В то время у меня еще были все волосы и зубы, глаза хорошо видели и я был красив, что совершенно не свойственно почтенным жителям Венеции. Судьба наделила меня большей силой и упорством, чем пристало обычному зеркальщику. Моя запутанная и непонятная жизнь, почти каждый день преподносившая мне какие-нибудь сюрпризы, снабдила меня чувством неуязвимости, а характеру придала не ведомую мне доселе предприимчивость, даже дерзость, приводившую меня в экстаз, когда на жизненном пути встречались трудности, опасности и неразрешимые проблемы. Травля и озлобленность, с которой влиятельные люди гонялись за мной и искусством книгопечатания, иногда становились просто невыносимыми, и это научило меня жить в страхе. Я проклял тот день, когда выпытал у китайцев их тайну и сам взялся за это опасное дело. Чем сложнее были махинации и чем больше заинтересованных сторон появлялось на моем пути, тем сильнее я сомневался в полезности этого открытия.
Хотя теперь я был очень популярным в Венеции человеком, но одновременно с моей популярностью возрастало также и мое сопротивление этому состоянию. Мне претила та деятельность, которой я посвятил себя, и чем дольше я занимался этим, тем глубже проникал страх в мою жизнь. Я жил на Мурано в двухэтажном доме с садом и красивой аллеей. В доме был слуга и две девушки у него в подчинении, у одной из которых, Франчески, были просто роскошные щечки – я имею в виду не те, что на лице. Девушки выполняли любое мое желание, прежде чем я успевал его произнести. Часто по ночам я вскакивал, едва услышав шорох в доме или плеск весла в канале Онделло. То и дело я задавался вопросом: до каких пор Чезаре да Мосто и его приспешникам удастся держать в секрете мою деятельность на острове Мурано, потому что, поскольку мне удавалось узнавать от других людей о том, что происходит в Венеции, я сделал вывод, что туда тоже могут дойти слухи о моем пребывании здесь.
Франческа – та, у которой сзади роскошные щечки – сообщила мне о невероятных событиях, не упомянув, что главным действующим лицом был не кто иной, как моя дочь. Люди говорили, что какую-то немую девушку с севера хозяйка, богатая венецианка, обвинила в убийстве своего мужа, хотя и знала, что это была неправда. После этого венецианка убила собственных детей и недавно была обезглавлена во дворе палаццо Дукале.
До этого места история в общих чертах была мне известна – ее рассказывал мне медик Мейтенс. Новым оказалось для меня то, что перед смертью жена судовладельца раскаялась и отписала Эдите все состояние. Говорили, будто бы Эдита живет в палаццо судовладельца и от радости снова обрела дар речи.
Как вам известно, от рассказчика к рассказчику история обрастает новыми подробностями и за короткое время превращается из правды в сказку. Но в любом случае я не смог бы оставаться на острове, и, хотя да Мосто строжайше запретил мне покидать Мурано до тех пор, пока не будет выполнен его заказ, – а до этого мне было еще далеко – я воспользовался подходящим случаем и исчез. Я предложил стекольщику, занимавшемуся своим ремеслом на Кале Сан-Джакомо, два скудо (неслыханную сумму для человека его сословия), если он доставит меня на своей барже на Камарджио, откуда было рукой подать до Санта-Кроче, где находился палаццо Агнезе.
Не нужно прилагать много усилий, чтобы передвигаться по Венеции неузнанным, особенно если избегать больших площадей, поэтому я тайком добрался вдоль Канала ди Мизерикордия к Большому Каналу, пересек его на пароме и очутился прямо у входа в палаццо Агнезе.
Во имя всех святых, нет, этого быть не может, думал я, входя в дом. И это принадлежит моей дочери? Колонны из серого мрамора, глиняные своды с цветными гротескными узорами – все это заставляло посетителя чувствовать себя маленьким. С тех пор как я видел Эдиту в последний раз, прошло несколько месяцев, и теперь я поймал себя на мысли о том, что боюсь встречаться с ней. Страшила меня не встреча сама по себе, а то, что я смогу говорить с Эдитой, как обычно говорит отец с дочерью.
Я знаю, это может прозвучать странно и даже удивительно, но вспомните о том, что мой ребенок с четырех лет не произнес ни одного слова. Ведь Эдита потеряла дар речи, когда была совсем маленькой, и с тех пор мы общались с ней только при помощи жестов и отдельных звуков. Хоть им и хватало сердечности, но все же есть такие мысли и чувства, для выражения которых необходимы слова.
После всего того что произошло, я не мог ожидать, что Эдита встретит меня с распростертыми объятиями. Я скорее надеялся на разговор, который все прояснит, либо на готовность понять. Но все вышло иначе.
Эдита спустилась ко мне по широкой каменной лестнице, которая вела с верхнего этажа в зал. Моя дочь была одета в темно-зеленое бархатное платье. Волосы были собраны, как у цыганки, что ей совершенно не шло и вызвало у меня смешанные чувства. Когда я протянул Эдите руки, чтобы поприветствовать, она повернулась ко мне левым плечом, и, еще не услышав от нее ни слова, я понял, что моя дочь изменилась.
Я заплакал. Слезы потекли по моему лицу, когда я услышал ее голос. В воспоминаниях я хранил звук ее детского беспомощного голоска, внезапно смолкшего, и я невольно сравнивал его с тем, что слышал сейчас. В голосе Эдиты была уверенность в себе и жесткость, если не сказать холодность. Не сразу я понял, что именно она говорит. Я был так поражен, что сначала не мог вымолвить ни слова и просто смотрел на нее. Эдита сказала – я никогда не забуду этих слов:
– Что тебе нужно? Я догадывалась, что ты объявишься.
Иначе представлял я себе встречу со своей маленькой девочкой. Я боялся и надеялся; я последовал за ней из Константинополя в Венецию, потому что думал, что ей нужна моя помощь; я забыл о своих потребностях, своей собственной судьбе, только чтобы быть рядом с ней, а Эдита встретила меня словами: «Что тебе нужно?» Хуже того, когда я не ответил, она задала еще два горьких вопроса:
– Ты опять хочешь случить меня с кем-то? Или тебе нужны деньги?
Мне показалось, что я сошел с ума, потому что радость от того, что моя дочь снова может говорить, смешалась с разочарованием от перемены, происшедшей в ней. Я даже поймал себя на ужасной мысли: лучше бы Эдита осталась немой, тогда она не смогла бы относиться ко мне столь бессердечно.
– Девочка моя, – спросил я дрожащим голосом, – что с тобою стало? Что осталось от моего воспитания, моей любви?
Но Эдита могла только презирать меня. Я ничего не понимал: чем настойчивее я пытался сблизиться с ней при помощи ласковых слов, тем холоднее и лаконичнее становилась ее речь – позвольте мне не передавать того, что она говорила. Наконец Эдита сказала: это моя жизнь, не лезь в нее, а живи своей. И тут я впервые спросил себя: разве Эдита по-прежнему моя дочь?
Со слезами ярости и обиды я попрощался с Эдитой, и, не скрою, тогда мне хотелось, чтобы ей также довелось столь внезапно потерять собственного ребенка.
Странно, подумал я, покидая палаццо Агнезе, когда моя дочь была нема, мы с ней всегда находили общий язык. Теперь же, когда она снова обрела дар речи, мы больше не понимали друг друга.
Но у меня было мало времени горевать о своей дочери, потому что когда я вернулся на остров Мурано, там меня ожидал Чезаре да Мосто в сопровождении Симонетты.
Да Мосто дал мне понять, что следит за каждым моим шагом и что у меня едва ли появится возможность еще раз покинуть Мурано, прежде чем я выполню его заказ. Племянник Папы без обиняков заявил, что знал также и о моей встрече с Симонеттой. Да, он, кажется, знал даже о нашей ссоре, поскольку вручил мне Симонетту и заявил, что отвергнуть женщину, которую желают тысячи мужчин, есть высокомерие, а это грех. Такие слова из уст человека, для которого женщины ничего не значили, поскольку он использовал их только в своих корыстных целях, заставили меня призадуматься, можно даже сказать, едва не примирили меня с ним. Сейчас мне, конечно, ясно, что племянника Папы совершенно не интересовало мое любовное благополучие, его беспокоило лишь выполнение заказа.
