В детстве я жил в заводском поселке в Сибири. Наш двухэтажный бревенчатый дом стоял в последнем ряду, за ним тянулись только дровяные сараи, уборные, а дальше уже – тайга. Бывало, что волки подходили к самому поселку, я видел отпечатки их лап, огромные, расшатанные тем, что ступали они след в след. Однажды я проснулся ночью. Отец, видно, только что вернулся со смены. Он стоял у окна. На столе горела керосиновая лампа с высоким, сужающимся кверху стеклом. Вообще у нас было электричество, но его часто, когда попало, выключали, и лампа всегда была наготове.

– Слышишь? – сказал отец матери.

И тогда я тоже услышал далекий – я сперва подумал, что это заводской гудок, – вой.

– Да, да, – испуганно кивала мать.

А отец размял папиросу и начал прикуривать над ламповым стеклом. Я всегда удивлялся – как это у него выходит: фитилек далеко внизу, но отец усиленно чмокает губами, и на конце папироски просто из ничего возникает, разгораясь, красная земляничина.

Я дружил с братьями Узловыми – Юркой и Колей. Они жили в нашем доме, внизу. С Юркой мы вместе учились тогда в четвертом классе и сидели за одной партой. Мне было одиннадцать лет, ему четырнадцать, потому что на каждый класс он затрачивал по два года. Я помогал ему, как мог. У нас была учительница, местная, чалдонка, Ариадна Поликарповна, полная, статная и властная женщина. Помню, был как-то диктант. Она ходила по классу и, следя, чтобы не списывали, размеренно повторяла: «На плите стояла каструля».

Сперва я не обратил внимания, но когда она произнесла это слово дважды, я засомневался. Я был уверен, что нужно писать «ю», и подумал: «Нарочно сбивает», но она с такой убежденной твердостью в третий раз сказала «каструля», что я не смог заподозрить ее в столь низком коварстве и поверил ей. И я оказался прав – получил пятерку. Вернее, тогда не было пятерок, не было и отметки «отлично», тогда высшей оценкой было «очень хорошо» – «оч. хор.» Юрка получил «посредственно» – «посик», не потому, что написал «кастрюля», а потому, что, списывая у меня, допустил три ошибки.

А Юркиному брату Коле было уже шестнадцать, он работал слесарем на заводе. Он был степенный, спокойный, совсем взрослый парень. Я писал письма его девушке. У него была девушка, я ее никогда не видел, она уехала в город, и вот теперь они переписывались. Сперва Коля пытался отвечать ей сам, но у него ничего не получалось, он попросил меня и дал прочесть ее письмо.

В самом конце этого письма были слова, поразившие меня своей печалью и образностью. Там было написано: «Жду ответа, как соловей лета». В тех местах соловьев не было, я вообще не знал, где и как они проводят зиму, но очень уж отчетливо представил себе этого бедного соловья и эту девушку, которая с такой же тоской и надеждой ждет Колиного, а собственно, моего ответа.

Конечно, я догадывался, что она не сама придумала эти удивительные слова, но сладкая их сила от этого не уменьшалась. Я надеялся, что когда-нибудь тоже буду получать письма с такими словами. С тех пор прошло много лет, и я, конечно, получал много писем, и были среди них прекрасные, приносившие мне истинную радость, но ни в одном из них так и не было слов: «Жду ответа, как соловей лета».

На кухне у Узловых мы разогревали над плитой наши лыжи, перед тем как натереть их мазью, и, небрежно бросив их на снег у крыльца, легко надевали. Крепления были подогнаны как следует: сшитый крепкой дратвой носковой ремень, узкий, по мерке, чтобы нога не протискивалась до подъема, а к ремню прикручена мягкой проволокой резиновая аптечная трубка, захватывающая валенок за пятку и держащаяся особенно прочно, если у валенок подшиты задники.

Стуча разъезжающимися лыжами по плотно утоптанной улице, мы углублялись в лес. Коля, если бывал свободен, всегда присоединялся к нам. Я неплохо тогда ездил на лыжах. Именно не ходил, а ездил, съезжал с гор, удерживаясь на ногах там, где падали многие взрослые, прыгал с небольших самодельных трамплинчиков, присев на корточки, пролетал под преграждающими путь низкими еловыми ветвями, сев верхом на палки и тормозя таким образом, благополучно спускался с длинной крутизны Лысой сопки. Я объясняю эту устойчивость своим малым тогда ростом. Но и мне, разумеется, случалось падать, да еще как, и терять на склоне лыжу и ломать лыжу и палки.

