Ему действительно повезло. Вся рота уходила в гарнизонный наряд, а они с Митей Ополовниковым накануне вечером заступили дневальными по роте и теперь согласно уставу нигде не могли быть использованы, так как сами были после наряда. Ополовников, маленький, худенький, сменившись, уже спал на нижних нарах, в глубине, защищенной от света, а Игорь Саманин чуть отчужденно смотрел, как готовятся ребята к разводу караулов: подшивают подворотнички, драют ботинки. Рота шла и в полковой караул – к штабу, к знамени, к складам ПФС и ОВС, и к контрольно-пропускному пункту, и к дальнему складу боеприпасов, и патрулями по гарнизону, в поселок и на станцию. А свой взвод, второй, особенно не готовился, он шел в наряд на кухню. Потом загремели команды, и ребята, разобрав из пирамид оружие, вышли строиться, потом ушел кухонный наряд, и в ротной землянке стало непривычно пустынно и тихо. Проводив наряд, вернулся старшина, посмотрел на нового дневального, стоявшего у дверей, на другого, подметающего неровный пол в проходе, ничего не сказал и скрылся в каптерке. Саманин тоже лег на нары, но спать не стал, а с удовольствием думал о предстоящем, ничем не занятом вечере, о долгой ночи и долгом завтрашнем дне. Потом он вышел наружу и в едва наступающих осенних сумерках постоял между землянками. За стволами уже подсвеченных осенью берез, над овражком густели сизые слои не то тумана, не то дыма, где-то вдалеке прошла рота с песней, а в другом конце другая рота, с другой песней. Потом все стихло, и где-то очень уж далеко, в другом полку, трубач сыграл какой-то незнакомый сигнал, наверно, для командиров.

После ужина, не дожидаясь отбоя, они легли и тут же уснули, но часа через два их разбудили: ребята, вспомнив о них, принесли полбачка перловой каши – остатки от ужина. Едва его толкнули, Саманин сразу понял, в чем дело, и, почти не просыпаясь, достал ложку. Вместе с Митей и новыми дневальными они за несколько минут съели кашу, и в то же мгновение Митя снова уснул, а Саманин, набросив поверх белья шинель, вышел и еще выкурил цигарку.

Утром была возможность поспать хотя бы до завтрака, но внутри уже срабатывала какая-то пружина, и он проснулся перед самым подъемом. Митя спал, накрывшись с головой шинелью, и даже не пошевелился при сигнале.

Позавтракав, они вернулись в землянку. Прежде они никогда не были близки, но теперь их объединяла общность их положения, они были странно связаны ею и держались вместе.

Старшина задумчиво посмотрел на них, он не мог примириться с мыслью, что они ничем не заняты, это было ему неприятно. Однако он еще ничего не придумал.

Митя, маленький, остролицый, снова залег спать, а Саманин, томясь, сел на край нар рядом с ним.

– Старшина, на выход! – крикнул дневальный. Старшина проплыл в полумраке землянки, и по ярко освещенным ступенькам просверкали его сапоги.

– Старшина, – сказал властный голос снаружи. – Свободные люди есть?

– Свободных людей нет, – бодро ответил старшина, – рота находится в гарнизонном наряде. Один больной.

– А вчерашние дневальные? Старшина мгновение помедлил:

– Есть два человека.

– Немедленно в распоряжение начальника ОВС. Получат продукты сухим пайком и в Москву поедут.

– Есть! – сказал старшина и спросил: – Шинели им брать?

– Пусть возьмут, ночью холодно.

Старшина спустился по освещенным ступенькам.

– Саманин, Ополовников, в распоряжение начальника ОВС. Продукты получите сухим пайком. Взять шинеля. Старший – Саманин.

Они собрались у склада – восемь человек из разных рот. Дивизия переформировывалась – и меньшую ее часть составляли солдаты, которые были ее костяком, старые, свои, вместе повоевавшие. Их сразу можно было отличить и не только по медалям или нашивкам за ранения; на всех, кто уже побывал там, лежал какой-то отблеск, отсвет, отпечаток – как загар. А большинство было – как Саманин и Ополовников – из заволжского запасного полка, пополнение. Но Саманину уже хотелось тоже преодолеть нечто и походить на тех солдат, он уже осознавал, что без этого служба и все ее тяготы просто не имели смысла, и еще он предчувствовал, что будет это очень скоро.

