. И если вы меня спросите, я скажу, что он продает свое умение ниже стоимости. Я довольно часто задавался вопросом, отчего он работает здесь, в цехе при соборе, как какой-то сапожник, когда он способен своей рукой творить великие произведения искусства.
Эммерам положил ладонь на руку Леберехта.
— Сын мой, тот же вопрос я мог бы задать и тебе. В тебе скрыт талант ученого. Ты по собственному почину овладеваешь знаниями, что необычно для юнца. Таким образом, перед тобой стоит вопрос, а не мечешь ли ты бисер перед свиньями, заменяя треснутые блоки песчаника на новые, и не призван ли твой талант к чему-то большему?
Леберехт ужаснулся. Монах только что высказал мысль, которая еще ни разу не приходила ему на ум.
— Но я люблю искусство, и мои устремления направлены на его сохранение!
— Я вовсе не хочу оспаривать этого твоего стремления. Но ты уже когда-нибудь задумывался над тем, что мы живем во время великих перемен? — Монах поднялся, подошел к окну и, глядя, как над городом опускается молочно-белая дымка, продолжил: — Знаю, все постоянно меняется, об этом было известно еще древним грекам, но теперь человечество впервые достигло конечного пункта.
— Конечного пункта? Я не понимаю вас, почтенный отец!
— Итак, за сотню лет человечество сохранялось в своих архитектурных сооружениях. Не было другой возможности сохранить человеческую мысль надолго. Пирамиды древних египтян были не только гробницами их царей, но и, в первую очередь, эти люди хотели передать себя и свою культуру, свое знание о философии и религии, геометрии и астрономии. Это было еще до того, как они вообще могли писать. Ничего иного не имели в виду и древние греки со своими классическими храмами, и наши предки с их устремленными в небеса соборами.
Леберехт изумился.
— Вы правы, брат Эммерам. Так я еще никогда не рассматривал зодчество. Вы — мудрый человек.
Бородатый монах обернулся и, словно предостерегая Леберехта, поднял обе руки.
— То, о чем я сейчас говорю, — заметил он, — возможно, тебе не понравится. Тем не менее я не буду молчать, поскольку это имеет большое значение именно для тебя: до прошлого столетия церкви, соборы, замки, часовни и другие памятники зодчества были библиотеками человечества. В ясных знаках, а порой и в тайных намеках они распространяли знание; более того, они передавали дух времени и тогдашнее состояние души человека. Взгляни на мрачные соборы средневековья! Разве не являются они сооружениями, вызывающими у человека страх, несмотря на свою простую архитектуру? Разве повсюду не чувствуется более высокая власть, которая действует на людей — со стороны Папы или императора? Или возьми иноземный стиль: от римлян переняв округлость сводов, мы столетиями возводили двери, ворота и порталы, окна, ниши и арки с закруглениями, как небосвод. Но сразу же старый мир изменил свой лик. Набожность регламентировалась сверху, чего не было со времен древних египтян. Папство получило чрезмерное влияние, и эта власть манифестировала себя в высочайших строениях, какие только создавались человечеством, выше пирамид. Церковный неф вздымался так высоко, что нельзя было больше видеть крышу. Округлые своды столетней давности должны были уступить место стрельчатым аркам, вызывающему явлению против силы тяжести, которое было завезено с Востока крестоносцами как отвратительная зараза.
— А почему, брат Эммерам, вы думаете, что архитектурные памятники утратили свое значение?
— Ты еще спрашиваешь?! Именно ты? — Старый белобородый человек, словно жонглер, обернулся вокруг своей оси с поднятыми ладонями. — Печатное искусство Иоганнеса Генсфляйша, названного Гутенбергом, превзошло искусство зодчества. Взгляни вокруг. В книгах, которые громоздятся здесь до потолка, содержится больше знаний, чем могут передать все соборы страны; эти фолианты имеют больше власти, чем все войска императора. К тому же все это может производиться часто по желанию, как и транспортироваться в любое место на земле.
Леберехт пришел в ужас от услышанного. Он попытался обдумать высказывание Эммерама. Но старец пошел ему навстречу, заявив, что очень скоро люди начнут строить не соборы, а библиотеки, а потому не стоит удивляться, если однажды они перестанут ходить в церковь, чтобы совершать молебен, а потянутся в библиотеки, где Божье слово будет звучать не с кафедры и где любой сможет прочитать то, что пожелает.
