О Светлове
Я познакомился со Светловым в 1951 году, бывал с ним в поездках, однажды, в июне 1961 года, мы целую неделю жили в одном номере гостиницы «Октябрьская» в Ленинграде. Там мы отпраздновали его день рождения.
Я помнил, что 17 июня исполняется 50 лет Виктору Некрасову, и заранее собирался поздравить его, — он находился в Ялте. Накануне я узнал, что семнадцатого — день рождения и Михаила Аркадьевича. Когда утром я пошел отправлять телеграмму, он попросил передать Некрасову привет. Я приписал: «Шлет тебе привет Михаил Аркадьевич Светлов. Ему сегодня пятьдесят восемь».
Великое множество раз сидел я с ним за одним столом — и крытым зеленым сукном (главным образом на заседаниях Бюро секции московских поэтов, в так называемой восьмой комнате старого здания ЦДЛ), и за столами или столиками, накрытыми белыми крахмальными скатертями или простой клеенкой, а то и вовсе ничем не накрытыми.
Уровень его остроумия был не ниже его поэтического таланта. Это была такая же сильная, отдельная сторона его дарования. Иногда они смыкались.
Сострив или прочитав за столом новое стихотворение (чаще строфу или даже строчку), он обязательно спрашивал — обычно у сидящего рядом: «Ну, как? По — моему, ничего, да?» — довольный в этот момент общей реакцией.
Обычно к столику, за который садился Светлов, подтягивались со своими стульями еще многие, а те, кто не успел протиснуться, стояли сзади. То и дело, вызывая зависть у всего ресторана Дома литераторов, раздавались оттуда взрывы хохота. Но, раскрутив общий ход застолья, Светлов сам чаще всего как бы отходил в тень, сперва беседовал еще с ближайшими соседями, потом углублялся в себя, отключался. Постепенно люди расходились, и иной раз можно было видеть стол, обставленный толпой пустых стульев, и лишь на одном — обсыпанного сигаретным пеплом, дремлющего в характерной позе, глубоко закинув ногу на ногу, Светлова.
В последний раз я встретился с ним летом 1964 года, в один из его полулегальных приездов из больницы. Он сильно изменился, ослабел, волосы поседели, росли отдельными кустиками. Мы сели за столик сразу при входе в ресторан, на самой дороге. После того совместного житья в Ленинграде у нас была такая игра: при встрече он всегда говорил: «Ну, что, старик Ваншенкин, хотите выпить? — и добавлял гордо: — Деньги есть!» (если они были). Или же я успевал предложить первым: «Михаил Аркадьевич, хотите выпить? Я угощаю».
Должен сказать, что мы далеко не всегда пользовались этой взаимной любезностью.
И тут я произнес свою фразу.
— Мне нельзя, — ответил он грустно. — Ну, давайте, только по пятьдесят, да?
Мимо проходили, здоровались, останавливались люди. Прошла поэтесса Елена Любомская из Каховки или Днепропетровска. Она была в свое время участницей одного из совещаний молодых писателей.
— Догоните ее, — вдруг встрепенулся Светлов и объяснил мне: — Я хочу дать ей рекомендацию в Союз.
Но когда ее вернули, он словно устыдился минутной сентиментальности и спросил только:
— Ну, как жизнь, старуха?
— Хорошо, Михаил Аркадьевич.
— Вышла замуж?
— Да.
— Хороший парень?
— Да, Михаил Аркадьевич, — отвечала она робко.
Он уже задумался, забыв о ней. Она потопталась и отошла.
Потом мы сидели еще на веранде, под провисающим парусиновым тентом. Был теплый тихий день.
— Знаете, старик Ваншенкин, — спросил Светлов, — какая разница между модой и славой? Мода никогда не бывает посмертной. Посмертной бывает только слава…
Грамзапись
Новое здание ЦДЛ (вход с улицы Герцена — теперь это опять Большая Никитская) было построено спустя полтора десятка лет после войны. До этого писательский Клуб размещался в старом олсуфьевском особняке на Поварской. Знаменитый Дубовый зал служил зрительным, а маленький ресторан находился там, где потом был бар, — помещение лишь слегка расширили за счет соседней комнаты. Поднимались туда по стальной винтовой лестнице — вроде корабельного трапа.
