Раннее утро было ясным и холодным. За ночь лужицы стянуло пленкой льда, на оградах и опавшей листве густо лежала изморозь. Дрожа от холода, они почти бежали по деревянным тротуарам, оставляя на инее четкие следы, – она держала его под руку, и это несколько мешало ему, – прошли над путями по влажно блестевшему мосту.

– У вас вчера поздно свет горел.

– Это моя соседка к докладу готовилась. Врач из района, на совещание приехала.

Он закашлялся, закуривая.

Поезд уже стоял у платформы, и едва они сели в старый, бывший когда-то вагоном дальнего следования, а ныне пригородный вагон, разгороженный трехэтажными полками, едва они успели вскочить, как он тронулся.

Вагон был почти пустой, они сидели у окна, друг против друга, и смотрели сквозь грязное стекло на уже освещенные солнцем красные стволы сосен, на волны хвои, седой от изморози.

На первой остановке вошло много народу, и сразу началась проверка билетов, но оказалось, что это не ревизоры, а продажа билетов прямо в поезде, – такого Дроздову не приходилось видеть в Союзе, только за рубежом.

Здесь были все знакомые между собой люди, каждое утро ездившие вместе на работу и каждый вечер возвращающиеся.

Рядом компания играла в подкидного, шумя и смеясь, и называя пики винями; позвали играть и их, но они не стали. Сидящая сбоку бабка, с корзинкой, рассказывала своей соседке про внучку, – и было непонятно – случайная ли попутчица ее собеседница или старая подружка. Бабка сочувствовала своей внучке:

– Дак везде деньги-т. А она молода. На шпильки сколько надо? – Под «шпильками» она имела в виду туфли.

Дроздов, уже давно опомнившийся от сна, но еще в состоянии как бы заторможенности, впитывал в себя все это, такое знакомое и близкое ему, смотрел в окно, по сторонам, улыбаясь, взглядывал на Риту.

Потом все разом поднялись, и они тоже, спрыгнули на междупутье, в еще холодное, бодрящее, уже пронизанное солнцем утро, прыгая через рельсы, добежали до автобуса и понеслись по новой дороге в новый город – уже открывающийся сквозь редеющий лес. Они уже видели огромные корпуса и трубы комбината, прямые и широкие, такие знакомые улицы, застроенные по типовым проектам.

И Дроздов, прильнув к автобусному окошечку, с волнением и гордостью смотрел на этот новый город и комбинат – уж он-то знал эту, ни с чем не сравнимую радость, когда на голом месте твоей волей и трудом поднимается город.

В ее присутствии он чувствовал это острее.

Они наскоро позавтракали в кафе «Молодежное» и расстались возле заводоуправления, договорившись встретиться здесь через три часа.

И он пошел по городу. Этот новый город был похож на сотни новых городов, но для Дроздова он был особенный, единственный город. Здесь было оживленнее, чем в старом городе, больше молодежи – в спецовках и ватниках, и в модных коротких плащах и пальто. Потеплело. Вдоль выложенных плиткой тротуаров шелестели последней редкой листвой уже набирающие силу насаждения. И если в старом городе больше всего было тополей, то здесь на каждой улице росли разные деревья – была улица и тополиная, и обсаженная березой, и липой, и даже рябиной. «С душой сделали», – подумал Дроздов.

В распахнутом плаще, держа в руке кепку, он неторопливо шел по тротуару. Сперва он думал побродить только внутри города, а к реке выйти уже вместе с ней, но теперь изменил свое решение. Оставляя комбинат слева, он все убыстрял шаг, не замечая этого, и шел к реке по прямой, недостроенной улице. Сначала он видел впереди только небо, потом далекий лес на том берегу, потом самый тот песчаный берег и вдруг увидел все сразу, – у него перехватило горло, и он остановился, потрясенный открывшейся картиной.

На той стороне светлели песчаные берега, редкостные здешние пляжи, прямо над ними, дальше, сдержанная пестрота осеннего северного леса, где преобладали темные краски елей. А ближе – самое главное, занимающее более всего места в этом пейзаже – река! Очень широкая, темно-серая, осенняя, и кое-где по ней шли отдельные светлые, ясные полоски, как в море бывают полосы воды разных цветов. И плоты, плоты… Их вели вниз буксиры, а на плотах – шалашики, костерки – жизнь. Повсюду лес в воде – здесь это главное – и выкаченный лебедками из воды, в штабелях, уже высохший, серый, и мокнущий в воде, и далеко от берега, на самом краю неподвижных плотов, баба, согнувшись, полощет белье.

