1
Поднятый шлагбаум, темный, обледенелый, с тонким концом, торчал, как штык, нацеленный в небо. А пасмурное небо, невозмутимое, равнодушное к земле, бездомности и страданиям людей, лениво сыпало то жесткую белую крупку, то мелкий дождь, такой холодный, что под ним не таял лед. Деревья стояли седые, ветви обвисли тяжелыми космами, и, когда задувал ветер, они, раскачиваясь, звенели и ломались.
Контрольно-пропускной пункт на шоссе при выходе из маленького городка был воротами к фронту. В деревянной будке дежурный офицер разговаривал по телефону; не отнимая трубки от уха, он повелительно махнул рукой автоматчику с флажками. Шлагбаум опустился — длинная жердочка, перекрыв дорогу, задержала несколько грузовиков.
Пешие военные, ожидавшие попутных машин, побежали под дождем, обгоняя друг друга, вдоль колонны. Каждому хотелось скорее добраться до своей или новой для себя части, но кабины машин были заняты, в кузовах плотно стояли бочки с горючим, ящики с боеприпасами — поместиться негде. Огорченные, они отошли под крышу крайнего дома и сбросили с себя плащ-палатки.
Это были офицеры: их набралось десятка два, попутчиков до контрольно-пропускного пункта, а дальше — кому влево, на Фридланд, Прейс-Эйлау, Кройцбург, кому прямо, к Кенигсбергу, кому вправо, на Земландский полуостров.
Лейтенант Колчин ехал от Тильзита в одной машине с майором Наумовым и танкистом лейтенантом Шестопаловым. Майор, высокий, с впалыми щеками, спешил из армейского госпиталя в свою дивизию с надеждой получить тот же батальон, которым командовал до ранения. Лейтенант Шестопалов, раненный на Втором Прибалтийском фронте, лечился долго и лишь теперь, в марте, выписался из госпиталя и был направлен в танковую часть, где не рассчитывал встретить никого из знакомых. Он был угрюм, не принимал шуток, поносил погоду и порядки на дорогах; узкие глаза его смотрели остро, настороженно.
Шлагбаум не поднимался. От нечего делать майор Наумов рассматривал наклеенную на двери страницу немецкой газеты. Кто-то из наших пытался, видимо, сорвать бумагу, но она держалась крепко.
— Жаль, не знаю немецкого языка, — говорил Наумов. — Не изучил в свое время. Что такое? Гаулейтер… фольксштурм…
Подошел лейтенант Колчнн с камуфлированной трофейной плащ-накидкой в руках.
— Это, товарищ майор, обращение главы Восточной Пруссии гаулейтера Эриха Коха к фольксштурму, — во рту его желтоватым огоньком блеснули золотые зубы. — Ясно написано.
— Та-ак, — протянул Наумов, с веселым удивлением оглядывая молодого лейтенанта, который в дороге ничего не рассказывал о себе. — А нам не ясно. Переведите, пожалуйста, лейтенант.
— Повторять слова Коха? Не буду!
Но подошли другие офицеры, забыв на время о машинах. В тесном окружении, обкуриваемый со всех сторон, лейтенант просматривал газету с желтыми, ядовитыми потеками. Его подталкивали в бока.
— Читай! Что пишет гаулейтер?
— Тут всего много. Вот слушайте: «Здесь не было никакой паники. Здесь никто не бежал… Большевики пробуют всеми средствами и при всех обстоятельствах добиться решающих успехов на Восточно-прусской земле. Их вынуждает к этому усталость собственных войск…» Слышите? «Усталость войск, трудности подвоза большого количества боеприпасов, военных материалов и прежде всего страх перед нашим новым оружием возмездия».
— Как хвастается, а?
— «Восточная Пруссия готова к фанатической борьбе. В этой области каждая деревня будет твердыней, каждый город крепостью… В нашей боевой воле никто не превосходит нас. Думайте всегда об этом. Мы верим в победу потому, что верим в Адольфа Гитлера…»
— А о нас что говорит?
— Называет злодеями. «Объединяйтесь против злодеев! И как только увидите их, убивайте… Вы, солдаты и верные национал-социалисты, должны выполнять свой долг перед фюрером, перед народом…» Дальше переводить?
— Хватит.
Все отвернулись от двери. Давили цигарки на земле, отплевывались, и никто больше словом не обмолвился. Лишь майор Наумов, глядя на дорогу, щуря глаза — он был немного близорук, но не носил очков, считал их неудобными для боевого офицера, — вспомнил чье-то изречение и нашел его подходящим:
— Можно дурачить некоторых людей все время и весь народ — некоторое время, но нельзя постоянно обманывать весь народ. Я думаю, бумагу пытался сорвать кто-нибудь из разуверившихся в Гитлере и Кохе немцев.
— А вы что приумолкли? — Колчин с недоумением посмотрел на остальных офицеров.
— Все понятно: враг есть враг.
— Спасибо тебе, лейтенант. Бойко можешь.
И они заговорили не о прочитанном, а о Колчине, будто упросили его читать для того, чтобы проверить, может ли.
— Ты скрытный, лейтенант. Мы и не подозревали. Где так насобачился по-ихнему?
— С детства.
— А служил где?
— В управлении лагерей. С немецкими военнопленными работал.
— Ты для нас загадочный, лейтенант с золотыми зубами. Откуда такой? — допытывался Шестопалов. — Признайся, проштрафился там, и тебя послали в наказание на передовую?
— Нет, не проштрафился, а так вышло, — нехотя, бесстрастно, будто не о нем разговор, отвечал Колчин.
Подкатили еще два «зиса», и офицеры побежали к ним, но напрасно. Видя, что машины перегружены, Наумов и Колчин остались под крышей.
— Не я скрытный, а они… — сказал лейтенант. — Почему отделались молчанием? Удивляюсь.
— Вы впервые на фронт? — спросил майор.
— Допустим…
— Тут такое дело, довольно тонкое. И вам, лейтенант, надо понять их, несколько раз раненных, — вежливо внушал Наумов. — Конечно, врет, обманывает Кох. Но он приказывает немцам: убивайте. И немцы будут стрелять в нас и убивать. О чем тут говорить? Крикнуть, как на митинге: не боюсь, мол?! Глупо. Ведь победа близко. Я думаю, у многих фронтовиков в душе есть этакая ниточка, удерживающая от слова, которое может прозвучать как ненужное бодрячество, таится нечто похожее на суеверие: за бахвальство судьба наказывает. Не надо смеяться, лейтенант.
— Я не смеюсь, товарищ майор. И у вас есть это нечто похожее?ꓺ
— Я не так выразился. Предчувствие… Внешне фронтовики суровы, иногда замкнуты. Много пережито, а ненависть к врагу — не выразить словами. При всем том — очень чувствительная душа. У вас бывали заусеницы?
— Что? A-а, на пальцах около ногтей…
— У фронтовика, о котором говорят как о закаленном, вся душа в заусеницах. Его задевает окрик командира, громкое, фальшивое слово о враге: «Все нипочем…» Но пулю словом не остановишь, не умолишь отвернуть в сторону. Значит — не суеверие, а предубеждение, затаенное отрицание фальши: лучше промолчать. Это не легко объяснить.
— Я понимаю, — сказал Колчин. — Тоже был ранен, но как-то нелепо. И не задумывался над всем этим.
— И не стоило думать. Будет неразумно, если вас пошлют в батальон или в стрелковый полк. Ваше место… — Наумов не договорил, вытянулся и посмотрел на дорогу.
Автоматчик с флажками все еще придерживал опущенный шлагбаум. Почти бесшумно подкатил «виллис» и остановился. Рядом с шофером сидела девушка в кубанке, с узкими погонами. Наумов щурил глаза, всматриваясь. Его тонкие губы тронула улыбка.
— Мне с вами, лейтенант, по пути, но прошу извинить… Кажется, повезло. Эта медичка из пашей дивизии.
Он подошел к «виллису». Видно было, что девушка узнала его — приветливо кивала головой. Дверца распахнулась. В «виллисе» сидели еще двое. Наумов втиснулся к ним, подогнув длинные в грязных сапогах ноги. Хорошо устроился майор!
— Мне такого счастья не видать, — без зависти, но с огорчением сказал Шестопалов. — Не везет ни в жизни, ни в любви.
— А в карты? — спросил один из офицеров, капитан-артиллерист.
— И в карты не везет. Вот он счастливчик, — толкнул Шестопалов Колчина, и все опять посмотрели на него. — Золотозубый!
У золотозубого лейтенанта было бледное лицо, крупный нос и очень светлые серые глаза. Белесый клок волос выполз из-под шапки.
— К немцам попадет, за фрица сойдет, — сказал Шестопалов, вновь закуривая.
Все подумали, что лейтенант обидится. Но Колчин с тем же спокойствием, как будто не о себе, сказал:
— Сойдет. И прошу не трепаться.
— Я пошутил, лейтенант.
— Когда шутят, смеются.
— Я никогда не смеюсь.
Дежурный офицер выскочил из будки, одернул шинель, поправил на руках перчатки бежевого цвета и, как старший для всех военных, собравшихся у шлагбаума, громко скомандовал:
— Немедленно привести себя в порядок, почистить сапоги, подтянуться, принять надлежащий воинский вид! Всем — живо!ꓺ
Не понимая, в чем дело, офицеры отошли на обочину дороги, нарвали прошлогодней травы, вытерли сапоги от грязи, поправили ремни и шапки. Водители не выходили из кабин. Девушка-медичка и майор остались в «виллисе».
Вскоре стала ясна причина беспокойства дежурного офицера и задержки у шлагбаума. На шоссе, слева, показалась небольшая колонна автомашин. Впереди шел черный бронетранспортер, из трофейных. На бортах пулеметы с решетчатыми кожухами, и возле них — бойцы в рубчатых шлемах и темных бушлатах: один посматривал в бинокль, другие кидали острые взгляды по сторонам. За бронетранспортером — обычный «газик» с брезентовым верхом, а дальше — длинная легковая, боковое стекло опущено. В этой машине ехал военный в темно-зеленой фуражке и простой шинели с полевыми погонами. Он сидел чуть подавшись вперед и, не поворачивая головы, всматривался вдаль. На виске седина, лицо хмурое, сосредоточенное.
Автоматчик, стоявший у ворот, бойко просигналил флажками — путь свободен! Дежурный офицер замер вытянувшись, правая рука в перчатке согнута под острым углом, пальцы касаются шапки. И все застыли вот так, лишь медленно поводя головами и провожая глазами колонну, которую замыкал еще один бронетранспортер, — она пронеслась на предельной скорости. И лишь теперь возник разговор:
— Маршал!
— Командующий фронтом.
— На правый фланг поехал. Скоро конец Кенигсбергу.
— Так вот сразу и конец. Маршал каждый день ездит.
— А я говорю: крышка Кенигсбергу! И никакой гаулейтер не поможет. Маршал принял командование фронтом — капут Кенигсбергу. Слышь, лейтенант, что там писал Кох? «Здесь никто не бежал», — так?
Сейчас вспоминали слова Коха и, не сдерживая себя, посмеивались над ними, говорили, что гаулейтер, спрятавшись в Кенигсберге, выкрикивает те же истерические заклинания. Там, на небольшом куске земли, — глава Восточной Пруссии, а здесь — советский маршал, знаменитый полководец, послан сюда Верховным Главнокомандующим. Вот он промчался, хмурый, сосредоточенный, обдумывает, когда ударить по Кенигсбергу. Вся колонна неслась легко, свободно по одной из главных дорог Восточной Пруссии. Только шелест шин, рассеченный и раскиданный туман плавает позади клочьями, вновь смыкаясь.
— Погода — дрянь, — досадовал Шестопалов. — При такой видимости авиация не поднимется.
— Артиллерия все подавит, — кричал ему на ухо капитан-артиллерист, привыкший кричать в грохоте орудий.
— Видимость нужна авиации, танкам…
Весь март погода — хуже некуда. Ночи без звезд, дни без солнца. Сплошные свинцовые тучи закрывали небо. Земля плоская, без единого холмика, похожа на топкое болото. Уцелевший местами снег не белел: пропитанный болотной ржавчиной, он лежал серо-желтый. Из перелесков наползал густой туман и тянуло запахом гниющих листьев. Сырая весенняя мгла, грязь, холод…
Дежурный офицер, явно перестаравшийся — задержал машины преждевременно, — подал рукой сигнал. Автоматчик отпустил шлагбаум. Юркий «виллис» выскользнул вперед, красным пятном мелькнул верх кубанки. Тронулись и грузовики. Шестопалов, Колчин и капитан-артиллерист забрались в кузов подошедшего «студебеккера» и удобно расселись на мешках с мукой, укрытых брезентом. Для Колчина машина оказалась попутной всего на десять километров, но он не стал дожидаться другой. Скорость, с которой проехал маршал со своим эскортом, обвораживала, захватывала.
— Солидно все выглядело, — сказал Колчин в волнении; странное спокойствие его исчезло.
— Да, впечатлительно, — согласился капитан и посмотрел вперед, где давно скрылся последний бронетранспортер.
— А что ты успел рассмотреть? — опять пристал к Колчину Шестопалов. — Ну, скажи! Ты видел бронетранспортеры, радиобудку, машину, мельком маршала и думаешь, что он всегда ездит вот так, с охраной. А мне довелось увидеть маршала… обыкновенным солдатом видел. Я даже помогал ему.
— Рассказывай, лейтенант, пока не расстались. — Капитан вынул смятую пачку папирос. — Закуривай, крутить не надо.
Шестопалов закурил, бросил горящую спичку за борт.
— Дело было после Риги. Готовились к наступлению на проклятую курляндскую группировку. Мы, танкисты, вместе с артиллеристами в лесочке стояли. Рядом село небольшое и русская церковь с колокольней. Немцы перед отступлением все дома взорвали, церковь — тоже пытались, думали, что и колокольня упадет. А она устояла. Колокольню, видать, строили мастера настоящие.
До переднего края меньше километра. Ну ясно: на колокольне наш наблюдательный пункт. Немцы, конечно, догадывались и били по ней из орудий. Вся она снарядами исковыряна, изгрызена, а держится!
Однажды нас предупредили: на колокольню поднимутся большие командиры, смотрите! Артиллеристам было приказано: если враг откроет огонь, дать ему по мозгам.
И вот среди бела дня появились в селе четыре человека. Узнаём: командующей армией и маршал со своими адъютантами. Тихонько прошли к колокольне, скрылись в ней. Мы в окна видим: поднимаются по лестницам, забрались на самый верх. Долго там сидели и наблюдали. Немцы пока молчок. Вдруг начали садить из орудий, да еще крупным калибром. Некоторые снаряды — в цель. Наша артиллерия открыла ответный огонь, а немцы не унимаются. Мы, несколько человек, побежали к колокольне, сунулись в дверь. Лестницы ветхие, еле держатся, и самая нижняя после взрыва обвалилась. Маршал и генерал с адъютантами остались, как говорится, между небом и землей. А стрельба не стихает. Мы подрастерялись и не можем сообразить, как же помочь. Адъютанты расстегнули ремни, связали их, и один, ухватившись за пряжку, спустился и прыгнул, хотя было высоко.
«Веревку или трос давайте скорее!» — крикнул нам.
Притащили длинную жердь и трос, подали конец в окно. Там маршал и генерал сами привязали трос к железной решетке. Первым выбрался из окна командарм. За трос держится, ногами в стену упирается. Ну, точно акробат или скалолаз! Смотрю и думаю: есть силенка и ловкость у наших генералов! Мы руки подняли: в случае чего — примем, сами разобьемся, а примем… Спустился генерал-лейтенант, за ним маршал — таким же манером. Адъютант остался у окна глядеть за решеткой и чтобы трос не развязался. А маршал, видели, какой комплекции? Потяжелей командарма, и ему труднее. Чуб у него из-под фуражки выскользнул, пот с висков по щекам.
Слава богу, обошлось благополучно. Оставался адъютант. Он на радостях сиганул сверху так, что ладони обжег о стальной трос.
Мы повели маршала и генерала через лесок к машинам. Все говорили, радовались, смеялись. Вдруг командарм остановился и спросил:
— Чего вы смеетесь? Смешно, как мы вроде циркачей?ꓺ
Не строго, а с непонятностью спросил. И тут маршал и генерал посмотрели друг на друга. Да ка-ак захохочут! Ведь они были похожи на трубочистов. На колокольне столько накопилось пыли, что, когда ударила немецкая артиллерия и колокольня вздрогнула, закачалась, пыль поднялась и осела на шинели, на лица.
— А ты смеялся в ту минуту? — спросил капитан, чиркая отсыревшими спичками.
— Нет, — мотнул головой Шестопалов. — Я никогда не смеюсь и говорил об этом. Тогда я размышлял: ну зачем маршалу, представителю Ставки Верховного Главнокомандования, подвергаться такому риску?ꓺ Колчин! — толкнул он лейтенанта. — Наши пути расходятся. Вон — развилка дорог. Не скажу тебе «до свидания», потому что не верю в свидания на фронте. Скажу: будь жив и здоров! Вытряхивайся!
Колчин постучал о кабину, пожал руки своим случайным попутчикам, закинул ногу через борт, нащупал колесо и спрыгнул на землю. Машина фыркнула и свернула влево.
Лейтенант шел одиноко по грязной дороге, накрывшись плащ-накидкой; горбом на спине выпирал вещевой мешок.
Здесь недавно был бой. За размоинами кюветов чернели обгорелый, изуродованные машины с белыми крестами на бортах, перевернутые фургоны. Среди них застряла тридцатьчетверка: в броне совсем небольшая дырка с оплавленными краями. Дальше еще наш танк — одна гусеница слетела, и оголенный каток беспомощно выставился, подобно культе. Может быть, давний дружок Шестопалова погиб в одном из этих танков?ꓺ
Возле дороги редкие домики с мертвыми окнами — безлюдье; немцы убежали, советские солдаты не задерживались тут. На ступеньке крылечка сидел старик в шапке с козырьком; на плечах — рваное одеяло. Круглые густо-синие очки темнели, как пустые глазницы. Лицо обросло бородой. Это был немец. Редко встретишь бородатого немца.
Лейтенант поздоровался и спросил: как жизнь?
Старик промолчал. Он был полуслепой или совсем слепой и чутко уловил в вопросе больше любопытства, нежели искреннего участия. Зачем спрашивать, как живется? Все понятно и без того. Но он не обиделся. Его удивило то, что с ним разговаривал немец.
— Ты пленный, бежал из плена, — сказал старик утвердительно, не шевелясь, лишь едва приподняв голову. — Почему не спрячешься? Ведь всюду русские. Они убьют тебя, несчастный немецкий солдат. Беги! — уговаривал слепой.
А перед ним стоял советский офицер в новой шинели, обхваченной желтыми, еще не потемневшими от времени и сырости ремнями. Но старик-немец не догадывался, что это русский. Он только слышал молодой голос и удивлялся появлению своего человека, советовал скрыться поскорее. А тот ни слова не сказал о себе и спрашивал слепого, почему он не ушел от русских и есть ли в деревне еще кто из немцев.