В ресторанчике часто можно было встретить Твардовского, Казакевича, Смелякова (до и после третьего его изъятия), Светлова, Фатьянова, Шубина, Луконина. Ни одного незнакомого лица. Я был молодой, но не помню случая, чтобы мне не нашлось места.
Сидели подолгу, пили много, но с интереснейшими разговорами, нередко с чтением стихов.
А с той стороны, где сейчас проход в Пестрый зал нового здания, был буфет, и хозяйничала там Полина Григорьевна, дама расчетливая и решительная. Весы стояли у нее под стойкой и не были видны подошедшему. Помню, покупаю домой то ли апельсины, то ли бананы, а официантка Шурочка стоит сбоку, мигает: мол, Полина недовешивает. Но что сделаешь, ладно!
Постоянным клиентам, если у них кончались деньги, она отпускала водку и коньяк в кредит, записывая за каждым количество принятых граммов.
Светлов называл это: грамзапись.
Маяковский в бильярдной
Однажды мы со Светловым играли на бильярде, и он рассказал историю, свидетелем которой был.
В «Метрополе» Маяковский играл в бильярд с каким‑то нахалом, возбужденным от сознания знаменитости своего партнера. И вот после удара этого человека шар не упал, а остановился в самой лузе, — как говорят игроки, «ножки свесил», деваться некуда.
Маяковский не спеша стал мелить кий.
— Владим Владимыч, — сказал наглец под руку, — а ведь вы не забьете.
— Забью, — ответствовал тот спокойно.
— А если не забьете?
— А если не забью, — Маяковский был мрачен, — можете назвать меня ж….
Он стряхнул с кия лишний мел, приблизился к столу и пробил. Шар повибрировал в губах лузы и остался на месте.
— Владим Владимыч, — партнер подобострастно хихикнул, — вы меня, конечно, извините, но вы ж….
— Да, — грустно согласился Маяковский. — Я — ж…. Можете мной с…!
— Ну, как об этом напишешь? — заключил Светлов.
Однако прошли годы, и я вижу — а почему же? — можно
это и записать.
В Ленинграде, в пивной на Невском, Светлов научил меня, как нужно выбирать раков. Когда живого рака при варке бросают в кипяток, он сгибается. Если рак прямой, значит, его варили уже дохлого.
Потом я слышал это и от Смелякова. Его тоже научил Светлов, еще до войны.
Светлов в суде
Вскоре после войны Михаил Аркадьевич Светлов был избран в районный суд народным заседателем. Приходил регулярно, но всегда молчал, словно задумавшись. На одном из судебных заседаний слушалось дело по обвинению молодого человека в попытке изнасилования. Тогда с этим было строго. Однако доказательства выглядели не слишком убедительными. Адвокат спросил у истицы:
— Как обвиняемый мог предпринять подобное действие, если он такой тщедушный, а вы мощная, крупная женщина?..
Она ответила:
— Он пытался это со мной сделать под наркозом.
Тут Светлов словно очнулся и задал вопрос:
— Под общим или под местным?..
Обвиняемый был оправдан.
Столпы
В писательском Клубе и в самом Союзе писателей на протяжении десятилетий подвизалось несколько колоритнейших фигур из обслуги — настоящих столпов.
Похоронных дел мастер
Арий Давидович Ротницкий — не меняющийся внешне, розовый вежливый старичок с голой головой и серебряной бородкой. Возраст его не поддавался определению. Было лишь доподлинно известно, что Арий участвовал в похоронах Льва Толстого.
Человек необыкновенных связей, знаний и умения в мире кладбищ, моргов, катафалков, мастерских по изготовлению надгробий.
А. Коваленков вспоминал, что, когда хоронили Э. Багрицкого, который, страдая тяжелейшей астмой, умер от удушья, Аркадий Давидович обращал внимание многих на выражение лица покойного, объясняя, сколь сложной была работа лучшего московского специалиста посмертного массажа, приглашенного Ротницким.
Фадеев при мне рассказывал на секретариате, как к нему на днях явился Арий Давидович и взволнованно сообщил, что ему удалось выбить несколько прекрасных мест на Ваганьковском, но, чтобы их не перехватили, было бы неплохо побыстрее их занять.