Справа, вдали, над темным лесом – монастырь, отсюда ушел Ермак Тимофеевич воевать Сибирь, здесь снаряжался. Темные ели, темно-серая река и темныг облака над ней – и среди всего этого, холодного, – неожиданная светлая полоска – и на воде, и в небе, и на берегу…

И множество катеров, буксиров, моторок, ежеминутно взламывающих серую гладь воды. Если бы здесь жить и работать, и чтобы окна выходили на реку! Все бы само собой делалось, по крайней мере у него, это уж точно!.

«Почему такая судьба? Почему, если я так люблю эти места, я никогда здесь не бываю, почему я должен работать за много тысяч километров отсюда, где ничего не напоминает мне об этих краях! Почему я должен давить себя во всем?» – думал он, но в глубине души сознавал, что все это не совсем так, что все это не так просто.

– Вы не очень долго ждали?

– Пойдемте, скоро катер.

Он вел ее по прямой, недостроенной улице, она говорила о ЦБК, о его первой очереди, о его второй очереди, о его мощности, сыпала цифрами, все время поворачивая голову в сторону комбината. А он не слушал ее, он шагал и думал: «Погоди, я тебе сейчас покажу. Ты такого сроду не видела».

И действительно, едва они вышли к реке, речь ее оборвалась, она только сказала:

– Вот это да! – и замолчала.

Внизу, по широкой серой воде шли плоты, двигались катера и моторки, один буксирчик пришвартовался к барже и повел ее как бы под ручку. Противоположный берег сверкал белым песком, в котором там и тут торчали отставшие бревна, пестрел и темнел далеким зубчатым лесом. Справа белел монастырь, откуда ушел Ермак, и Дроздов сообщил ей об этом факте.

– А здесь что было? – она кивнула на дома нового города, уже выходящие сюда, к обрыву.

– А здесь, моя милая, была моя деревня. Я здесь родился.

– Нет, серьезно? – она глядела вдаль, за реку, на открывшуюся панораму. – Удивительная красота. Просто Нестеров.

– Какой Нестеров? – спросил он, не понимая.

– Михаил Васильевич Нестеров. Великий русский художник, один из самых блестящих мастеров.

…Ага, Нестеров… Значит, это его пробел. Он знал, что у него есть подобные пробелы в общей подготовке, и не стыдился этого, а старался от них избавиться:

– Где можно посмотреть?

– В Третьяковке прекрасный Нестеров, в Русском музее. Он не только пейзажист, но и портретист превосходный. А портрет Павлова вы, наверное, знаете?

– Академик Павлов? – Дроздов вытянул руки, сжав кулаки. – Это его?… Я-то хорошо знаю о другом Нестерове, о Петре Николаевиче, летчике…

– Мертвая петля?

– Да. Петля Нестерова. И первый таран.

Они спустились к пристани и вместе с другими смотрели, как подходит катер – речной трамвай, какие ходят по Москве-реке, ждали, пока сойдет народ, а потом поспешили в нижний салон, наверху ехать было слишком холодно.

Немного обидно плыть по такой прекрасной, такой северной реке в привычном речном трамвайчике.

Прошел по левому борту город, целлюлозно-бумажный комбинат, близко, у самых окон, проносилась назад вода.

– Сольвычегодск уже. Пошли.

Они поднялись на палубу.

Тучи разорвало, и вверху стояла ясная холодная голубизна, солнце резко освещало реку и старинный городок на высоком берегу, где главенствовал удивительной стройности и красоты белый собор с зелеными луковицами и погнувшимся шпилем.

Катер привалился к пристани, и они побежали вверх по деревянным ступенькам и потом, вокруг оврага, к собору, они боялись, что рано закроют музей, потому что была суббота.

Он не дал ей остановиться и читать славянскую надпись на воротах, он протащил ее вперед, и вовремя: женщина-экскурсовод уже навешивала на двери огромный амбарный замок, они с трудом умолили ее пустить их ненадолго.

Их шаги гулко раздавались в пустом соборе. Лики святых глядели на них своими огромными глазами. А наверху, в зале неожиданно оказалась галерея современной живописи – из запасников лучших музеев, как сказала экскурсовод, – и дико было видеть на этих древних стенах изображение защиты дипломного проекта и загорелых гребцов с эмблемой «Динамо» на майках.