— Ни живой души, — проворчал старик и с горечью признался, что ему, слабому и слепому, невозможно было уйти, его просто бросили. Старик долго сидел в подвале, продукты кончились. И вот сегодня он вышел — пусть русские убивают…
— Что там, на дорогах? — спросил старик.
— Машины, войска.
— Война… Проклятие! Он говорил, что германская империя должна пойти по той же дороге, по которой прежде шли тевтонские рыцари, и с помощью меча приобрести земли для германского плуга.
— Кто говорил?
— Разве ты не знаешь? Фюрер. Он писал в своей книге, что слезы войны дадут хлеб насущный. Слез и крови пролито много, а где хлеб? Чего ты ждешь, солдат? Хочешь вместе со мной умереть — не от пули, так от голода?
— Никто вас не тронет, — сказал Колчин, натягивая плащ-накидку и собираясь идти дальше, но, помедлив, развязал мешок, вынул буханку хлеба, отломил половину и положил ее в руки слепому. Руки дрогнули. Старик быстро ощупал хлеб, поднял выше и понюхал.
— Ты русский! — вскричал слепой, по хлебу догадавшийся, с кем говорил: он держал не эрзац, а настоящий хлеб, какой ел давным-давно и хорошо помнил его ни с чем не сравнимый запах и вкус. — Скажи, ты русский?
Ответа слепой не услышал.
Колчин был уже на дороге.
— Мечты, надежды — все к черту!ꓺ — выругался он. — Получилось не то, к чему стремился, о чем мечтал. А могло бы… И этот за своего принял. У слепых особенно обостренный слух. По разговору для слепого старика я — немец…
2
Начальник политотдела Витебской Краснознаменной дивизии подполковник Веденеев знакомился с новым инструктором. Посмотрев кандидатскую карточку, Веденеев мысленно пожалел, что прислали такого молодого политработника: лейтенанту Колчину всего двадцать один год. Но просьба политотдела дивизии прислать человека, хорошо знающего немецкий язык, была срочной, ее выполнили, теперь дела не изменишь.
— Игнат Кузьмич! — громко позвал Веденеев, и в комнату вошел пожилой рыжеусый ефрейтор в фуфайке. — Организуйте чаек нам с лейтенантом.
Усач принес кружки и чинно удалился, чтобы не мешать разговору. Подполковник кивнул ему вслед:
— Шабунин — старый солдат. В первую мировую войну побывал у немцев в плену, знает язык. В случае чего, вам помощник. Мы с ним встретились в сорок первом… Ну, а сейчас коротенько расскажите о себе для лучшего знакомства, — попросил Веденеев.
Коротенько получилось так.
Крестьянский сын из Тульской области. Недалеко от родной деревни были две немецкие коммуны: «Морген рог» и «Роте фане». Вместе с немецкими ребятишками Юрка Колчин бегал на Оку рыбачить и купаться, вместе с ними учился в школе. Весной сорок первого года уехал к тетке в Ленинград, чтобы поступить в фабрично-заводское училище. Началась война. Блокада, голод… Зимой еле выбрался из Ленинграда по льду Ладоги. Взяли в армию — курсы, год работы с немецкими военнопленными. Он хотел на фронт или в тыл врага разведчиком, подал рапорт. Просьбу удовлетворили. Началась подготовка. После голодной жизни в блокированном Ленинграде у Колчина испортились зубы, их заменили золотыми — лощеным и богатым должен выглядеть молодой немецкий офицер с дворянской фамилией. Летом сорок четвертого года сбросили с самолета к белорусским партизанам. Вскоре с группой партизан попал под минометный обстрел, и какая нелепость — ранило осколком в ногу. Так и не успел ничего сделать. После освобождения Белоруссии долечивал рану в госпитале. Прибыл в политуправление фронта. Там инструктаж, назначение…
— Где вас сбросили к партизанам?
— Район Беловежской пущи. А что, товарищ подполковник?
— Ничего. Знакомы те места. — Веденеев встал, подошел к печке — его знобило.
— Теперь — о предстоящей работе. До вас была женщина. Умный, смелый человек Эрна Августовна. Три года работала подпольщицей в оккупированной Прибалтике. Освободили ее от службы в армии по болезни. А работы у нас сейчас очень много. Так что вы — как нельзя вовремя…
Подполковник вернулся к столу и продолжал:
— Сегодня я был в политотделе армии. Есть задание, о нем в нашей дивизии знают генерал Сердюк, заместитель комдива полковник Афонов, начальник разведки. Предстоит лично вручить письмо одному немецкому генералу в Кенигсберге.
Летом прошлого года, вы помните, в районе Минска была почти полностью окружена и разгромлена Четвертая ненецкая армия. Ее штаб с отдельными частями успел заблаговременно убраться дальше на запад. Самую большую группу окруженных войск возглавил командир двенадцатого армейского корпуса генерал-лейтенант Мюллер.
В окружении он убедился, что все попытки вырваться из котла напрасны, и сдался в плен. Наше командование предложило Мюллеру условия капитуляции окруженных немецких войск. Генерал в обращении по радио сообщил эти условия и приказал сложить оружие. Немцы прекратили сопротивление. Сделав такой шаг, Винцеиц Мюллер не остановился на этом.
— И сейчас — активный участник движения «Свободная Германия». Нам говорили…
— Да. Вот кем написано письмо, которое надо вручить командиру корпуса Вартману. Кто это сделает? Один бывший офицер немецкой армии. Он прислан политуправлением фронта, находится у нас. С ним пойдут два или три человека, верные комитету «Свободная Германия». Им нужна помощь. Дело важное. Мы хотим скорейшей победы, чтобы не проливалась кровь наших бойцов, не гибло в Кенигсберге гражданское население и пленные — русские, поляки, французы — их там тысячи. Поэтому предпринимаются вот такие шаги, и немецкие антифашисты готовы пойти на смерть лишь бы не допустить ненужного кровопролития, пойдут даже с малой надеждой на то, что у генерала Вартмана хватит разума и смелости отдать приказ, какой отдал своим войскам в прошлом году Винценц Мюллер.
— Займемся практической стороной дела, — Веденеев раскрыл планшетку, вынул карту и развернул ее на столе. — Почему выбран участок нашей дивизии? Смотрите карту. Правее этого форта — лес, он тянется до пригорода восточнее Кенигсберга. Здесь к нам перешел немецкий унтер-офицер, потом группа женщин-работниц подземного военного завода. Перебежчика мы оставили у себя, для испытания послали с листовками к немцам, и он благополучно вернулся. Все этим топким и лесистым путем. Поарму было доложено, и там решили… А я еще не знал и отправил Штейнера — так зовут перебежчика — с заданием сагитировать группу немцев и привести сюда. Он был бы отличным проводником. Должен вернуться этой ночью, но появиться ли? Во всяком случае, мы должны выполнить поручение. От командования дивизии за это отвечает заместитель комдива по строевой части Афонов, от политотдела — я, разумеется. Но поскольку вся операция проходит через политорганы, вы понимаете, главная ответственность — на нас с вами. Сегодня отдохнете, а завтра впрягайтесь в работу. Изучите здесь, — показал на карте Веденеев, — передний край. Правее не залезайте — там близко канал Ланд-Грабен, проходит дорога, оборона у противника крепкая. А сейчас познакомимся, так сказать, персонально… Игнат Кузьмич! — окликнул Веденеев ефрейтора. — Пригласите сюда Людвига.
Подполковник поднялся из-за стола, расправил плечи — он не хотел выглядеть больным, расслабленным.
В комнату, стуча сапогами, вошел немецкий офицер в полной форме, на мундире — Железный крест, орденская ленточка продернута в петлю у пуговицы, — высокий, длиннолицый, с раздвоенным подбородком. Он четко доложил, назвав Веденеева оберст-лейтенантом, а себя обер-лейтенантом Майселем.
Колчин тоже встал, неторопливо, без желания вытягиваться перед немцем. Он не сводил внимательного взгляда с обер-лейтенанта.
Веденеев познакомил Майселя с новым инструктором, который по своей должности будет работать с немцами. Майсель улыбнулся.
— Карашо. Лейтенант Колшин как немец выглядеть. Глаза, волос…
Поговорили о дождях и туманах — погода благоприятствовала путешествию за линию фронта. Как только Майсель ушел, Колчин быстро сказал:
— Товарищ подполковник, ему доверяться нельзя.
И, волнуясь, торопливо рассказал, что видел этого обер-лейтенанта с приметным длинным лицом в лагере военнопленных.
Колчина, готовя к работе во вражеском тылу, переодели и поместили в лагерь к немцам, потом с группой пленных перевели в другой, третий. Всюду немцы принимали за своего. И в одном из лагерей Колчин увидел вот этого обер-лейтенанта, который гордился наградами за храбрость. Когда наш политработник-инструктор рассказывал пленным о «Союзе немецких офицеров», о Национальном комитете «Свободная Германия», обер-лейтенант демонстративно отворачивался и с презрением смотрел на тех, кто слушал доклад. Майсель не узнал Колчина, потому что мало обращал внимания на рядовых солдат, ходил по лагерю, задрав свою длинную, как у лошади, голову.
— Майсель — убежденный гитлеровец, — доказывал Колчин начальнику политотдела.
Веденеев был огорчен. Еще раз он пожалел, что новый инструктор слишком молод.
— Вы, лейтенант, могли спутать Майселя с другим пленным офицером.
— Нет, товарищ подполковник, я серьезно готовился к работе разведчика и тренировал память.
— Допустим, не ошиблись. Но делать столь категорический вывод по внешним признакам и кто как взглянул — это не серьезно. Вы встречались с Майселем в сорок третьем году, а следующий год принес Германии еще более тяжелые поражения и вызвал даже у офицеров душевный перелом.
— Я знаю их настроение, товарищ подполковник.
— Мюллер был гитлеровским генералом, а стал антифашистом, — напомнил Веденеев. — Кстати, Майсель говорил, что он знаком с Винценцем Мюллером.
— Неправда. Майсель не из двенадцатого, а из девятого армейского корпуса. Позовите его сюда, и я изобличу.
— Это не нужно.
— Вы не верите мне, товарищ подполковник? Тогда как же работать?
— Не могу верить. Вы кое-что не домыслили. Мы не можем сомневаться в Майселе, потому что он послан к нам Комитетом «Свободная Германия». Понимаете, в чем дело? Там знают своих людей, и нельзя проявлять малейшего недоверия к Майселю и еще к тем, кто приедет завтра. Политически, вредно. С политикой не шутят, товарищ лейтенант.
— А если Майсель расскажет немцам о подготовке наших войск?
— А что конкретно? — спросил раздраженно Веденеев. — Русские будут наступать на Кенигсберг? Это неизбежно. Вопрос: когда? Мне, например, не известно. Маршал назначит день.
— Товарищ подполковник, я обязан был доложить о Майселе и сказал, что думал.
— Вы доложили о своем предположении. Может, у вас это от неверного взгляда: немец — значит враг? Такой взгляд означает несоответствие должности.
Колчин пожал плечами: воля ваша…
Это равнодушие удивляло и раздражало Веденеева. Но чем громче и резче он говорил, тем спокойнее вел себя новый инструктор. Колчин даже начал позевывать, прикрывая рот. Какая вызывающая недисциплинированность! Резкости он противодействовал безразличием, именно противодействовал. Веденеев подумал, что апатичность лейтенанта деланная. Не может молодой человек быть таким сонным, вялым, тем более в разговоре со своим начальником.
Нервничая от этого все больше, Веденеев едва не перешел на крик, но сдержался.
— Поработать вам все равно придется, потому что сейчас у меня нет другого выхода, — закончил он и отпустил нового политработника — устраивайся, отдыхай пока.
Веденеев лег на койку, но не уснул, а забылся в лихорадочном жару — начался очередной приступ малярии. Он видел себя в лесу — лежит на земле, укрытый шинелью; среди деревьев мечутся испуганные олени и косули. Вспомнилось: это Беловежская пуща.
Ранним июньским утром, когда только начало проясняться небо на востоке, а в лесу было еще совершенно темно и после душного вечера так хорошо — свежо и росисто, — всех обитателей Беловежской пущи встревожил грохот, какого они никогда не слышали. Земля вздрагивала. Множество огней возникло, и свет их, пронизывая лес, разбросал остатки ночи. Небо загудело, и поднялся такой треск, будто ломались столетние дубы и сосны.
Пугливые косули первыми заметались в поисках спасения. Тонконогие, стройные, легкие, они рассыпались по кустам, снова собирались вместе и бесшумно, уносились в глубину леса, подальше от жуткого грохота и огня. Благородные олени, поводя ветвистыми рогами, вслушивались в необычные, грозные звуки раннего утра, пытались сохранить привычное уважение к себе, но не выдерживали и, вскинув еще выше красивые рога, убегали в чащу, ломая сучья. За ними спешил горбатый лось, раскачивая «серьгу», свисающую с подбородка. Величественные гривастые зубры, грузно бродившие парами, останавливались и опускали бородатые головы, пытаясь понять, что же происходит на земле и в лесу, где всегда было безопасно, не понимали и торопливо уходили вслед за лосями. Бежали, глухо похрюкивая, кабаны, прятались куницы, барсуки. Суматошно прыгали с дерева на дерево белки, словно охваченные пламенем. Тетерева хлопали на взлете упругими крыльями. Ярко-пестрые сойки, лесные модницы, растерянно отыскивали друг друга, и все птицы собирались в стаи.
В древний заповедник входила война. Его постоянные жители не понимали этого, но предчувствие беды гнало их в глубь леса. Они прятались там весь день.
А вечером, когда небо смолкло и на земле стало тише, далеко разнесся тоскливый, протяжный вой.
К опушке леса подошла группа военных, человек тридцать. Один, самый высокий из них, был в зеленой фуражке, с перевязанной рукой, и еще на многих белели бинты.
— Я же говорил, товарищ батальонный комиссар, что это наша собака и надо зайти. Точно — наша, — уверял пограничник и окликнул овчарку: — Амур!
Амур перестал выть, оглянулся на военных, заскулил виновато.
— Это Николай Корольков, — сказал высокий пограничник, наклонившись и разглядывая убитого. — Прощай, друг!ꓺ Остальных не знаю, но все, видать, сражались, пока могли.
— Не будем терять времени, товарищи. Убитых похороним в окопе. Жолымбетов, возьмите документы, — распорядился комиссар.
Вырытый пограничниками окоп — их последний боевой рубеж — стал братской могилой. Красноармейцы вытерли о траву саперные лопатки, спрятали их в чехлы, подняли винтовки. Жолымбетов прислушался и сказал:
— В лесу кто-то есть, совсем близко.
— Щуров, вы хорошо знаете эти места. Что опасного может быть в лесу? — спросил комиссар у пограничника.
— Здесь заповедник, — ответил Щуров. — Лоси, зубры, олени. Точно. Смотрите — немцы!ꓺ
Немцы подкатили на машинах и мотоциклах. Одни принялись разводить костры, другие в упор расстреливали животных, которые привыкли к людям и не боялись их. Олени, лоси, косули падали на землю, и лесная зелень покрывалась алой росой…
Красноармейцы во главе с комиссаром уходили дальше. Они слышали стрельбу, радостный гогот и песню:
Тридцать человек — это все, что осталось от роты, наспех созданной инструктором политотдела армии Веденеевым из бойцов разных подразделений и пограничников, не оформленной, разумеется, никаким приказом. Бой в течение всего дня, без передышки, в отрыве от штаба и других частей. Теперь оставался один выход — лесом пробираться к своим. Немцы, подъехавшие к Беловежской пуще, не заметили группу Веденеева. Они охотились и собирались плотно пожрать.
Главные силы Десятой армии отступали, как предполагал Веденеев, к Волковыску и на Барановичи. Он посылал в северную сторону разведку — там всюду были немцы.
— Я немного отдохну, — сказал Веденеев и повалился на землю.
— Что с вами, товарищ комиссар? — Щуров наклонился над Веденеевым.
— Это приступ… — Веденеев дрожал в лихорадке. Щуров и Жолымбетов накрыли его шинелями. Группа расположилась на отдых, выставила охранение.
Тропическая малярия — память о службе в Средне-Азиазиатском военном округе. Из-за этой малярии Веденеев подал рапорт о переводе в другой округ, и незадолго до начала войны переехал с семьей в Белоруссию, но болезнь не оставила его.
Как ни странно, а во время приступов Веденеев душевно чувствовал себя легче. Он лежал в забытьи, иногда сознание возвращалось. Вверху качались ветви деревьев, проплывали облака, белые, спокойные. И думалось: война — это кошмарный сон, он пройдет, и все будет по-прежнему.
Но это была действительность.
Веденеев из-за слабости не мог идти быстро. Бойцы не оставляли своего комиссара. Группа пробиралась на восток лесом. Веденеев и его товарищи мало видели войну, но чувствовали, что она вошла в страну глубоко, словно нож под сердце. Гитлеровские войска захватили уже Смоленск, фронт неровной линией проходил восточнее его, бои здесь продолжались.
Ночью группа Веденеева пересекла шоссе Рославль—Смоленск и опять скрылась в лесу. Утром увидели на берегу реки три палатки и белый флаг с красным крестом.
— Наши! — крикнул Щуров. На радостях бойцы обнялись.
— Проверить, — сказал Веденеев.
Жолымбетов с двумя красноармейцами пошел вперед. Скоро они вернулись с испуганными лицами.
— Товарищ комиссар, посмотрите сами.
Вся группа осторожно подошла к палаткам. На земле лежали окровавленные трупы, обнаженные до пояса, с зияющими ранами. На одном были брюки с генеральскими лампасами. На лбу и на груди вырезаны звезды. Это был наш медпункт, и сюда наскочили фашисты.
Красноармейцы увидели еще более страшное — женские тела, распятые на земле и вверх ногами па деревьях. Одежда опустилась, закрыв лица.
Веденеев пошатнулся и схватился за дерево. Надо было подойти ближе, но он боялся узнать свою жену и дочь — ему ничего не было известно: сумели они эвакуироваться из пограничного Белостока или отправились пешком, как все беженцы? А вдруг — здесь?
Но одежда на всех этих женщинах была форменная. Значит, все они были военнослужащими — медиками. Самая гуманная профессия.
Еще больше был поражен Щуров, этот здоровенный и храбрый парень. Он упал перед распятым трупом совсем молодой девушки, царапал землю пальцами здоровой руки и весь вздрагивал. Надо было уходить, но Щурова никто не мог поднять, и никакие слова не действовали на него. Лишь когда донесся шум мотора, пограничник встал, и вся группа укрылась в лесу.
На узкой дорожке показалась открытая грузовая автомашина. В кузове сидели автоматчики. Машина остановилась недалеко от палаток. Немецкие солдаты спрыгнули на землю, подгибая ноги, и тут же вскинули автоматы. Из кабины вылез офицер и уверенно пошел к палаткам — он, видимо, бывал здесь. Четыре солдата с автоматами наготове поглядывали по сторонам, остальные принялись снимать крайнюю палатку.
Веденеев и его бойцы лежали в лесу и наблюдали. Доносился хохот немцев. Офицер поторапливал их. Щуров, стиснув зубы, произнес:
— Товарищ комиссар, их надо перестрелять.