Да Мосто дал мне три недели – за этот срок я должен был напечатать его желанные индульгенции, и пообещал мне, если понадобится, предоставить помощников для лаборатории. И чтобы придать своему требованию больше убедительности, легат, прежде чем со всей учтивостью попрощаться, оставил мне маленький сувенирчик, внешний вид которого был мне очень хорошо знаком. Я обнаружил его на стуле, на котором сидел да Мосто. Это был нож очень необычной формы. Таким же точно ножом был убит в Константинополе Альбертус ди Кремона. Я очень хорошо понял намек и теперь знал, что с да Мосто и его приспешниками шутки плохи.
Симонетта молча слушала наш разговор. Теперь же, когда мы с ней остались вдвоем, каждый ждал, что другой заговорит первым. Я втайне надеялся, что Симонетта вновь попросит прощения, как уже однажды сделала, ведь, честно говоря, я давным-давно простил ее. Мне стало ясно, что моя любовь к ней сильнее гордости. Но что я мог ей сказать?
Неожиданно Симонетта освободила меня от гнета мыслей, произнеся:
– Можешь прогнать меня, если я тебе мешаю. – В ее гордости было столько грусти, что это тронуло меня чуть ли не до слез, и я притянул возлюбленную к себе. Теперь, когда я впервые за долгое время снова ощутил ее теплое тело, меня охватило невообразимое счастье, и я уверен, что Симонетта испытывала то же самое. Я покрыл ее лицо поцелуями и едва не лишился чувств, но когда пришел в себя, оказалось, что мы, обнявшись, катались по полу. Мы раздевали друг друга, что было довольно сложно, если учесть, что на нас было богатое платье. Но нам помогала страсть и осмеянная во многих шутках непрочность венецианских ниток, сдерживавших швы. В любом случае, вскоре нам удалось соединить наши обнаженные тела. Мы любили друг друга с необузданной страстью и сознанием, что мы созданы друг для друга.
– Он заставил меня пойти с ним, – сказала Симонетта, когда мы, задыхаясь, отпустили друг друга. – Он знал все о наших отношениях. Мне кажется, у него повсюду есть шпионы.
Я молча кивнул, и, хотя я и ненавидел да Мосто и боялся его угроз, я испытывал к нему некоторую признательность, потому что он нежданно-негаданно вернул мне мою любимую. После разочарования от встречи с Эдитой я был рад тому, что держу в объятиях Симонетту, и понял, что теперь самое время подумать о своей собственной жизни.
Для начала я решил сосредоточиться на задачах, поставленных передо мной племянником Евгения Четвертого. Индульгенция с росчерком будущего Папы требовала больших технических затрат. Для текста из восемнадцати строк мне нужно было тридцать две буквы «Е», тринадцать «I» и двенадцать «О», зато я обходился всего пятью «А».
Уже на следующий день я принялся отливать новые буквы, не полный алфавит, как я делал в Константинополе, а те буквы, которые нужны для индульгенции. В конце концов, любой служка в монастыре знает, что «Y» и «Z» в латыни встречаются столь же редко, как и снег на Пасху, поэтому отливать их в таком же количестве, как гласные, не имеет смысла. Спустя неделю в ящичках у меня было больше букв, чем в Константинополе, и я мог наконец приступать собственно к работе.
Тут мне очень помогла Симонетта – не как рабочая сила, потому что помощников мне да Мосто предоставил более чем достаточно, а тем, что она давала мне силы, необходимые для выполнения этого необычного задания. В первую очередь она расправилась с моей внутренней раздвоенностью и неуверенностью по отношению к моим заказчикам. Она сказала:
– Ты занимаешься точно таким же ремеслом, как и любое другое, и не должен ломать голову над тем, зачем другим нужно то, что ты делаешь.
Симонетта считала, что оружейник не испытывает угрызений совести из-за того, что пика, изготовленная им, во время войны убивает людей.
Тогда я полюбил Симонетту снова, но по-другому. Моя любовь переросла страсть и стала привязанностью, когда прощаешь другому все и забываешь о самовлюбленности и собственном эгоизме, которые до сих пор играли немалую роль.
Теперь, изведав все пропасти и глубины, приготовленные жизнью человеку, я понимаю, что это и есть настоящее счастье. С несчастьем я встречался не раз, моя жизнь нередко оказывалась в опасности, и тем не менее сегодня все это не причиняет боли. С годами несчастье ощущается меньше, а счастье, встретившееся на твоем пути, остается на всю жизнь, как клеймо на коже. Но вернемся к Мурано.
Для моего первого печатного изделия мне понадобилось не менее пятисот восьмидесяти букв, и мне сложно сказать, что потребовало от меня больших усилий: отлить буквы из свинца и олова или же выложить их в зеркальном отображении, вверх ногами и справа налево. Я работал день и ночь и заставлял своих подчиненных делать то же самое.
У меня было пять печатных прессов, переделанных из винных, которые привезли из расположенного неподалеку Венето. Необходимые мне десять тысяч пергаментов доставили из морской республики Амальфи, которая славилась своими изготовителями пергамента. Возникли сложности с производством черной краски, которая при первых попытках печати оказалась похожей на старые выцветшие чернила. Поскольку я никогда не занимался техническими особенностями печати и сажа, которую я привез в коробочке из Константинополя, осталась в руках уффициали и в животе у кошки, мне пришлось самому предпринять несколько попыток, прежде чем удалось воссоздать смесь. При помощи сепии и рыбьего жира, которые я добавил в сажу, я наконец смог сделать черную краску, которая удовлетворяла всем требованиям – по крайней мере, что касалось цвета.
Вы не можете себе даже представить, что я чувствовал, когда держал в руках свое первое печатное изделие. Монах не мог бы написать лучше. Для первых пергаментов понадобилось много времени, но помощники мои работали все быстрее, и случилось то, чего никто не ожидал – и я меньше всех – работа была окончена за два дня до назначенного срока: десять тысяч индульгенций, подписанных именем Пия Второго.
Последующие недели я был очень взволнован, поскольку моя работа принесла неожиданные плоды. Я имею в виду не значительную сумму денег, немедленно выданную мне да Мосто, а последствия, о которых я даже и не думал. Меня удивило, что я больше не видел Чезаре да Мосто, зато индульгенции, хранившиеся в моей лаборатории, исчезли однажды ночью, и, поскольку взамен них осталась оговоренная сумма – собственно говоря, даже больше – я мог предположить, что индульгенциями завладел да Мосто. Я ведь знал о его планах, а его махинации нигде не могли бы найти столь плодородную почву, как в Венеции, где в то время было много партий, а заговорщиков больше, чем нищих.
Симонетта знала Венецию и все ее интриги лучше, чем я, и заметила, что, вероятно, будет лучше, если мы покинем город. Вероятно, она догадывалась, что книгопечатание больше других изобретений подходит для того, чтобы стать яблоком раздора для партий. Поэтому Симонетта пообещала, что поедет со мной в любую страну мира, только бы она была подальше от Сереииссимы. Моя возлюбленная считала, что ремесло книгопечатания пригодится везде, ведь там, где есть люди, всегда найдется место для лени.
Как же права оказалась Симонетта! Но тем не менее я не согласился с ее требованиями то ли из-за своей тупости, то ли из-за того, что «черное искусство» слишком крепко держало меня. Я не отрицаю, теперь мной руководила жадность, которая у многих людей проявляется при встрече с книгопечатанием. Сторонники Папы (такие как дож) и его враги (такие как да Мосто), а также византийцы, генуэзцы и арагонцы – все они старались завладеть искусственным письмом. А я, Михель Мельцер, зеркальщик из Майнца, считал книгопечатание своей собственностью. У меня были инструменты, и любой текст я мог донести до людей быстрее, чем тысяча монахов.
Быстрее ветра облетела всех новость о том, что Папа Евгений Четвертый, двадцать четвертый наместник на троне Петра, преставился и его наследником стал святой человек по имени Пий Второй. Причин сомневаться в этом не было, поскольку новый Папа – как говорили, деятельный молодой человек – уже продавал индульгенции на латинском языке, обещавшие их набожным обладателями отпущение грехов и вечное блаженство и пользовавшиеся небывалым спросом. В любом случае, десять тысяч индульгенций нашли свой путь к кающимся грешникам, прежде чем Геласиус Болонский, один из кардиналов, который имел право выбирать нового Папу, объявил о своем протесте, поскольку его, очевидно, забыли пригласить на конклав.