После этого они попали опять в старый зал, и бегло, не желая задерживать экскурсовода, рассматривали иконы, утварь – пряничные и набивочные доски, подголовный сундучок для ценностей (чтобы не украли во время сна, в дороге, наверно), туеса, одежду, посуду, чернь по серебру (устюжскую или тогда и здесь чернили?). Особенно заинтересовали Дроздова переносные пушечки на деревянном основании, совсем крохотные, длиной порядка 300 миллиметров.

– Пойдемте, – позвала Рита. – Неудобно.

– Спуститесь вниз, – хмуро сказала женщина-экскурсовод, – подождите меня, я запру, и каменные мешки посмотрите. А то как же без них…

– Да, да, мешки, – вспомнил Дроздов.

Это была тюрьма, подземная каменная тюрьма, построенная под собором, одновременно с ним, в шестнадцатом веке именитыми людьми Строгановыми, их «усердием и иждевеньем», пока они еще не ушли отсюда на восток, чтобы стать владыками Урала и Сибири.

Внизу было полутемно и холодно.

– Вот это мешки-камеры, – с привычной значительностью сказала женщина-экскурсовод, – в эти отверстия в нижней части стены бросали узников, сквозь них же подавались еда и питье, часто они замуровывались. Внутри, за этим мешком следует второй. Можете, если хотите, попасть туда.

На корточках, почти ползком, Дроздов, привычный еще и не к такому способу передвижения на своих стройплощадках, пролез сквозь довольно узкое отверстие внутрь мешка и подал руку Рите, помогая ей.

Они близко стояли в полумраке средневекового каменного мешка, держась за руки. Слабый свет падал на бледное лицо Риты, и Дроздов слушал гулкие, как набат, звучные, каких он никогда не слышал, удары собственного сердца.

– В тысяча девятисотом году, – донесся голос женщины-экскурсовода, – мешки были вскрыты и отсюда вывезено девять возов костей.

Стояла уже вторая половина дня, самое ее начало, ясное, бодрящее холодным неподвижным воздухом, и лишь с солнечной стороны было тепло.

Они обошли вокруг собора, мимо поразительно толстых, в два обхвата, берез, – они проверили: обхватили вдвоем ствол и едва смогли встретиться пальцами.

– Как дубы!

Они миновали высохший пруд, где Строгановы разводили когда-то искусственно жемчуг, прошли мимо крытой танцплощадки и остановились над рекой, подставив лица солнцу.

Вдали дымили трубы Курежмы, комбината, где они были недавно. Рядом с собором стояла мачта высоковольтной передачи, а следующая уже за рекой, и провода шли в голубизне, а глубоко внизу холодно светилась вода. Из города в Курежму, вверх по реке, прошел речной трамвай. На его задней палубе кто-то вез зеркальный шкаф, пускавший огромных солнечных зайцев по воде и по окнам домов.

Рита захотела посмотреть, какие на берегу камушки и есть ли ракушки, и стала спускаться по крутой тропинке, а Дроздов остался стоять над высоким, укрепленным камнем, обшитым лесом обрывом.

И, глядя, как она спускается, боком, осторожно ступая и придерживая темные разлетающиеся волосы, он вдруг подумал, что, может быть, эта женщина и есть та самая, единственная, которую может посчастливиться встретить в жизни. Как и почему возникла эта мысль или это чувство, он, вероятно, не смог бы объяснить, но факт тот, что это возникло.

«Первая любовь, – усмехаясь про себя, подумал он. – Не поздно ли? Но ведь у меня ее не было. А говорят, должна быть обязательно. Жаль, что Рита работает не у меня. А что, если предложить ей поехать на строительство, попросить, чтобы оформили побыстрее». Он с сожалением подумал о Наде, о том, что она хорошая, но, наверно, он никогда не любил ее, о том, что привык жить в разлуке с нею. Он подумал – вместе – об Олеге и Рите, это показалось ему странным. «Взять ее с собой? Да я ничего не знаю о ней, я даже не знаю, замужем ли она. И не хочу знать».

Он стоял высоко наверху, подставив лицо осеннему солнцу, и видел – сразу – всю ширину серой холодной воды, и темный лес на той стороне, и трубы Курежмы, и маленькую женскую фигурку внизу, под берегом.