— Надо бы, — сказал Веденеев. — Но сможем ли? У нас только винтовки, патронов в обрез, нет гранат. А у них автоматы.
— Мы ударим внезапно.
— Хорошо. Но подождем. Когда они усядутся в машину, ударим залпом.
А на дороге появилась еще одна машина с автоматчиками. Немцам нужны были эти палатки с красным крестом.
— Придется уходить, — с горечью сказал Веденеев.
Они отползли дальше, поднялись, и тогда комиссар сказал внушительно:
— Это надо запомнить, товарищи!
— Как не запомнить! — отозвались бойцы, поглядывая туда, где лежали изуродованные трупы и гоготали гитлеровцы.
— Такое нельзя забыть.
— Отомстим! Сейчас не удалось, после отомстим.
А Щуров молчал. Он шел последним. Вдруг остановился.
— Я вернусь. — Щуров прижимал к груди перевязанную руку, левую, здоровую, протянул Веденееву. — Товарищ комиссар, дайте мне пистолет. Я убью двух-трех гадов, сколько смогу, и погибну там.
— Нет! — как отрезал Веденеев. — Приказываю идти вместе с группой.
Щуров поплелся позади всех. Понимая, что одного приказа, краткого и категорического, сейчас мало, Веденеев на ходу говорил Щурову и всем бойцам.
— Мы еще вернемся. Убийцам и насильникам не жить на нашей земле. А если кто из них вырвется живым, разыщем в Берлине, Мюнхене, Кенигсберге, Гамбурге…
Шумели от ветра березы и сосны, скрадывая шаги. Трава распрямлялась сразу же после того, как поднимались ноги, помявшие ее. Лес оберегал своих людей.
Группа шла на северо-восток. Все окружные деревни были заняты противником. Близилась еще одна ночь — августовские ночи заметно длиннее июньских, и за многие часы темноты можно уйти далеко.
Вечером Веденеев и его товарищи увидели крестьянина, копавшегося на картофельном поле. Осторожно окликнули его. Крестьянин подошел. В рыжеватой бороде — седина. Ему было, пожалуй, за пятьдесят.
— Наши где? — спросил Веденеев.
Мужик подозрительно оглядел обросших людей в оборванной красноармейской форме. Его взгляд остановился на человеке с большими красными звездами на рукавах гимнастерки.
— Какие наши-ваши?
— Я говорю о бойцах Красной Армии. Разве не понятно?
Крестьянин не торопился с ответом.
— Комиссар? — спросил он.
— Комиссар, — ответил Веденеев.
— Ну, что вам сказать? — мужик пожал плечами. — Которы могли, те ушли за Десну, а которы не успели… — и он махнул рукой, — погибли, лежат не похороненые или, как вы, по лесу бродят.
— Мы бродим — дорогу к своим ищем. Вы могли бы провести нас через реку? Видите, у нас есть раненые, плыть не могут. Нужно мелкое место.
Бородач долго молчал, обдумывая что-то, свою судьбу, может быть. Веденеев и все красноармейцы с надеждой и нетерпением ждали его доброго слова: свой же человек, русский мужик, колхозник!
— Отойдем-ка подальше в лес, — сказал крестьянин. И когда отошли, он тронул Веденеева за плечо. — Желательно взглянуть на ваши документы.
Веденеев достал партбилет, раскрыл и показал, не выпуская из рук.
— Что ж, попробуем. Все тропки мне известны. Человек я одинокий, сын в армии. Это я к тому, что в деревню мне возвращаться не след. Там немцы. По возрасту меня ране на фронт не мобилизовали, да фронт сам пришел ко мне. Выведу вас к войску и сам поступлю на службу.
— Я сейчас же зачислю вас в свою группу, — сказал Веденеев, — Как звать?
Мужик сдвинул каблуки истоптанных сапог, отрапортовал:
— Шабунин Игнат Кузьмич, бывший ефрейтор царской армии.
— Будете ефрейтором Красной Армии.
Шабунин повел группу мимо своей деревни, лесом, к Десне. Там, на берегу, бойцы спрятались в кустарнике, а он пошел искать брод. Вернувшись, доложил комиссару: придется ждать до полуночи.
И тут к Веденееву пристал Щуров:
— Разрешите, товарищ комиссар, я с Жолымбетовым схожу, похороню девушку. Ведь недалеко…
— Опасно, не разрешаю, — отговаривал Веденеев, но напрасно. Щуров готов был умолять.
— Разрешите! Я вам объясню, товарищ комиссар.
— Ну, слушаю.
— Об этом нужно наедине.
Они отошли от группы, и Щуров, запинаясь, рассказал, что знал ту девушку. Любил ее. Она была дочерью командира, служила в санчасти. Ей не было восемнадцати лет, и Щуров хотел остаться на сверхсрочную, жениться. Об этом они говорили при последней встрече, вечером, который оказался последним мирным. Утром началась война. Щуров пытался узнать, где Клава — так звали девушку. Должно быть, она сопровождала раненых, уехала па автомашине, вывезла их. Потом попала в другую воинскую часть и вот оказалась здесь.
— Видите, товарищ комиссар, я не могу оставить так, — бил себя в грудь Щуров.
— Ладно, — согласился Веденеев. — Будьте осторожны и не задерживайтесь долго.
— Спасибо, товарищ комиссар, что поняли.
Щуров и Жолымбетов ушли. Часа три группа ждала их, с волнением вслушиваясь, не раздадуться ли выстрелы. Веденеев тревожился за Щурова и Жолымбетова и с болью думал о своей семье: где она?
Выстрелов не было. Бесшумно появились Щуров и Жолымбетов. Веденеев подошел к ним.
— Похоронил, товарищ комиссар, — прошептал Щуров, глаза его блестели в темноте. — Теперь не будет от меня гадам никакой пощады. Мстить и мстить, пока жив! — он сбросил забинтованную руку с подвязки.
Группа ждала еще какое-то время. Пожар, широко видимый на севере, утихал багровой зарей перед ненастьем. Ночь стряхивала с высоты редкие капли дождя. В небе мощно гудели самолеты. Шабунин сказал:
— Бомбят и бомбят. Кажинную ночь с двадцать второго июля. Смоленск у него. Очередь — на Москву и Ленинград.
Все промолчали. В ближней деревне, слышно по голосу, который то усиливался, то замирал, с причитаниями плакала женщина.
— Сорокоуст… — сказал Шабунин. — Моя соседка сына оплакивает. Погиб в первые дни войны. Позавчера похоронная, а вчера немцы заявились. Сколько еще сорокоустов будет… Если все слезы в Десну — из берегов выйдет. Эх, где-то мой сынок!ꓺ
Ночью перешли Десну вброд. На восточном берегу реки оборону занимали части Сорок третьей армии. Все в группе повеселели. Жолымбетов напомнил Веденееву:
— Товарищ комиссар, вы сказали: придем в Берлин, придем в Кенигсберг. Это — так, нам ободрение делать? Нет, — ответил Веденеев. — Если война, то до победы. А добивать врага на вражьей земле…
Не скоро пришло то время, а все же пришло.
Штормом ворвалась Красная Армия в январе сорок пятого года на немецкую землю. Перед нашими войсками недалеко был Берлин. В Восточной Пруссии Одиннадцатая гвардейская и другие армии Третьего Белорусского фронта в марте вели бои южнее Кенигсберга. Дивизии Сорок третьей армии стояли севернее города-крепости и готовились к штурму.
3
В поселке расположились кроме штаба дивизии медсанбат, тыловые подразделения. Военных много. Колчину попадались навстречу офицеры, все старше званием, и поминутно надо было вскидывать руку для приветствия. Ему отвечали и не отвечали; он убедился, что тут не очень соблюдают правила взаимных приветствий, — люди хорошо знают друг друга и не церемонятся. В молодом лейтенанте в новой шинели они угадывали новичка.
Передний край находился километрах в пяти-шести южнее поселка. Там, в желтоватой сырой мгле, иногда раздавались пулеметные очереди, глухие, слитные. Редко, как будто для того лишь, чтобы напомнить о себе, басовито перекликались пушки.
Сразу за поселком батальон, выведенный с переднего края, учился штурмовать форт, изображенный в виде высокого вала с окнами-амбразурами. Перед валом — лощина с крутыми, подрытыми берегами, и в ней немного воды, темной, холодной. Бойцы в коротких ватниках бежали по шаткому мостику и кидали в амбразуры гранаты-деревяшки, и нередко кто-нибудь срывался с узкого, ненадежного мостика.
— Повторить атаку! — громко командовал полковник, руководивший занятиями, высокий, в папахе с зеленым верхом.
Колчин подумал, что это и есть Афонов, заместитель комдива по строевой части, и с ним предстоит встретиться не сегодня, так завтра.
«Крепкий дядька, — подумал Колчин, прислушиваясь к раскатистому басу полковника. — Не то что Веденеев».
Начальник политотдела не совсем понравился Колчину. Службист, должно быть. Он не придал значения словам о Майселе. Нельзя проявлять недоверия!ꓺ А задуманное дело с письмом к немецкому генералу может обернуться кукишем.
Все-таки Колчин упрекнул себя за то, что держался перед начальником политотдела неправильно, нехорошо. Но у него было принципом: когда кто-либо начнет кричать, нагоняя страху, тому показать, что сотрясение воздуха голосом бесполезно, — и грозная буря стихнет.
Бойцы который раз бежали по мостику, срываясь в холодную воду. Так же будут падать они при штурме форта, скошенные пулеметным огнем, и не встанут. Мало кому удастся бросить гранату в амбразуру. Мало останется от этого батальона. Сколько жизней взяла война…
Вспомнил Колчин осажденный Ленинград. Там люди тихо умирали от голода в своих квартирах, гибли в домах и на заводах при бомбежке, на улицах при артиллерийском обстреле. Смерть была явлением частым и обычным, изо дня в день рядом, и думалось Колчину: «Если упаду, обессиленный вконец или сраженный осколком, последней мыслью будет — ничего удивительного…».
Чувство страха притупилось. Боязнь все равно ничего не могла бы изменить и тем более спасти.
Комбат увел измученных тренировкой бойцов. Серые сумерки мокрыми волчьими шкурами тянулись по грязным полям и дорогам в поселок. Кое-где в окнах засветились огни — вражеских самолетов не особенно боялись: их мало, да и погода нелетная.
Промчалась легковая машина, обрызгав Колчина. Он нагнулся и стал перчаткой счищать грязь с полы шинели. Машина остановилась. Из нее вышла девушка в ладно подогнанной шинели с погонами лейтенанта медицинской службы и в шапочке-кубанке. Та самая…
Она посмотрела на Колчина и рассмеялась.
— Извините.
— Ничего, — сказал он, подумав, что лучше идти своей дорогой, но девушка уже стояла рядом с ним.
Она была красива. Пышноволосая, глаза карие, глубокие, нос с маленькой горбинкой.
— Вы из пополнения? — спросила она.
— Да. Сегодня…
— Где будете служить?
— В политотделе.
— О, тогда мы увидимся еще. Давайте знакомиться, — она сдернула перчатку. — Лена Гарзавнна. А вас?ꓺ Нет, имя скажите. Интересный, на других не похож, — говорила она, бесцеремонно разглядывая Колчина. — А почему у вас глаза дикие?
— Дикие? Не замечал.
— С такой зеленоватой каемочкой.
— Это возможно.
— Мне нравятся.
Девушка не выпускала руку Колчина, и незаметно для себя он оказался в дверях дома, возле которого стояла машина.
— Товарищ лейтенант, — позвал с лестницы шофер. — Вас полковник ждет.
— Сейчас, — отозвалась она, не глянув на шофера, и продолжала говорить Колчину о каких-то пустяках.
— Вас ждут, — напомнил Колчин.
— Пусть, — отмахнулась Гарзавина. — Расскажите, откуда вы?
— Как-нибудь после. Я видел вас возле контрольно-пропускного пункта, но машина была другая. С вами поехал майор Наумов.
— Мы знакомы. Я к отцу ездила. Он генерал, командир танкового корпуса. Поздравила с днем рождения, — рассказывала Гарзавина, не спеша на зов сверху. — Виделись всего час. Там идут тяжелые бои. Оттуда поехала в полевой госпиталь — отец попросил навестить раненого командира танковой бригады Героя Советского Союза…
Колчин плохо слушал. Дочь генерала, командира корпуса! Навещала Героя Советского Союза, здесь ее ждет полковник, а она не торопится… Колчин попытался размышлять отвлеченно, видя себя и ее как бы со стороны:
«Зачем она прицепилась к молодому лейтенантику из пополнения? Просто увидела нового человека, и захотела показаться ему — смотри, какая красивая и важная. Надо уходить».
Но убраться следовало бы раньше.
Леночка! — громыхнуло сверху. Колчин по голосу узнал и потом увидел того самого полковника, который руководил занятиями штурмового батальона. Обращение по имени объяснило, что Афонов вызвал Гарзавину не по службе.
Девушка застучала по лестнице каблуками аккуратно сшитых хромовых сапожек. Афонов спустился вниз. Колчин вытянулся, доложил о себе.
— Молодой человек, — сказал Афонов укоризненно, и Колчин тотчас внутренне настроился ответить на выговор спокойствием.
— У меня есть воинское звание, позволю напомнить, товарищ полковник.
Афонов рассердился.
— Без вызова к заместителю командира дивизии не ходят, товарищ лейтенант, позволю напомнить вам. И чтобы впредь это не повторялось.
— Есть, товарищ полковник! — Колчин хотел повернутьсу, Афонов удержал его.
— Обождите. Уж если пришли, поговорим. Довольны назначением?
— Не очень, товарищ полковник, — признался Колчин. Несмотря на резкость в словах, Афонов вызвал уважение: он был, несомненно, крепкого характера.
— Почему? — спросил он не строго, а с явной заинтересованностью.
— Я мечтал о другом… Готовился к работе разведчика в тылу немцев, был у партизан. Но обстоятельства помешали мне, товарищ полковник, — с той же искренностью пожалел Колчин.
— Вот как! Да вы, лейтенант… — и, не договорив, полковник пригласил к себе.
Вслед за Афоновым Колчин прошел в переднюю комнату. Дальше была другая комната, дверь закрыта не плотно, и Колчин увидел там обеденный стол, на котором стояли две бутылки вина, тарелки. Гарзавина прикрыла дверь и остановилась у косяка.
— Присаживайтесь, лейтенант, — Афонов указал Колчину на стул и сам сел напротив. Он смотрел в упор большими круглыми глазами. — Так вы же редкостный человек! Разведчики — храбрейшие из храбрых. Уважаю таких… Костя, две рюмки водки!
Шофер принес водку. Афонов высоко поднял рюмку в крепко сжатой руке.
— Война еще не кончилась. Пусть сбудется ваша мечта, лейтенант!
Выпили. Махнув рукой шоферу, Афонов повернулся к лейтенанту.
— Спешить вам сегодня некуда. Рассказывайте о себе и обо всем, что не секрет.
Боевой командир с орденами на груди, пышущий здоровьем, энергией, позабыв об ужине и своей гостье, просил рассказывать не «коротенько», как Веденеев, а подробно, и это пришлось Колчину по душе.
Он говорил, слегка волнуясь, потому что замечал пристальный взгляд Гарзавиной.
— Я верил, что могу сделать больше, но не в лагере для военнопленных, а в тылу врага, если пошлют. Когда я разыскал новый адрес матери и в письме от нее узнал, что оккупанты убили мою сестру, — работа в лагере опротивела, я возненавидел… Больше не подходил для этой работы. Подал рапорт…
Колчин не касался того, как его готовили, проверяли и перепроверяли, какое первое задание дали ему, переодетому в форму немецкого офицера. Но Афонов понимающе кивал головой. Можно представить всю сложность дела и опасность: один среди множества врагов.
— Чуточку везения к вашей смелости и находчивости, — сказал Афонов, — и задание выполнено, затем второе, третье. Вы, лейтенант, были бы уже майором. Да-а. Возможности колоссальные. А здесь, в политотделе, будете киснуть. Впрочем, многое зависит от вас. Выпадет случай отличиться — не откажетесь?
— Для дела готов, — ответил Колчин, вставая.
— Веденеев говорил вам о предстоящем?ꓺ — намекнул Афонов на посылку обер-лейтенанта с письмом немецкого генерала.
— Да.
— Ваше мнение?
— Воздержусь высказывать, товарищ полковник. Я новичок здесь. Но хорошо знаю, что распоряжение начальника…
— Приятно слышать, лейтенант.
Колчин простился по-военному. На улице было уже темно. Он шел к политотделу, думая об Афонове. Полковник склонен недооценивать работу в политотделе — «будешь киснуть там…» А кто такая Гарзавина? Лейтенант медицинской службы для Афонова просто Леночка. Вероятно, отец Гарзавиной и полковник Афонов — давние друзья, и она, молоденькая девушка, находится под заботливой опекой.
Инструкторы еще не показались, Веденеева тоже не было. Игнат Кузьмич читал письмо. Увидев Колчина, обрадовался.
— Вот объясните мне, товарищ лейтенант, такой факт. Раньше я получал письма от сына на седьмой или восьмой день, как написано. А это — на третий день. Думаю, он недалеко отсюда. Верно?
— Может быть, — ответил Колчин. — Хотя письма теперь доставляют самолетами. Быстрее.
— Доставка стала быстрее, это правда. Но ежели к Кенигсбергу стягивают много войска, то и часть, в которой служит мой Сергунька, сюда переброшена. Так полагаю.
Так Шабунину хотелось, и Колчин сказал:
— Непременно встретитесь со своим сыном, Игнат Кузьмич.
— Ой, хорошо бы! — подхватил Шабунин и прослезился. — Один он у меня, больше никого… Ужинать будем, товарищ лейтенант, или всех дождемся?
— Подождем, Игнат Кузьмич.
Колчин снял шинель, стянул сапоги и прилег на койку. Спать он не собирался — надо подумать о завтрашнем дне.
* * *
Утром разбудил Колчина громкий разговор, происходивший за дверью, в соседней комнате. Он различил голоса инструкторов политотдела, с которыми познакомился за ужином. Колчину стало неловко. Проспал дольше всех! Хотя это после бессонной ночи в дороге неудивительно, и все же он испытывал конфуз. Одеваясь, Колчин прислушивался, не о нем ли говорят за дверью.
— Пополнение, товарищ подполковник, — докладывал старший инструктор Веденееву, которого вчера вечером не тревожили из-за болезни. — Восемнадцать политработников из резерва политотдела армии и запасного полка.
— Распределим сегодня же. Прежде всего в полк Данилова, там особенно не хватает… — голос у Веденеева спокойный, уверенный. Приступ малярии прошел.
Другой инструктор докладывал о принятых в партию, помощник начальника по комсомолу — о принятых в комсомол. Они предлагали того-то выдвинуть на должность парторга полка, того-то представить к очередному званию — давно пора! Они называли фамилии, вспоминали боевые подвиги коммунистов, которых хорошо знали, о многих других важных делах говорили, и Колчин думал, что эго вот и есть самое главное, а предстоящая работа нового инструктора мало кого занимает.
— Штейнер вернулся, — докладывали Веденееву, — и немцев привел. Восемь человек во главе с фельдфебелем.
— Отлично! — весть эта заметно обрадовала Веденеева. — Где Штейнер?