— Станем ли мы от этого счастливее? Не знаю, — заключил свою речь монах.
Слова Эммерама привели Леберехта в задумчивость. Он быстро записал остальные составляющие чудесного лекарства и передал пергамент монаху.
— Вы думаете, что человек не может найти счастья среди книг?
Старец поднял свой зрительный камень и посмотрел сквозь него, как сквозь замочную скважину, которая вела прямиком на небо.
— Этот вопрос ты должен задать не мне, а себе. Ведь это ты провел здесь последние недели! Был ли ты счастлив это время? — Он отложил окуляр и заглянул юноше в глаза. Леберехт медлил, не отваживаясь ответить, поскольку знал, что Эммераму не понравится его возражение.
— Даже если я сделаю вас своим врагом, — наконец произнес юноша, — я все же признаюсь, что это помещение с давних пор обладает для меня влекущей силой. Желание находиться здесь сильнее потребности совершать молебен в соборе или иной церкви. Да, это помещение излучает больше скрытой святости, чем храм. Я надеюсь, вы не будете дурно думать обо мне, оттого что я это скажу. Но в последние месяцы библиотека стала для меня второй родиной, и я с ужасом жду того дня, когда мне придется ее оставить.
В то время как Леберехт говорил, бородатый монах разглядывал его, прикрыв глаза и вертя свой зрительный камень между большим и указательным пальцами. После довольно продолжительной паузы Эммерам весело улыбнулся.
— Ты говоришь о родине, сын мой, но при этом совсем не знаешь ее! Родина — это то, что человек знает лучше всего остального. Библиотека же ни для кого не является родиной — ни для тебя, ни для меня, ни даже для брата Андреаса, который провел здесь почти всю свою жизнь. Ни один человек за весь свой век не сможет прочитать книги, которые здесь собраны. Для этого тебе понадобятся, может быть, сотня жизней и в сотни раз больший мозг. Тогда ты станешь всезнающим.
— Боже сохрани! Ни единый человек не может быть всезнающим. Это сказал еще Сократ. И то, что определенными вещами мы занимаемся больше, а иными меньше, заложено в природе человеческой. Мой интерес, например, в первую очередь относится к древним философам, алхимии и астрономии.
— Сплошь языческие науки…
Леберехт пожал плечами.
— И поэтому они имеют меньшее значение?
— Нет, конечно нет. Я даже склонен утверждать обратное. Астрономия древнее, чем пирамиды, тоже, кстати, имеющие языческое происхождение. Несмотря на это, астрономии придается величайшее значение. — Монах вновь прибег к помощи своего зрительного камня и взглянул вверх, где на высоте, под самым потолком, громоздились ряды книг, достижимые лишь с помощью лестницы. — Возможно, однажды наступит время, когда верхние книги будут храниться в самом низу, а нижние — наверху…
По недоумевающему взгляду юноши Эммерам мог заключить, что тот не совсем его понимает.
— В этих стенах никто не должен объяснять тебе систему, благодаря которой помещены книги в этой библиотеке…
— Если позволите, я скажу: по их содержанию. Я нашел все книги о растениях в одном месте — и точно так же все книги о геометрии и истории. Мысль о том, чтобы искать труды доктора Лютера среди книг по алхимии, вообще не приходила мне в голову.
— Да ты плут, сын мой! Конечно, ты найдешь все книги на одну тему в одном и том же месте. Но всякая библиотека — отдельный мир, и в каждом мире имеется собственная система, согласно которой этот мир функционирует.
Слова Эммерама повергли Леберехта в изумление. Он не сомневался, что точно знает библиотеку черного монаха, по меньшей мере место книги из каждой области знаний; но мысль о том, что этот порядок подчинен определенной системе, до сих пор не приходила ему на ум.