«А ведь жизнь-то проходит, – подумал он. Он хотел подумать: «прошла», но тут же улыбнулся: – Ну ладно, это уж слишком»… Он приехал сюда на свидание с прошлым, и оно незримо присутствовало в нем, но сила его воздействия уже притупилась. Настоящее – всегда между прошлым и будущим, и с двух сторон они бросают свой свет на настоящее. И свет прошлого кажется более четким, ясным. А на самом деле это не всегда так. И свет будущего бывает острее, пронзительней, резче, особенно, когда всерьез ждешь и хочешь чего-то.

Он приехал сюда на свидание с прошлым. Встреча с этой женщиной как бы соединила для него прошлое и будущее. Прошлое, где он был молодым, и будущее, о котором он сейчас не знал ничего.

Он знал о другом будущем, знал твердо и видел его явственно: это был утвержденный проект, жара, машины, материалы, и его люди, которых он так хорошо знал и с которыми вместе прошел и сделал уже немало, и контуры домны, и бессонница, и тот белый теплоход, что ломал сейчас океанскую воду, – это было его будущее, ради этого он и жил на земле.

До катера было еще время, они прошли по городу и рассматривали второй, стоящий в стороне от реки собор Введенского монастыря, красно-белый, кирпичный, более помпезный, чем тот, белый, Благовещенский, водогрязелечебницу и рядом озеро, откуда прямо ведрами берут грязь, и домик, где некогда жил сосланный молодой, никому не известный Джугашвили.

– Смотрите, какое объявление!

«ВОЛК – БИЧ ДОМАШНИХ И ДИКИХ ЖИВОТНЫХ.

Областной конкурс по истреблению волков.

ПЕРВАЯ ПРЕМИЯ – за наибольшее количество истребленных волков, но не менее семи – 125 рублей.

ВТОРАЯ – не менее пяти – 90 рублей.

ТРЕТЬЯ – не менее трех – 50 рублей, 125 рублей – за уничтожение логова – волчицы и не менее четырех волчат.

Кроме премий, за каждого уничтоженного волка, вне зависимости от его пола и возраста, выплачивается госвознаграждение – 50 рублей.

Включайтесь в конкурс по уничтожению волков».

– Как интересно!

– А что, – сказал он, – можно бы остаться, купить ружье и включиться в конкурс.

Они шли к пристани, освещенные осенним солнцем, и все это было нереально, невозможно, необъяснимо. «Неужели я только позавчера приехал из Москвы? Правда, как мираж. Ничего не скажешь…»

Опять они сидели в тесном салоне речного трамвая, друг против друга, касаясь коленями, было тепло и клонило в сон, а снаружи, очень близко, почти на уровне окна, пролетала выпуклая северная вода. Катер подходил к пристаням, то на одном берегу, то на другом, и в салон все больше набивалось народу, видно, на палубе стало совсем уже холодно. Рита задремывала, а временами поднимала голову и взглядывала на него, виновато улыбаясь. Вечерело. Внутри стало совсем темно, но электричества не зажигали, а за окном долго еще горели краски холодного северного заката.

С одного борта катера бежала яркая, окрашенная красным, будто подсвеченная снизу вода, а с другого – темная, свинцовая, мрачно-серая, где иногда лишь проступали розоватые блики. Потом возникла вода совсем другая, даже в темноте светлая-светлая, почти серебряная.

– Марке, – сказала Рита сонным голосом.

– Нет, это не Марке, – ответил он, не интересуясь, что это за имя, – нет, Маргарита Александровна, это не Марке, а Вычегда при слиянии с Северной Двиной. Вот так-то.

Катер подвалил к дебаркадеру, народ стал выходить, и они, внизу, еще долго ждали, пока до них дойдет очередь.

Было очень холодно, они бегом пересекли площадь, перешли через пути по мосту, замерзшие, голодные.

– Кафе сейчас уже закрыто. Пошли сразу в ресторан…

Ресторан помещался отдельно, не в гостинице, хотя и близко от нее.

Они сели за маленький столик, объединенные этим длинным днем, долгой поездкой, редкостной красотой увиденного, даже холодом, встретившим их на берегу.

Висели на окнах и дверях бархатные желтые портьеры, играла радиола, но никто не танцевал. Подошла официантка с карандашиком на веревочке, приняла заказ.