В тот же день, когда протест из Болоньи достиг Ватикана, во время благодарственной молитвы на Папу Евгения – до которого пока что не дошли слухи о собственной смерти – было совершено покушение. Двое переодетых стражниками наемных убийц попытались заколоть молившегося Папу, но предприятие провалилось из-за папской нижней рубашки, сделанной из войлока толщиной в палец, которая служила Его Святейшеству для самобичевания. Незадачливых убийц связали и в ту же ночь обезглавили. и поскольку они упорно молчали до последнего вздоха, глава заговора так и остался неизвестным.
Хотя Чезаре да Мосто и не удалось стать Папой, индульгенции обогатили его, и это богатство пережило бы его самого, если бы не страсть к игре.
Зато все набожные люди, которые за большие деньги обзавелись правом на вечную жизнь, отказывались признать, что Папа Евгений по-прежнему жив. В конце-то концов, у них была бумага на латыни, языке, на котором, как известно, пишут только священные и абсолютно правдивые документы. Их Папу звали Пий Второй.
Еще более пикантной ситуацию делало то, что в то время жил и здравствовал третий Папа. Его звали Феликс Пятый, он был избран на Базельском Церковном Соборе и даже коронован. Феликс Пятый жил в Савойе, где был одновременно и герцогом до конца своих дней. И конечно же, все эти дурацкие выходки не способствовали укреплению папства. Тут не помогало ни предание анафеме, ни семидневные молитвы, которые объявлял Папа Евгений против своих оппонентов.
После неудавшегося покушения Чезаре да Мосто предпочел залечь на дно, а мастерские, которые он сделал для зеркальщика, остались во владении Мельцера. С тех пор как он выполнил заказ да Мосто, он чувствовал себя окрыленным и его даже лихорадило от желания найти новые возможности для применения книгопечатания. У зеркальщика оставалось еще достаточно олова и свинца. Строчные буквы, которыми пользовался Мельцер, были слишком большими, чтобы соперничать с почерком монахов. Конечно, искусственное письмо превосходило монахов по скорости, но оно занимало и больше места. Поэтому Мельцер решил вырезать буквы, которые были бы вполовину меньше предыдущих. Так, думал он, удастся составить конкуренцию даже тем манускриптам, которые стоят в библиотеках, и делать их по десять штук, да даже по сто, и при этом за гораздо более короткое время. И может быть, мечталось зеркальщику, придет время, когда перо и чернила станут не нужны.
Остров Мурано, где было бесчисленное множество мастерских и мануфактур, превосходно подходил для того, чтобы избежать посторонних глаз, поэтому зеркальщик и его возлюбленная прожили несколько недель в покое, столь желанном для молодых пар. Они избегали многолюдных сборищ в танцевальных домах и театрах Венеции, где все только и говорили, что об индульгенциях. Ходили слухи, что сам дьявол написал эти бумаги, потому что ни у одного монаха не может быть такого красивого и ровного почерка, как на этих пергаментах с индульгенциями.
Ничего этого Мельцер не знал. Запершись в своей мастерской, он экспериментировал с новыми шрифтами, делая буквы все меньше. Одержимый «черным искусством», он отливал все больше букв и создал запасы, которых хватило бы для того, чтобы заполнить искусственным письмом добрых две дюжины пергаментов. Казалось, зеркальщик занимался каким-то таинственным поручением. Симонетта, поинтересовавшаяся причиной такого усердия, четкого ответа не получила. Мельцер лишь напомнил ей о том, что печатник, если уж он собрался всерьез заниматься своим ремеслом, должен обладать запасом букв, которых слишком много быть не может.
В то время как Симонетта рассматривала жизнь на острове Мурано скорее как изгнание, об окончании которого она втайне мечтала, Мельцер, казалось, чувствовал себя замечательно как никогда. Он любил Симонетту и был уверен в том, что она тоже любит его – до того самого дня, когда в дверь его мастерской громко постучали.
В рассеянном вечернем свете Мельцер не сразу узнал посетителя, и только когда тот поздоровался, зеркальщик воскликнул:
– Это вы, Лазарини?
Доменико Лазарини склонил голову к плечу и усмехнулся. Затем он в своей обычной наглой манере поинтересовался:
– Не ожидали увидеть меня, а, зеркальщик?
– Честно говоря, нет, – ответил Мельцер. Он был, очевидно, рассержен, даже слегка испуган, поскольку догадывался, зачем Глава пришел к нему. Откуда только Лазарини узнал, где он?
Лазарини же боялся, что Мельцер, который с самого начала относился к нему плохо, захлопнет дверь у него перед носом, поэтому подставил ногу в дверной проем и, качая головой, сказал:
– Не понимаю я вас, Мельцер. Мы же знаем друг друга уже давно, может быть, дольше, чем нам обоим того хотелось бы, а вы все считаете меня идиотом. Что касается меня, то я никогда не считал вас простаком, хоть своим поведением вы неоднократно давали к этому повод.
– Говорите, что вам нужно, и убирайтесь! – ответил зеркальщик, злобно глядя на ногу, которой Лазарини удерживал дверь открытой.
Вопрос, который задал Лазарини, не был неожиданным.
– Где Чезаре да Мосто?
– Почему вы спрашиваете об этом у меня?
– Потому что вы его сторонник. Или вы думаете, я не знаю, кто напечатал индульгенции?
– Я не сторонник да Мосто, я не являюсь ничьим сторонником.
– Кто не за Папу, тот против него, а кто против Папы, тот также и против дожа.
– Послушайте меня, мессир Лазарини, я выполнил поручение да Мосто, не взирая на лица и партии. Я сделал это за хорошую плату и не по собственному убеждению – а исключительно ради денег, вы понимаете меня? Сапожник не спрашивает, к какой партии принадлежит клиент, прежде чем возьмется кроить обувь. И ткач продает свой товар любому, кто за это платит. Или вы и у ткача, который продал ткань для вашего камзола, спрашивали, сторонник ли он дожа и Папы или же Девы Марии?
– Тут вы, пожалуй, правы, зеркальщик, но об одном вы забыли: искусственное письмо – это власть, оно способно изменять людей. И это отличает ваше ремесло от любого другого.
Как он прав, этот Лазарини, подумал зеркальщик. Нет, он не дурак, скорее подлый и вспыльчивый человек. Будучи одним из Tre Capi, он обладал в Венеции влиянием, которое нельзя было недооценивать.
Поэтому Мельцер снизил голос на полтона и сказал (совсем не то, что думал, поэтому наигранная приветливость в голосе ему не удалась):
– Мессир Лазарини, поверьте мне, «черное искусство» ни против кого не направлено. И если я, как вы утверждаете, поставил искусственное письмо против интересов Папы Римского, то теперь ведь никто не мешает мне работать на благо Папы – если он будет платить твердой монетой, а не ограничится обещанием вечного блаженства.
Наглость Мельцера рассердила Главу, и он с угрозой в голосе повторил свой вопрос:
– Где Чезаре да Мосто?
– Да хоть десять раз спросите меня, не знаю я этого, – ответил Мельцер, и это было правдой. – Я не знаю этого, потому что не имею никаких дел с племянником Его Святейшества.
Лазарини насмешливо улыбнулся:
– Республика начнет процесс по обвинению в злостных кознях, направленных вами против дожа. Вас повесят, скрутив за спиной руки, вам свернут шею и колесуют. Тогда вы вспомните, где прячется Чезаре да Мосто. – Голос Лазарини стал громче. – У вас есть три дня на то, чтобы вспомнить. И не пытайтесь сбежать, Совет Десяти уполномочил меня приставить к вам уффициали, которые будут следить за каждым вашим шагом.
Глава повернулся и собрался было уходить, как тут в комнату вошла Симонетта. Очевидно, она подслушала ссору Мельцера и Лазарини. Симонетта отвернулась от Мельцера, пытавшегося ее успокоить, и бросилась к Лазарини:
– Ты, сволочь, неужели ты никогда не оставишь нас в покое?
Лазарини отпрянул. Внезапное появление Симонетты смутило его.
– Я пришел не из-за тебя, – сказал он наконец. – Мужчина, на шею которому ты бросилась, враг дожа, и Серениссима непременно привлечет его к ответственности.