— Смотри сюда, — начал Эммерам. — Основа нашего бытия — творение, оно как будто фундамент человеческого существования. А где идет речь о творении? В Ветхом Завете! Поэтому все издания Ветхого Завета, а также труды о нем, как фундамент здания, ты найдешь в самом низу. Над ним помещаются Новый Завет и труды по религии и теологии. — Эммерам, взмахнув рукой, повернулся вокруг своей оси. — Над ними располагается философия со всеми своими подразделами. На философию опирается история. На историю — география. Над географией — ботаника, алхимия и медицина. Над ними — геометрия, математика и архитектура. А еще выше, прямо под сводами, помещены книги о светилах, астрология и астрономия. И за всем этим скрыт второй, запретный мир. Но это тебе уже известно.
Взгляд Леберехта скользил по полкам. Он часто удивлялся тому, что порядок книг из одной области науки вдруг нарушался, чтобы продолжиться на новом месте. Теперь ему все стало ясно: он думал, что различные отрасли науки были расположены рядом, но вертикально; на самом же деле они располагались горизонтально, уровнями, как камни здания.
— Я понимаю, — задумчиво произнес он.
Тут бородатый старец начал смеяться.
— Почему вы смеетесь, брат Эммерам? Давненько уж я не слышал, чтобы кто-нибудь так смеялся.
— Возможно, сын мой. Но разве не забавно, что твоему отцу Адаму пришлось бороться с той же проблемой! Он был умен, как ученик Аристотеля, но не хотел понять порядка в библиотеке. Вместо этого он начал в уме нумеровать отдельные arcae, начиная с полок, слева от входа, и вышел на число "52", по количеству недель в году.
Леберехт прервал его:
— Как вы называете те высокие ящики, где хранятся книги?
— Arcae, — ответил монах. — Arca — это редкое латинское слово и означает оно "ящик", "ларь", но также "гроб" и "тюрьма". В библиотеках же оно означает всего лишь книжную полку.
Старик не понял, почему юноша вдруг стал таким бледным. В голове Леберехта шумело. Он все еще не мог забыть надпись, которую оставил для него отец в доме у Гавани: "FILIO MEO L.* TERTIA ARCA". Леберехт переписал ее в свой дневник, разгадывая ее значение годами, но всегда напрасно. Самую большую проблему при этом представляло для него слово arca. Вначале он перевел его как "гроб", что было близко могильщику. Но где же тут смысл? Тогда он предположил, что отец мог оставить для него в каком-то шкафу или ящике золото или деньги, попавшие ему в руки во время работы на кладбище. Наконец, Леберехт должен был признать, что его бедная семья не имела ни трех шкафов, ни ларя с тремя ящиками, и оставил надежду разгадать значение двух слогов. Из-за того, что его отец Адам так часто бывал в месте, где слово arca получало совершенно особое значение, загадочная надпись виделась Леберехту в новом свете.
Он не знал, что ему делать. Должен ли он открыться брату Эммераму, спросить его, что может скрываться за этой надписью, какие книги находятся именно на этой полке и есть ли в этом аббатстве другие полки, которые имеют такое обозначение?
Еще ни на что не решившись, Леберехт издалека услышал колокольный звон — не тот жалкий, тонкий звук поминального колокола, который разносился с утра до вечера после прихода чумы и с каких-то пор совсем затих, но большой перезвон собора и лежащих вокруг церквей. Он разливался над городом многообещающе, подобно многоголосому хоралу. Но лишь когда в хорал вступили колокола аббатства, когда громкие крики эхом отдались в коридорах монастыря и брат Эммерам, несмотря на свои лета и подагру во всех костях, пал на колени и перекрестился, Леберехт понял, что случилось: чума отступила.
Леберехт помог старцу подняться на ноги, и они радостно, как дети, обнялись. У брата Эммерама в глазах стояли слезы, и от волнения он не мог произнести и слова. Леберехт тоже не находил слов, которые были бы уместны в этой ситуации. Торопливо пожав монаху руку, юноша повернулся, спустился по каменным лестницам, пересек двор, на который выходила церковь аббатства, и ворвался внутрь жилого флигеля, где теснилась группа черных монахов. Братья, от которых распространялась вонь, как в козьем стойле, производили самое неприятное впечатление, хотя и приветствовали его дружелюбными возгласами. Леберехт устремился на воздух.