— Своими людьми! — хохотал Фадеев, характерно закидывая голову.
Фадеев был еще молод. Арий Давидович иногда позволял себе пошутить:
— Вот похороню Александра Александровича, это будет моя лебединая песня.
Увы, после Фадеева он проводил еще очень многих.
Гардеробщик Афоня
Он принципиально никому не давал номерков. В этом заключался его профессиональный шик. По номеркам‑то любой обслужит!..
Вы могли прийти в новом пальто, которое он никогда прежде на вас не видел, но и при переполненных вешалках он выдавал вам его безошибочно.
Если он в конце вечера бывал сильно пьян, то, сидя у барьера и мельком доброжелательно взглядывая на подходящих, тут же указывал пальцем своему напарнику, где висит то или иное пальто.
По словам Афони, его бил еще Есенин.
— За что? — полюбопытствовал я.
— Да ни за что. Загонит за польта и дерется. Но не больно. Зато уж и платил!..
3. Парикмахер
Моисей Михайлович Маргулис. Знаменитость. Его рассказы и остроты передавались из уст в уста. Потом кто‑то догадался, что он никакой не остряк, просто думает и говорит, как умеет.
Вот в его клетушечку возле гардероба заглядывает Фадеев.
— Садитесь, Александр Александрович! — радостно восклицает парикмахер.
— Куда же я сяду? — удивляется Фадеев. — У вас же человек!
— Где человек? Какой человек? — спрашивает Моисей Михайлович, незаметно толкая в спину своего клиента, бедного стихотворца.
Очередь за раскрытой дверью посмеивается.
Однажды пришел блестящий граф, генерал Алексей Алексеевич Игнатьев. Я был знаком с этим высоким красивым стариком, автором известнейшей тогда книги воспоминаний «Пятьдесят лет в строю» (острословы говорили: «в струю»). Еще до войны он вернулся в Москву из Парижа, где непостижимым образом добился сохранения для Союза во французских банках громадной суммы золотом, прежде принадлежавшей России.
Моисей Михайлович священнодействовал: стрижка, бритье, горячий массаж, мытье головы и прочее. Граф придирчиво осмотрел свое отражение, причем Маргулис посредством ручного зеркала продемонстрировал высокому клиенту и его затылок.
Затем генерал обратился к висящему на стенке прейскуранту. Разумеется, посетители платили мастеру по — другому: у кого как сложилось. Прейскурант висел для порядка. В нем двумя столбцами значились перечень услуг и цены.
Маленький мальчик, дожидавшийся как‑то стригущегося отца — писателя, доверчиво спросил:
— Папа, это стихи?
Моисей Михайлович тут же ответил:
— По нынешним временам даже очень неплохие…
Так вот, граф Игнатьев тщательно изучил прейскурант и
подытожил стоимость произведенной над его головой работы. Получилось рубля два с лишком. Он отсчитал все до копейки, добавил двугривенный и встал.
Моисей Михайлович, кланяясь, благодаря и приглашая заходить еще, проводил посетителя до лестницы, вернулся и сказал ожидавшим:
— Говорят, он передал в руки советского правительства большие ценности. Теперь он хочет вернуть это таким образом!..
Не удержусь, чтобы не вспомнить еще один эпизод. В. П. Катаев, недавно побывавший в Италии, зашел постричься.
— Валентин Петрович, — спросил его Моисей Михайлович, — правда ли, что вы были в Риме?
— Да.
— А правда ли, что вы посетили Ватикан и вас принял Папа?
— Да.
— И вы поцеловали ему руку?
— Да.
— И что же он в этот момент сказал?
Катаев ответил своим жлобским одесским голосом: — Он увидел мой затылок и спросил: скажите, какой м… вас стриг?
Справки в конце заседания
Помните эти собрания? Общие (явка обязательна) или — святая святых — закрытые партийные. Повестка дня. Регламент. Докладчик просит час десять минут. Дадим? Много? Вопрос, товарищи, серьезный. Дать!
На каком‑то пленуме Симонов попросил то ли 47, то ли 54 минуты. По залу прошел шум. Но это у него не было издевкой над ритуалом, это был служебный шик, демонстрация собственной четкости, деловитости, умения ценить время.