– Мельцер – враг дожа Фоскари? – Симонетта рассмеялась. – Зачем ему замышлять что-то против Фоскари? Фоскари безразличен ему точно так же, как гондольеры из Кастелло. Уж в этом я могу поклясться прахом святого Марка!
– Не надо ложных клятв, донна Симонетта! Ты думаешь, что знаешь этого человека. На самом же деле он чужой тебе, как и страна, откуда он родом. Он – заговорщик и хочет со своими единомышленниками свергнуть дожа Фоскари!
– Кто? Мельцер?
– Он самый! – И Лазарини ткнул пальцем в зеркальщика.
Мельцер, ничего не понимая, слушал, что говорит Лазарини. Разозлившись, Михель кинулся на надоедливого посетителя, и только вмешательство Симонетты в спор двух петухов спасло Лазарини.
– Вот видишь, теперь он показал свое истинное лицо! – воскликнул Глава и, фыркнув, стал отряхиваться. – Но он поплатится за это! Это так же верно, как и то, что меня зовут Доменико Лазарини!
С этими словами он покинул мастерскую.
Симонетта, которая только что просто искрилась мужеством, вдруг бросилась Мельцеру на шею. Она заплакала и, всхлипнув, сказала:
– Я понимаю, почему ты разозлился, но не нужно было этого делать. Лазарини – старый холостяк, и он не потерпит, чтобы его били в присутствии женщины.
– Я знаю, что совершил ошибку, – кивнул Мельцер, все еще тяжело дыша, – но я просто не мог поступить иначе. Я ненавижу этого человека так же, как чуму. Он лжив и самонадеян и все еще не оставляет надежды завладеть тобой.
– Ты имеешь в виду…
Зеркальщик высвободился из объятий, держа Симонетту на вытянутых руках, так чтобы видеть ее лицо.
– Ты же знаешь, что в этой истории о заговоре нет ни слова правды, – проникновенно сказал Мельцер, – и что Чезаре да Мосто мне не просто безразличен, он мне отвратителен. Нет, Лазарини нужно только вывести меня из игры. А для этого все средства хороши.
Всю следующую ночь Мельцер и Симонетта не находили себе места. Они боялись, что Лазарини соберет отряд сорвиголов, которых можно было нанять возле арсеналов всего за пару скудо, и пришлет их на Мурано. Не зная, что теперь делать, зеркальщик даже подумывал о бегстве. Но Симонетта напомнила ему, что нехорошо бросать все это – дом, мастерскую, и, кроме того, если они убегут, не станет ли это признанием собственной виновности? Поэтому они молча лежали в объятиях друг друга, не смыкая глаз, пока наконец над Каналом Онделло не забрезжил рассвет.
Этой ночью каждый из них принял собственное решение. Когда Мельцер, как обычно, ушел в свою мастерскую, Симонетта незамеченной вышла из дома, чтобы направиться к причалу возле Фондамента Джустиниани, откуда отправлялись баржи на Каннарегио и к Сан-Марко.
Но прежде чем Мельцер начал приводить свой план в исполнение, один из его помощников указал ему на подозрительную фигуру, слонявшуюся в конце переулка, где стояла мастерская. Мельцер тут же узнал египтянина Али Камала. С тех самых пор как зеркальщик прибыл в Венецию, они не виделись, и Мельцер почти забыл об Али.
– Как ты нашел меня? – удивленно спросил зеркальщик.
Али потупился и, не глядя на Мельцера, ответил:
– Много чего можно узнать, если проводить дни напролет на Рива дегли Скиавони, где причаливают большие корабли.
Мельцер не выдержал и рассмеялся.
– Уж не хочешь ли ты сказать, что промышляешь в Венеции тем же ремеслом, что и в Константинополе?
– Не совсем, мастер Мельцер, – возразил Али, – не совсем. В Константинополе я крал для толстых владельцев складов. Здесь я работаю на себя.
– Вот как, ты называешь это работой!
– Ну, я снял в арсеналах сарайчик, мне помогают несколько уличных мальчишек. Вы же знаете, мастер Мельцер, мне приходится кормить большую семью.
– А как ты меня нашел?
– Это совсем не трудно, когда живешь в гавани. Я услышал об индульгенциях. Одни утверждали, что их написал сам дьявол, другие рассказывали о чернокнижнике из Германии, который умеет писать так же быстро, как дьявол. Тут я подумал, что это могли быть только вы, мастер Мельцер.
– Об этом говорят люди на Рива дегли Скиавони? Я имею в виду, не таясь?
– Что значит «не таясь»? Об этом рассказывают шепотом, прикрыв рот ладонью. Преимущество мое состоит в том, что все считают меня глупым египтянином, который годится лишь на то, чтобы таскать их мешки, но совершенно не способен понять, что говорят венецианцы. А я ведь знал итальянский язык еще в Константинополе.
– Но ты пришел не для того, чтобы сказать мне об этом!
– Боже мой, нет, конечно. Я подслушал разговор двух прилично одетых людей. Я не знаю ни одного, ни другого, но они оба вели себя так, словно принадлежат к Совету Десяти. В разговоре всплыло ваше имя: мол, человек по фамилии Мельцер прячется на острове Мурано и своим «черным искусством» подвергает Серениссиму опасности. Они сказали, что это государственная измена и вас привлекут к суду.
Зеркальщик долго и молча глядел на Али Камала, затем произнес:
– Однажды ты меня обманул, но однажды ты же помог мне в тяжелой ситуации. Мне хотелось бы знать, какие цели ты преследуешь сейчас.
Египтянин поднял руку для клятвы и воскликнул:
– Клянусь жизнью моей матери, можете поверить мне, мастер Мельцер, я желаю вам исключительно добра! Я говорю вам правду! – И, поколебавшись, добавил: – Но если мое сообщение окажется полезным, мне было бы приятно получить небольшое вознаграждение.
Несмотря на то что ситуация представлялась зеркальщику весьма серьезной, он не удержался и ухмыльнулся. В любом случае, намерение Али получить за свое сообщение деньги подтверждало искренность египтянина. Поэтому Мельцер вынул из кармана золотую монету и протянул Али.
Тот притворился возмущенным.
– Это не все, что я хотел вам сказать! Послушайте меня. Завтра с рассветом от причала Фондамента Джустиниани отходит галера со стеклянными товарами. Она держит курс на Триест, и капитан не станет задавать вам вопросы, если вы назовете мое имя.
– А Симонетта?
– Он не станет спрашивать вас ни о чем. В Триесте – это в дне пути отсюда – вы пока что будете в безопасности.
Али протянул руку, и Мельцер снова полез в карман и вынул второй золотой.
– Ты настоящий дьяволенок, египтянин! – заметил зеркальщик, протягивая Али Камалу монету.
Предложение египтянина как нельзя лучше подходило для решения, которое принял ночью Мельцер: бросить мастерскую и бежать. Теперь же, когда Али Камал подготовил ему путь, Мельцер понял, что это очень хорошая идея, и готов был немедленно претворить ее в жизнь.
– Послушай, египтянин, это самое ценное, что у меня есть! – Мельцер указал на ряд небольших деревянных ящиков, стоявших под окном. Каждый ящик был разделен на отсеки разной величины, и в них без какой-либо системы лежали буквы всевозможного калибра. При взгляде на буквы Мельцер загорелся, словно художник, написавший картину, и сказал, не отводя взгляда от магических ящичков:
– Если тебе удастся вынести ящики из мастерской незаметно для уффициали и где-нибудь их спрятать, я щедро вознагражу тебя!
Али взял в руку несколько букв и заявил:
– Они чертовски тяжелы, мастер Мельцер!
Зеркальщик сложил руки на груди.
– Я знаю, это непростое задание. Зато и плата будет немалой. Я дам тебе ключ от мастерской. Задняя дверь выходит на Канал Онделло. По воде будет легче уйти.
Так и договорились зеркальщик с египтянином. Распрощавшись с Али Камалом, Мельцер начал наводить порядок в мастерской. Он расставил по местам все приборы, словно в любой миг готов был взяться за работу. Да, Мельцер уже полюбил «черное искусство» не меньше, чем любил когда-то работу зеркальщика. В Триесте он примет решение, стоит ли вернуться с Симонеттой в Майнц, чтобы начать там новую жизнь уже в качестве книгопечатника. Но все вышло иначе.