— Пишет отчет. Обстоятельно описывает, все, как было.
Колчин почувствовал облегчение: на сегодня есть работа. Он открыл дверь, остановился, щелкнув каблуками.
Разговор тут закончился. Веденеев ушел в свою комнату. Шабунин возился с котелками.
— Давай без церемоний, — сказал Колчину помощник начальника политотдела по комсомолу, тоже молодой лейтенант. — Присаживайся к столу.
После завтрака Колчин продиктовал отчет Штейнера машинистке и постучался к Веденееву.
Хотя приступ и прошел, но цвет лица у подполковника был землистый, глаза ввалились. Он читал медленно, перекладывая страницы бледной, слегка дрожащей рукой.
— Отошлем это в политотдел армии, — Веденеев вернул отчет. — Что вы скажете о Штейнере?
— Надежен.
— Будем готовиться. Познакомьте Штейнера с Майселем.
«Познакомить можно, — подумал Колчин, — а вот сдружить — не в силах».
Он свел двух немцев, представил друг другу. Штейнер, низкорослый крепыш с простецкой улыбкой на открытом круглом лице, протянул Майселю руку. Такая бесцеремонность не понравилась обер-лейтенанту. Он вяло пожал руку и, рассматривая свои ногти, спросил:
— Перебежчик?
— Так точно, товарищ… — холодный тон смутил унтер-офицера.
— Боялся погибнуть или отрекся от прежних убеждений?
— Я не мог больше служить.
— Мне нужен смелый человек. Он должен выполнять мои приказы, — пояснил Майсель Колчину и посмотрел на унтер-офицера. — Вы согласны пойти со мной?
— Так точно, господин обер-лейтенант.
— Хорошо. Садитесь.
Они сели к столу, и Майсель стал выспрашивать, где шел унтер-офицер, что слышал о положении в Кенигсберге. Колчин наблюдал за ним, слушал точные, требовательные вопросы.
«Тот самый обер-лейтенант, или я ошибаюсь? — гадал Колчин. — Надо удостовериться».
В прошлом году, еще работая в лагере, Колчин по-своему изложил широко известную сказку о рыбаке и рыбке, наполовину по-немецки, и читал ее пленным; большинство их понимало, о ком говорилось в этой сказке.
Отослав Штейнера отдыхать, он предложил обер-лейтенанту:
— Хочу немножко позабавить вас. Вы очень строго разговаривали с унтер-офицером. Мне понятно: озабочены предстоящим. Нужно отвлечься на время.
— Я слушаю вас, дорогой Колшин.
Майсель сидел, закинув ногу на ногу. А Колчин прохаживался по комнате и декламировал, четко произнося слова, особенно русские:
Сказка была длинной. Колчин декламировал неторопливо, иные места нараспев, и при этом поглядывал на неподвижно сидевшего обер-лейтенанта: догадывается ли он, о ком идет речь?
Старуха Клара была сварливой и жадной, как и ее предшественница в сказке. Увидев у Эриха «цайхен нагрудный», Клара заворчала: «Пользы нет от значка-жестянки, хоть бы взял ты фон им корыто, наше совсем ист капут, фердорбен». Но она ошиблась. Нацепив фашистский значок, Эрих быстро пошел в гору, а Кларе приходилось пока что возиться в кухне да сидеть за пряжей, и она сердилась на старика: «Альтер кауц, — кричит, — старый дурень! Надоело мне пряжу шпиннен». И понятно, ей хотелось стать богатой дворянкой.
Эрих оказался совсем не таким, как тот бескорыстный старичок в сказке о рыбаке и рыбке. Эрих кланялся не золотой рыбке, а зубастой акуле и служил ей верно. И добился «зер гроссен чина», стал не просто дворянином, а герцогом и, по велению акулы, всесильным властелином на своей земле и соседней земле Польши.
Тут Колчин остановился перед Майселем, испытующе посмотрел ему в глаза, словно спрашивая: «Вам правится, господин обер-лейтенант?» — и досказал, что же произошло с Эрихом:
Майсель слушал молча, иногда сдвигал брови. Под конец скупая улыбка пробежала по его длинным щекам.
— То есть Эрих Кох и его фрау Клара. Я в лагере слышать… «Капуттес корыто…» — ха-ха!
— Кто вам рассказывал?
— Девушка. Русская девушка.
«Это хорошо, — подумал Колчин. — Значит, ты не видел меня на клубной сцене в лагере. Именно в том лагере я находился, переодетый в немецкую форму, и наша переводчица читала эту же сказку — отлично помню. Но теперь не осталось сомнения: я знаю тебя, обер-лейтенант Майсель».
Так и доложил Колчин Веденееву спустя несколько минут.
— И все же, лейтенант, — сказал он, — все же я прав. Оглядывайтесь назад, но учитесь смотреть вперед. Будем делать, что намечено.
По улице пронесся черный бронетранспортер с торчащими стволами пулеметов — покачивались рубчатые шлемы, — за ним длинная легковая машина… Та же, испытанная на дороге возле контрольно-пропускного пункта, воодушевлен- ность охватила Колчина, и он заторопился. Веденеева не переубедишь, надо идти на передний край, хорошо осмотреть место, где пойдет группа Майселя.
4
На северном участке фронта маршал, проверяя дивизии первого эшелона, приехал к Сердюку.
Опять сыпал мелкий дождь, ухудшая видимость. Маршал остался недоволен наблюдательным пунктом — далеко очень.
— Идем на передний край.
Сердюку не хотелось этого. Вспомнился генерал Черняховский… Зачем маршалу на передний край? Неужели он не верит командиру дивизии, что там все в порядке? Шутливым тоном он попытался отговорить командующего:
— Не можно идти, товарищ маршал, нияк не можно.
— И здесь то же… — недовольно промолвил маршал. — Показывайте ход сообщения.
— Пидождить, товарищ маршал. Вчера снайперской пулей… Постреливают гады.
— Чего ж они постреливают? — в тон Сердюку спросил маршал.
— Так война ж, товарищ маршал.
— Ишь ты! Война. А я забыл… В таком, случае идите вперед. Лишних людей не брать. Связные из батальона есть? Пошли.
— Вот плащ-палатку — на плечи, товарищ маршал. Погоны…
Слегка пригнувшись, они пошли по узкому ходу сообщения. Пулеметы врага молчали. Справа и немного позади начала лениво постреливать наша батарея, отвлекая внимание немцев.
Выбежавший вперед связной предупредил комбата Наумова, и, когда маршал, генерал и сопровождавшие их офицеры пришли в траншею, бойцы стояли на своих боевых постах, прильнув к пулеметам. Дежурили наблюдатели. Перед траншеей в окопах сидели замаскировавшиеся снайперы.
Маршал поднял бинокль. Впереди, в километре от траншей, начинался лес, правее, за кустарником, — невидимый отсюда канал Ланд-Грабен, к которому примыкала передняя линия обороны немцев. А слева на ровной местности возвышался большой пологий холм, поднявший на себе рощу, — это был форт. С виду — безобидный бугор земли.
— Этот форт не в вашей полосе, — вспомнил маршал.
— Соседа… Но мы проходим близко. «Наш» много дальше, у железной дороги, — докладывал Сердюк.
Маршал перевел бинокль на редкий лес позади траншеи, опустил руки, на глаз определяя расстояние. Сердюк и Наумов тоже посмотрели туда. Не из подобострастности следили они за каждым движением маршала, а с готовностью принять замечания: маршал пришел на передний край не ради любопытства. Ему сейчас минута дорога, и каждое слово надо ловить на лету. И потому Сердюк с комбатом смотрели на лес, угадывая, о чем думает маршал: в том лесу займут исходное положение танки и самоходные орудия.
— О маскировке не забудьте, — обронил маршал и поднял бинокль.
— Есть, товарищ маршал, — быстро отозвался Сердюк.
Да, танки и самоходки в редком лесу нужно хорошо укрыть от вражеского глаза.
— Шоссе проходит там? — указал рукой маршал.
— Не шоссе, а так… С дорогами на нашем участке плохо.
— Об этом следует подумать. — Маршал вложил бинокль в футляр.
Все время, пока шли назад, маршал видел перед собой небольшую, крепко сбитую фигуру комдива, его сильную шею, туго обхваченную воротом кителя.
Миновали опасную зону, и он, шагая рядом с комдивом, сказал:
— Помню, вы ранены были в феврале. Времени прошло немного. Как самочувствие?
— Самочувствие отличное, товарищ маршал.
— Здоровье сибирское. Вы из украинцев-переселенцев?
— Нет, с Украины, товарищ маршал.
— А, вспомнил! Червонный казак…
В штабе дивизии маршал долго смотрел на карту. Двенадцать фортов, отмеченные кружочками, цепью широко охватывали пригороды Кенигсберга. За этой круговой оборонительной позицией находилась вторая — доты, бункеры, противотанковые надолбы, каменные здания, превращенные в опорные пункты. А вокруг самого города — еще один пояс фортов с толстыми стенами. Тройное каменное ожерелье!ꓺ
Маршал посоветовал Сердюку до начала штурма провести разведку боем, форсировать в одном месте канал, подготовить переправу.
Комдив проводил командующего до машины, пожелал счастливого пути.
— В Тридцать девятую… — сказал маршал адъютанту.
Чернело лентой грязное шоссе, перелески едва виднелись за моросящим дождем. Маршал смотрел вперед и молчал. Пока ехали до штаба Тридцать девятой армии, он не проронил ни одного слова — думал.
Восточно-прусскую группировку врага удалось рассечь на три части: у немцев образовались оперативная группа «Земланд» на Земландском полуострове, крупный гарнизон в Кенигсберге и Хейльсбергский укрепленный район южнее Кенигсберга, где обороняются их главные силы, бои там еще не закончились. Но через три-четыре дня враг будет сброшен в море. Затем предстоит штурм Кенигсберга.
Третий Белорусский не может рассчитывать на помощь людьми: все резервы Ставка направляет на создание мощной группировки на берлинском направлении, требуется пополнение нашим южным фронтам. Правда, после ликвидации Хейльсбергского укрепленного района противника наши боевые порядки возле Кенигсберга уплотнятся. И все же людских сил не много, хотя количество соединений внушительное. Численно штурмующих будет почти столько же, сколько обороняющихся, — один советский воин против одного гитлеровского солдата. Но ведь это не в открытом бою. Немцы сидят в фортах и дотах. Несомненно, Ставка выделит фронту наиболее мощные средства подавления противника, уже на подходе полки РГК с тяжелыми орудиями и минометами. Достаточно будет авиации. Техникой мы превосходим врага. Но погода стоит не летная, дожди, туманы мешают и артиллеристам. Так будет, по предсказанию синоптиков, еще с неделю. Не подождать ли улучшения погоды? Тем более что у Пятой армии мало времени для подготовки к штурму. Вероятно, гитлеровское командование полагает, что советские войска не начнут штурма без поддержки с воздуха. Не лучше ли двинуться на штурм вот в такую погоду, положившись на мощь артиллерии? Это будет тактической внезапностью.
Вредно торопиться, и медлить нельзя. Обстановка требует покончить с врагом в Кенигсберге, на Земландском полуострове, так же как и в Восточной Померании, до наступления на Берлин.
* * *
Сердюк решил форсировать канал одним батальоном, майор Наумов обеспечит фланг пулеметчиками. Полковник Афонов, поспевавший всюду, вызвался руководить боем батальона, и комдив согласился, подчеркнув, что задача поставлена маршалом.
Вспоминая все сказанное командующим, разговор важный и неважный, Сердюк в душе радовался тому, что маршал назвал его червонным казаком.
Совсем юным хлопцем Ивашко Сердюк пришел в дивизию червонного казачества и служил сначала при штабе вестовым, а через год командовал взводом, штабным эскадроном. Отец Сердюка погиб на австрийском фронте, и Иван по-сыновнему привязался к геройскому начдиву Примакову, иногда называл его «батько», хотя тому батьке было немногим больше двадцати. Начдив не расставался с трубкой, как Тарас Бульба с «люлькой», и мужеством напоминал сказочного Бульбу. Рейдовала дивизия, а затем конный корпус по тылам врага. Били червонные казаки петлюровцев, деникинцев, немцев, белополяков, громили многочисленные банды, и неслась по Украине и до самой Москвы слава о примаковцах. Бандуристы распевали песни о «железном рыцаре» червонного казачества, называя его на украинский манер Примаченкой. И слагал стихи поэт Багрицкий.
Герой гражданской войны, три ордена Красного Знамени на груди. Он выполнял ответственные задания, занимал высокие командные посты, писал военные книги. Таков был Примаков-Примаченко, создатель червонного казачества, «боевой голоты всея Украины».
Когда враг топтал родную землю и нивы блекли, как под злым суховеем, Сердюк думал о своем будущем. Он до смерти хотел служить родной власти с оружием в руках. После войны он учился, был послан в стрелковую дивизию. С осени сорок первого года Сердюк — командир полка, с лета сорок четвертого — комдив. Месяц назад стал генералом. Когда маршал подписывал ходатайство о присвоении генеральского звания, он узнал из личного дела, где служил раньше Сердюк и чем гордился.
Военные люди не забывают боевого прошлого, у них не вычеркнешь из памяти тех, кто добывал победу.
И вспоминал сейчас комдив Сердюк слова своего любимого начдива и комкора. Примаков учил не нахрапом брать, а умом: лишь по той дорожке легко пройдет клинок, которую ты протопчешь ему своим соображением…
5
Из батальона в батальон, все вдоль переднего края, и наконец добрался Колчин до блиндажа Наумова. Лейтенант обрадовался встрече, но поговорить не удалось.
К Наумову нагрянули медики, из санбата и полковые. Они принесли с собой банки, ящички, сумки, разложили инструменты и стали проверять по списку, кому из бойцов не сделан третий укол поливакцины, когда батальон находился во втором эшелоне полка. Выяснилось, что многие постарались избежать этих уколов — после них на другой день плечом не пошевельнешь.
Наумов — до войны агроном и преподаватель в сельскохозяйственном техникуме, человек культурный, — был пристыжен медиками, когда он слабо пытался протестовать:
— Покалечите мне бойцов. Если завтра в бой, как они воевать будут?
Медики твердо решили довести дело до конца: без третьего укола первые бесполезны.
— В соседнем батальоне только двое сбежали, а у вас полсотни набирается, и нашелся такой, вот записано — Щуров, — он еще и нагрубил.
Майор распорядился приводить бойцов мелкими группами, вызвал Жолымбетова.
— Следи, комсорг, чтобы никто не увильнул.
Медики принялись за работу. Бойцы входили, ставили в угол оружие, стягивали гимнастерки, звеня медалями. Многие раньше были ранены, на теле краснели рубцы. Против раны укол — комариный укус. И все же иные кряхтели, морщились, одеваясь, и охали. Нарочно, разумеется. Некоторые посмеивались:
— Кольни еще, не учуял.
— Только пощекотала…
Все это потому, что уколы делали девчата. Кому выпадало подставить спину под руку Леночки Гарзавиной, тот чувствовал себя даже счастливым. Красивая чертовка! Таким «счастливцем» оказался и Щуров.
— Вот этот самый, — сказал полковой врач.
Щуров стоял набычившись. Леночка вонзила мглу, вдавила поршень до конца, потянула шприц. И — вот неприятность! Игла сломалась и осталась в теле. Гарзавина старалась ухватить кончик иглы ноготками, не смогла и пошла к врачу за щипцами. Щуров догадался, что произошло, закинул длинную ручищу за плечо, нащупал место укола, обхватил пальцами, давнул. Обломок иглы вылез, как заноза.
— Не умеешь, — сказал Щуров.
— Толстокожий, — оправдывалась Леночка. — Удивительно!ꓺ Повернитесь, я смажу спиртом.
— Спирт я лучше выпью, — пробурчал Щуров. — Давай- ка и я тебя уколю, —и резким движением он бросил обломок иглы.
Гарзавина оторопела. Рядом находились майор Наумов, лейтенант Колчин, коллеги. Наблюдая за ней, Колчин подумал, что Гарзавину смутило так сильно не присутствие офицеров и врачей, которые оказались свидетелями ее неловкости и довольно неумелой работы. Никто не будет выговаривать ей за оплошность с уколом. Вероятно, она привыкла к тому, что ей многое прощается. Гарзавина растерялась от слов младшего сержанта, сказавшего: «Я тебя уколю».
Она стояла бледная, готовая вот-вот расплакаться, но вдруг вся переменилась, вспыхнула, топнула ногой.
— Хулиган! Как смеешь?ꓺ
— Неумеха, — брякнул младший сержант и нагнулся за своей одеждой.
— Щуров, не надо грубить, — сказал комбат. — Нехорошо ведете себя.
— Не умеет, пусть не берется, — ворчал Щуров. — Я должен вытаскивать за нее иглы?
— А ну тебя, чухна! Одевайся, идем, — позвал кто-то из бойцов у двери.
— Кто вякнул: чухна? А ну повтори, а то… — Щуров поднял сжатый кулак. — Я ленинградский, а не чухна.
— Хулиган! — крикнула Леночка с возмущением.
По ступенькам в блиндаж спустился полковник Афонов. Он слышал громкий голос Гарзавиной, оглядел всех, не отвечая на приветствия.
— Что тут происходит?
Комбат ждал, когда бойцы выйдут, чтобы без них объяснить полковнику. Щуров, натягивая гимнастерку, недобро посмотрел на Гарзавину, потом на бойцов, столпившихся у входа, отыскивая взглядом того, кто оскорбил его. Такой не мог быть из своей роты: Щурова знали и побаивались.
— Выходите, выходите, — поторапливал комбат, но Щуров не спешил: надев шинель, старательно затягивал ремень.
— Щуров черту брат, — тихо ворчал он.
Афонов попросил медиков перейти в другой блиндаж и сказал Наумову:
— Завтра на рассвете соседний батальон проводит разведку боем. Надо еще раз уточнить огневые точки врага, форсируем канал, захватим плацдарм, улучшим исходные позиции. Комдив поручил руководить боем мне. Давайте вашу карту! Сюда, — показал Афонов, — выдвиньте взвод, два ручных пулемета. При продвижении батальона ручники и автоматчики пусть не сидят на месте, а прикрывают фланг. Предварительно — вот их следующие позиции. Отсечный огонь ваших минометов — сюда… Ясно?
— Ясно, товарищ полковник. Буду ждать вашей команды.
— Этот Щуров — ручной пулеметчик?
— Да. Отличный пулеметчик.
— Пошлите его со взводом.
— Товарищ полковник, но после укола… — возразил Наумов.
— Ерунда. Что для такого здоровяка укол! На войне этакие нежности. Бросьте, майор! И дисциплина у вас хромает. Учтите!
«Неужели из-за девчонки прицепился? Нехорошо», — подумал комбат.
Он прибыл в новую для себя дивизию после краткосрочных курсов, в январе, незадолго до наступления, принял батальон. Однажды пришли медики — для профилактического осмотра бойцов, их вот так же, группами, приводили в блиндаж комбата. Осмотр затянулся до глубокой ночи. Медики ушли, а Гарзавина осталась. Наумов ничуть не обрадовался этому. Он еще мало знал людей в полку и дивизии и опасался неприятностей. Может, Гарзавина просто храбрилась, решив ночевать вблизи переднего края; может, заинтересовалась новым офицером, тактичным и немного замкнутым? В блиндаже всю ночь находились замполит комбата, начальник штаба батальона, телефонисты, и ничего предосудительного не могло произойти, да Наумов и не помышлял об этом.