Далее: выступления в прениях — десять минут. Утвердили. Слово для справок — три минуты в конце заседания. И продолжается работа («товарищи, мы работаем только четыре часа»).
Выступает кто‑нибудь и говорит между делом: такой‑то аморально ведет себя в быту…
Тот вскакивает, кричит из зала:
— То есть как? Клевета!
А председательствующий:
— Справки в конце заседания.
Другой выступающий обвиняет кого‑то в политической незрелости.
У этого вообще стресс, он, бледный, бормочет что‑то, слабо возмущается, просит слова для оправдания.
Председательствующий свое:
— Справки в конце заседания.
А когда он будет, этот конец? Может, среди ночи. Одни смоются потихоньку, другие забудут, да и неинтересно уже…
Однако слово‑то сказано, осталось.
Конечно, нужно давать возможность ответить — сразу. Ну, через одного оратора, чтобы успеть прийти в себя, хоть как‑то подготовиться.
Но ведь не случайно это было придумано: в конце! Чтобы дожать, раздавить человека. Вне зависимости от наличия вины.
Сталинская, большевистская изощренность.
Гагарин у писателей
Сейчас космонавтика настолько вошла в наше сознание, проникла в нашу повседневную жизнь, что ничем уже, кажется, нельзя никого удивить. А тогда, в 61–м, человечество, без преувеличения, было потрясено. В нас возникло редкостной силы и чистоты чувство восхищения и гордости. И каким он оказался симпатичным, обаятельным — этот первый в мире космонавт, Юрий Гагарин.
Опубликовали его биографию, и каждый невольно старался найти в ней точки соприкосновения со своею собственной жизнью. Помимо прямых земляков и сослуживцев, отыскивались люди, жившие или служившие поблизости от него, в Куйбышеве, в Заполярье. Я тоже (разумеется, только для себя) нашел такую точку. В 1950–1951 годах я жил под Москвой, в Люберцах. А он, как выяснилось, учился там тогда в ремесленном. Множество раз встречал я этих ребят, идущих строем или гуляющих, видел их в кино и на стадионе. Безусловно, был среди них и Гагарин. Если бы я знал, кем он станет, я мог бы познакомиться с ним тогда, пожать ему руку, но я, как и другие и он сам, не подозревал, разумеется, что учится здесь в «ремеслухе» будущий Космонавт — один и что мне доведется пожать ему руку только через десять лет, когда он уже будет майором Гагариным.
Он так понравился всем, что никого не смущала очевидная наивность подобных изысканий.
Краткий и триумфальный его полет, его стремительный виток вокруг планеты состоялся двенадцатого апреля. А четырнадцатого его, ликуя, встречала Москва.
Вечером того же длинного радостного дня я был в гостях у знакомых. Разговор то и дело возвращался к Гагарину.
Было уже довольно поздно, когда меня позвали к телефону. Звонили из редакции «Комсомолки», и я сразу понял, что не по пустякам: ведь они не ограничились тем, что меня нет дома, а узнали, как меня разыскать.
Человек, которого я знал давно, но не очень близко, звонил с одной только целью — доставить мне удовольствие. В газете начал печататься с продолжением репортаж «Капитаны космоса», и вот завтрашний отрывок назывался «Я люблю тебя, жизнь!». В нем говорилось, в частности, о том, как при сборах на космодром обсуждался вопрос, что взять с собой из музыкальных магнитофонных записей. Космонавты предлагали различные варианты, а Гагарин твердил: «Я люблю тебя, жизнь», и прямо было сказано, что это его любимая песня.
Конечно, я и тогда уже понимал, что объективная ценность произведения искусства не зависит от того, насколько оно нравится тому или иному конкретному лицу. Но мнение выдающейся личности может подчеркнуть истинную его ценность.
Я поблагодарил и положил трубку. Хозяевам и остальным гостям я ничего не сказал, исходя из опыта: расскажешь, а потом что‑нибудь случится, материал снимут — хорошо будешь выглядеть!.. Такие случаи тоже бывали — особенно на радио. Однако теперь номер был уже подписан.