У склада ОВС стоял– часовой из их роты, он обрадовался и удивился, увидав их, им это было приятно.

Став цепочкой, они начали загружать крытые брезентом грузовые «форды» старым обмундированием, б/у, настолько уже обветшавшим от ползания в нем по земле, разрывов, бесчисленных стирок, что починить его было уже невозможно. Эти гимнастерки со смутными следами от гвардейских значков и реже – от орденов и медалей, эти шаровары с неуловимым присутствием по швам карманов махорочной пыли были уложены аккуратными пачками и передавались из рук в руки. От них слабо исходил приятный запах каленого, как от жареных семечек – воспоминание о дезокамерах, куда они закладывались не раз, пока их владельцы мылись в бане.

Однажды, весенним холодным днем Саманин загружал дезокамеры – «вошебойки» – и так намерзся, что не выдержал, открыл дверцу – погреть спину. Тепло оттуда шло не так сильно, как он ожидал, и он все глубже туда вжимался и наконец залез весь, одна голова осталась снаружи, – ребята испугались, а ему ничего, погрелся и только.

Теперь, погрузив обмундирование в «форды», они все вместе пошли получать продукты. Концентраты и консервы сложили в плащ-палатку, а хлеб и сахар разделили тут же и рассовали по карманам шинелей. Часовой около склада ПФС был из своей роты и свой же часовой был у КПП, и Саманин окликнул его из кузова, а то бы он их не заметил.

Машины шли одна за другой по старой аллее, и ветки берез, уже сильно подсвеченных осенью, с шумом задевали крытые кузова, хлестали по ним, роняя на брезент желтые листья.

Саманин с Ополовниковым сидели в кузове предпоследней, пятой, машины, на старом обмундировании, от которого исходил приятный запах каленого. В последней машине, рядом с шофером, ехал краснолицый старшина-снабженец, а лейтенант, начальник ОВС, находился в головной.

Колонна выехала из расположения, миновала поселок и свернула на шоссе. С одинаковым интервалом в несколько метров, будто соединенные жестким буксиром в одно целое, слитно и мощно шли машины к Москве, лишь свистел, срываясь с брезентового верха, ветер. А кругом стоял тихий и ясный осенний день, ветер был только здесь, на шоссе, но и там, в солнечной ясности, ощущался и угадывался непоправимо крепнущий холодок. Пестрел лес по сторонам, и уже ярко желтела на черном маслянистом асфальте облетевшая листва. Свернувшись калачиком, дремал Митя Ополовников.

Из крытого грузовика было видно только то, что оставалось позади: машина с краснолицым старшиной, сидящим рядом с шофером, лес, деревня с церковью на холме. Иногда из-за последней машины выдвигались легковушка или «виллис» и обгоняли их, но это было редко, потому что колонна шла ходко, и не каждый решался на обгон. С правой стороны, с мгновенным ревом, проносились встречные машины из той неизвестной, невидимой жизни, которая была впереди. В грузовиках стояли и сидели люди. В одном кузове, держась за кабину, стояла молодая женщина или девушка, и когда машины поравнялись, у нее ветром взбило платье, и она чуть присела, придерживая подол. В какойто краткий миг они встретились взглядом, и он погрозил ей пальцем, а она засмеялась. Она тут же исчезла, но оставила неясное сладкое чувство, о котором уже хотелось вспоминать.

Поодаль от дороги промелькнула зенитная батарея, укрытая маскировочной сетью, потом открылось поле, где копали картофель. За лошадью шел парень и вскрывал плугом борозду, а следом, согнувшись, двигались бабы и выбирали картошку. Посредине поля розовела горка картофеля и стояло несколько твердых шишкастых мешков. Проснулся Митя Ополовников, поднял голову, сказал, улыбаясь:

– Смотри, картошка! – и снова задремал.

