Мало что отвлекало доктора Метца в Петербурге от тоскливых мыслей. Работа подворачивалась редко, а свободного времени стало слишком много.

В один из дождливых дней Павел Иванович погрузился в чтение фантастического романа о цивилизации на Марсе. Тема показалась ему забавной и своевременной, ведь сейчас, когда астрономы всего мира наблюдали за великим противостоянием Марса и Земли, в газетах то и дело появлялись сообщения, что на красной планете видели странные вспышки, похожие на световые сигналы. Марсиане ли подавали их землянам или же это была лишь причуда природы, никто не знал. Но если верить писателю-фантасту, то на Марсе точно есть люди и там уже успел восторжествовать социализм. В его романе тяжелую работу за марсиан выполняли автоматы, а искусство не только ублажало взор людей, но и служило сугубо практическим целям. Детей же жители Марса воспитывали в духе рационализма, а все решения принимали коллективно, и от того на их планете больше не было места насилию. Одним словом — утопия.

Но кое-что в описанной марсианской цивилизации привлекло внимание доктора Метца: все жители этой планеты обменивались между собой кровью. Эту процедуру они называли обменом жизнью: юные давали свою кровь старикам и те получали с ней силу и молодость, а юные лишь преобразовывали свою природу от крови старших товарищей. Все жители красной планеты приходились друг другу братьями по крови, составляя чуть ли не единый организм. А главное — благодаря кровообмену марсиане обрели почти что вечную молодость.

Конечно, всё это лишь выдумка писателя. Но ведь доктор Метц уже слышал о чём-то подобном восемь лет назад в Лондоне, когда ему показали белую женщину Мери, которая утверждала, что пьёт только кровь и живёт уже много сотен лет. Не важно, правдивы её слова или нет, но в них, безусловно, что-то было. К тому же, мысль обретения бессмертия через кровь отчасти перекликалась с идеями «московского Сократа». После прочтения фантастической книги Павлу Ивановичу не давала покоя сама идея переливания крови. Что если это и есть путь к бессмертию?

Да, римскому императору Тиберию переливали кровь, но он всё равно умер. Так ведь и «переливание» в те времена было банальным питием крови — абсолютно бесполезной и вредной процедурой. Но с тех пор прошло много веков, и люди нашли способ переливать кровь из вены в вену. А не так давно врачи узнали, что кровь всех людей на Земле разделяется на четыре группы, и потому можно безопасно осуществлять гемотрансфузию от одного человека другому не опасаясь осложнений или даже смерти.

Павел Иванович сильно сомневался в пользе крови гемофилика для здорового человека, но вот наоборот… Что-то подобное он уже слышал от деда, вот только всерьёз не задумывался над практическим применением такой теории — повода не было.

Когда с цесаревичем случилось носовое кровотечение, которое не могли остановить целый день, Павел Иванович и предложил порциальную трансфузию крови для восполнения потерянной. На все заверения о безопасности процедуры последовал лишь решительный отказ — императрица вновь предпочла помощь сибирского старца.

После этого Павел Иванович, наконец, осознал, что его присутствие при дворе в качестве лейб-медика-консультанта абсолютно бессмысленно. Зачем здесь нужна медицина, если новаторские способы терапии заменила молитва?

Недолго думая, доктор Метц попросил отставку и незамедлительно её получил. Он покидал больного мальчика с лёгким сердцем, зная, что при нём всегда будут врачи, способные помочь, а главное, старец Григорий, который попросит у Бога здоровья для цесаревича.

— Хороший ты человек, Павел Иванович, — на прощание сказал Григорий доктору Метцу, — но без Бога живешь. Неправильно это. Оттого в жизни и беды все. Не думай, что человек может Бога обхитрить, грешно это.

Странное напутствие растревожило доктора, но вскоре забылось. На следующий день он полностью погрузился в заботы, связанные с переездом из Петербурга. Доктор Метц всерьёз намеревался перебраться в Мюнхен, где старые знакомые уже пообещали ему место преподавателя в университете. Вопрос с жильем он думал решить на месте, а на первое время воспользоваться навязчивым гостеприимством деда. Но только на первое время.

Просторная квартира в исторической части Мюнхена досталась профессору в качестве глубочайшей благодарности от семьи одного высокопоставленного пациента. Здесь хватило места и доктору Метцу и его дочерям и даже их няньке. Помимо самого профессора в доме жила Ида, хотя большую часть дня она проводила в госпитале, где служила сестрой милосердия.

Чаще в доме профессора Книпхофа можно было застать Гертруду фон Альнхафт. Это была элегантно одетая дама с изысканными манерами и подчеркнуто правильной речью. Своей прической и ухоженным лицом она показывала всем, что не намерена мириться с подступающей старостью. Но несмотря на все старания женщины, без труда можно было догадаться, что её жизненный опыт давно преодолел рубеж в шестьдесят лет.