Дроздов налил себе и Рите, и она, не споря, выпила большую рюмку водки, и еще одну, раскраснелась и призналась, что вообще не пьет совсем, разве что немного сухого вина. Негромко играла радиола. По стеклам ударили редкие капли дождя.

– Можно идти, – сказал он.

– Посидим еще немного, – она улыбалась чему-то, он не спрашивал – чему.

Вдруг, словно кто-то толкнул его, он поднял голову. В конце зала накрывала на стол полная пожилая официантка, которую он словно встречал прежде и на которую теперь он смотрел во все глаза. Машина его памяти работала на полных оборотах, и следом его будто обожгло: ему показалось, что это Маруся. Конечно, он не был уверен окончательно. Официантка поставила на стол закуски и исчезла за портьерой.

– Пойдемте, – сказала Рита.

В коридоре, на столике дежурной горела зеленая лампа.

– Моя соседка дома? – спросила Рита.

– Ваша соседка рассчиталась и выехала, – услышал он, – так что вы теперь одна.

Рита взяла ключ и медленно пошла по коридору.

– А вам из Москвы звонили два раза. Велели, как вернетесь, позвонить, – дежурная прочла вслух фамилию замминистра и номер его домашнего телефона.

– Отсюда можно позвонить?

– Можно, но талон нужен.

– Тогда я пойду за талоном, – сказал он громко.

Переговорный пункт помещался близко, и Дроздов, купив два талона, вскоре уже шел по деревянному тротуару к гостинице, решив позвонить из номера. Дождь усилился – холодный, с резким ветром, он бил Дроздова по коленям, разбрасывая короткий плащ.

В номере Дроздов переоделся, заказал Москву и, ожидая, подошел к окну. Где-то вдали, дробясь и отражаясь в лужах, горели огоньки. Монотонное шуршание дождя сменялось звенящими дробными ударами и целыми очередями, когда ветер склонял струю на жестяной карниз. За окном, во мраке, под дождем, прочно стоял прекрасный город его юности.

Зазвонил телефон.

– Москву-т возьмите, – сказала телефонистка.

– Как отдыхается, Алексей Степаныч? – спросил замминистра. – Ну, и хорошо. Тут такое дело. Теплоход твой идет с опережением. А там не только министр стали и недр, но и президент хочет приехать, встретить и площадки осмотреть. Тебя он хорошо знает, ты все покажешь. Надо будет тебе вылететь на день-два раньше, для прочности – на три. Давай, завтра выезжай, послезавтра будешь в Москве, во вторник вылетишь.

– Что же, Курочкин не может показать?

– Лучше, если ты подскочишь.

Он постоял у окна, потом вышел в коридор, углубляясь в полутьму, удаляясь от зеленой настольной лампы. Еще не дойдя нескольких шагов, он увидел полоску света под ее дверью и, словно прогуливаясь, неторопливо повернул и пошел обратно.

Звонок домой он решил отложить до утра, а сейчас быстро разделся, умылся и лег на холодные простыни, и, к своему удивлению, стал погружаться в сон, стараясь не противиться этому. Шелестел дождь, струи дробно стучали по карнизу.

Он уже почти заснул, а может быть, и вправду заснул, как вдруг он пробудился, вздрогнул от ощущения смутного, неуловимого, но вполне реального счастья. Он лежал и думал: «В чем дело? Ведь любви-то не было. Один мираж. Это я сам все, наверно, придумал, и ее, и свои чувства, я бы сказал, свои возможные чувства, – и усмехнулся про себя: – Выдал желаемое за действительное».

Да, конечно, никакой любви не было, он знал это твердо, но она была возможна, в этом он тоже был уверен теперь, как никогда. «А ведь всего-то три дня я провел здесь, даже меньше. А кажется, что я здесь давно, очень давно, как все сконцентрировалось!»

Он с нежностью подумал о Коле Пьянкове, о жене его Тоне и мальчишках. Еще недавно они были как бы заслонены Ритой, а теперь снова вышли вперед, дорогие и близкие.

Уже совсем засыпая, он протянул руку, взял со стула блокнот и шариковый карандаш и в темноте, наугад, записал для памяти:

«Ознакомиться полнее с М. В. Нестеровым».

Шумел дождь. Было уже очень поздно.

А где-то, по зеленой южной воде, ломая ее, шел теплоход – его жизнь, его судьба.

1965