Дошло до Афонова, что «Гарзавина провела ночь в блиндаже комбата Наумова», полковник сделал определенный вывод — это Наумов почувствовал. И сегодня Афонов прицепился.
«Да нет же, неправильно я думаю об Афонове, — упрекнул себя Наумов. — Полковник известен как человек твердого, открытого характера. Он поставил ясную боевую задачу. Замечания о дисциплине справедливы. На что тут обижаться? Мне самому неприятно мелочное чувство обиды, и хорошо хоть то, что я не отвык еще замечать в себе и осуждать это…»
— Будет выполнено, товарищ полковник, — сказал Наумов.
Колчин не уловил в разговоре Афонова с комбатом ничего особенного. Выйдя за Афоновым, лейтенант обратился к нему:
— Товарищ полковник, не следует ли воспользоваться боем батальона для засылки немцев за линию фронта?
— Нет, — быстро ответил Афонов, словно он уже обдумывал этот вопрос. — Бой взбудоражит немцев на всем участке.
— «Башковитый и решительный», — только и мог подумать Колчин об Афонове.
«Приказ выполнен. Афонов выполнил боевой приказ! Ланд-Грабен форсирован, наведена переправа через канал». — Трум-тум-тум! — напевал Афонов бодрый мотив после доклада Сердюку, который поручил своему заместителю заняться наградными листами.
В этом бою участвовал от батальона Наумова всего один взвод с пулеметами. Майор тоже прислал донесение и просил о награде Щурову и Жолымбетову.
Вечером Афонов отмечал свой успех. Пригласил Гарза- вину, распорядился накрыть стол.
Войдя, Леночка перед зеркалом поправила волосы и застыла в нерешительности: верно ли сделала, приехав сюда?
Раньше комдив изредка приглашал ее к себе пообедать вместе — он помнил давнюю дружбу с Гарзавиным. Когда Сердюка ранило и дивизией командовал его заместитель, машина Афонова стала приезжать за Леночкой в медсанбат. Вначале многие думали: Афонов выполняет просьбу Сердюка — присматривает за дочерью генерала Гарзави- на. Но вернулся Сердюк, а машина Афонова по-прежнему лихо подкатывала к медсанбату.
Леночка все отлично понимала. И не отказывалась от поездок.
А сегодня, приехав, стояла в нерешительности и недоумении, словно она попала не туда, куда надо бы. Леночка посмотрела на Афонова и подняла брови. Полковник, о храбрости которого много толковали в дивизии и которым Леночка одно время любовалась — богатырь с виду, — сейчас показался ей старым, хотя ему было не больше сорока лет. Она перевела взгляд на маленькую электрическую лампочку, горевшую от движка. Лампочка светила слабее, чем в прошлые вечера. Или так показалось. Потому что рядом вспыхнул другой свет, более яркий. Леночка чутким сердцем почувствовала притягательную теплоту его…
«Зачем же я пришла сюда, если думаю о Колчине? — спрашивала она себя, — Зачем бросила работу? Надо ли было уезжать из медсанбата, хотя бы и по вызову полковника? Я же отлично понимаю, что ему нужно. Так зачем же?ꓺ»
Леночка, все еще не подходя к столу, сказала:
— У нас сегодня много раненых.
— Не очень… Я знаю сколько. Присаживайтесь, Леночка. — Афонов взял высокую откупоренную бутылку и налил в хрустальные рюмки густого рубинового вина.
Гарзавина выпила, но не развеселилась. Стол был уставлен тарелками, горкой лежали конфеты, но Гарзавина не замечала ничего, машинально отламывала кусочки хлеба и медленно жевала.
— Лейтенант Колчин переоделся в форму немецкого офицера, пошел к ним в тыл и привел десять пленных. Это правда? — задумчиво спросила она.
— Он сам говорил?
— Нет. В медсанбате слышала.
— Но вы встречались? — допытывался Афонов. Гарзавина заговорила о Колчине не случайно, и надо изобличить его в хвастовстве и лжи.
— Он приходил в медсанбат с больным пленным немцем, чтобы показать его врачам. Лейтенант Колчин ничего не говорил мне. Я после услышала. Если он привел десять немцев, то, конечно, переодевался в немецкую форму.
— Восьмерых привели в политотдел, это верно, — сказал Афонов, следя за выражением лица Гарзавиной. — Но Колчин пока ничего не сделал.
— Нет, сделал. Он может, — Леночка мечтательно подняла глаза. — Он такой!ꓺ Сами же говорили: редкостный, необыкновенный. Вообразить только: наш лейтенант в форме немецкого офицера там, среди врагов… Пойду сейчас в политотдел, поздравлю.
Как ни удерживал ее Афонов, Леночка оставаться дольше не захотела.
«Сам виноват, — подосадовал Афонов. — Пригласил сюда Колчина, при Гарзавиной расспрашивал, похвалил… У нее в голове — молодой, красивый, необыкновенный, черт побери! Хоть бы скорее наступление. Тогда все эти мысли — вон!»
* * *
Неприятность случилась у Колчина, даже больше чем неприятность, — ЧП! Не по его, правда, вине.
У фельдфебеля, перешедшего на нашу сторону с группой Штейнера, хлынула горлом кровь. Лейтенант Колчин отправился с ним в медсанбат. Врачи определили туберкулез легких. Фельдфебель просил сказать прямо, сколь это опасно, и услышал: болезнь уже в такой форме, что утешения были бы фальшью.
Колчин и фельдфебель пошли обратно в политотдел. По улице двигались тяжелые орудия самоходно-артиллерийского полка. Фельдфебель крикнул: «Лебен зи воль!» — прощайте! — и бросился под гусеницу.
Солдаты знали о болезни своего фельдфебеля, верят, что русские тут ни при чем. Но Веденеев разволновался. Если эта история станет известна за линией фронта, вражеская пропаганда поднимет радиовой: немецкий солдат умрет, но не сдастся в плен…
На другой день утром в штабе дивизии Веденееву вручили телеграфный запрос: срочно представить в политотдел армии письменное объяснение случая с фельдфебелем-перебежчиком.
Афонов сказал:
— Много цацкаетесь с немцами, подполковник. История получилась действительно паршивая. Виноват лейтенант Колчин. Но попрекать я не стал бы. По характеру и подготовке он разведчик, а не политработник, и целесообразнее отправить Колчина в распоряжение штаба армии. Впрочем, я в ваши дела не вмешиваюсь.
— Ой ли?! — вырвалось у Веденеева.
Он просматривал наградные листы и огорчался. На Шурова и Жолымбетова — нет!ꓺ Майор Наумов просил о награде. В политдонесении из полка сказано: Щуров и Жолымбетов сорвали контратаку роты немцев у Ланд-Грабена, поддержали огнем продвижение батальона. Веденееву понятно было, почему здесь нет Щурова и Жолымбетова и надо избавиться от Колчина… Плохо, если сугубо личное берет верх над заботами о деле.
С Афоновым надо бы поговорить. Сейчас нужно всем вместе думать об одном: как разбить врага. Но с Афоновым не выйдет мягкого разговора. Пробовал Веденеев усовестить его, когда он в отсутствие Сердюка начал вызывать к себе Гарзавину. Ничего из этого не вышло, одна трепка нервов.
Но поговорить о Гарзавиной надо, обязательно надо — из-за нее возникают ненормальности.
И только потому, что сейчас не время для споров и не нужно обострять отношений, начальник политотдела пошел к Сердюку: комдив — давний друг генерала Гарзавина.
Сердюк слушал, потирая бритую голову. У него добрые глаза, курносый нос, и от всего широкого лица веет добродушием. Он редко нервничает, и объясняться с ним много легче, нежели с Афоновым.
— Вот еще морока мне с этой девчонкой, — сказал комдив и затребовал из штаба боевое донесение комбата Наумова. — Подвигайтесь ближе, — сказал он Веденееву, — На то пошло, давайте уж потолкуем не только о Гарзавиной. Почему вы не ладите с Афоновым? Афонов — мой боевой заместитель, всегда на самых важных участках, а у вас с ним… В чем дело?
— Хорошо, товарищ генерал. Давайте по-партийному, ничего не скрывая.
— Можно и просто как боевые товарищи.
— Согласен. Разрешите, я закурю. — Веденеев достал папиросу. — Видите, уже начинаю волноваться. Есть у каждого фронтовика больное место, которого лучше не трогать. Каждому дорого свое, пережитое. Кровная обида будет нанесена, если сказать: вы находились на второстепенном участке фронта, отступали, топтались на месте, и чего стоит ваша служба! А вот мы, дескать, совсем другое… Верно я рассуждаю, товарищ генерал?
— Начало верное. Пошли дальше.
— Идем! — Веденеев резко выдохнул дым и отогнал его рукой. — Тронуть больное место, и спор возникнет горячий, он доведет до крайностей. Заговорит не мелкое чувство — дело коснется собственной жизни, службы честной и усердной, судьбы родных людей, товарищей, воевавших рядом, похороненных кое-как и оставленных не похороненными…
— Все это верно. Давайте о себе и Афонове, — поторапливал Сердюк.
— Это о себе я сказал, и о вас — обо всех, кто воюет с сорок первого года. Афонов появился на фронте летом сорок четвертого. А раньше он помогал формировать в тылу воинские части, обучать их. И сам учился — на ошибках и опыте других, погибших… — Веденеев глубоко затянулся и сквозь кашель: — Но не научился… не приобрел… ни капли чувства благодарности.
Он потушил папиросу, налил в стакан воды, глотнул и продолжал спокойнее:
— Афонов — образованный в военном отношении и храбрый офицер. Хорошо запомнился первый его успех. При прорыве к Шауляю Афонов шел в голове колонны со стрелковым полком Данилова и десятком танков, у которых после длительного наступления от Витебска кончался моторесурс, и они тянулись из последних сил. Наш авангард был атакован немецкими танками. В трудной обстановке Афонов отразил контрудар и продвинулся дальше. Награда — орден Кутузова. Заслужил!
— Так в чем же дело? — пока не понимал Сердюк.
— А в том, товарищ генерал. После, в разговоре со мной и другими офицерами, воевавшими с сорок первого года, Афонов дал понять: вы хоть и ветераны, но гордиться вам нечем — все отступали да отступали; теперь совсем иначе идут дела, потому что появились хорошо подготовленные, энергичные командиры. Я не мог слушать такого, даже полушутливого, разговора и сказал, что настоящую войну, со всеми ее тяготами, неудачами, знает лучше лишь тот, кому выпало вести первые бои. То было испытание духа и веры, тогда приобретался опыт, закладывалось начало победы. И, в свою очередь, тоже намекнул Афонову: вы, мол, товарищ полковник, прибыли на готовенькое. Не стерпел я тогда еще и потому, что потерял семью и до сих пор ничего не знаю о ней, а у Афонова семья все время вне опасности.
Веденеев опять вынул из кармана папиросы, но не стал закуривать. Сердюк заметил:
— Довелось слышать разговор о политработниках, что это сухие люди, докладчики и ораторы по готовому тексту. От же брехня дурней. — Тронул Веденеева за плечо. — Комок нервов… И в горле ком от горя. Понимаю.
— У него семья в безопасности, — повторил Веденеев, — А здесь пытается совратить девчонку. Из-за нее не оказалось наградных листов на Щурова и Жолымбетова — вычеркнул их Афонов и как по сердцу мне чиркнул. Для него неважно, что эти бойцы много раз были ранены и кровью своей заслужили награду.
— Исправим, — сказал Сердюк и написал на донесении Наумова одно слово: «Оформить».
— Не все так быстро можно исправить, товарищ генерал. Я тоже высоко ценю Афонова как боевого офицера. Но есть у него нехорошая черта — выделять себя: то, что он делает, якобы, куда важнее сделанного другими, — и не говорите, пожалуйста, о прошлых боях, все значительное началось с появлением его. Но как не может быть счастья одного человека без участия других, так не может быть законченного общенародного дела без ранее сделанного.
— Уже философия…
— Следовало бы сказать и о том, товарищ генерал, что Афонов смотрит на войну узко — разгромить, уничтожить врага. Но ведь он советский полковник и должен видеть военно-политическое значение нашей борьбы. Об этом, разумеется, надо говорить с самим Афоновым.
— И тихонько поладите для пользы дела. Впереди — серьезные бои.
— Гарзавину надо убрать из дивизии, — твердо заявил Веденеев. — Простое решение вопроса.
— Простое, да не мудреное. Выгоним человека, он обидится. Мне перед ее отцом неудобно, — помялся Сердюк. — Я вас, товарищ Веденеев, очень понимаю. Семью потеряли, а тут…
— Моя боль при мне, товарищ генерал.
— Э нет, — посуровел Сердюк. — Вы противоречите себе. Сказали: военно-политическое значение… Сколько людей в немецкой неволе… Разве о них болеют душой одни родные и близкие? Всего нашего народа боль.
«Ты прав, конечно. Ты не генерал от инфантерии, а генерал от народа», — с удовлетворением подумал Веденеев и сказал:
— И все же Гарзавину надо отправить к отцу. Пусть она обижается на себя. Работает кое-как, не умеет укола сделать. Меня беспокоит то, что все это может кончиться плохо: Афонов добьется своего, вмешается Гарзавин…
— Да, да, — промолвил Сердюк и подвинул к себе лист бумаги.
Он написал в сануправление просьбу: отозвать лейтенанта медицинской службы Гарзавину Е. В. в свое распоряжение — это работник низкой квалификации и дисциплины. Он поставил в известность фронтовое медицинское начальство, что у вышеуказанного лейтенанта есть отец, генерал Гарзавин — командир танкового корпуса, входящего в состав фронта, и целесообразнее к нему направить дочь для прохождения дальнейшей службы.
— Точка! — сказал Сердюк и заклеил конверт.
Комдив посчитал более удобным послать эту бумагу не обычным путем, через штабы, а, во избежание лишних разговоров, отдать майору из политуправления, который привез в дивизию немца — напарника Майселю и сегодня должен возвратиться. Майор вручит письмо, кому оно адресовано.
6
Фронт лег громадной тяжелой подковой, охватив Кенигсберг. На юге шип ее вонзился в побережье залива Фришес-Хафф — здесь сосредоточивались главные силы Одиннадцатой гвардейской армии. Восточнее города, от реки Прегель и дальше, по изгибу расположились войска Пятидесятой армии. На севере мощный шип этой подковы составляла ударная группировка Сорок третьей армии, справа к ней примыкала Тридцать девятая армия, которая вместе с Пятой была нацелена против немецкой оперативной группы «Земланд».
Южнее Кенигсберга местами еще шли бои с противником, прижатым к заливу.
Генерал Гарзавин с утра и до позднего вечера носился на «виллисе» из бригады в бригаду, и всюду, за ним следовала автомашина с будкой, над которой раскачивался прут антенны с ершистыми усами на конце. В машине у аппарата сидела радистка. Гарзавин всегда называл ее просто Ниной, а она его при людях — «товарищ генерал», наедине по имени и отчеству.
Вернувшись к себе, Гарзавин увидел дочь. Это удивило его.
— Ты не ожидал меня? — сказала Леночка, поднявшись с дивана.
— Да. В такое время…
— А я насовсем приехала.
Это его не обрадовало.
— Почему? Разве там стало плохо?
— С отцом лучше. Я тебе, папка, завтра все расскажу. Устала за дорогу — на попутных пришлось.
— Надеюсь, с Сердюком рассталась по-хорошему?
— Не удалось поговорить. Он все время занят, — неопределенно ответила Леночка и зевнула. — Спать хочу.
— Поужинаем сначала.
Отец вызвал ординарца, сказал насчет ужина, умылся и сел за стол. Леночка смотрела на него и думала:
«Какой он у меня статный, представительный! И красивый. Я в него выдалась. Мать тоже была красивой и вдруг как-то сразу постарела и подурнела».
— О чем грустишь? — спросил отец.
— Мать вспомнила.
— Да-а… — протянул он и замолчал.
— Прошлое вспомнилось, — добавила Леночка.
Когда-то, еще задолго до войны, они жили в Ленинграде все вместе: отец, мать и Леночка. Еще была бабушка, мать отца, она жила отдельно. Отец носил военную форму. Он уехал в Москву учиться в академию, сначала наведывался домой часто, потом реже и реже. Бабушка, приходя, упрекала маму за то, что у нее есть «друг». Это было мамино слово. Мама была тоже очень красивой, всегда нарядной. Леночка восхищалась ею и думала, что друг — это очень хорошо. Однажды отец приехал суровый, неразговорчивый. Тогда Леночка услышала слово «развелись» и подумала: это относится к ней, потому что бабушка забрала ее к себе, а отец уехал служить в армию.
Мама по праздникам навещала Леночку и жаловалась на работу — очень много приходится работать. Бабушка смеялась и сердилась: «Ври, ври! Замуж бы лучше выходила, пока молода. А ребенка не трогай, недостойна…» Леночка чувствовала обиду за мать, которую посылают «замуж». Но ей нравилось, что бабушка учила ее всюду — в школе и ребятам на улице — говорить: «Я дочь майора Гарзавина». Она так и говорила.
И вот началась война. Когда немцы стали подходить к Ленинграду, бабушка не захотела никуда уезжать — «Здесь много прожито и пережито, здесь и умру». А Леночку разрешила маме забрать с собой, и они уехали в Алма-Ату. Мать и здесь нашла «друзей».
Леночка повзрослела, и понятней стало то, что она видела и о чем слышала.
Радио передавало, и в школе говорили о героизме наших воинов на фронте. Ребята-одноклассники загадывали, когда их возьмут в армию, мечтали о подвигах. А вечерами у матери собирались гости, веселились за столом, разговор шел о том, кто выгоднее обменял продукты и что почем на базаре. Слушать было противно, и как-то вечером Леночка, не выдержав, бросила с презрением.
— Бессовестные люди!
Все стихли и посмотрели на мать. Она смущенно заулыбалась гостям:
— Не принимайте всерьез…
Гости склонились над тарелками. А Леночка, возмущенная, с разгоревшимся лицом, продекламировала — только четыре строки:
Эффект получился совсем неожиданный. Гости положили вилки, ложки на стол, и… — раздались хлопки аплодисментов. Мать сказала:
— Леночка мечтает о фронте. А ей в артистки пойти бы.
Гости охотно согласились:
— Несомненные способности.
— К тому же — красавица.
— Продекламируй нам, Леночка, еще что-нибудь.
— Фальшивые вы… Как не стыдно! — крикнула она и выбежала за дверь.
Вскоре после этого приехал отец. Погоны полковника, ордена. Он приехал всего на два дня и только ради дочери.
Они сидели в парке и говорили о том, как ей быть. Отцу очень не нравилось, что она живет с матерью. Леночка сказала:
— Поеду с тобой на фронт, хоть санитаркой.