И тут Саманин ощутил голод. Собственно, это страстное желание не проходило, даже когда он только вставал от котелка, и даже ночью, во сне, оно жило с ним вместе. Но иногда оно уже как бы притухало, может быть, лишь затем, чтобы вспыхнуть еще ярче, крича и напоминая о себе. С тех пор как они получили продукты, каждую секунду каждая клеточка его тела знала и помнила, что в карманах шинели упруго втиснутый по полпайки (суточная норма – 800 граммов! ждет хлеб. И сейчас настал тот момент, когда терпеть больше стало невозможно. Саманин сперва решил отломить лишь корочку, но сами собой пальцы отщипывали еще, еще, он не выдержал, достал из кармана весь кусок, половину засунул обратно, но скоро и ее пришлось доставать. Он старался есть помедленнее, откусывать поменьше и пореже, надеясь оставить еще корочку на ужин. Ведь хлеб-то был выдан и на завтра до обеда. А Митя Ополовников, который съел уже весь свой хлеб, тихонько спал, укрывшись шинелью.

Машины стали плавно тормозить и остановились. Из последней вышел, разминаясь, шофер, вылез краснолицый старшина, и по всей колонне захлопали дверцы кабин. Саманин тоже спрыгнул на асфальт. Впереди был переезд, и Саманин медленно пошел к опущенному шлагбауму. Он стоял около шлагбаума, вместе с солдатами, которые уже побывали там, курил, ожидая, когда пройдет поезд. Поезд накатился слева, и вагоны, как бы приноровившись, ритмично загрохали на стыках, та-та, та-та, та-та, а потом почему-то перешли на другой интервал, реже: та, та, та. Эшелон был длинный, сперва орудия на платформах, а потом пошли теплушки, и во всех до одной у раскрытых дверей тесно стояли солдаты. Они Спокойно смотрели на осенний лес и поля, на очередь машин, скопившуюся у переезда, и на солдат, мелькнувших внизу у шлагбаума, и в то же время они чем-то походили на людей, которые видят все это впервые. А из-за их плеча, из глубины вагонов, выглядывали солдаты, не успевшие вовремя стать у проема дверей. Опять пошли платформы с орудиями и часовыми на тормозных площадках, опять колеса перешли на скороговорку, и вдруг все оборвалось, проскочил последний вагон, стало светло и тихо. Пополз кверху шест шлагбаума, захлопали дверки кабин.

Мимо надолб и рельсовых «ежей» въехали в Москву, не в такую, которую знают все, и тряслись по булыжнику, вдоль заводских заборов, между бараков. Теперь машины шли еще более слитно, ничто не могло разорвать их колонну, и регулировщики сразу же понимали это. Остановились около кирпичных складских зданий, лейтенант звонил куда-то из проходной, ругался, поехали к другим складам, но оказалось, что они уже закрыты. Тогда лейтенант сразу успокоился, и колонна двинулась дальше. Они, не торопясь, ехали по старой рабочей окраине, мимо заводских корпусов, где на крышах были нарисованы желтые осенние деревья, мимо универмага, с витриной, зашитой досками, как в оставленной деревенской избе. И в некоторые окна в домах была вставлена фанера, а остальные все были перекрещены бумажными полосками, чтобы не разлетались осколки, если стекло будет вдавлено внутрь взрывной волной.

На ночлег остановились в тихом переулочке со стандартными барачного типа домами и водоразборной колонкой на углу. Лейтенант отдал приказания и сразу поехал домой – он был москвич, – а они, выпрыгнув из машин, разминались после долгой дороги, поправляя обмотки.

Заметно смеркалось, но нигде не было видно ни огонечка. От колонки прошла женщина с ведрами, и они, повернув головы, посмотрели ей вслед. После ясного дня вместе с темнотой внезапно похолодало, стал накрапывать дождь, и они опять забрались в кузов. Теперь уже и Саманин задремал, накрывшись шинелью.

– Эй, солдатики, – сказал кто-то около машины и стукнул рукой по кузову. – Эй, обоз!…

Они на всякий случай не откликнулись, тогда он легко вспрыгнул на задний борт и потянул Саманина за ногу. Саманин сел. Было совсем темно, но он сразу узнал солдата с соседней машины, тускло поблескивали медали у него на груди.