Придя домой, Мельцер обнаружил, что Симонетта исчезла. У него возникло нехорошее предчувствие, поскольку он знал, как сильно страдала Симонетта из-за угроз Лазарини. И все же зеркальщик не сомневался, что, вернувшись, она согласится с его планами и поедет с ним.
Стемнело рано, и ночь казалась бесконечной. Как и последние несколько дней, остров Мурано был окутан плотным слоем ледяного тумана. Мельцер собрал одежду и еще кое-что, что показалось ему нужным, и сложил все в мешок для вещей, сослуживший ему верную службу на пути из Константинополя в Венецию; второй мешок лежал наготове для Симонетты.
Чем дольше не было Симонетты, тем сильнее беспокоился Мельцер. В голове проносились тысячи мыслей. В душу закрадывались страшные подозрения. Слуги давно пошли спать. В камине трещал огонь. Мельцер сидел, откинувшись на спинку стула, и глядел на пламя. Он устал и изо всех сил боролся со сном. Глаза слипались. Он хотел рассказать Симонетте о своих планах, как только она вернется: о том, что на рассвете они вместе уедут из города.
Так и сидел Мельцер у огня час за часом, прислушиваясь к каждому шороху снаружи. Как никогда он был близок к отчаянию. Зеркальщик больше не сомневался: возлюбленную похитили, и за этим стоял Лазарини и его люди. Около полуночи, когда уже не осталось надежды на возвращение Симонетты – ведь ни одна порядочная женщина не гуляет по улице после наступления темноты – глаза Мельцера закрылись, и он уснул.
При первом ударе колокола, донесшемся с Санти Мария э Донато, которая была расположена по другую сторону канала, зеркальщик вскочил. Взволнованный и слегка одурманенный, он позвал Симонетту по имени и бросился наверх в их спальню. Постель была пуста. В отчаянии он рухнул на подушки и заплакал. Мельцер упрекал себя в том, что оставил Симонетту одну. Он должен был подумать о том, что Лазарини использует любую возможность, чтобы украсть у него возлюбленную.
Всхлипывания Мельцера разбудили девку Франческу, спавшую в каморке под крышей. Франческа не могла понять, что это за странные звуки, поэтому растолкала слугу, и они вместе прокрались вниз по лестнице, ведущей к спальне господ. Когда, заглянув в дверную щелку, девка увидела Мельцера, лежавшего одетым на постели лицом вниз, она громко вскрикнула.
Мельцер вскочил и обернулся.
– Ее нет, – пожаловался он. – Они похитили Симонетту.
Франческа и слуга смущенно переглянулись. Девушка хотела что-то сказать, но слуга приобнял ее, жестом попросив молчать. Мельцер вопросительно поглядел на них, и Франческа пояснила:
– Донну Симонетту не похитили, она вышла из дома в третьем часу одна и не пожелала, чтобы ее сопровождали.
– Одна, говоришь? – Мельцер поднялся, подошел к окну и поглядел на Канал Онделло. Небо на востоке начинало сереть. Зеркальщик понял, что его побег провалился, еще не начавшись. Мельцер вздрогнул – то ли от этих мыслей, то ли от холода, прокравшегося через окно. Зеркальщика трясло.
– И донна Симонетта не сказала, куда собирается? – спросил Мельцер.
– Нет, мастер Михеле, – ответила Франческа и смущенно добавила: – Вы больны, мастер Михеле, нужно позвать медика.
Тут зеркальщик яростно воскликнул:
– Я не болен, слышишь, я в отчаянии! Мастер Михеле в отчаянии!
Девка и слуга стояли, словно окаменев. Никто из них не отважился сказать ни слова. И в эту долгую, беспокойную тишину проник звук: скрип входной двери.
Мельцер оттолкнул слуг в сторону, сбежал вниз по лестнице. Потеряв голову от отчаяния, он споткнулся и едва успел ухватиться за перила. Подняв голову, он увидел Симонетту.
Ее черные волосы были спутаны и разбросаны по плечам. Она была закутана в красную шаль, которую Мельцер никогда прежде на ней не видел. Но больше всего его расстроил грустный взгляд возлюбленной.
Мельцер был так удивлен, что не мог произнести ни слова, и пока он просто глядел на Симонетту, она заговорила:
– Все в порядке. Нам больше не нужно бояться.
– Нет, – смущенно сказал зеркальщик, потому что не хотел обижать любимую, но смысла того, что она сказала, он не понял.
Когда Симонетта догадалась об этом, она, всхлипнув, бросилась ему на шею. Их тела прижались друг к другу, словно прося защиты.
– Я страшно волновался, – прошептал Мельцер, – почти всю ночь глаз не сомкнул. Я думал, тебя похитил Лазарини.
Симонетта молча покачала головой.
– Али, египтянин, ну, ты его знаешь, хотел помочь нам бежать, – снова начал зеркальщик. – На рассвете отплыл корабль в Триест. Теперь уже поздно. Но главное, ты снова дома.
Симонетта осторожно освободилась из объятий, отошла на шаг и поглядела Мельцеру прямо в глаза.
– Нам больше не нужно убегать, слышишь? Все в порядке. Лазарини больше не станет преследовать нас.
– Он больше никогда не будет нас преследовать? Что это значит? Где ты была прошлой ночью?
– Я была у Лазарини, – потупилась Симонетта.
– Ты – у Лазарини? Скажи мне, что это неправда! Скажи!
– Это правда, – тихо ответила Симонетта.
Мельцер стоял как громом пораженный. Ничего не понимая, он смотрел на любимую. Наконец он тихо повторил:
– Ты была у Лазарини.
– Я сделала это ради нас, – неуверенно сказала Симонетта. – Я хотела попросить его отозвать свою жалобу, но Лазарини был непреклонен. У него сердце из камня. Я умоляла его, говорила, что вместе с твоей жизнью он разрушит и мою. Но эти слова не тронули его. Напротив, он стал выдвигать требования и угрожать мне, что, мол, я тоже окажусь замешана в этом деле.
– Черт его побери вместе со старым дожем! Как ты могла так унижаться!
Симонетта не решалась посмотреть Мельцеру в глаза, ее губы едва заметно подрагивали. Потом она продолжила:
– Наконец я спросила Главу, действительно ли он ни за что на свете не откажется от своих намерений. Нет, сказал он, но если я готова…
Мельцер молча кивнул. Он поглядел в потолок, чтобы скрыть вскипевшую в нем ярость. Затем произнес:
– И ты сделала это. Ты отдалась этому чудовищу. Ты дешевая шлюха!
Симонетта дернулась, словно ее ударили плетью. Затем глубоко вздохнула, подыскивая слова.
– Ты называешь меня шлюхой? – крикнула она в лицо зеркальщику. – Именно ты, человек, ради которого я пошла на это?
– Да, шлюха! Кажется, для тебя это было не так уж и сложно. Может быть, тебе даже понравилось сосать член дьявола! Ты сделала это ради меня? Ха, да не смеши меня. Я с самого начала не должен был тебе мешать. Шлюха всегда остается шлюхой!
Симонетта слушала эти упреки, ничего не понимая. Крепко сжав губы, она подошла вплотную к Мельцеру. Он увидел искры ярости в ее глазах. Она замахнулась и ударила его ладонью по лицу.
Они молча глядели друг на друга. Потом Мельцер поднял руку и указал на дверь. Он сказал всего одно слово:
– Уходи!
Отчаявшийся, разбитый, разочарованный и разъяренный одновременно, Мельцер поплелся вверх по лестнице. В спальне он опустился на постель, уронил голову на руки и уставился в пол. Черно-белый шахматный узор слился в непонятную кашу из тьмы и света. Зеркальщику очень хотелось умереть. Он чувствовал себя обманутым и униженным, по крайней мере, он не поверил, что Симонетта сделала это исключительно ради него. Ему пришло в голову, что конфликт между Симонеттой и Лазарини был всего лишь уловкой, что Глава с самого начала собирался унизить его. Теперь же Мельцер чувствовал себя подобно обманутому мужу: как много дураков пасется на лугах любви!
Да, он любил Симонетту, а с тех пор как потерял дочь, полюбил еще больше. Но теперь, после такого разочарования, он ненавидел ее и не хотел больше видеть. Слова Лазарини, его обвинение, что зеркальщик, мол, заодно с Чезаре да Мосто и собирается свергнуть дожа, отступили на задний план. Мельцер решил, что рано или поздно он отомстит Лазарини, но для начала нужно успокоиться и забыть пережитое.