Но своему соавтору Э. Колмановскому я не мог не позвонить. Выйдя в соседнюю комнату, я набрал номер:
— Знаешь, какая любимая песня Гагарина?
— Понятия не имею, — отвечал он чистосердечно.
— «Я люблю тебя, жизнь».
— Перестань! — закричал он.
На другой день я встретил живущего по соседству Смелякова.
— Слушайте, — сказал он, по обыкновению, хмуро. — О вас так говорит Гагарин! Я бы гордился…
— А я и горжусь, — ответил я, смеясь.
Рассказываю это не для того, чтобы похвалиться или привлечь внимание к собственной персоне, а с целью объяснить, каким образом я познакомился с Гагариным.
Менее чем через три недели после его пресс — конференции в Академии наук и затем краткого визита в Чехословакию Гагарин приехал встретиться с писателями. Знающие люди говорят, что это был его первый у нас «выход», публичная встреча. Мне сообщили о предстоящем событии накануне и попросили подарить ему пластинку с записью песни. Как ни странно, я не нашел дома свободного экземпляра, поехал в ГУМ и купил пластинку. Долгоиграющих не было, пришлось удовольствоваться обычной, на 78 оборотов. Исполнял, правда, М. Бернес.
Четвертого мая Центральный Дом литераторов ломился от народа. В гостях у писателей на моей памяти бывали артисты и ученые с мировыми именами, выдающиеся военачальники, и в их числе Жуков. Но такого я никогда не видел. С трудом удалось мне пробиться в кабинет директора ЦДЛ, где уже собралось человек десять, которые должны были космонавта приветствовать. И вдруг снизу, из вестибюля, донесся словно исполинский вздох и — следом, сразу, взрыв восторга.
Гагарин вошел настолько просто, естественно, будто не первый раз. Он улыбался. И все тоже разом заулыбались. В нем было что‑то очень к нему располагающее, на него приятно было смотреть. Он был вполне простой, земной парень, но на нем лежал отсвет исключительности, — он словно был иной породы, почти с иной планеты. Он был из Космоса.
С ним вместе прибыл генерал Каманин, один из семи первых Героев Советского Союза, спасавших челюскинцев. Он держался слегка в тени. Фотографы окружили Гагарина, защелкали затворами.
Позвали на сцену. Новое здание ЦДЛ было построено лишь недавно и таким образом, что попасть на сцену можно было только через зрительный зал. Потом это кое‑как исправили. Мы пошли по проходу переполненного зала. Гагарин впереди. Люди приветствовали его стоя. Он воспринимал все это как‑то очень хорошо и тактично, без подчеркивания давая понять, что приветствия относятся не к нему одному, но он уполномочен их принимать.
Председательствовал Сурков. Один из выступавших обратил внимание на печатавшиеся в газетах автобиографические заметки Гагарина. Писал, разумеется, не он сам — хотя бы за недостатком времени, — это была выполненная журналистами литературная запись — особый жанр, встречающийся довольно часто.
Выступающий воскликнул: «Вы же очень хороший писатель!..»
Стоило бы Гагарину проявить к этому интерес, его, не сомневаюсь, тут же приняли бы в Союз писателей. Но это ему было не нужно. Только этого ему не хватало!
Более всего мне запомнилось выступление Твардовского. Выйдя на трибуну, он держал за спиной приготовленную для подарка книгу. От волнения у него подрагивали пальцы.
Передо мной многотиражная газетка того времени — «Московский литератор», информационный бюллетень правления и парткома Московского отделения Союза писателей РСФСР. В ней приводятся слова Твардовского: «’’Первый космонавт Гагарин — мой земляк!” — так думает сейчас не только каждый советский гражданин, но, пожалуй, и любой житель нашей планеты — землянин. Но, не скрою, мне особенно приятно, что вы не калужский или не тульский, а наш — смоленский!.. Перегрузки во время космического рейса вы успешно выдержали. После благополучного возвращения на родную землю шквал поздравлений, приветствий, заслуженной славы обрушился на вас. Шквал этот растет и ширится. Это необычайная, огромная перегрузка. Тем не менее я уверен, что вы и ее выдержите с честью».