– Давай к нам в машину, по тревоге, – сказал он строго и спрыгнул – медали тоненько звякнули.

Они поняли – зря не позовут – и тут же последовали за ним.

На газете грудкой серебрилась камса, а рядом горячие вареные картофелины – так и ударило духом в ноздри.

– Держи! – но это не им – протянулась рука, взяла кружку.

Несколько шумных напряженных глотков.

– Хорошо пошла.

– …Комбат тогда остановил: «Что во фляге?» – «Молоко». Он взял, отвинтил. «Верно, говорит, только от бешеной коровки».

– Хороший был комбат. – По-быстрому, пока ужин варится. Держи! Саманин взял кружку. Она была почти полна, губы сразу окунулись в водку. Он глубоко втянул носом воздух, как будто собирался нырять, и начал пить большими глотками, не дыша и стараясь не распробовать вкус.

Он неожиданно легко опустошил кружку, лишь на последнем глотке икнул и чуть не закашлялся. Водка остановилась в горле, и ее запах с такой силой ударил в нос, но не снаружи, а изнутри, как бы сверху, от лба и глаз, что чуть не задушил его. Но он перетерпел, перевел дух и отдышался. Ему сразу стало легко, как человеку, исполнившему долг, он деловито ел картофелину, подставив под нее ладонь.

– Держи!

– …Тогда перед фронтом мы тоже в Москву ездили. Концентраты получали на фабрике «Красный Октябрь». Во дворе стоим, а бабы сверху из цеха нам шоколад бросают. Теплый еще…

– Я больше не хочу, – сказал Митя Ополовников.

– Да ты отпил хоть немножко-то? Давай допью. Заесть-то оставь.

Позвали ужинать, и они дружно попрыгали из кузова.

– Саманин, останьтесь у машин, – сказал старшина, – сменитесь, покушаете.

Они вошли в дом, а он привалился плечом к заднему борту грузовика. Он совсем не чувствовал опьянения. Небо уже погасло, накрапывал слабый дождь. Кто-то набирал воду у колонки, женский голос звал кого-то с крыльца. Стоял полный мрак, лишь иногда чуть отсвечивали затемненные изнутри окна. (Как он тогда был молод, тем далеким осенним вечером, где-то на окраине военной Москвы!) С шумом, как из землянки, вывалились на улицу солдаты. Теперь позвали его. В сенях его слегка повело, он ударился коленом о косяк, толкнул дверь.

Комната была большая, пустоватая, вроде казармы. В углу у дверей стоял покрытый клеенкой стол, и над ним низко свисала яркая лампочка, отчего остальная комната терялась в полутьме.

Высокая худенькая девушка подвинула к нему тарелку с пшенной кашей.

– Это тебе оставили.

Давненько он не ел из тарелки, все только из котелка. Он глотал остывшую кашу с мясными консервами и смотрел на девушку, которая то подходила к столу, то таяла в темноте. Она чем-то была занята, ну, да, она убирала со стола посуду. Она была молодая, как он, а может быть, даже еще моложе. Но она не обращала на него внимания. Он доел кашу и отодвинул тарелку.

– Обожди, чаю налью. Чаю много.

Он смотрел, как она наливает чай из большого жестяного чайника, и неожиданно сказал:

– И ты садись попей. У меня сахар есть… – И вытащил из кармана три кусочка.

– Разорять-то тебя, – засмеялась она, – ну, ладно, за компанию. Чай больно душистый. – И позвала: – Мама, иди, попьем чайку с защитничком.

Он удивился и расстроился, а из дальней полутьмы вышла моложавая и тоже тоненькая женщина и села к столу.

– Вкусный чай, – задумчиво сказала она, ловко переливая из чашки в блюдце и поднимая блюдце к лицу. – Хорошо вас кормят?

– Первая норма. А в запасном полку, там третья была, Там нас кормили отвратительно плохо. – И еще повторил: – Отвратительно плохо.

– Завтра уже обратно? И Москвы-то не видели.

– Получим обмундирование и поедем.