В двери постучала Франческа, и этот звук вернул зеркальщика к действительности.
– Господин! – плаксивым голосом крикнула она через запертую дверь. – Донна Симонетта оставила нас. Она сказала, что никогда больше не вернется!
– Я знаю, – с наигранным безразличием ответил Мельцер. – Донна Симонетта действительно больше не вернется.
Потом он подошел к сундуку с платьем, огромному деревянному монстру, надел свою лучшую одежду, причесался гребнем (что обычно делал только раз в неделю) и отправился к причалу на Понте Сан Донато.
Туман рассеялся, и сквозь низкие серые тучи проглянул усталый луч солнца. Воняло рыбой и гнилыми нечистотами. Мельцер сел на баржу, идущую по направлению к Сан-Марко. Он оглянулся, проверяя, не видно ли уффициали, которых якобы приставил к нему Лазарини, но не заметил никого, кто показался бы ему хоть сколько-нибудь подозрительным.
На моле Сан-Марко зеркальщик сошел на берег и расплатился с перевозчиком, затем перешел пьяцетту по направлению к Кале дель Кампаниле. Mezza Terza, один из самых больших колоколов, как раз призывал сенаторов в палаццо Дукале. Чтобы избежать неприятных встреч, Мельцер свернул налево, под своды, и стал наблюдать за наплывом членов Совета, и даже не заметил, что под арками. Дворца дожей стоял человек, следивший за каждым его шагом.
Когда площадь опустела и колокол затих, зеркальщик быстро пересек площадь, направляясь в один из многочисленных кабаков в начале боковых улиц.
Он был единственным посетителем. Мельцер заказал себе кружку известного своей фруктовой терпкостью белого вина «Соаве» из одноименного города между Венецией и Вероной. Хозяйка, темноволосая венецианка с горящими глазами, бросала на Мельцера жадные взгляды и благосклонно улыбалась ему, но зеркальщик считал, что хватит с него женщин.
Вскоре в кабаке появился второй посетитель. На нем было приличное платье для путешествий, кроме того, его небезукоризненный итальянский и то, как он заказывал вино, заставляли предположить в нем чужестранца. Предоставленный себе и своим мыслям зеркальщик сидел и глядел прямо перед собой. Терпкое «Соаве», которое он вливал в себя небольшими глотками, помогало разогнать непогоду, царившую в его голове и сердце.
Чужак, который уселся в противоположном углу кабака и тоже, хотя и не так крепко, как зеркальщик, приложился к вину, с интересом глядел на Мельцера. Затем он поднялся и пересел за его стол.
– Горе?
Зеркальщик кивнул, не глядя на задавшего вопрос. И хотя Мельцер обратил внимание, что чужестранец говорил на его языке, но продолжал упрямо молчать.
– Вино не растопит печаль, если позволите заметить, оно только временно затуманит взгляд, а когда чары рассеются, все будет еще хуже, чем раньше.
Мельцер отмахнулся, словно ему неприятно было слышать это дружелюбное замечание, потом подпер голову руками и скривился.
Незнакомец не сдавался.
– Позвольте, я угадаю. Женщина?
Мельцер поднял взгляд. У мужчины, сидевшего на другом конце стола, было открытое безбородое лицо и ровные, зачесанные наперед седые волосы. Если бы он не был так хорошо одет, его можно было бы принять за странствующего монаха. А так он выглядел как дворянин. В любом случае, незнакомец был не похож на человека, которого потрепала судьба. Зеркальщик встретил его честный взгляд, и Мельцеру не пришло в голову ничего иного, кроме как из чистой вежливости поинтересоваться:
– Кто вы, чужестранец, и что привело вас в Венецию в это время года?
– Кто я? Вы имеете в виду, как меня зовут? – Казалось, вопрос развеселил его. – Я всего лишь глас вопиющего в пустыне. Называйте меня Гласом, и я стану отзываться.
– Так, так, – ответил Мельцер, хотя и не понял загадки незнакомца. – Вопиющий. И откуда же вы, Глас?
– Мой путь лежал из Аугсбурга, через Альпы и прямо в Венецию. Своей родиной я зову Эллербах, небольшую деревушку на Эйфеле. А вы?
– Из Майнца. Меня зовут Мельцер, по профессии я зеркальщик, но уже долгое время зарабатываю деньги в качестве чернокнижника, если вы понимаете, что я имею в виду.
– Чернокнижник? Ну, думаю, маг, волшебник или алхимик, или даже один из тех, кто изобрел порох, при помощи которого ведут теперь войны?
Мельцер не заметил, что незнакомец дурачит его и только притворяется глупцом, чтобы заставить его говорить. Намереваясь растолковать все как следует, зеркальщик приосанился и гордо ответил:
– Все неверно, Глас. Я, чтобы вы знали, изобрел искусственное письмо. Этим мастерством не владеет никто, кроме меня. Я могу писать быстрее, чем сотня монахов, если нужно размножить текст.
– Так вы все-таки волшебник, мастер Мельцер!
– На самом деле так думают те, кто ничего не понимает в «черном искусстве».
– То есть все-таки нет?
– Не волшебник? Нет, конечно, как вы могли такое подумать! Искусственное письмо – умная выдумка, как водяное колесо или арбалет. Если его правильно использовать, однажды оно сослужит людям хорошую службу. – Мельцер сделал большой глоток. – А вы что, совсем не пьете, а? Или «Соаве» кажется вам чересчур кислым?
– Ни в коем случае. Я пью, только не так много, как вы. Мельцер не заметил скрытой в этих словах тонкой иронии, поскольку вино одурманило его. Он вынул из камзола свернутый пергамент и положил его на стол.
– Вот видите, – похвастался зеркальщик, – это моя работа, искусственное письмо. Я напечатал десять тысяч таких пергаментов, и все так же прекрасны, как и этот. Ни один монах не может водить пером столь же тонко и красиво.
Чужестранец, казалось, заинтересовался. Пробежал текст глазами.
– Я слышал в Аугсбурге об индульгенциях нового Папы. Люди словно с ума посходили. А при этом старый Папа, кажется, вовсе не мертв.
Мельцер скривился, словно хотел сказать: а мне-то что?
– Евгений, Пий, Николай или Иоанн, – продолжал человек, назвавшийся Гласом, – поверьте мне, все они одинаковы. Господам в Риме валено только собственное благополучие и благополучие их семей, и существует достаточно простодушных овец, которые готовы оплачивать их дорогостоящий образ жизни. Власть имущие правят железной рукой, как тираны, и опираются при этом на Священное Писание, которое, если внимательнее приглядеться, не такое уж и священное, каким его считают. Надеюсь, я не оскорбил ваших религиозных чувств?
– Вы читаете мои мысли, чужестранец, – заявил Мельцер, устами которого все еще говорило вино. И, склонившись над столом, продолжил заговорщицким тоном, но не понижая голоса: – Хотя в Венеции нужно быть осторожным с подобными высказываниями. Видно, что вы приехали из-за Альп: там люди критичнее настроены по отношению к Папам. Держите язык за зубами! Вы будете не первым, кого за еретические высказывания отправят на костер.
– Я доверяю вам, чернокнижник. Мельцер кивнул и протянул Гласу руку.
– Я думаю так же, как и вы.
Бросив взгляд на пергамент, чужестранец сказал:
– Не имею ничего против искусственного письма, но не кажется ли вам постыдным, что люди отдают последние деньги, даже голодают, только чтобы заплатить за подобный пергамент, который дает им отпущение всех грехов?
– Постыдно! Но, поверьте мне, я печатал их не по доброй воле. Я даже хотел вернуть деньги, которые мне оставили в задаток, но у меня их не взяли. Хотелось бы мне никогда не встречаться с этим да Мосто!
– Вы встречались с Чезаре да Мосто? Где?
– Здесь, в Венеции. Когда я сделал то, что он мне велел, и он получил свои индульгенции, да Мосто исчез. Я не знаю, где он теперь.
Глас занервничал, несколько раз подряд отпил из своей кружки, вытер рот тыльной стороной руки и наконец сказал:
– Может быть, сейчас не самый подходящий момент, чтобы задать этот вопрос, но возможно ли написать искусственным письмом целую книгу, ну, например, Библию – и все это несколько тысяч раз?