Поэт преподнес космонавту поэму «За далью — даль», совсем незадолго перед этим удостоенную Ленинской премии. Надпись на книге гласила: «Прославленному земляку Ю. А. Гагарину от автора». Вполне в духе Твардовского.
В «Московском литераторе» сказано, что «стихи… прочитали П. Антокольский, Е. Долматовский, С. Смирнов, Р. Рождественский, А. Жаров, а К. Ваншенкин вручил грампластинку со своей песней, давно, как известно, полюбившейся космонавту».
Когда А. Сурков объявил, с какой целью предоставляет мне слово, Гагарин так радостно, с такой непосредственностью встал и повернулся ко мне, что я сошел с трибуны навстречу ему, протянул пластинку в гумовской обертке и, пожимая руку, довольно бессвязно стал объяснять, как мне это приятно. Из зала крикнули: «В микрофон!» — я вернулся на трибуну, но добавить мне было почти нечего.
Выступление Гагарина, которого все с нетерпением ждали, было обстоятельным, подробным, с юмором, — о его жизни до главного события, о полете, о товарищах. Я заметил, что он чуть — чуть, почти неуловимо произносил некоторые звуки мягче, чем принято, — это даже добавляло его речи особой прелести.
Едва ли не каждый литератор, пришедший на встречу с Гагариным, принес ему в подарок свою книгу, — их, как по конвейеру, беспрерывно передавали из зала, и в конце концов на сцене выросла целая гора книг.
— Книга, конечно, лучший подарок, — заметил Гагарин с некоторым смущением и под одобрительный смех зала добавил: — Я вам обещаю, что все это обязательно прочту…
Он знал, что сказать писателям.
Сейчас я рассматриваю фотографии… Перед началом встречи. На сцене. В зале… Многих уже нет. Нет К. Чуковского, К. Федина, Л. Кассиля, Л. Малюгина, В. Тушновой,
В. Ажаева, Е. Поповкина, А. Макарова. Нет Твардовского. Нет и Гагарина.
Но осталось ощущение приподнятости, необычности, начала новой эпохи.
Конфета Гагарина
Тогда еще не догадались брать в космос какие‑либо сувениры для последующего дарения (комсомольские значки и проч.).
Гагарин раздаривал часть своего космического пищевого рациона. Мне он через Марка Галлая, который был у первых космонавтов «инструктором — пилотажником», передал круглую шоколадную конфету. Я ее завернул в фольгу и иногда показывал приходившим.
Однажды заявились гости с четырехлетним мальчиком, и в момент демонстрации экспоната он умудрился сунуть конфету в рот и мгновенно прокусить.
Его родители ужасно за меня расстроились, растерялись, сконфузились. Я же сказал:
— На здоровье.
Реликвия мне порядком надоела, а главное, вероятно, в том, что все это подсознательно становилось обычным делом.
Заместитель
Это было время, когда власть попала в руки людей, не, умеющих с ней обращаться. Один из первых же результатов — безумная по бесцеремонности и, что еще ужасней, последствиям, всесоюзная антиалкогольная кампания. И, как всегда случается при проведении жестоких и нелепых акций, тут же у властей обнаруживаются добровольные помощники.
Вот и в ЦДЛ была образована общественная комиссия по борьбе с пьянством среди писателей. Возглавил ее некий Станислав Гагарин. Что он был за прозаик, никто не знал, но впоследствии он организовал издательство по выпуску современных отечественных детективов. Оно отличалось изрядным размахом и значительно меньшим успехом.
Наша барменша Валентина Николаевна, испуганно озираясь, жаловалась шепотом, что он ежедневно пугает ее скорым закрытием. Я, говорит, вас всех разгоню!.. Мы успокаивали:
— Валя, не бойтесь!..
Однажды я сидел за классической стойкой, на вертящейся круглой табуретке. Мимо энергично проходил литературовед Дмитрий Урнов, с которым у меня самые сердечные отношения. Я знал обоих его очаровательных родителей. Добавлю, что он помимо прочего известный лошадник, автор прекрасных книг о лошадях.
Он завернул к стойке — поздороваться со мной. Должен заметить, что это происходило в самом начале кампании, и я ни о каком Станиславе Гагарине пока еще слыхом не слыхал.