Целью его был расположенный напротив церкви вход в аббатство; однако тот все еще был заложен поперечными балками. Леберехту не терпелось вырваться наружу, поэтому он развернулся и помчался назад, к маленьким воротцам, откуда вела дорожка в сад. Господи Иисусе, они стояли приоткрытыми, чтобы дать доступ чистому воздуху, без чумной дымки. После того как сад остался позади, молодой человек спустился по узким каменным ступеням, которые вели от большой террасы аббатства в город. Железные ворота были закрыты, и Леберехт забрался на стену, а оттуда спрыгнул на улицу. Он был свободен!
Почувствовав себя вольным после нескольких месяцев заточения в стенах монастыря, он бросился бежать. Его торопил стоявший перед глазами образ Марты, которую он давно не видел, как не видел за это время ни одной женщины. Но, если быть честным, в конце концов он даже привык к этому. Страх перед чумой и страсть к учению подавили все остальные чувства.
Пережила ли Марта чуму? Леберехт чувствовал, как кровь пульсирует в его висках. Он, казалось, вновь ощущал близость ее тела. Марта была единственным близким человеком, который у него остался, и он любил ее со всей нежностью и страстью. Марта!
Улицы города представляли собой пугающую картину Сплошь и рядом громоздились отбросы, которые люди в своей беспомощности выбрасывали из окон. Горы фекалий под окнами распространяли неимоверное зловоние. Здесь и там горели костры, на них жгли одежду и предметы, которых касались жертвы чумы.
Какой-то человек с высокой двухколесной тележкой подбирал мертвых домашних животных, валявшихся повсюду. Закутанные женщины с ведрами и кувшинами спешили к водным источникам или драили, подоткнув длинные юбки, свои дома от чумной вони.
Едва ли был хоть один дом, не помеченный знаком, который оповещал о черной смерти. Люди, встречаясь, едва находили слова друг для друга. Слишком уж глубоко угнездились страх и недоверие в душах выживших. С соборной площади неслась громкая музыка. Тамбурин задавал ритм. Пестро одетые танцоры в узких красных штанах и в островерхих черно-желтых колпаках дико прыгали под музыку, неловкие, как малые дети, чтобы вытащить людей из домов и заставить смеяться. И все же интерес к представлению оставался вялым. Леса на соборе были разрушены; не осталось опорных балок и ступенек — их растащили на дрова для погребальных костров. Но там, где переулки были так узки, что жители верхних этажей могли взяться за руки, через улицу уже натянули веревки с бельем, как и раньше.
Хотя с неба лился мягкий свет весны, в сердцах людей царила морозная зима, скопление ужасных чувств, смесь скорби, отвращения, недоверия и страха. Да, страх бродил по этому городу, как никогда прежде; страх перед чумой, которая может снова вернуться из укромных углов; страх быть съеденным крысами, стаями шнырявшими по переулкам, как одичавшие собаки; страх перед темным будущим.
Те лица, которые Леберехт видел по пути к Отмели, были, насколько он мог понять, неприязненными и чужими. Каждое приветствие оставалось без ответа, кроме слов безногого калеки, который, опираясь руками на деревянные колодки, волочил по мостовой свои завернутые в тряпки культи.
— Черт ее послал, черт ее и забрал! К черту чуму! — крикнул он юноше и засмеялся утробным клокочущим голосом. Не останавливаясь, калека продолжил свой путь, и смех его зловеще отдавался эхом в переулках.
Чем ближе Леберехт подходил к своей цели, тем более заброшенными казались дома, пустынными — улицы. Здесь не горело ни одного костра. Двери стояли распахнутыми настежь, дома казались разграбленными. Бесхозный козел, громко крича, блуждал по улице — единственный признак жизни в этом столь оживленном когда-то районе.
При виде брошенных домов Леберехт наконец осознал, как ему крупно повезло: монастырь бенедиктинцев стал для него настоящим убежищем, и потому страдания и нужда, которые принесла в город чума, в значительной мере обошли его.
— Иисусе Христе, — произнес он вполголоса, добравшись до трактира на Отмели, и прочитал короткую молитву о жизни Марты, в которую едва отваживался верить. — Иисусе Христе, — повторил Леберехт, нажав на черную железную ручку входной двери. Дом был заперт.