Вопрос озадачил Мельцера. С одной стороны, он чувствовал себя польщенным, поскольку такой влиятельный человек доверяет «черному искусству», верит, что при помощи искусственного письма можно сделать целую книгу, такую как Библия; с другой стороны, он заподозрил, что за вопросом Гласа кроется очередная хитрая попытка нажить себе состояние. Поэтому зеркальщик заверил собеседника, что это будет возможно немного позже.
Тут в кабак вошел опустившийся человек в широком черном плаще, защищавшем его от холода.
– Мейтенс, вы? – Удивлению зеркальщика не было предела не только из-за того, что медик появился так неожиданно. Намного больше Мельцера удивила внешность приятеля. Волосы Мейтенса были спутаны, щеки впали, одет он был небрежно – жалкое зрелище.
Не обращая внимания на чужеземца, Мейтенс подсел к Мельцеру, взял его кружку, осушил ее одним глотком, издавая утробное урчание, как свинья у кормушки. Таким Мельцер медика еще никогда не видел.
– Да вы пьяны! – удивленно воскликнул зеркальщик. Он и сам был уже навеселе, но все же владел собой достаточно для того, чтобы с презрением отнестись к поведению Мейтенса.
– А что тут удивительного? – грубо ответил Мейтенс. – Уже несколько дней я брожу по улицам города, чтобы найти вас, зеркальщик. От Лазарини я, наконец, узнал, что вы живете на острове Мурано. У Лазарини я сделал одно пренеприятнейшее открытие: я увидел Симонетту в лапах этого юбочника. Вот, теперь вы знаете!
Мельцер невольно засопел:
– Вы это хотели мне сказать? Это для меня не новость. Я выгнал эту женщину. Она не стоит ни единой моей слезинки. Поверьте мне, ни одна баба не стоит того, чтобы ее любили!
– Как вы правы, как правы! – запричитал медик, заказав кружку фалернского. – Но кто способен совладать с чувствами? Чувства сильнее нашего разума. Разум можно презирать, отрицать, но чувства – никогда! Боже мой, я люблю эту девушку, – вашу дочь Эдиту, я имею в виду, – я сделал бы для нее все, что в моих силах, но она только играет со мной, словно я – ничтожная, бездушная фигура в театре теней. Скажите, зеркальщик, я что, уродлив? У меня несносный характер? Что со мной такого, что Эдита презирает меня? Разве в Библии не написано, что женщина подвластна мужчине? Что это за времена, если женщины смеются над нами!
Мельцер поднял палец, чтобы дать понять медику, что ответ его имеет большое значение, а именно, в нем будет дано объяснение всех их бед, и сказал:
– Я согласен с вами, медик, я думал об этом и, кажется, знаю, в чем причина строптивости женщин. Я скажу вам: причину нужно искать исключительно в том, что Создатель – Бог или как назвать эту высшую инстанцию – допустил оплошность. Все пророки в своих откровениях предсказывают конец света на смене тысячелетий. Даже Иоанн. Но Создатель каким-то образом забыл об этом сроке, и с тех пор ад сорвался с цепи: то, что должно быть внизу, оказывается сверху, пороков больше, чем добродетелей, женщины ведут дела мужчин, и не за горами то время, когда женщины станут носить штаны, а мужчины – юбки!
Едва Мельцер закончил говорить, как тут же осознал, что все вокруг замолчали, и только тогда ему стало ясно, какой опасности он себя подверг, высказывая такие еретические мысли. Он огляделся, чтобы убедиться, что никто не подслушал их разговора, но остальные посетители, казалось, не обращали на них внимания, или, по крайней мере, делали вид. Потом зеркальщик заметил, что Глас исчез.
– Ну вот, – озадаченно сказал Мельцер. – Он же только что был здесь.
– Кто?
– Да этот Глас вопиющего в пустыне! Не знаю я его фамилии. Мейтенс покачал головой. Он взял кружку зеркальщика и поставил ее на противоположный конец стола.
– Пожалуй, хватит, – пробормотал он. – У вас уже видения. Если бы я только знал, как завоевать Эдиту! Целыми днями я сижу и мерзну на Большом Канале, напротив палаццо Агнезе, только чтобы поймать хоть один ее взгляд. Но даже когда она выглядывает в окно и я посылаю ей воздушный поцелуй и почтительно кланяюсь, она смотрит словно сквозь меня, будто меня и нет вовсе.
Мельцеру стало жаль медика. Он по собственному опыту знал, что такое поруганная любовь. Он знал, каково это, когда ты любишь, а твое чувство топчут ногами.
– Забудьте Эдиту, – сказал Мельцер. – Она стала другой. Очень сложно донести любовь до ее сердца.
– Я беспокоюсь об этой девушке, зеркальщик. В палаццо Агнезе приходят мужчины с сомнительной репутацией, кредиторы и известные всему городу обманщики, даже Никколо, король нищих, о котором известно, что он не однажды гостил в свинцовой камере в палаццо дожей. Внезапное богатство вскружило Эдите голову. Она не умеет обращаться с деньгами и доверяет мошенникам и шарлатанам. Вы меня вообще слушаете?
– Ну конечно же! – поспешил ответить Мельцер. Затем он поднялся и молча пошел к двери. Вернувшись, он сказал словно сам себе:
– Он был свободным человеком, этот Глас: чистое платье, вольные речи. Только не знаю, куда он подевался.
Некоторое время Мельцер и Мейтенс бормотали что-то себе под нос, желая утешить друг друга рассказом о своей жизни, и когда и это не помогло справиться с тоской, зеркальщик стал собираться.
Было около двенадцати часов, когда они оба вышли из кабака в подавленном настроении. От лагуны полоски тумана тянулись к площади Святого Марка, донося обрывки чьих-то слов. В арках прятались, прислоняясь к стенам домов, какие-то темные фигуры. Тот, кто бродил в это время, не хотел быть замеченным.
Мельцер и Мейтенс быстрыми шагами отправились к Сан-Марко, где догнали троих, оживленно переговаривавшихся между собой. Замедляя шаг, Мельцер дернул медика за рукав. Голос одного из троих был ему знаком, и зеркальщик прошептал, обращаясь к Мейтенсу:
– Если я не ошибаюсь, это Доминико Лазарини!
Спор троих мужчин стал оживленнее, и медик сказал Мельцеру:
– Двое других тоже должны быть вам знакомы. Они бывают у вашей дочери: король нищих Никколо, которого зовут также Капитано, и кормчий Джованелли.
– Бродяги!
– Один другого краше!
Трое мужчин остановились и о чем-то оживленно заспорили, а Мейтенс и Мельцер спрятались под одной из арок.
Джованелли ругал Лазарини за то, что тот хочет откупиться ничтожной суммой, хотя ради их плана кормчий пожертвовал своей должностью у донны Эдиты.
– Зато теперь я кормчий у этой девки! – вмешался король нищих Никколо, и в его голосе прозвучало презрение. – По крайней мере, мне донна Эдита доверяет больше, чем тебе!
– И неудивительно, – бросил Джованелли, – после того как ты рассказал ей, какой я нехороший человек. Но я сомневаюсь, что эта сука столь глупа, как вы думаете. Каждый гондольер знает, что корабли Доербека самые лучшие и самые быстроходные суда на всем Средиземном море.
Тут подал голос Никколо:
– Вот поэтому я и собираюсь заставить ее поверить в то, что каждый из них стоит три сотни золотых дукатов. Мы же знаем, что их стоимость превышает эту сумму более чем вдвое.
– И поэтому я требую в два раза больше, чем вы мне обещали! – закричал Джованелли. – Ведь мне придется начинать все сначала!
– Тише, тише. – Лазарини пытался успокоить разбушевавшегося кормчего. – Если станет известно о нашем плане, мы все останемся ни с чем.
– Двойную сумму! – яростно закричал Джованелли. Его голос эхом разнесся по пустой площади. – Двойную сумму, или же…
– Или же? – в голосе Лазарини послышалась угроза. – Или что? – поинтересовался он.
– Или я раскрою все ваши планы. Я серьезно, Глава! Возникла пауза, во время которой Мельцер и медик вопросительно переглянулись. Мейтенс пожал плечами.
Внезапно в ночи раздался крик, затем второй, третий. Послышались шаги, поспешно удалявшиеся в направлении пьяцетта деи Леончини, расположенной к северу от Сан-Марко.