Отец не согласился — молода. Договорились так: Леночка поступит в медицинское училище, потом можно и на фронт. Отец разыскал в Алма-Ате эвакуированную сюда с Украины семью своего фронтового товарища полковника Сердюка, и Леночка поселилась у Сердюков. Она окончила училище и военные курсы. Отец не решался взять ее к себе — отдельную танковую бригаду то и дело перебрасывали с одного участка фронта на другой, и дочери с непривычки придется труднее, чем в медсанбате стрелковой дивизии. Он списался с полковником Сердюком, попросил его взять Лену в свою дивизию.
Вот каким образом она оказалась в дивизии Сердюка. Отец давно уже стал генералом, командует корпусом, а почему-то не берет дочь к себе. Леночка приехала к нему без приглашения.
Тонко прогудел телефон, Гарзавин взял трубку. Звонил командир стрелкового корпуса генерал Гурьев, просил выручить полк Булахова, атакованный немецкими танками.
— Булахову надо помочь, — сказал Гарзавин. — А танки какой дивизии? «Великая Германия»! Тогда тем более. Сколько я людей и машин потерял в схватке с этой дивизией… И каких людей! Да, может быть, и не в счете дело. Но у генерала есть здесь… — Гарзавин ткнул рукой себе в грудь. — В моих жилах часть кавказской крови. Не смейтесь, Степан Савельевич, а то положу трубку. Сейчас, сейчас, вызываю штаб.
Отдав нужные распоряжения, Гарзавин сказал ординарцу:
— Попроси сюда старшего сержанта Малевич. Дочь надо устроить.
Леночка не поняла, зачем нужен какой-то старший сержант! Мужчина покажет ей, где спать…
Вошел не он. В военной форме вошла девушка, курносенькая, с острыми скулами и коротко остриженными прямыми волосами. Она доложила:
— Товарищ генерал, сержант Малевич по вашему вызову…
— Не сержант, а старший сержант, — строго поправил генерал.
— Прошу извинить. Не привыкла еще.
— Просьба к вам, старший сержант: возьмите к себе переночевать мою дочь. Мне предстоит много хлопот. Завтра устрою ее. Вместо вас у рации пусть дежурит Калачев.
— Есть, товарищ генерал. — Девушка приветливо улыбнулась Леночке. — Идемте.
Впервые Гарзавин назвал радистку не по имени: рядом находилась дочь, смущавшая его. Но сейчас он думал уже не о ней, а о предстоящем ночном бое и ждал доклада из штаба, как выполняются отданные приказания.
* * *
Полк Героя Советского Союза Булахова с ходу занял деревню недалеко от шоссе. Здесь предстояло готовиться к штурму Кенигсберга.
Наступил вечер. На земле лежал туман, устойчивый и такой густой, что его, казалось, можно брать руками. Гвардии полковник выдвинул к шоссе батарею пушек и выслал разведку. Вскоре вернулись двое разведчиков и доложили:
— На шоссе показалась большая колонна, идет в сторону Кенигсберга.
— Чья колонна?
— Не разглядели. Туман. Нам приказано срочно предупредить. Командир взвода с остальными — там.
С биноклем в руках гвардии полковник вышел на окраину. Колонна сквозь туман различалась смутно: впереди, кажется, два танка, за ними автомашины с пушками на прицепе. Отослав связного в штаб с приказом готовиться на всякий случай к бою, выдвинуть все орудия, Булахов один прошел узкой колесной дорогой к шоссе, остановился у дерева, прислонившись к мощному стволу, и поднял бинокль. И тут послышался легкий шум мотора. Из тумана выплыла, совсем недалеко, немецкая машина «опель» серой окраски. Она шла по дорожке в деревню. Таких машин в наших войсках стало много, «опель» — не доказательство, что это немцы. Машина остановилась.
Из нее вылез, согнувшись, немецкий офицер с витыми погонами на шинели и в высокой фуражке. Хлопнув дверцей, он направился не спеша прямо навстречу Булахову. Либо уверен был, что тут свои, либо слабоват глазами — он не замечал человека, прислонившегося к толстому дереву.
А Булахов видел не только его. Он видел, что шофер склонил голову на руки, сжимающие руль, и больше в машине — никого.
Он без лишних движений опустил бинокль, который повис на ремешке, и расстегнул кобуру, вынул пистолет, не собираясь пока стрелять: немецкий офицер окажется в безвыходном положении, поднимет руки, и встреча кончится мирно. Булахов сказал тихо, чтобы слышал только офицер:
— Хендэ хох!
Словно ударившись о что-то головой, немец вздрогнул, остановился. Булахов успел заметить, что он не молод, судя по погонам, кажется, полковник, у него дряблые щеки, почти седые брови, и что он сильно испугался — острый кадык судорожно дернулся вверх, нижняя губа отвалилась, обнажив редкие зубы. Он не поднимал рук, Булахов повторил команду, чуть возвысив голос.
Немецкий офицер торопливо схватился за кобуру пистолета, забыв о перчатке на руке — пальцы не смогли отстегнуть кнопку. Он сдернул перчатку, чтобы достать свой вальтер.
Противников разделяло малое расстояние — тут не промахнешься. Они были очень разные. Тридцатилетний советский полковник, высокий, кавалерийской выправки. Немецкий офицер старше годами, чуть горбился, но высокая фуражка с блестящим козырьком придавала ему вид бравый. Он еще не успел дернуть затвор вальтера, поставить на боевой взвод или сдвинуть предохранитель, и у Булахова была в запасе лишняя секунда. Возможно, немец одумается, бросит оружие? Ведь это не стычка на поле боя. Нет, он хочет сразиться один на один.
«Давай, фриц! — Булахова охватил тот молодой задор, когда забывается о смертельной опасности и все тело пружинисто сжимается, готовясь к удару. Но и распалившийся, он сохранял внешне спокойствие, и голова оставалась светлой. — У тебя пистолет, и у меня пистолет. Согласен даже устроить кулачный бой. Но только не хитрить—не на того наскочил. Ты готов насмерть драться? Давай! Лишь бы Николка не помешал».
Но Николка не мог быстро вернуться. И ничто не могло помешать поединку гвардии полковника Героя Советского Союза Булахову с немецким полковником кавалером рыцарского креста Рюдером, поединку случайному, но неизбежному.
Холодная капля упала с дерева за воротник, прямо на шею. Булахов уже не думал ни о чем, и времени на то не было. Он стерег каждое движение немецкого офицера. Оберст не решался стрелять навскидку. Он воровски, незаметно поднимал пистолет, прижимая его к боку. Нечто похожее на страдальческую улыбку наползало на его лицо. Он успел поднять вальтер на уровень груди и опоздал на какую-то долю секунды.
Легкий пистолетный выстрел вызвал громовое эхо. Пушки ударили по немецкой колонне прямой наводкой, и кинжальный огонь всего оружия обрушился на нее. На узком шоссе немцы не успели развернуться для боя.
Это была одна из воинских частей противника, прижатых к заливу, пытавшаяся вслепую проскочить к Кенигсбергу.
Непроглядная тьма с вечера накрыла деревню Годринен, занятую полком Булахова. Никто не отдыхал. В штабе вели подсчеты и расчеты: сколько потеряно и что надо бы получить перед штурмом Кенигсберга.
В одном из домов оказались гражданские люди. Замполит послал туда переводчика и штабного писаря Ольшана. Дом принадлежал помещице. Внизу, в большой комнате, со стен из тяжелых позолоченных рам смотрели старики в мундирах, сухие, строгие женщины с костлявой полуобнаженной грудью. Голые красавицы лежали на травке возле пруда. А под этой идиллической картиной на диване и в креслах расселись красноармейцы и ужинали, зажав в коленях горячие котелки. Тут же оказались три русских паренька лет по семнадцати-восемнадцати. Ребята рассказывали о своем житье у помещицы.
— Кормила старуха всякой дрянью. Бить, правда, нас не били.
— У другого помещика было куда хуже. Одного нашего до петли довел, второго из ружья застрелил.
— Вас только трое? — спросил Ольшан.
— Поляки еще были. Они ушли.
— Где помещица? Показывайте.
Ребята и старший из красноармейцев, сержант, повели Ольшана наверх. Помещица и верно оказалась старухой, похожей на одну из тех, что были в золоченых рамах. Но одета победнее, в черном платье. На руках у нее никаких украшений.
Отвечая на вопросы, она терла платком виски и лоб. Муж ее давно умер. В хозяйстве — пять лошадей, коровы, свиньи, птичник. Земли — восемьдесят два моргена…
— Морген — это что такое? — спросил Ольшан у ребят.
— Говори, Заяц, ты все знаешь, — двое толкнули паренька, самого тощего, с цыпками на руках.
— Мера такая у них, — ответил тоненьким голоском Заяц, простудно шмыгая носом. — Это значит, сколько может человек вспахать плугом за один день или выкосить травы. Всего у нее гектаров тридцать. По-здешнему — много.
Немка, не понимая русского языка, подумала, что говорят о ее жизни и смерти, и стала уверять Ольшана и сержанта в своей безгрешности: у нее работникам жилось хорошо, и хотя был приказ всем эвакуироваться, она, как видите, не послушалась и осталась — никакой вины перед русскими за собой не знает.
Ольшан сказал по-русски:
— Куда бы ты побежала, карга чертова!
— Не гляди, что старая, — шепнул Заяц. — На лошади знаешь как ездит? Галопом.
— Спроси, есть ли в селе немцы, не прячутся ли с оружием, — сказал сержант.
Ольшан спросил и перевел ответ:
— Говорит, не знаю о таких. Она просит русских солдат не трогать в зале картин, не портить их — это портреты предков.
— На кой они нам, — сказал сержант. — Идемте.
— Хитрая и вредная старуха, — покрутил головой Ольшан. — По глазам вижу — злая. Верно, Заяц?
— Верно. За людей нас не считала. Сволочь старуха.
В штабе Ольшан доложил о русских ребятах и помещице — других немцев и вообще цивильных людей в селе, по- видимому, нет.
— Отправить ее завтра утром в тыл, — распорядился замполит. — Здесь воинская часть, передний край, и никого из гражданских лиц не должно быть. Пусть помещица перебирается со своими коровами и свиньями в другую деревню. Ребят надо отправить по дороге в запасной полк.
Вскоре в штаб прибежали эти самые три паренька, и Заяц, озабоченный и взволнованный, сообщил, что помещица исчезла и в конюшне нет верховой лошади и дамского седла нет.
— Я же говорил, что старуха здорово ездит, — добавил Заяц.
— А сержант наш где?
— Там остался. Они все до единого не спят.
А спустя час вдруг появились немецкие танки. Они ударили вдоль шоссе, смяли левофланговый батальон, приближались к деревне. Телефонная связь со штабом дивизии оборвалась.
— Нет же у нас никакого соседа слева! — негодовали офицеры в штабе полка.
— Пустое место. Помещица проехала к своим и сообщила.
— Влопались!
— Если перегруппировка частей, так поставили бы в известность.
— Бесполезны разговоры! — Булахов с ледяным спокойствием оглядел всех в штабе. — Ну, радист!ꓺ
— Не отзываются.
— Давай связь!
Танки уже ворвались в деревню. Мгновенные блестки выстрелов дырявили темноту — танковые пушки били по домам. Пулеметы густо поливали улицы. Горстка людей из левофлангового батальона отбежала к штабу. Возле крыльца, подогнув ноги, мешками лежали убитые. В дверях распластался ручной пулеметчик, готовый стрелять по пехоте, и рядом с ним — два офицера с автоматами в руках. Связной Булахова Николка вооружился гранатами. Начальник штаба и его помощники рассовывали по карманам бумаги. Пистолеты сунуты за борт шинелей.
Рядом загорелся сарай, пламя светилось в глазах Булахова. Наконец-то радист подал микрофон.
— Я окружен танками, их много. Вызываю огонь артиллерии на себя, — прокричал гвардии полковник.
— Кто там паникует? Это ты, Булахов? — голос, полный недоумения и все же знакомый — говорил заместитель командира дивизии.
— Булахов не паникует. Булахов требует. У нас не оказалось соседа слева. Неожиданная танковая атака…
— Какие танки, откуда?
— Немецкие танки, они возле штаба, — кричал Булахов, весь напрягаясь. — Вызываю огонь на себя.
Его переспрашивали о танках, и не оставалось времени повторять одно и то же и доказывать. Танки расстреливали дом, снаряды пронизывали кирпичные стены. Дальше оставаться невозможно.
Ход во двор есть? — быстро спросил Булахов.
— Есть. Но прямо в горящие сараи, — ответил связной.
— Сматывай рацию. Всем делать, как я.
Он снял шинель и накинул ее на голову, закрыв лицо. Все поняли, что Булахов пойдет через огонь, стали закутываться шинелями и плащ-палатками.
— А мы куда? — заикнулся несмело Заяц.
— Хотите быть бойцами… За мной!
В сарае уже обрушилась тесовая крыша, под ногами горело, и деревянные стены были охвачены пламенем. Кто-то вспомнил, что выход из сарая — в противоположной стене, и, невидимый, звал за собой с хрипом и кашлем. Нельзя открыть глаз. Люди сталкивались, падали, бежали наугад в крутящемся чаду, ударялись о горящие бревна, хватались за них руками, нащупывали дверь, не видели — кто убит, кто еще жив? И слышался лишь один голос, сдавленный удушьем: «За мной, сюда!ꓺ»
В трех метрах от этого сарая был другой сарай, такой же длинный. И он горел. Надо было только туда, опять в огонь, и где-то там искать выход, отойти подальше от дома, расстреливаемого в упор. И люди кидались в пламя — иного пути не было.
Немцы и подумать не могли, что русские пойдут в огонь, через горящие сараи, и дырявили, кромсали дом снарядами, потом вылезли из танков и пошли расправляться с теми, кто остался в живых.
А живые выбегали из охваченных пламенем сараев, все похожие на горящие охапки сена, выброшенные ветром, тут же падали на грязную землю, катались, чтобы погасить огонь на себе, и уползали в темноту, исчезали в ней.
Батальоны собрались в овраге к востоку от деревни. Сюда подходили бойцы, искали свои подразделения. Радист развернул рацию и вызвал штаб дивизии. И снова Булахов услышал голос заместителя комдива — недоумения уже не было.
— Я доложил седьмому. Быстрее вызывайте одиннадцатого, седьмой там…
«Одиннадцатый» — это командир стрелкового корпуса: «седьмой» — комдив — в штабе у генерала Гурьева. Булахов связался, доложил.
— Восстановить положение, — приказал Гурьев. — Понимаете важность этого пункта? Исходный рубеж…
— Понимаю, товарищ одиннадцатый. Если бы меня не подвел сосед. Мне нужна помощь. Очень серьезная.
— Будет помощь. Скоро! Я уже говорил с девятым.
Булахов приказал комбатам готовиться к бою. Как только подойдут танки и самоходки, посланные Гарзавиным, полк немедленно поднимется в атаку.
7
Поздно ночью Гурьев позвонил Гарзавину, сообщил, что Булахов вернул деревню, и поблагодарил за помощь. Гарзавин в ожидании звонка своего комбрига не ложился спать и испытывал потребность поговорить с Гурьевым о чем-то хорошем в противовес тревожному чувству, которое возникло с приездом дочери.
— Булахов — блестящий офицер, — сказал он в трубку и помолчал, слушая Гурьева, — Согласен. Блестящий — не то слово. Дореволюционное, старое. До войны, вероятно, вообще не мечтал быть командиром. Да, хорошо знаю его. Работал бы у себя в Сибири по гражданской специальности, участковым механиком, потом директором МТС или совхоза. Но — война! В сорок первом году он был лейтенантом, в сорок пятом — полковник. Немецкие генералы, планируя нападение на нас, предполагали, что вот такие оставят комбайн и трактор, возьмутся за винтовку, будут лейтенантами. Но чтобы — полковниками, способными умело командовать пехотой с танками!ꓺ Совершенно верно, в это они не верили и просчитались. Да, у нас всяких талантов много, но если война — выявляются военные. Ну, спокойной ночи, Степан Савельевич!
Едва Гарзавин положил трубку, как позвонил комбриг. Потери бригады незначительные. Противник разгромлен в Годринене наголову. Пожалуй, это остатки дивизии «Великая Германия».
Весть приятная, но Гарзавину что-то мешало радоваться. Ах, да, Лена!ꓺ В личной жизни, сложившейся хорошо, прочно, может появиться трещина: дочь приехала некстати, и как теперь быть с Ниной?
* * *
Он встал рано, хотя спал всего три часа. И, заслышав его шаги, в комнату вошла радистка.
— Здравствуй, Нина, — сказал Гарзавин; он только что умылся, был в одних брюках, без рубашки, с полотенцем в руках.
— Доброе утро, Викторин Петрович. Нам надо поговорить.
Было почти так, как и раньше, но слова «надо поговорить» насторожили Гарзавина. Он натянул рубашку, китель, пригласил Нину к столу.
— Садись. Ну что?
— Больше мы так не можем. Надо прекратить, — сказала Нина решительно.
— Нина, что ты! — в голосе Гарзавина были сожаление и некоторая растерянность. — Мы договорились, и слово мое твердо. Мы — муж и жена, и если бы здесь загс…
— Не в этом дело, Викторин Петрович. При чем тут загс? Я тебе верю. Но… Леночка нашла во мне подружку, во всем призналась, и вдруг я окажусь для нее в роли матери! Невозможно представить. Какая же я мать для нее? Разница — три года. Сестры-погодки, и вдруг — мать и дочь! Смешно и стыдно перед людьми. Нет, нет, необходимо прекратить.
— Но ведь ты будешь матерью нашего ребенка. Какой же выход? — совсем растерянно спрашивал Гарзавин, чувствуя себя бессильным, а сознание бессилия особенно отвратительно военному человеку, командиру — будто его хотят из-за нелепого случая разжаловать, по это несправедливо, и надо протестовать. — Подумай, Нина, вместе подумаем, как быть дальше?
— Уеду к родным. По приказу освобождают на пятом месяце беременности. Но ты должен постараться устроить раньше. Леночка не должна заметить…
— Подожди. О чем вы говорили вчера вечером? — спросил Гарзавин, запуская пальцы в густую шевелюру. — Все рассказывай.
И Нина рассказала все, особенно подробно о лейтенанте Колчине.
— Леночка мечтала встретить на фронте героя из героев. Конечно, она быстро разочаровывалась — люди как люди. Но вот молодой лейтенант из политотдела… Я Леночке сказала: а если ты ушла от своего счастья? Кажется, она сожалеет. Но возвращаться не хочет — ведь там были неприятности. А она самолюбива и горда. Гарзавина! —усмехнулась Нина. — Фамильная гордость!ꓺ Я должна уехать как можно скорее.
Нина встала, вытянулась, словно ожидая приказаний.
— Нет, — голос Гарзавина обрел прежнюю твердость, — не кончится. Я поговорю с ней.
— Только не выдавай меня. Она же возненавидит… Поговори, как будто ничего не знаешь.
— Разумеется.
— А теперь разрешите, товарищ генерал, приступить к исполнению своих служебных обязанностей, — по-военному обратилась Нина. — Я радистка, старший сержант — больше никто.