Что ему было делать? Этого он не знал. Хлопнув ладонью по створке дверей, юноша крикнул:
— Отворяйте! Слышит ли меня кто-нибудь? Да отворите же, наконец!
Слезы застилали ему взор. Леберехт прикрыл глаза правой рукой и прислонился к двери, не в силах четко мыслить. Он вздрогнул: на втором этаже распахнулось окно. Леберехт отступил на пару шагов и взглянул вверх. В окне стоял старый Шлюссель.
Шлюссель был так же изумлен, как и молодой человек, и воскликнул, узнав его:
— Святая Дева Мария! Это Леберехт!
Он захлопнул окно и спустился по лестнице так быстро, как только позволяла ему подагра, чтобы открыть дверь.
— Леберехт! — тяжело дыша, повторил трактирщик и заключил его в свои объятия, что, признаться, удивило юношу. — А я думал, ты…
— Умер? — язвительно ухмыльнулся Леберехт. — Сорная трава не гибнет. Чума застала меня у бенедиктинцев, на Михельсберге. Я не мог вернуться, но, честно говоря, для меня это было неплохое время.
Шлюссель оглядел своего приемного сына с головы до пят: он ли это? При этом трактирщик качал головой и улыбался. В самом деле, казалось, он радовался его нежданному возвращению.
Наконец он сказал:
— Кристоф, твой брат…
— Мне жаль, — ответил Леберехт кратко и резко, хотя это, конечно, не соответствовало истине.
Но Шлюссель прервал его и воскликнул своим громким неблагозвучным голосом:
— Нет, не то, что ты думаешь! Кристоф за два дня до начала чумы отправился в Рим с двумя иезуитами.
— В Рим? Что забыл ваш сын в Риме? Шлюссель пожал плечами.
— Он велел передать мне, что хочет учиться. Теологии или алгебре, а может, тому и другому — я не знаю.
— Теологии или алгебре… — задумчиво повторил Леберехт.
— Да. Он хитрец. Так говорят иезуиты.
Леберехт молчал. Куда больше, чем судьба противного малого его интересовало, что с Мартой. Почему трактирщик ни слова не скажет о своей жене? Неужто Марта настолько ему безразлична?
Хотя это выглядело бы вполне естественно, Леберехт не отваживался спросить о ее судьбе. Он беспокойно переминался с ноги на ногу и молчал. То, что трактирщик говорил о своем сыне воспринималось им словно издалека. Казалось, будто старый Шлюссель мучит его нарочно, умалчивая о Марте.
Леберехт готов был вцепиться в глотку своему приемному отцу, поскольку тот показывал, насколько мало для него значит его жена. Догадывался ли он об их отношениях? Знал ли, что Марта — его, Леберехта, возлюбленная, единственное и самое дорогое, что у него есть? Что он готов отдать за нее свой левый глаз. Что он — ее ненасытный любовник?
В то время как юноша пытался найти объяснение в мимике старика, его уха достиг шум на лестнице, скрип старой половицы, который в непривычной тишине дома прозвучал, как свист плети.
Леберехт чувствовал себя так, словно его грудь сжали железными тисками. Он поднял глаза и увидел на верхней площадке Марту.
С какой радостью он бросился бы ей навстречу схватил бы в свои объятия, прижал к сердцу и расцеловал! Но Леберехту пришлось устроить недостойный спектакль: отставив назад одну ногу и сделав глубокий поклон, он подошел к ней и сказал: — Рад видеть вас здоровой!
Марта сыграла свою роль с таким же хладнокровием. Насколько мог видеть Леберехт в сумраке, окутавшем лестницу, его возлюбленная не утратила ничего из своей красоты. И даже если она изменилась каким-то образом, молодой человек не заметил этого. Рыжие волосы Марты стали длиннее, и она носила их открытыми, как Мадонна на алтаре Фейта Штосса. Хотя на ней была лишь простая грубая домашняя одежда, наглухо застегнутая от шеи до пят, как ризы у прелата, она выглядела обольстительно, как статуя "Будущность", и оставалась по-прежнему любима и желанна.
Но что бросилось Леберехту в глаза и составило для него загадку, так это серьезность, с которой Марта смотрела на него. Улыбка, которую он привык видеть в ее глазах, уступила место какой-то необъяснимой пустоте. Это обстоятельство не изменилось, когда любимая подошла и протянула ему руку.