Но в тот день мы не собирались кататься с гор. Стояла уже середина недолгого зимнего дня, неожиданно дали ток, и на улице зажглись все фонари. Идя друг за другом, мы углубились в лес.

Сразу за нашими домами начинался постепенный подъем, долгий, но нетрудный. Идти было лишь чутьчуть тяжелее, чем по ровному месту, но зато обратно, хорошо разогнавшись по накатанной лыжне, можно было мчаться без особенных усилий до самого дома.

Уже слегка смеркалось, было тихо, и мороз, как обычно, не замечался, но рука в рукавичке уже сама то и дело трогала нос и скулы. Наушники у шапок были опущены, и мы, конечно, были не в лыжных костюмах, а в шубейках.

Мы мерно и ходко шли друг за другом, впереди Коля, за ним Юрка, за ним один рыжий парень – Юркин сверстник и бывший одноклассник – и последним я. Мы шли вверх по нетрудному подъему, по хорошей, аккуратной лыжне, со следом от лыжных бороздок посередине, мимо огромных сосен. Извилины в их коре были забиты снежком и морозом.

В тайге уже стояли лиловые морозные сумерки. Мы вышли на поляну, откуда и собирались повернуть назад, и остановились. До дома было километра три с половиной, четыре.

Мы не очень устали, но все же отдыхали, наклонившись вперед и навалившись плечами на палки, и спорили, кому теперь ехать впереди. Дело в том, что под уклон лыжня несла хорошо и идущим первыми нужно было работать, чтобы на них не наезжали задние.

Мы лениво спорили, кому ехать впереди, а над вечерней уже, зимней поляной за вершинными сосновыми ветвями горела звезда. Она горела так остро, будто это была не целая звезда, а осколок звезды. И ведь сколько прошло лет – больше тридцати – и каких лет, а я все помню, все вижу эту звезду в вышине над поляной.

Мы спорили, и тут совсем близко, почти рядом, раздался хриплый, какой-то сперва надтреснутый вой, который, однако, тут же несколько выровнялся, и к нему, как след в след, подстроились еще два или три, повыше. И, забыв обо всем, слыша только этот чудовищный, такой реальный звук, мы кинулись на лыжню – первым, кажется, Юрка, за ним рыжий, или наоборот. Я замешкался, у меня одна лыжа попала носком под другую, но Коля наступил на нее, помог вытащить, подтолкнул в спину и крикнул страшным шепотом: «Давай!»

И я покатился по пологому спуску, меж черных сосен, вниз, домой, домой, а за спиной, тоскливо и жутко звучали в морозной тайге слитные звериные голоса.

Но между ними и мной еще шуршали Колины лыжи, и свистел, толкал меня в спину его голос: «Давай, давай! Молодец!»

И я всем телом слушал этот жуткий вой и этот свистящий голос, и мчался, мчался, потому что я хотел жить, видеть мать и отца, ходить в школу. Я жаждал, я желал, я ждал этого, может быть, как соловей лета. Как соловей лета. Как соловей лета. Даже сильней.

Я мчался и мчался, весь мокрый, сосны уже начали редеть, а огней поселка все не было видно, и тут лыжи у меня разъехались, я едва устоял. Это я вылетел уже на улицу, утоптанную и укатанную до каменной твердости зимнюю улицу поселка. Не дорогу, а именно улицу, потому что в тех краях выпадает немного снегу и он весь утрамбовывается ногами, полозьями и шинами – вся площадь поселка.

Мы ворвались в поселок и лишь теперь заметили это. Электричество опять было отключено, в замерзших окнах слабо светились керосиновые лампы. Юрка и рыжий ждали нас.

Мы медленно поехали к нашему дому. Ноги наши разъезжались, мы просто шли, стуча лыжами и не замечая этого. Мы не замечали и того, что молчим.

И тут дали опять ток, и разом ярко зажглись все окна и фонари на улицах.

1969