Наблюдавшие вышли из-под арки. На широкой площади было тихо, и Мейтенс с Мельцером отваживались разговаривать только шепотом.
– Вы поняли, о чем говорили эти люди? – спросил Мельцер.
– Кажется, я знаю, что собирается предпринять эта троица. Король нищих Никколо очернил перед Эдитой кормчего Джованелли, обвинив его в том, что тот хотел продать флот Доербеков за смешные деньги: мол, корабли сгнили и уже ничегошеньки не стоят. После этого Эдита уволила Джованелли и назначила кормчим Никколо. Теперь тот пользуется ее доверием и со своей стороны хочет предложить ей продать флот за сумму большую, чем предлагал Джованелли, но по-прежнему невыгодно. Кто стоит за всем этим, я думаю, вам понятно.
– Лазарини?
– Лазарини. Этот человек на самом деле… он… – Медик остановился и потянул Мельцера за рукав. – Вы только посмотрите!
Теперь и зеркальщик увидел у своих ног безжизненное тело. Человек лежал лицом вниз в луже собственной крови, образовавшей ровный круг вокруг его головы, словно нимб на мозаиках Сан-Марко с изображением святых. Мельцер тут же протрезвел.
– Он мертв? – испуганно спросил зеркальщик. Мейтенс схватил лежавшего за плечо, перевернул его на спину, приложил ухо к окровавленной груди и ответил:
– Exitus. – Он осенил себя крестным знамением. – Думаю, это Джованелли, и мы с вами только что стали свидетелями убийства. Его зарезали.
– Идемте, нам нужно исчезнуть! – прошипел зеркальщик, оглядываясь вокруг.
– Вы что, с ума сошли, мастер Мельцер? Мы не можем бросить его здесь. Это противоречит медицинской этике.
Мельцер судорожно сглотнул.
– Не имею ничего против вашей этики, медик Мейтенс, но подумали ли вы о том, что вы будете говорить уффициали? Что-нибудь вроде того, что была ночь, туман, мы гуляли по площади Святого Марка и вдруг наткнулись на труп?
– Но это же правда!
– Правда правде рознь. Нам никто не поверит. Не забывайте, что мы здесь чужие!
Медик задумался. Его спутник был не так уж и неправ, но оставить мертвеца лежать в луже собственной крови казалось Мейтенсу просто немыслимым. Хотя неожиданное происшествие тоже отрезвило его, он все еще чувствовал себя во власти вина.
– Послушайте, – сказал он наконец, – мы отнесем мертвеца к главному порталу собора Святого Марка и положим его на ступеньки.
Мельцер вздохнул.
– Ну, хорошо. А потом мы исчезнем.
Мельцер и Мейтенс убедились, что никто не увидит того, что они собираются сделать. Медик схватил мертвеца за руки, Мельцер – за ноги, и так они и потащили труп через всю площадь. На полдороге они остановились, прислушались к звукам в тумане, который становился все гуще, и, не услышав ничего подозрительного, продолжили свой путь. При этом они шли все быстрее, боясь, что их обнаружат, и, наконец, перешли на бег. У главного портала Мельцер хотел опустить мертвеца на землю, но медик покачал головой и показал на верхнюю ступеньку лестницы. Они подняли труп по ступенькам и там положили его на пол. Мейтенс сложил руки и ноги так, как принято складывать их мертвецам: скрестив руки на животе, словно покойник собирался помолиться. Мельцер же тянул медика прочь.
Теперь они оба заторопились. Мельцер и Мейтенс поспешно шли друг за другом, прижимаясь к северной стене собора Святого Марка, пересекли Рио-дель-Палаццо и оказались на кампо Санти-Филиппо-э-Джакомо, где из-за тумана и сгустившейся темноты ничего не было видно. Мейтенс, который знал дорогу лучше, стал пробираться вдоль домов, чтобы найти выход к Салиццада Сан Проволо. Они направлялись на постоялый двор «Санта-Кроче», где по-прежнему жил медик. Там Мейтенс и Мельцер и провели остаток ночи в полудреме на стульях.
Занималось утро, казалось, что из-за тумана так и не рассветет. Зеркальщик и медик решили известить Эдиту о том, что видели и слышали прошлой ночью. Гондольер отвез их к палаццо Агнезе.
– Сообщите донне Эдите, что с ней хотят поговорить ее отец и медик Мейтенс, – сказал Мельцер надменному слуге, стоявшему перед дверьми, выходящими на Большой Канал.
Богато разодетый слуга оглядел посетителей с ног до головы, поднял брови и захлопнул двери. Вскоре он вернулся и высокомерно сообщил:
– Донна Эдита не желает видеть ни одного, ни другого сеньора.
Но прежде чем слуга успел закрыть двери, Мельцер оттолкнул его в сторону и освободил проход для себя и для медика.
Не обращая внимания на крики протеста, Мельцер и Мейтенс пробежали через множество комнат дома, пока не обнаружили Эдиту, сидевшую на постели в спальне. Кровать с высоким желтым балдахином из-за золотистых кисточек и бахромы с двух сторон напоминала роскошную палатку. На стенах справа и слева висели искусно обрамленные зеркала, давая ощущение бесконечности, из-за того что отражение в одном зеркале отражалось в другом.
Однако у Мельцера не было времени удивляться, потому что Эдита набросилась на отца:
– Разве тебе не передали, что я не желаю тебя видеть? Он пусть остается, мне все равно! – Она указала на медика, который, смущенно улыбаясь, стоял позади Мельцера.
Тон, которым с ним разговаривала Эдита, привел зеркальщика в ярость, и он впервые в жизни закричал на собственную дочь:
– Может быть, стоило для начала выслушать нас?! Впрочем, твое поведение ни капельки не соответствует тем манерам, которые я привил тебе в детстве!
– Манеры! Манеры! – В глазах Эдиты бушевала ярость. Девушка хлопнула руками по одеялу и запрокинула голову. – Что такое хорошие манеры, в этом доме решаю я! Итак, что вам надо?
Мельцер подошел к своей дочери немного ближе и приглушенным голосом сказал:
– Мы хотели предупредить тебя, Эдита. Ты выбрала себе не тех друзей. Ты доверяешь этому Капитано, королю нищих, а у него одна цель – завладеть твоим состоянием.
– Никколо? Да не смеши меня! Никколо, напротив, предупредил меня, чтобы я не доверяла этому обманщику Джованелли, и я вышвырнула его!
– Это было не что иное, как хорошо разыгранный спектакль. Джованелли был в сговоре с Никколо и Лазарини. Прошлой ночью мы стали свидетелями разговора между ними тремя. При этом Лазарини заколол Джованелли. Мы случайно стали свидетелями убийства.
– Случайно? – Эдита долго глядела на отца. Наконец она обратилась к медику: – Почему вы прячетесь, Мейтенс? На вашей одежде тоже кровь?
Мельцер оглядел себя, затем Мейтенса, и увидел, что у них на рукавах – следы засохшей крови.
– Простите, – сказал Мейтенс. – Мы отнесли труп к порталу собора Святого Марка, и у нас не было времени переодеться. Что же касается предупреждения вашего отца, то Мельцер говорит чистую правду. Мы с ним не преследовали никакой иной цели, кроме как предостеречь вас от ошибки. Капитано и Лазарини – отъявленные мошенники.
– За Никколо я готова поручиться головой. А вот за вас обоих – нет.
Зеркальщику тяжело было это слышать. Он судорожно сглотнул, затем поглядел на Мейтенса и подал ему знак глазами. Мужчины развернулись и молча вышли из комнаты. Спускаясь по холодной каменной лестнице, зеркальщик сказал Мейтенсу:
– У меня больше нет дочери.
– Не говорите так, – пытался успокоить его Мейтенс, – из-за этого вы снова будете страдать.
– Нет, – ответил Мельцер, – клянусь мощами святого Марка, с сегодняшнего дня у меня нет дочери.
У входа ждал гондольер. Мейтенс остановился и сказал:
– Надеюсь, вы не станете на меня сердиться из-за того, что я сейчас скажу, мастер Мельцер, но я по-прежнему люблю Эдиту. Я люблю ее больше, чем когда-либо раньше, и я сделаю для нее все, пусть даже она не ответит мне взаимностью.
Мельцер поглядел на мутные воды канала и повторил:
– У меня больше нет дочери…