Короткое приветствие, которым они обменялись после того, как легко прикоснулись друг к другу под взглядом старого Шлюсселя, казалось стесненным. Но едва Леберехт почувствовал в своей руке пальцы Марты, его охватило пьянящее волнение, напомнившее ему те ощущения, которые он испытывал во время их тайных свиданий. Он изо всей силы сжал ее узкую ладонь, словно хотел, чтобы она издала тихий вскрик, не замеченный мужем. Но Марта оставалась рассудительной и, спокойно убрав руку, непринужденно спросила:
— Где ты прятался все эти месяцы? Я очень волновалась. Когда Леберехт рассказал удивительную историю своего выживания, он узнал, что Марта все время находилась одна в большом доме на Отмели, поскольку старый Шлюссель, по его собственным словам, был захвачен новостью врасплох в поездке на саксонские серебряные рудники и отправился в Дрезден с одним судовладельцем. Марта, которая при свете дня была неестественно бледной, так что можно было видеть, как пульсируют тонкие жилки под ее белой кожей (в глазах Леберехта это вообще не было недостатком), рассказала, что она жила в страхе потерять рассудок. Но не только от ужаса перед чумой, а из боязни одиночества. Единственными ее собеседниками в течение недель были кошки, а когда обе с интервалом в четыре дня больше не вернулись, она говорила с крысами, которые прогрызли норы в полу и крыше. Дрожащие уголки рта выдавали волнение Марты, и Леберехт понял, что она все еще не оправилась от пережитого.
Будь его воля, Леберехт заключил бы свою приемную мать в объятия и утешил бы, но он не смел. Ситуация требовала известного равнодушия, какое проявлял Шлюссель. Трактирщика трогала, главным образом, потеря половины его работников, и он уже заявил, что прямо с утра похлопочет о новой рабочей силе.
Марта не страдала от нужды. Припасов в кухне и погребе хватило бы и на вдвое большее время. Еще довольно было муки, пшена, зерна, топленого сала и копченого мяса, а также меда, растительного масла и пива; туго стало лишь с дровами, но уж раздобыть их, считал Шлюссель, не составит больших усилий.
Бросалось в глаза, что Шлюссель обходится со своей женой с исключительной вежливостью, поэтому Леберехт счел разумным через какое-то время удалиться в свою комнату. Однако он оставил щелку в двери, чтобы от него не укрылось ничто из происходящего внизу.
Вскоре после Angelus, которая впервые за много месяцев вновь оглашалась церковными колоколами и давала настоящее ощущение времени, он услышал, как Марта поднимается в свою комнату и закрывает дверь. У Леберехта, впавшего в полудрему, теплилась надежда, что возлюбленная подаст ему тайный знак. Но ничего не происходило.
Около полуночи он встал и прокрался к комнате Марты. У нее, как и прежде, горел свет, но окошко на лестницу, которое так часто дарило ему высшее наслаждение, на этот раз не давало никакой возможности заглянуть внутрь.
Робко, почти испуганно, но все же подталкиваемый необоримым желанием, Леберехт тихонько постучал в дверь.
— Марта! — вполголоса позвал он. — Это я, Леберехт!
Бесконечно тянулось время. Наконец послышались тихие шаги. Дверь отворилась. Но лишь на щелку. И в этой щелке возник силуэт Марты.
— Иди наверх, в свою комнату, мой мальчик, — прошептала Марта и после довольно длительной паузы добавила: — Завтра я тебе все объясню.
Марта собралась закрыть дверь, но Леберехт воспрепятствовал этому и уперся в дверь. Тогда Марта сдалась и впустила его.
Теперь он понял, что она плакала. Глаза Марты были красными. Слезы оставили заметные следы на щеках.
— Сердце мое, что с тобой? — тихо спросил Леберехт и подошел к ней, чтобы обнять.
Марта отпрянула. Она скрестила руки над своим одеянием, словно хотела помешать ему и не дать увидеть свое тело. Однако же он заметил, что грудь ее поднималась и опускалась в высочайшем возбуждении.
— Мне кажется, — прошептала она, устремив взгляд в пол, — что дьявол купил мою душу, что я своей кровью подписала договор. Святая Дева Мария, моли за меня.