Графиня фон Альнхафт принадлежала к той категории обедневших аристократов, у которых из всех унаследованных ценностей осталась лишь фамилия. В молодости она, отвергнутая свахами всех дворянских домов, связала свою жизнь с уже немолодым, но очень душевным и отзывчивым аптекарем. Их брак продлился недолго, и в тридцать лет графиня стала вдовой. Из живых родственников у неё остался только свёкор — старый придирчивый грубиян Книпхоф. Двадцать пять лет понадобилось графине, чтобы исчерпать до самого дня наследство покойного мужа, заложить дом и лишиться его. Дожив до этого страшного возраста — пятьдесят пять лет, графине перестало казаться, что профессор Книпхоф слишком уж невыносим. Так или иначе, за семь лет она прижилась в его доме, по вечерам развлекая Книпхофа разговорами на разные темы и игрой в шахматы.

Появление новых лиц весьма оживило застоявшееся болото профессорской квартиры. Графиня не могла устоять, чтобы не расспросить племянника покойного мужа о нравах далекой России.

— Не понимаю, как вы там жили, да ещё с детьми. Это ведь ужасно — в любой момент стать жертвой террористов. Наверное, эти несчастные отчаялись найти для себя справедливость, раз решились на убийства. Надеюсь, они щадят детей?

— Они живые мертвецы, — констатировал Метц. — Вряд ли таким людям присуще сочувствие и сострадание не то что к другим, даже к самим себе.

— Какой поэтический и пугающий эпитет вы им придумали, — восхитилась графиня, — «живые мертвецы».

— Это не эпитет, а факт. Революционеров судят и отправляют в ссылки, а они оттуда бегут и покупают поддельные паспорта, вернее паспорта уже умерших людей.

— Позвольте, но кто же может торговать такими вещами?

— Доктора при больницах, у которых умирают пациенты. Кто-то делает это из-за сочувствия идеям революции, кто-то просто из желания поживиться. А беглые революционеры присваивают себе имена покойников. Так с ними и живут, даже подписывают ими статьи в своих газетах.

— Какой кошмар! — поморщилась графиня.

— Революционеры, марксисты, — заворчал Книпхоф, ёрзая в своём кресле, — все они неучтенные пациенты психиатрических лечебниц. Вот главная примета нашего времени — больные люди ведут за собой массы.

— Что вы такое говорите? — возмутилась графиня. — Вы же учёный. Как вы можете так категорично утверждать, будто все революционеры нездоровы. Вы что же, обследовали их на предмет душевных болезней?

— Революция и есть их болезнь, — резко рявкнул профессор, ибо крайне не любил, когда с ним спорят. — Человек, которому пришло в голову разрушить вековые устои явно ненормален. А если учесть, что ему ненавистны все, кто хочет жить по-старому, то революционер ещё и опасный психопат.

— Боже мой, — наигранно закатила глаза графиня, — вас послушать, так все прогрессивные умы безумны. Какой же вы ретроград.

— Я нормальный человек, — прошипел профессор, а его густая борода негодующе растопырилась во все стороны, — в отличие от того Ницше, которого вы почитываете. Да-да я видел у вас его книжонки! А знаете, что с ним случилось, когда он покончил с бумагомарательством? Его свезли в психиатрическую лечебницу, а там он стал пить собственную мочу из сапога да ещё орал благим матом и называл себя Фридрихом-Вильгельмом IV? Это был не философ, а больной человек!

— О, Боже мой, — простонала графиня, — господин профессор, лучше просто скажите, что вам не близки его взгляды. И не надо так упирать на ненормальность. Все гении были и будут не от мира сего. Не стоит их мерить в узких рамках нормальности.

— А вы, госпожа фон Альнхафт, — коварно улыбнувшись, предложил профессор, — хоть раз зайдите в психиатрическую лечебницу и пообщайтесь с тамошними обитателями, если санитары разрешат, а потом расскажете нам о гениальности буйнопомешанных.

— Не сваливайте всё в одну кучу, — обиделась графиня. — Я же не говорю, что всех больных нужно выпустить из лечебниц. Я говорю лишь, что Ницше нужно понять не столько умом, сколько сердцем. Его философия как музыка, упоительная и ослепляющая своей ясностью. Вы просто не умеете его правильно читать.

— Да что вы? Зато я умею читать истории болезней. Будь я священником, то сказал бы, что Ницше был одержимым нечистой силой, которая надиктовала ему грязные книжонки. Может он и при виде распятия шипел и изгибался в корчах, как знать. Но я медик и потому вижу самую что ни на есть прямую связь между его, так сказать, философией и последовавшим за ней помешательством.