Генерал молчал, досадуя:
«Как это не вовремя! Скоро штурм Кенигсберга, нужно душевное равновесие, а тут личные осложнения. Их надо скорее разрешить». — Едем! — сказал он радистке.
В дороге Гарзавин старался углубиться мыслями в дела, он снова обдумывал положение в корпусе и те особенности, которые определят характер боевых действий при штурма крепости.
В Восточной Пруссии потеряно много танков. Корпусу дали десять тяжелых машин, столько же тридцатьчетверок вернулось в строй после ремонта. По количеству бронеединиц корпус правильнее называть бригадой, да и то неполного состава — боевых машин насчитывается столько же, сколько в отдельном танковом или самоходно-артиллерийском полку гвардейской армии. Но забот стало очень много. Раньше корпус придавался штабом фронта то одной, то другой армии и действовал в ее составе как единое целое. Теперь танки передаются стрелковым дивизиям и полкам, в полках — штурмовым батальонам. У танкистов получается двойное подчинение — общевойсковому командиру и танковому, а в ходе боя они подчиняются только общевойсковому офицеру. Необходима постоянная связь с командирами стрелковых полков и комбатами, и надо обеспечивать бой всех этих мелких танковых подразделений, разбросанных по стрелковым частям. В штабе корпуса возникают недоуменные вопросы…
Гарзавин остановился, увидев три танка. На траках машин — глина. Танкисты, как после боя, закопченные, с испачканными руками. Офицер доложил о своем взводе, о тренировке вместе со стрелками и назвался лейтенантом Шестопаловым.
— Задачу вам объяснили?
— Так точно, товарищ генерал. Действуем вместе с пехотой в штурмовом отряде.
— А можно, товарищ генерал, вопросик? — выступил вперед один из танкистов с хитрым прищуром глаз.
— Называйте себя и спрашивайте.
— Есть! Старший сержант Лептин. У нас, товарищ генерал, о чем беспокойство. Мы привыкли к быстроте. Вперед, жми, бей. А пехота, она тихоходная — теп, теп… Мы будем привязаны к ней. И вот, к примеру, выпадет такая ситуация — можно рвануть. Как тут действовать?
— Как прикажет командир стрелкового батальона, — ответил генерал.
— Уже говорено об этом, — покосился Шестопалов на Лептина.
— Пехота без нас не пройдет, — подал голос другой танкист.
— И мы без пехоты далеко не уйдем, — сказал Гарзавин, подумав, что танкистам не все ясно. — Бой в городе, на улицах, требует самого тесного взаимодействия. Командира стрелкового батальона знаете?
— Знаем. Гвардии майор Сумин.
— А кто командир полка?
— Гвардии полковник Булахов, Герой Советского Союза.
— Командиры хорошие. Им верить надо. Наши танкисты не раз выручали этот полк. А было и так, что полк прокладывал дорогу танкам. Кто из вас был на Немане? — Все промолчали, Гарзавин сказал: — Это вам следует знать.
В июле прошлого года танки и пехота двигались стремительно и вышли к Неману. Форсировать реку с ходу не удалось — мостов нет, на западном берегу у немцев крепкая оборона. Командир стрелкового корпуса генерал Гурьев выдвинул из второго эшелона полк Булахова, поставил задачу. Булахов, тогда подполковник, попросил об одном:
«Разрешите самому выбрать место форсирования». Ему разрешили. И он выбрал участок, где на середине реки были два островка.
Ночью саперы подтянули к берегу понтоны, артиллеристы — свои пушки. Я выдвинул танковый батальон. Многие из нас могли наблюдать, как действовали булаховцы.
Едва стало светать, к воде спустились двадцать человек. Каждый держал в приподнятой руке автомат. Это были отличные пловцы, отобранные из всего полка. От реки поднимался легкий туман, пловцы исчезли в нем и преодолели реку без всплесков.
Немецкие посты подняли стрельбу. А эти, двадцать храбрецов, рассыпавшись цепью, ударили из автоматов.
Тем временем один из стрелковых батальонов начал переправу вплавь. На заранее приготовленных плотиках стояли пулеметы и коробки с патронными лентами. С первым батальоном переправился и командир полка Он. не мешкая стал перетягивать свою артиллерию. Батарейцы, привязав веревки, тянули орудия по дну реки, сначала до островков, затем до берега. Когда немцы бросили в контратаку несколько танков, уже было чем встретить их. Саперы навели мост, двинулись танки. После этого и было присвоено Булахову звание Героя Советского Союза. Как видите, пехота проложила нам путь. А потом мы подоспели на помощь. Взаимная поддержка. Так что не забывайте, товарищи, о пехоте. Но от танкистов всегда требуется инициатива. И вы, старший сержант, правы. Если выпадет подходящая ситуация — вперед!
Лептин был польщен вниманием генерала, известного своей строгостью: «Сержант, а вполне свободно могу говорить с генералом». И начал пространно объяснять:
— Мне в таком большом городе не приходилось воевать, товарищ генерал, и вообще к городу не привык. Деревенский я, товарищ генерал. Родился, вырос и работал в деревне.
— Откуда вы?
— Уломский. «Зеленая Улома», говорят у нас, в Вологодской области. Ель да сосна — всегда зелено, летом и зимой.
Разохотившись, Лептин сказал бы еще что-нибудь о своей Уломе, но генерал не стал задерживаться, пожелал танкистам успехов и отошел к своей машине.
Разболтался, — упрекнул Шестопалов старшего сержанта.
— Дак он сам спросил, а я ответил, — оправдывался Лептин. — Каждому дорого родное место. Я Улому ни на какой город не променяю. А вы откуда родом, товарищ лейтенант? Давайте вот тут сядем да поговорим для знакомства. Наш взвод — по машине из разных рот. Экипажи — с бору да с сосенки… А может, завтра в бой? Пусть каждый о себе расскажет.
— Согласен, — лейтенант сел на хвойные ветки, рядом — остальные танкисты. — В прежние времена русские солдаты перед боем надевали чистые рубахи. Нам, танкистам, в чистом не быть. Давайте о себе выложим, без стеснения и расспросов — у кого что за душой. Потом легче в бой идти. Начинай, Лептин, — сказал по-простецки Шестопалов и закурил.
Лептин начал о той же Уломе, о своей деревеньке на берегу Уломского озера, о том, как мальчишкой сел на трактор, пахал землю; а однажды вздумал выдернуть с корнями высохшую черемуху в огороде возле дома, чтобы освободить место под картошку, — поломал трактор, и за это ему крепко попало. Он рассказывал, и в глазах его, обычно с лукавинкой, сейчас светилось простодушие человека, которому не в чем каяться. И другие танкисты, молодые ребята, вспоминали свои родные места и потом мелкие грешки, совершенные по молодости и простительные.
— Эх, братцы-кролики, незапятнанные души, теперь меня послушайте. — Шестопалов отбросил папиросу и промурлыкал:
Карты проклятые чуть не сгубили меня! Работал я на вывозке хлеба. В нашу автоколонну попали из городской шоферни ребята-озорь. Предложили сыграть в «очко». Я деньги просадил, и мне сказали: «Давай в долг». Проиграл еще. Один из шоферов, урка, не иначе, потребовал: «Поведешь машину в город, половину пшеницы ссыплешь — вот адресок — и выкручивайся, как хошь». Я ссыпал и засыпался. Суд, тюрьма, лагерь…
Война, услышали, началась, а мы лес рубим. В лагере я на машине работал, моего сроку до конца войны хватило бы, но решил смыть с себя грязь, хотелось, как все честные. Родину защищать. Подал начальству заявление: прошу направить на фронт, в самые жаркие бои, ничего не побоюсь, лишь бы вину искупить. Послали. В особый батальон прорыва. В первой атаке двух немцев заколол, одного гада застрелил. Но и сам получил пулю в бок. Точка была поставлена на моем прошлом. После госпиталя — курсы танкистов. Остальное — понятно?
— Понятно, — сказал Лептин. — А в каких боях вы потом?ꓺ
Шестопалов прервал его:
— Договорились — без вопросов, — он поправил шлем. — И прошу всех запомнить: нет прежнего Шестопалова. Ясно?
— Ясно, товарищ лейтенант. Всем ясно.
— Встать! — скомандовал Шестопалов.
* * *
При разговоре с танкистами то личное, что тревожило Гарзавина, ослабло, отступило. Перед ним были люди, которые пойдут скоро в бой, в первых рядах штурмующих. Они редко видят командира корпуса, им положительно все равно, что на душе у генерала, их занимал лишь предстоящий бой.
Иначе было при встречах со старшими офицерами. Гарзавину казалось, что этим уже известно о приезде дочери и в какое неловкое положение он попал. Генерал нервничал, в штаб корпуса приехал злой. У штабных офицеров была масса дел, как всегда перед крупной операцией. Но занятые по горло, они неизменно внимательны к начальству. Они, конечно, знали о взаимоотношениях между генералом и радисткой Малевич, однако ошибочно полагали, что тут просто фронтовая вольность. Это бывает, и между собой они не осуждали его, а радовались: характер у генерала стал заметно мягче.
Когда Гарзавин просматривал схемы, один из штабных офицеров сказал:
— С нашим корпусом получилось, как с тем заводом в песенке: «И по винтику, по кирпичику…»
Тут был намек на то, что почти все танки отданы стрелковым частям, в непосредственном подчинении командира корпуса остается лишь резервный батальон, который в ходе боев исчезнет — машины уйдут на восполнение потерь, туда же, в штурмовые отряды, — и генерал останется без войска.
— В сущности, корпуса нет, даже бригады нет, — разглагольствовал другой штабист. — Мы все равно, что кавалеристы без лошадей, летчики без самолетов.
— В штурмовых отрядах создаются парторганизации из коммунистов-стрелков, артиллеристов, танкистов, саперов. Руководить ими будут, разумеется, парторги стрелковых полков, политотделы дивизий. Наш политотдел как бы организационно отъединен от своих коммунистов.
— Ну это вы напрасно говорите. Однако по сути у нас нет самостоятельного соединения.
Это надоело слушать, и генерал вспылил:
— Прекратить подобные разговоры! Мы все будем находиться там, где наши танки, наши люди. Словопрения запрещаю!
Гарзавин сказал бы еще более резко, но вошла радистка. Она доложила:
— Товарищ генерал, вас вызывал штаб армии, но рация перестала работать. Непонятно, что случилось. Вот как! — загремел генерал. — Я жду очень важного сообщения, а у вас рация отказала. Чтобы через пять минут работала. Идите!
Штабные не могли не подумать: у генерала со своей радисткой все кончено и теперь он опять будет с ними крут, как прежде.
Не дождавшись доклада о том, что рация заработала, генерал сам пошел к машине-будке. Вернулся он, стремительно шагая, радистка — за ним. С порога объявил:
— Вышедшие из строя танки в штурмовых отрядах будут заменяться не за счет нашего резерва, а самоходками отдельного армейского полка. У нас нет резервного батальона. Запомните это! Есть группа танков прорыва, она усиливается тяжелыми артсамоходами. Группа прорыва! — воскликнул он грозно и с душевным ликованием. — Потребуется — сам поведу. Быстро подготовить радиограмму: «Принято к исполнению». И сейчас же мне точные сведения: сколько бронеединиц в группе прорыва, расчет обеспечения, когда будут собраны все тяжелые машины, где, — генерал подошел к карте и указал: — Вот здесь.
Штабисты лихорадочно взялись за работу. Радистка с листком бумаги ушла и скоро, вернувшись, доложила, что радиограмма передана.
Гарзавин выслушал ее и сказал:
— Едем!
Он был доволен. Его идея создать группу танков прорыва одобрена. Такая группа будет, будет!
8
В темноте беззвездной ночи, выбирая в лесу глухие места, три немца медленно шли к дороге Пиллау—Кенигсберг. Обер-лейтенант, унтер-офицер, третий в офицерской шинели, безрукий, с пустым рукавом, — они не разговаривали друг с другом, часто останавливались и прислушивались. Доносился шум моторов, непрерывный шелест — по асфальту катились автомашины и пушки с резиновыми покрышками колес, часто и вразнобой шлепали сапоги.
Три немца увидели просеку, они перешли железную дорогу. Дальше было шоссе. Там двигались войска, по интервалам различались подразделения. Путники очистили сапоги от полевой грязи и листьев. Тот, что был без руки, произнес тихо:
— Листья родины…
— Сентиментальность, — сказал обер-лейтенант, старший группы. — Я не пруссак.
Безрукий отбросил горсть увядших прошлогодних листьев.
Они выбрали, побольше интервал между подразделениями и неторопливо пошли в сторону Кенигсберга. Их нагоняла следующая колонна. Впереди — два офицера. Они приближались Гауптман и лейтенант. Взгляды выжидательные, настороженные.
— Как собаки с двух соседних улиц, — прошептал обер-лейтенант. — Сошлись, не кидаются друг на друга, ждут, которая начнет первой, поводят носами. Затем — драка или встреча кончится знакомством и миром.
Он первый небрежно приветствовал офицеров, те ответили с той же фронтовой небрежностью.
Все пошли вместе, перед колонной. Обер-лейтенант счел нужным объяснить, что их полк прибудет из Курляндии в Пиллау завтра, они, двое, посланы вперед квартирьерами, унтер-офицер от службы снабжения. Третий товарищ — попутчик, недавно из госпиталя и хочет проведать родных в Кенигсберге.
Это сообщение ничуть не заинтересовало офицеров, возглавлявших колонну. Гауптман, не брившийся дня три, все поглядывал на унтер-офицера, у которого на одном боку висела объемистая фляжка, на другом — термос в чехле, видимо, с кофе. Простуженным или пропитым голосом он заговорил:
— Говорят, в Кенигсберге можно пожить неплохо.
— На что вы намекаете, господин Гауптман? — спросил обер-лейтенант, и гауптман не стал скрывать.
— Приходилось слышать, — прохрипел он, — что в Кенигсберге шнапс в ходу, как деньги. И есть приличный бордель для офицеров.
— Насчет борделя ничего не скажу — я брезглив и опасаюсь. Но если шнапс так всемогущ, то мы поживем. Наш унтер-офицер уверяет, что в интендантских складах есть у него знакомый по старой службе.
Небритый завистливо вздохнул и опять посмотрел на фляжку.
— Позвольте спросить, господин обер-лейтенант, что у вашего унтер-офицера во фляжке?
— В данном случае не шнапс.
— А что же?
— Отличный французкий коньяк.
— Да! — глухо воскликнул гауптман. — А нельзя ли оценить его качество? К тому же — скверная погода.
— Можно. Ради встречи и знакомства.
Они свернули с шоссе, пропуская мимо себя солдат. Обер-лейтенант вынул из кармана раздвижной металлический стаканчик, и у каждого имелась такая походная, очень удобная посудинка. Унтер-офицер отвинтил колпачок у фляжки, налил. Все назвали свои фамилии.
— Превосходно! — прохрипел гауптман Хён.
— Коньяк что надо, — сказал обер-лейтенант Майсель. — Унтер-офицер Штейнер, выжимайте до капли. Надо выпить за лейтенанта Бухольца — он оставил руку в госпитале и простился с военной службой.
Прикончили коньяк и пошли дальше. Разговор оживился. У гауптмана пропала хрипота, но голос дребезжал.
— Есть и у меня в Кенигсберге знакомый, служит в штабе корпуса. Переписывались, да что толку! Он держится за теплое местечко, дрожит, и ничего я не жду от него. Штабные офицеры смотрят на нас свысока, мы окопные псы.
— Все же повидаться с ним захотите, конечно, — сказал Майсель.
— Попытаюсь, — гауптман потрогал рукой щеки. — Дадут ли время привести себя в порядок.
— У меня в штабе корпуса тоже есть небольшое дело. Наш полковник — дальний родственник генерала Вартмана. Поручил передать лично генералу письмо. Вероятно, что- нибудь семейное или просьба. Завтра вечером я вернусь в Пиллау встречать первый батальон и штаб полка. Следовательно, днем надо как-то повидать командира корпуса. Вот еще заботы! Но поручение полковника — приказ. А что в письме, не мое дело. Служи и знай свое место, не так ли?
— И лучше не думать, — поддакнул гауптман. — Мы окопные псы.
Колонна прошлепала сквозь весь Кенигсберг и остановилась у комендатуры, находившейся в восточной части города. Гауптман, командир батальона, царапнул заросшие щеки, чертыхнулся морщась и отправился докладывать. Было около трех часов ночи. Солдаты стояли прислонившись к стенам домов. Обер-лейтенант прохаживался по улице, что-то обдумывая, иногда позевывал, и его длинное лицо делалось еще длиннее. Вернувшись, гауптман собрал своих офицеров и объявил, что батальон сейчас же направляется в Понарт и завтра вечером займет оборону южнее этого пригорода. Батальон поведет начальник штаба лейтенант Хильман, а он, гауптман, с одним взводом останется здесь, дождется обоза, завтра получит на складе боеприпасы, продукты и к вечеру будет в Понарте. Начальник штаба, тот самый лейтенант, вместе с которым был распит коньяк, подал команду на построение.
— Спросил в комендатуре, где мне остановиться, — ворчал Хён, повернувшись к Майселю. — Указали вон на те развалины. Будто ничего лучше нет.
— Ночь мы проведем вместе, — решил Майсель. — А утром займемся делами.
Они повернули назад и остановились у разрушенных домов — большой жилой квартал был разворочен английской авиацией еще в августе прошлого года.
— Пустырь загаженный, — плевался обер-лейтенант. — Ступить негде…
Нашлось подвальное помещение, не пострадавшее от бомб. Солдаты зажгли спиртовые плошки. Хён поглядывал на термос, который был у унтер-офицера: с удовольствием глотнул бы кофе. Но Майсель словно не замечал его взглядов. Пожевали галет и легли спать.
Начиналось мглистое утро, когда они проснулись — не потому, что выспались, а холод заставил подняться. Солдаты раздобыли воды, подогрели ее, и офицеры достали бритвенные приборы. Хён собирался в штаб корпуса к дежурному офицеру и заодно навестить своего давнего приятеля.
— И мне надо бы с вами, но время слишком раннее, — сказал Майсель.
— Да. Генералы утром долго нежатся в постелях, потом пьют кофе.
Взгляд гауптмана, трезвый и угрюмый, остановился на безруком человеке в офицерской шинели, но без знаков различия, неразговорчивом и державшемся отчужденно.
— Извините, я больше не могу разрешить вам находиться в расположении моего подразделения. Вы не военнослужащий.
— Я понимаю. — Бухольц взял свой вещевой мешок. — Сейчас пойду на почтамт. Должно быть письмо на мое имя. Я не знаю адреса родных.
— И еще. Господин обер-лейтенант, — Хён посмотрел на Майселя исподлобья, — почему вы не пошли ночью в комендатуру? Там выразили удивление.
Майсель шагнул к Хёну.