Я предложил Урнову угостить его. Тот секунду поколебался и ответил огорченно:
— Не могу. Я заместитель Гагарина…
Я удивился, погрозил ему пальцем и произнес назидательно:
— Заместитель Гагарина — Титов!
Иван Иваныч
Долгие годы он служил в Гослите заместителем заведующего редакцией русской советской литературы. Заведующие по разным причинам время от времени менялись, он оставался.
От него немало зависело — он мог в нужный момент вставить рукопись в план или, наоборот, придержать.
Он был лилипут. Со сморщенным личиком, крохотными ножками и ручками. Жил он у родной сестры, — и она, и ее муж, и племянники Ивана Ивановича относились к нему хорошо, жалели, как ребенка. Он имел вид вполне присмотренный, лишь под ногтями всегда присутствовала черная полоска.
Он был добр и важен. Любил, чтобы с ним считались. Я не раз наблюдал, как высоченного роста стихотворцы умудряются разговаривать с ним столь подобострастно, что вопреки очевидному создавалось впечатление, будто они смотрят на Ивана Ивановича снизу вверх.
Его поддерживал главный редактор издательства Александр Иванович Пузиков, интеллигентный, милый и слабый человек. А в редакции соратниками Ивана Ивановича были Николай Васильевич Крюков и Валентина Николаевна Иванцова, люди душевнейшие и компанейские.
Выход почти каждой современной книги было принято отмечать. Приглашал, разумеется, автор. До этого рубежа ему предстояло еще дотерпеть — напечататься в Гослите было не просто. Отмечались и промежуточные этапы: сдача в набор, подписание в печать. Помню, Иван Иванович и Миша Луконин сладко спят за столом, уронив головы в тарелки.
Иван Иванович в годы войны окончил педагогический институт. Но нельзя же было послать его учительствовать. Его и направили в издательство.
Первое задание, им полученное: поехать и взять верстку новой книги у Алексея Николаевича Толстого. Было начало рабочего дня. Иван Иванович отправился. Его пропустили в особняк у Никитских ворот, провели в просторную гостиную, и он, робея, сел в старинное кресло. Ноги его, как обычно, не доставали до полу. Он скромно рассматривал картины и мебель.
Тут отворилась дверь, и появился Толстой в пижаме. В руке он держал растрепанную верстку.
Он повел мрачным взглядом, обнаружил Ивана Ивановича и уставился на него. Потом направил на него палец и спросил строго:
— Ты кто?..
Тот спрыгнул с кресла и объяснил, что он — Иван Иванович Ширяев, прибыл из Гослита за версткой.
Толстой еще раз смерил его взглядом и вымолвил укоризненно:
— Какой‑то ты, братец, плохой!..
Этим своим визитом к Толстому Иван Иванович всю жизнь очень гордился.
Дядя Коля
Николай Сергеевич Атаров был первым главным редактором журнала «Москва». Но очень недолго. Вышло буквально несколько номеров. Многие, и он в том числе, недоумевали: за что же его так? Внезапно, без предупреждения и намека.
Лишь не скоро я понял: снимали не только за какую‑либо провинность или промашку, но и в том случае, когда срочно требовалось место для кого‑то своего. Своим оказался Евгений Поповкин.
Атаров был ко мне очень расположен. Правда, позже, уже не будучи редактором. Я называл его: дядя Коля.
Как‑то он рассказал мне, что когда работал в «Москве» (редакция сперва помещалась в здании Гослита, на Ново — Басманной), то к нему без конца приходили писатели, среди них очень хорошие, и дарили ему свои книги с проникновенными автографами. Набралась целая библиотека. Когда же он был смещен, дарить перестали. Дядя Коля недоумевал: почему? Неужели так трудно прислать по почте?
Вот такой был дядя Коля Атаров.
Он регулярно писал. Иногда в соавторстве с женой, Магдалиной Дальцевой. В просторечии — Магдалой.
Так они сочинили роман о Джузеппе Гарибальди. Однажды я сказал ему, что, когда я был в Италии, меня умилило количество памятников этому герою и их разнообразие. Кстати, я забыл, в каком городе был похоронен Гарибальди, и спросил у Атарова.