— Ницше действительно был не в ладу с христианством, — согласился с дедом Пауль Метц. — Графиня, вам ведь лучше известно, что он писал: есть боги, но нет Бога, а Бог лишь предположение. Широкая душа есть жалкие угодья. Война свершила больше великого, чем любовь к ближнему. Благо войны освящает всякую цель. Нищих следовало бы уничтожить. Милосердные лишены стыда и потому противны Ницше.

— Такая философия вам нравится, графиня? — вопросил Книпхоф. — Это философия не разума, а вырождения.

— Если долго вглядываться в бездну, бездна начнёт вглядываться в тебя, — процитировал Метц, отрешенно улыбнувшись. — Жутковато, не правда ли?

— А это его «Бог умер»? Это глупо даже для философии, такое мог написать только дурак. — Профессор повернулся к Гертруде и, хитро сощурившись, заметил. — Неплохой повод задуматься: а чего стоит такая дегенеративная философия?

— Дегенеративная?! — оскорбленно воскликнула фон Альнхафт.

— Да, любезная, именно что дегенеративная. Кстати, учение так любимого вами Фройда тоже не что иное, как дегенерация под видом научной дисциплины.

Такого поругания своих кумиров графиня не смогла стерпеть, но вместо того чтобы возразить, лишь задохнулась от негодования.

— Фройд настоящий шарлатан, — продолжал нажимать Книпхоф. — Вы хоть знаете, что все свои теории он сочинил после работы с душевнобольными?

— Это гениальнейший человек, — твердо и уверено заявила графиня. — История, господин профессор, нас рассудит. Когда-нибудь имя Фройда встанет в один ряд с Коперником и Дарвином.

— Не сомневаюсь. Достойная компания. Первый сказал, что человек отныне не центр космоса, второй — что человек есть животное. А сам Фройд видимо считает это животное похотливой тварью, у которой только одно на уме.

— Но почему же нет? — удивилась фон Альнхафт, — разве всем живым на планете не движет инстинкт размножения?

— Самое главное, что движет живыми существами, это желание поесть, — безапелляционно заявил Книпхоф. — Что-то давно в Европе не было голода. Люди подзабыли, что это такое и от сытой жизни начали выдумывать всякий бред про сношения с матерью и оскопление отца.

— Нет, — не унималась графиня, — либидо и есть движущий инстинкт человека.

— Гертруда, — недовольно воззрился на неё Книпхоф, — попробуйте для интереса не поесть дня три. Потом расскажете нам, о чём вы думали всё это время, желательно подробно и с рецептами. Тоже мне, выдумали движущий инстинкт. Крестьянин — вот кто на самом деле является двигателем цивилизации. Без него в городах не будет еды, и все эти орды психоаналитиков взвоют от голода, станут рыскать по городу в поисках чего-нибудь пожевать, а потом пожрут друг друга, наплевав на все приличия и врожденный гуманизм. Ни один горожанин не знает, как правильно держать плуг, с какой стороны доить корову и как растить брюкву. Крестьянин — вот столп цивилизации, он её фундамент. Не будет его, всё рухнет, и мир погрузится в варварство. Крестьянин есть основа и первопричина всего, понимаете графиня, крестьянин, который кормит наши желудки, а не бордельная шлюха, что ублажает чей-то половой инстинкт. Нет никакого эдипова комплекса. Любой нормальный ребенок привязан к матери только потому, что она его мать. Если сам Фройд когда-то и желал собственную мать, это ещё не повод утверждать, что все люди хотят того же. Не надо приписывать свои извращённые мании другим, да ещё утверждать, что это нормально. Болезнь не может быть нормой. Если Фройд всерьёз считает, что всё в этом мире вращается вокруг полового инстинкта, то ему самому стоит подвергнуть себя психоанализу. Себя, а не нормальных людей.

— Вы совершенно неправы, — обиделась графиня. — Вы не умеете читать ни Ницше, ни Фройда.

— Да что вы говорите?! Я-то как раз очень даже умею. Фройд называет свою писанину научной теорией, а я категорически заявляю, что и тени научности там нет и не было.

— Ах вот оно что! Значит, в вас говорит ревность академического учёного.

— А в вас говорит глупость, — отмахнулся Книпхоф, — А может вас одурманил какой-то психоаналитик? Они это могут даже без гипноза. Простыми разговорами вас могут завести в такие дебри сознания, что и не отличите мысли такого мошенника от собственных.

— Послушайте, профессор, — вскипела графиня, — я вам не маленькая девочка и не одна из ваших студентов. Нечего учить меня жизни! Я взрослая женщина и сама могу выбирать, что читать и как жить.

— Да ради Бога! Но если ещё раз заведёте в этом доме разговор о фройдистских глупостях, я запрещу подавать вам обеды и ужины в пере воспитательных целях, — серьёзно заявил Книпхоф, сложив руки на круглом животе. — Вы поняли, я буду морить вас голодом, пока вы не проникнитесь самым главным инстинктом любого живого существа.