– И сапоги получите? – это, конечно, девчонка спросила, в самое больное место ударила.

Он посмотрел на нее с сожалением и не ответил.

– Молодая еще, глупая, – сказала мать и засмеялась: – Сам-то откуда?

Ему захотелось рассказать о себе, о матери, о сестренке, об отце, который на фронте. Но он рассказал почему-то только о домике с балкончиком. Когда Игорь был маленький, они часто гуляли с отцом у них по городку, а у пруда стоял аккуратный такой домик с балкончиком и цветными стеклами, и отец всегда говорил, вот, мол, когда будут деньги, мы купим этот домик. А его, наверно, и продавать-то никто не собирался.

– А деньги откуда будут?

– Он говорил, выиграем или, мол, поеду в Арктику, на зимовку, заработаю. А домик-то, наверно бы, и не продали.

– Значит, как бы мечта.

Он посмотрел на нее и не то чтобы подумал, но почувствовал, что еще вспомнит этот вечер, эту полутемную комнату с освещенным столом – где-то в землянке, в шатающейся теплушке, и даже там, где он, мужественный и сильный, вымахнет по сигналу за бруствер и прыжками двинется вперед, громко крича и не слыша собственного крика.

Саманин отодвинул чашку, не спрашивая разрешения, закурил и только собрался продолжать беседу, как хлопнула дверь и вошел, щурясь на голую лампу, старшина.

– Покушал?

На улице было тихо, накрапывал дождь. Саманин залез в кузов, мимо тихонько спящего Мити Ополовникова прополз на четвереньках поближе к кабине и лег на слабо пахнущие каленым пачки обмундирования. Он уже стал засыпать, думая о доме, об их городке, об аккуратном домике с балкончиком и цветными стеклами. Потом он вспомнил о той женщине в кузове встречной машины, которой он погрозил пальцем, а она засмеялась. Теперь ее грузовик уносился все дальше и дальше, но не пропадал из глаз, а она все улыбалась. И он услышал приглушенный женский смех. Он напрягся, вслушиваясь, но было тихо, лишь дождик шуршал по брезенту, и Саманин снова начал засыпать, когда явственно услышал мужской шепот, быстрый и настойчивый. А женщина тихонько смеялась. Он понял: разговаривали в шоферской кабине. Теперь он окончательно проснулся и, стоя на коленях, стал разгребать связки обмундирования, стараясь добраться до окошечка в кабину, застекленного и забранного стальными прутьями. Он докопался до краешка стекла, но ничего не было видно, а голоса смолкли.

Потом раздались шаги по булыжнику и кто-то сказал:

– Молодой человек, у меня к вам большая просьба. Не откажите в любезности. Мне нужно немножко бензина зарядить мою зажигалку…

В кабине зашептались, щелкнула, открываясь, дверка, шофер сошел на землю.

– Большое спасибо. Очень вам благодарен. Вы добрый и благородный человек. Будьте счастливы оба, вы и ваша девушка…

Щелкнула дверка, шаги стали удаляться.

Саманин лежал на спине, широко раскрыв глаза, и слушал, как шуршит по брезенту дождь.

И вдруг он тихонько застонал, такой мучительной была мысль, пронзившая его. Что же он лежит здесь? Ему захотелось грубо разбудить, Митю Ополовникова, сорвать с него шинель, закричать: «Что ты все спишь? Вставай сейчас же! Пойдем!»

Но он не стал будить Митю, а сам спрыгнул на мокрый булыжник, нагнувшись, поправил обмотки и набросил на плечи шинель. Было темно и тихо. Моросил дождик, мимо него кто-то прошел в дом, ему показалось, что это был старшина.

Саманин медленно брел вдоль машин; не зная, что делать дальше, постоял у крыльца, свернул за угол.

И там, у глухой стены, под козырьком крыши, сидели на лавочке две девушки – он подошел в упор, – одна, с которой он пил чай, и вторая плотная, крупная, в свитере и косынке.

– Ну, что, девочки, – сказал он хрипло, – как дела?