Он коротко задумался и ответил, что их роман заканчивается до кончины главного персонажа.
Вероятно, чтобы не слишком огорчать читателей.
На диспансеризации
Когда‑то писатели проходили в своей поликлинике регулярные (раз в год) обследования, без чего нельзя было получить не только санаторно — курортной карты, но и просто медицинской справки.
С утра сдавали на анализ то, что положено, а затем надлежало посетить кабинеты: глазной, отоларинголога, рентген, кардиологический и пр.
Везде народ, а у хирурга — никого.
Мой друг вошел, поздоровался, на вопрос о жалобах ответил отрицательно. После этого последовала просьба спустить штаны и нагнуться. Своей унизительностью процедура напоминала личный досмотр арестованного перед отправкой в камеру.
Хирург бегло заглянул моему коллеге между ягодиц, небрежно спросил:
— Поэт? — и разрешил подтянуть брюки.
— Но откуда вы узнали? — изумился мой собрат.
— У всех прозаиков геморрой! — хладнокровно ответствовал доктор. И снисходительно пояснил: — Сидячий образ жизни!..
Японская пилюля
Летом 1984 года моя жена, дочка и внучка отдыхали в Евпатории, а я оставался под Москвой, во Внукове.
Однажды мы с Георгием Семеновым поехали на его машине на станцию и купили там по большой бутылке венгерского коньяка.
Пить сразу не собирались, но потом все же решили продегустировать. Сели за кустами на лавочку, и под какие‑то, помнится, сливы так он хорошо у нас пошел.
Тут я говорю: сделаем перерыв на полчаса. В пять будет звонить Инна, мы договорились, и она сразу может почувствовать, что я принял. А потом продолжим…
Семенов вошел в мое положение и ответил: у меня есть японские пилюли, я тебе дам одну. Возьмешь в рот — и никакого запаха.
Рабочий стриптиз
Строился новый корпус Полиграфического института — рядом со старым, но под углом, чтобы не загораживать свет.
Молодой крановщик ловко подавал наверх кирпич и бадьи с раствором. И вдруг в раскрытом окне старого корпуса он увидел совсем близко большую комнату, сидящих в ней ребят и девчонок, которые что‑то записывали или чертили, а перед ними на возвышении спокойно стояла совершенно голая баба.
Разумеется, это был натурный класс. Ведь «Полиграф» готовит и художников книги.
Крановщик так был поражен, что чуть не ударил концом стрелы в кладку, каменщики даже закричали на него, а потом крутили около виска пальцами. Он пришел в себя, но все же то и дело поглядывал из своей стеклянной кабинки туда, в открытые окна. Попробуй оторвись!
Когда он спустился в перерыв, некоторые заметили, что он какой‑то будто трехнутый.
Он рассказал своим, мужикам и девкам, об увиденном. Они тоже изумились, но сразу поверили. Одна только спросила:
— Слушай, какой же это институт?..
Он ответил веско, уже как специалист:
— Какой, какой! Не понимаешь, что ли? Медицинский!..
Вспышка
Когда‑то мы были с этим стихотворцем в отношениях почти приятельских, потом они слегка поостыли, но оставались вполне дружелюбными. Как теперь говорят — нормальными.
И вот в 1963 году в поезде при возвращении с выступлений он, предварительно выпив, хотя, видимо, и не слишком, сообщил мне прямым текстом, что ненавидит меня.
Его всего трясло, он бил костяшками пальцев себе в ладонь, будто в меня. Повода никакого не было, просто вырвались долго копившиеся раздражение и злоба. Наши попутчики только умоляли его не кричать, не привлекать внимание посторонних пассажиров.
Потом он уснул, утром смотрел в сторону.
Через несколько дней он подошел ко мне и спросил, смогу ли я его простить.
Я ответил честно:
— Простить можно, забыть нельзя…
Собрание
Председательствующий:
— В прениях по докладу выступило восемь человек. Какие будут предложения?
Из зала:
— Кто еще записался?
Председатель зачитывает список и в конце говорит:
— Есть предложение подвести черту.
Из зала:
— Оседлости!..
Интервью при регистрации
Пусть многие из нас дураки, но все же это коллективный разум. (Георгиевский зал. 25.3.93.