Леберехт с недоумением смотрел на свою приемную мать и возлюбленную. У него появилось ощущение, что он попал в кошмар; словно неизвестный демон накинулся на него, доставив ему тысячу мучений; как будто мир, который, несмотря на всю сумятицу, еще недавно казался ему достойным жизни, теперь развалился, как трухлявый дом. Напрасно Леберехт пытался поймать взгляд Марты, заглянуть ей в глаза. Женщина отвернулась, создав незримый барьер, ледяной и непреодолимый.
Когда же к Леберехту после долгого обоюдного молчания вернулся дар речи, он беспомощно пробормотал:
— Это оттого, что ты долго была одна. Одиночество делает человека больным. Ты снова обретешь себя. Не волнуйся! Скоро все станет на свои места и будет так, как до чумы.
— Молчи! — гневно воскликнула Марта. — Наш Господь Иисус не допустит, чтобы я еще раз пошла против его святых заповедей и предалась греху, нарушая супружескую верность.
Больше никогда!
— Но мы же любим друг друга! А что касается меня, то я бы отдал жизнь за твою любовь! — Леберехт шагнул к Марте.
Но та выставила перед собой руку.
— Оставь меня! То, что ты называешь любовью, — самый отвратительный и непростительный грех перед Богом и миром, животное чувство. Оно посеяно дьяволом в сердцах человеческих! Оно заставляет нас идти на поводу своих страстей, не останавливаясь ни перед чем, даже перед умершими и супружеской изменой.
— Супружеская измена! — Леберехт ожесточенно рассмеялся — Твой муж давным-давно нарушил супружеский обет и обходится с тобой, как со служанкой. Вместо того чтобы любить и уважать тебя, как предписывает таинство, он одаривает богатыми нарядами епископскую шлюху. Ты забыла об этом? По закону Шлюссель в наказание и ради устрашающего примера должен три воскресенья подряд стоять перед воротами собора с горящей свечой, оголенными руками и закованный в железо. Кроме того, ему на весь срок жизни заказаны официальные должности и военная форма. Но почему-то ты, а не твои супруг мучаешься угрызениями совести!
Марта резко тряхнула головой и указала пальцем на Леберехта.
— Мы грешны перед Богом и людьми, и ты, как и я, должен покаяться.
— Я? — воскликнул Леберехт. — Я должен покаяться, потому что люблю тебя? Это не может быть волей Господа!
— Так написано в Библии!
— В Библии написано также, что любовь — величайший дар человеку.
Не слушая Леберехта, Марта преклонила колена на угловатую молитвенную скамеечку у постели, в которой она провела столько ночей страстной любви, и начала бормотать молитву Леберехт сжал кулаки; он ощущал свое бессилие, чувствовал, как между ними разверзается непреодолимая бездна. И хотя он все еще испытывал влечение к ней, все же не осмеливался приблизиться. Ее неразборчивая молитва звучала монотонно и страстно, почти угрожающе, и заканчивалась пустой фразой: "…От зла плоти избавь меня, о Господи!" После чего Марта спрятала лицо в ладонях.
Что же, ради всего святого, тут происходило? Неужели страх и одиночество спутали все чувства Марты? Она вновь встретила проповедника? В мертвой тишине, царившей в комнате Марты, разливалась мучительная тоска. Леберехту казалось, что ему в живот вонзили зазубренный нож. Он едва мог дышать. Просьбы и упреки были в этой ситуации бессмысленными. Марта по каким-то причинам приняла вполне определенное решение, и ему не оставалось ничего другого, как этому решению покориться.
Он подумал, что будущее скрыто от него темной завесой, и ему захотелось уйти. Словно прощаясь навсегда, Леберехт взглянул на Марту со стороны. Жесткая тень, которая легла на ее бледное лицо, делала ее чужой. Глаза женщины смотрели в пол, губы сжались, готовые лишь к молчанию.
Леберехт повернулся и выскользнул из комнаты, как кающийся грешник. Он не осмелился возражать ей. В голове его все еще звучали слова: "От зла плоти избавь нас, о Господи! От зла избавь нас, о Господи!"
И тогда он горько заплакал.