– Садись уж, раз пришел, – ответила знакомая, и он сел на лавку, но рядом с другой, потому что стоял к ней ближе. А та с другой стороны обхватила ее за шею и стала шептать что-то в самое ухо, заходясь от приступов смеха. Смех мешал ей, она никак не могла договорить, вскочила и побежала вдоль стеночки, попадая под дождь, сгибаясь от хохота и, повернувшись на углу, помахала им.

– Чего это она дурью мучается? – спросил он неодобрительно.

– Она не над тобой, не обижайся.

Дождь заметно усилился. Они сидели рядом на лавочке, под козырьком крыши, с которого стекала вода, как бы огражденные этой стеной дождя от мира. Расположение, землянка, рота, уже вернувшаяся с наряда и отдыхающая, – все это было почти так же далеко, как дом, как домик с балкончиком.

– Что ж не спишь, солдат?

Он ответил от кого-то слышанным:

– Царствие небесное проспать боюсь. А ты?

– Не спится.

Внезапно над мокрыми крышами, легко пробив пленку дождя, мощно возник широкий луч прожектора. И с другой стороны, и с третьей тут же, будто спохватившись, всплыли такие же голубые клубящиеся столбы, и в их скрещении, в световом прожекторном поле, обнаружился маленький самолетик. И в следующий миг прожектора разочарованно погасли, втянулись, хотя глаз, еще долго не мог привыкнуть, что их уже нет.

Там, вдали, за холодными мокрыми крышами, была еще другая Москва, с улицей Горького, Красной площадью и Кремлем, но туда он пока не доехал. И где-то, наверно, была настоящая любовь, до нее он в своей жизни тоже еще не добрался. Но и так можно было сказать, что ему повезло.

Стало холодно и сыро, Саманин привстал, поправляя шинель, и неожиданно для себя набросил шинель и ей на плечи. Удивительно легко и свободно он обнял ее под шинелью за спину, и его рука просунулась к ней под мышку, коснулась ее груди и осталась там. И он сидел, замерев и не веря себе, что это он сидит вот так, и сама рука его не верила, что она лежит на ее большой теплой груди. Он потянулся к ее лицу и ткнулся губами в ее сухие сжатые губы.

– Ты что, выпил, что ли? – спросила она.

– Пойдем ко мне в машину, – сказал он тихо, – там тепло.

– Ишь ты, быстрый какой!

И они сидели, прижавшись друг к другу, под его шинелью, и дождь свисал с козырька крыши, ограждая их от мира.

(Как он был тогда безжалостно молод, той дождливой московской ночью, в том далеком году.) Они сидели, прижавшись друг к другу, но набитый карман его шинели мешал ей, упираясь в ногу, – Ты чего ерзаешь?

– Карман мешает. Что там, хлеб у тебя?

– Хочешь?

– Нет.

Он вытащил хлеб (там было еще граммов четыреста – на завтра), он отломил и убрал корку, а остальное разделил поровну. Они ели хлеб медленно и задумчиво, глядя в темноту на ближние мокрые крыши.

Теперь ему уже было как-то нехорошо опять просовывать руку к ней под мышку, и он просто обнял ее под шинелью за плечи. Думал ли он позавчера или вчера, что вот так будет сидеть здесь, ночью, в дождь, с девушкой. А другой рукой он взял ее за руку и перебирал ее пальцы.

– Рука у тебя какая маленькая, – сказала она удивленно, – меньше моей… Мне идти пора, мне утром на смену, – еще посидела немного и встала. – Ты еще здесь будешь? Приедешь?

– Нет, – ответил он спокойно. – Завтра обмундирование получим и на фронт.

– А…

Он хотел ее поцеловать, но почувствовал, что не стоило целоваться. Как-то это было ни к чему.

Она пошла вдоль стеночки по сухому и скрылась за углом. А он еще покурил, привычно держа цигарку под полой, чтобы не было видно.

В кузове было тепло и сухо. Беззвучно дыша, спал Митя Ополовников. В шоферской кабине разговаривали – тихо и серьезно.

Через месяц дивизия, заново обмундированная и вооруженная, находясь на острие наступления, прорвала глубоко эшелонированную оборону противника.

В тяжелых боях дивизия потеряла восемьдесят процентов личного состава.

1966