— Господин гауптман, прошу прощения за резкость, но я никому не поручал докладывать обо мне. Я нахожусь в должности командира батальона и знаю свои обязанности. Никогда бы я не пошел на доклад в таком безобразном виде, в каком были вы. Лучше выговор за опоздание. Вот так должен выглядеть немецкий офицер на докладе! — обер-лейтенант вытянулся, гладко выбритые щеки сияли, глаза остро смотрели из-под опущенного козырька фуражки. — Теперь можно и в комендатуру. Но после того, как попрощаюсь с другом. Мало мы были вместе, узнали очень много. Унтер-офицер, два стаканчика!ꓺ
Штейнер открыл термос, и гауптман повел носом, втянул воздух — пахнуло коньяком, а не кофе. Ни Хёна, ни своего унтер-офицера не пригласил обер-лейтенант выпить при расставании с безруким.
— Будь счастлив, Томас!
— Будь здоров, Людвиг!
— Я оставлю на главном почтамте тебе письмо.
Они обнялись. Безрукий Томас Бухольц ушел. У гауптмана опять появилась хрипота, он откашлялся.
— Я разыщу в штабе знакомого офицера, спрошу, когда удобнее повидаться с генералом. До свидания, господин обер-лейтенант!
— Мы встретимся здесь через час, — сказал Майсель таким тоном, будто не нуждался в содействии гауптмана.
Вернувшись, гауптман застал обер-лейтенанта и его унтер-офицера за работой — они заполняли бланки требований на продовольствие, боеприпасы, горючее. Хён был доволен: удалось разыскать знакомого офицера, встреча получилась дружеской.
— Он уже майор, — сообщил Хён не без зависти. — А вот нам, господин обер-лейтенант, не везет. Кстати, неприятная для вас новость. Слышал разговор: штаб корпуса, вероятно, ночью уезжает из Кенигсберга, и в связи с этим вряд ли удастся вам повидать генерала Вартмана.
Эта новость так поразила обер-лейтенанта, что он долго не мог слова вымолвить, растерялся, несмотря на обычную свою выдержку и, судя по наградам, смелость. Будто он появился в Кенигсберге не квартирьером от своего батальона и полка, не по службе, а ради личного письма своего командира с какой-то просьбой к генералу — личной или касающейся полка, но теперь это письмо теряло свое значение, поскольку весь корпусной штаб передислоцируется. «Карьерист, должно быть, этот обер-лейтенант, — подумал Хён, — несомненно карьерист и подхалим: услужливость превыше службы».
— Куда переезжает штаб корпуса? — спросил Майсель, тяжело приподняв длинную голову.
— На запад, в оперативную группу «Земланд» или совсем из Восточной Пруссии, точно не знаю. Да бросьте вы расстраиваться из-за этого письма!
— Какое там к черту письмо! — вспылил вдруг обер-лентенант. — Я с болью думаю о Кенигсберге. Что же выходит? Мы ослабляем оборону города.
— По-моему, ничуть, — сказал гауптман. — Зачем здесь два крупных штаба? Все войска будут подчинены непосредственно коменданту крепости генералу от инфантерии Дату. Одно командование — больше порядка.
— Пожалуй, это верно. И мне меньше забот.
— И не будем терзать мозги, не нашего ума дело — почему да как? Сегодня совещание офицеров Кенигсбергского гарнизона. Приглашают всех офицеров, от командира батальона и выше. Там объяснят.
— Значит, мне надо быть, — оживился обер-лейтенант. — Я исполняю обязанности командира батальона вместо заболевшего майора Веннера и представляю здесь боевой офицерский состав своего полка. Но как с пропуском?
— Это трудно. Вас не может быть в списке.
— Есть знакомый майор, — напомнил Майсель Хёну. — Знаете что, господин гауптман, мне думается и не без основания: в предстоящем сражении нам стоять плечом к плечу, наши батальоны будут рядом. Фронтовая дружба — великое дело, ее надо закрепить. Унтер-офицер! — подозвал Майсель Штейнера с термосом, и гауптман радостно крякнул.
Все школы и многие другие здания были превращены в лазареты, оттуда выходили калеки, их не обещали эвакуировать — армия рассчиталась с ними, для гитлеровских властей они были обузой. Сколько их бродило по улицам Кенигсберга в поисках знакомых или просто угла, где бы можно приютиться. Бухольцем никто не заинтересовался: безрукий даже в фольксштурм не годен.
Поглядывая на номера домов, Томас отыскал нужный, поднялся на второй этаж. После звонка дверь открылась. Мужчина в домашнем халате отступил в изумлении на шаг и остановился. Гость вошел, захлопнув дверь.
— Томас, неужели это ты?! — воскликнул хозяин.
— Густав!ꓺ
Братья обнялись. Томас мог сделать это лишь одной рукой.
Они были похожи, оба черноволосые, сухощавые, но Густав старше лет на шесть-семь.
— Каким образом оказался здесь? — таков был первый вопрос, и он означал, что старший брат больше удивлен и озадачен, нежели обрадован.
— А где Гита, где маленький Эрнст? — не отвечая, Томас оглядывал квартиру.
— Нет Гиты, — упавшим голосом сообщил Густав. — Погибла. В прошлом году. При налете английских бомбардировщиков. Я не мог написать тебе. Из воинской части ответили, что ты пропал без вести. А Эрнст… Он уже не маленький. По военному времени. Исполнилось шестнадцать, и его зачислили в фольксштурм. Но скажи, как ты пробрался сюда?
— Тебе сейчас на работу? — опять не ответил Томас, — Ты — на прежнем месте?
— Только что пришел с завода. Работал ночью. Днем — шеф с моим помощником. Вот — собрался позавтракать, — показал Густав на скудный стол. — Присаживайся. Есть бутерброды с овощной икрой, кофе. Давай помогу снять шинель. Рука — совсем, по плечо… Да-а. И все же это лучше, чем… Садись, ешь и рассказывай.
— Прежде я должен кое о чем спросить тебя, Густав, — Томас взял с тарелки тоненький ломтик хлеба, намазанный баклажанно-капустной кашицей. — Ты, конечно, в партии?
— Конечно. Иначе я не был бы главным инженером крупного завода.
— Крупного подземного завода боеприпасов? — хотел Томас узнать поточнее.
— Не только боеприпасов. Мы вырабатываем особые взрыватели. Но зачем ты сразу о таких делах?
— Не удивляйся, — сказал Томас. — Видишь ли, фронтовики стали очень любопытны, они хотят знать все, что происходит на родине, говорят друг с другом напрямик, если хорошо знакомы. Поэтому не удивляйся. Мы братья, и откровенности должно быть больше. Сколько рабочих на вашем заводе?
— Около пяти тысяч.
— Все немцы?
— Нет. Есть французы, поляки. Даже русские, но не из военнопленных.
— И завод не пострадал при налетах английской авиации? Хотя он ведь под землей.
— Не в этом дело. На территорию нашего завода не упала ни одна бомба.
— Вон что! Какие же объекты они бомбили? Я вижу: город порядком разрушен, — кивнул Томас на окно. — Это не от русских снарядов и бомб: развалины старые. У англичан была какая-то цель.
— Жилые кварталы, порт и гавани. Гита погибла, когда шла домой.
Братья помолчали. Потом Томас сказал:
— Порт и гавани — дальний прицел. Англия — морская держава.
— Да. И я понял: эти бомбежки мало помогли русским. Но рассказывай же о себе, — попросил Густав.
Томас медленно потянул кофе, отставил чашечку.
— Горько вспоминать, трудно словами передать. Раненый, я валялся в лесу около Минска. Раненный в руку и бедро. Взяли в плен. Руку спасти было невозможно. Я скрыл, что перед войной получил образование инженера. Просто случайно оказался командиром саперного батальона. Русским требовались рабочие руки — восстанавливать города, которые мы разрушили. Но что я мог сделать одной рукой? А кормить меня даром не стали и освободили. И я пошел домой… Ты мне не веришь?ꓺ
Густав смотрел на брата с явным недоверием.
— Пошел домой… Через линию фронта… Так было или не так, больше никому не рассказывай об этом. Какие у тебя документы?
— Документы настоящие. Выписаны нашим дивизионным лазаретом, который целиком попал к русским. Медикаментов в лазарете не осталось, и наши врачи работали при русском госпитале, лечили своих раненых. Документы мне выписаны задним числом, до окружения, в них сказано только о руке. Разве это не похоже на правду? Я говорю тебе, как брату.
— Зачем ты пришел в Кенигсберг?
— А что? Здесь живет мой брат. Я настоящий, хороший немец, Густав, и потому пришел сюда.
— Кенигсберг скоро может превратиться в кладбище, — сказав Густав, понизив голос. — Русские будут брать его штурмом, они же рядом.
— Я разделю участь всех, — спокойно промолвил Томас. — Но можно и спастись. У тебя, в подземном заводе. Это же отличное убежище.
— Это готовая могила, — нагнувшись над столом, прошептал старший брат.
— Как так? Не понимаю.
— Все поднимется в воздух…
— Взрыв! С пятью тысячами людей?!
— Их наберется в два раза больше. Во время бомбардировки люди, ничего не подозревая, устремятся туда… Могила будет, уверяю тебя. Но это большой секрет.
— А… ты как же?
— Я, шеф, другие специалисты будут предупреждены. Нас эвакуируют.
— Можно еще кофе? — попросил Томас. — Только погорячей.
— Сейчас подогрею.
Густав ушел на кухню. Томас сидел крепко стиснув зубы.
«Ведь так — не один завод, все подготовлены. Нам говорили. Поверить было трудно. Какой кошмар! Но и на другие заводы посланы наши люди. Мне надо действовать».
Брат поставил перед ним кофе. Томас спросил:
— А нельзя ли предотвратить?ꓺ
— Невозможно. Есть вещи, о которых нам с тобой лучше не знать и не вмешиваться, — бесполезно.
Томас задумчиво смотрел на брата. Образованный, пожилой, с большим жизненным опытом человек и говорит: «Лучше не знать».
— Но что же делать, если признать бессилие?
— Остается верить.
— Во что, кому? В провидение, в перст божий?ꓺ
— И в фюрера.
— Да-а… — Томас достал табакерку и принялся свертывать одной рукой сигарету. Брат предложил готовую, фабричную, сигарету. Томас отказался. — Докурю свое, что есть… И оставим пока теорию. Иметь достоверные сведения о подготовленном взрыве и практически ничего не предпринять для спасения людей, как это называется? Что ты скажешь, интеллигентный, гуманный человек, у которого убили жену и сына-подростка отправили умирать?
Густав не выпускал изо рта сигареты, дымил.
— Пусть гибнут и другие. Так, что ли? — добивался ответа младший брат.
Старший ткнул сигарету в пепельницу.
— Я не знаю, где подведены провода, но, надо полагать, к складу взрывчатки или к складу с готовыми боеприпасами.
— Кто нажмет кнопку?
— Не знаю. Это могут сделать и не здесь, а в Берлине.
— Возможно ли?
— Кенигсберг имеет прямую связь с Берлином. Многожильный толстый кабель протянут по дну моря. Догадываюсь, что один провод проложен под землей к нашему заводу во время ремонта канализационной системы. Наблюдали эсэсовцы. Слышал, что-то подобное было и возле других заводов.
— Конечно, было. Теперь признайся, Густав, как должен поступить настоящий немец?
— Настоящий немец выполняет приказ. Остальное его не касается.
— Я так и думал, — кивнул помрачневший Томас. — «Вот к чему ты пришел, доверившись слепо фюреру». — Он не сказал этого брату и попросил: — Устрой, пожалуйста, меня на работу к себе, в один из цехов. Не обязательно на должность инженера. Я научился кое-как писать левой рукой. Мне подошла бы работа, например, по контролю за вентиляцией.
— Не собираешься ли ты искать провод? — спросил Густав подозрительно. — Послушай, а не послан ли ты сюда русскими? Имей в виду, я не хочу погибать в гестапо. Я рассказал тебе все честно, признайся и ты.
Брат поднялся со стула.
— Клянусь памятью отца и матери… — в волнении Томас сделал паузу. — Клянусь, что я не послан русскими.
— Вот теперь я верю тебе, — успокоился Густав.
Томас сел и, помолчав, произнес многозначительно:
— Кто знает, кому и где придется погибать. Одни погибнут в подземелье, другие на улице во время бомбежки и обстрела, третьи от разрыва сердца. Но я с тобой согласен: не стоит попадать в гестапо. Ну, как насчет работы?
— Это сложно. Придется объяснить твое появление.
— Да, это не то, что выполнить приказ. Полагаю, тебе надо сейчас отдохнуть. Договорим после. Со свежей головой лучше думается.
— Все равно, если сказать, что ты перешел линию фронта, посчитают перебежчиком или даже шпионом, засланным русскими, — опять встревожился Густав.
— Но я не переходил линию фронта. У меня — документы. Вот маршбефель. — Томас показал удостоверение. — Здесь написано, что я возвращаюсь к месту постоянного жительства. Но не нашел там ни дома, ни семьи. И я поехал к своему брату в Кенигсберг. Есть отметка, когда я прибыл кораблем в Пиллау.
— Это совсем другое дело, — сказал Густав. — Значит, документы в полном порядке, — Теперь я усну спокойно. Главное — документы. И тебе надо отдохнуть.
— Нет, пожалуй. Я уже поспал. Достаточно. Мы пришли, еще двое, как я, инвалиды, из Пиллау и ночевали вместе. Условились обменяться письмами. Если бы я не нашел тебя, мне помогли бы. Напишу до востребования и отнесу на почтамт.
Пока Густав раздевался и разбирал постель, брат написал на листке бумаги несколько слов неровными буквами.
— И левой рукой неплохо получается, — он показал Густаву письмо.
Старшего интересовало, что написано.
«Дорогие друзья! Обо мне не беспокойтесь. Я нашел брата и надеюсь получить работу на пользу Германии».
Томас вышел на улицу. Страшные мысли мучили его. Все оказалось правдой. Руководители, тоже немцы, приготовили смерть тысячам сограждан. Чего хотят перед своей гибелью фюрер и его банда? Чтобы за поражения расплатился прежде сам народ.
Поймет ли Густав, каким должен быть настоящий немец? Очень мало времени осталось на то, чтобы объяснять, доказывать и — убедить.
От майора, Гауптмана и обер-лейтенанта попахивало коньяком. Они чеканили шаг и разговаривали, как давно знакомые фронтовики.
В дверях Королевского замка — давней резиденции прусских королей — часовой проверял пропуска. Офицеры вошли в вестибюль, где несколько солдат проворно принимали шинели и фуражки.
Зеркала как бы раздвигали стены. Широкая ковровая дорожка вела в зал, просторный и светлый. Там ряды кресел были уже наполовину заняты. У дальней стены — длинный стол, над ним огромный портрет фюрера и свисающее знамя с угловатой свастикой в белом круге.
— Я вынужден покинуть вас, — сказал майор, — Мой полковник требует, чтобы на совещаниях я всегда находился возле него.
Обер-лейтенант отозвался легким поклоном — пожалуйста, тут ничего не поделаешь. Гауптман, оставшись в проходе между креслами, оглядывал офицеров.
— Кажется, еще один знакомый, — хрипловато проговорил он. — Или ошибаюсь? Пойдем в тот ряд…
— Нет, благодарю. Я доволен нашим знакомством, — вежливо отказался обер-лейтенант.
— Клянусь честью, тот офицер из первой пехотной дивизии, а она, как и вся наша восемнадцатая армия, была под Ленинградом.
— Полковник — слишком высокий для меня чин, — сказал обер-лейтенант, — Идите к нему, я сяду вот здесь.
Майсель выбрал крайнее возле центрального прохода кресло поближе к столу. За пять минут до начала совещания появились генералы. Один из них сел тоже в крайнее кресло, через ряд перед Майселем. Генерал ни разу не обернулся — лишь спина и затылок видны.
Рядом с Майселем оказался майор в чистеньком мундире — штабной офицер, должно быть.
— Мы, офицеры, пришедшие с переднего края, редко видим свое высокое начальство, — тихо сказал Майсель, повернувшись к соседу. — Позвольте спросить, кто этот господин генерал?
— Командир корпуса, генерал Вартман. Надо знать, — недовольно проронил майор.
— Благодарю вас. Теперь буду знать.
В правой руке генерала была газета. Он, не читая, держал ее свернутой, потом раскрыл, взял небольшую бумажку, возможно, приготовленное выступление, посмотрел, завернул в газету. Малозначащая бумажка, поскольку генерал обращается с ней так небрежно.
Ровно в пятнадцать часов открылась боковая дверь, появились гаулейтер Кох и генерал Лаш. Встав за столом, они выбросили руки в нацистском приветствии, и Кох прокричал обычное: «Хайль Гитлер!» Все поднялись с тем же возгласом. Майсель крикнул не тише и не громче других.
Грузный пожилой человек с усиками, как у Гитлера, с залысинами на висках, в эсэсовском мундире с алыми отворотами — вот он, Эрих Кох, когда-то безвестный простой железнодорожник, а при Гитлере один из богатейших немцев — промышленник и помещик, — бывший «удельный князь» Польши и кандидат на должность имперского уполномоченного в Москве, но не ездивший дальше украинского города Ровно, бывший рейхскомиссар Украины. Рядом с толстым, важным Кохом Лаш, низкорослый, с выдвинутым острым подбородком, казался человеком незначительным.
Комендант гарнизона выступил первым. Майсель, наблюдая за сидящим впереди генералом, слушал плохо и все же не пропустил мимо ушей заверения Лаша:
— Будем сражаться до последнего солдата, не жалея собственной жизни.
Выступили еще один генерал и два полковника. Когда заговорил Кох, стало ясно, что выступлений больше не запланировано.
— Война достигла наивысшей точки напряжения, — раздавался в зале резкий, почти визгливый голос. — Большевики ценой огромных жертв пробились к немецкой земле, подошли к Кенигсбергу. От нас требуется небывалое упорство в обороне. Мы выдержим, ибо не признаем безнадежных положений. Вспомните! — Кох поднял руку с вытянутым указательным пальцем. — Как были уверены осенью прошлого года в своей скорой победе англо-американцы! Главнокомандующий их войсками заявил, что он вступит в Берлин раньше, чем упадет снег на головы его солдат. Скоро англо-американцам удалось увидеть снег, но далеко от Берлина, они почувствовали холод, а главное —разрушительную силу немецких контратак у Арденн. Враг был вынужден, после ликующих выкриков, отступить. Этого добились такие же немецкие солдаты и офицеры, как вы. — Рука гаулейтера опустилась, указывая в зал, там всюду в рядах слышалось сдержанное покашливание. — Что от вас требуется? — продолжал Кох. — Стойкость. Храните безграничную верность фюреру. Доктор Геббельс советовал использовать тактику русских под Москвой и Ленинградом. Надо активной обороной измотать советские дивизии, а затем наши войска, как сказал имперский комиссар, «снова перейдут в контрнаступление на смоленско-московском направлении». Верьте в это! Не забывайте слов великого прусского короля: «Мы будем драться с нашими проклятыми врагами до тех пор, пока они не соблаговолят попросить мира!» — кричал гаулейтер, казалось, из последних сил. Он напомнил еще девиз тевтонского ордена: «Ничто не висит так высоко, чтобы нельзя было достать мечом». — Призвал офицеров быть достойными славы предков, идти за фюрером до победы и умолк, тяжело дыша.
И снова раздалось громкое «Хайль Гитлер». Все смотрели на Коха и Лаша и аплодировали. Командир корпуса тоже похлопывал в ладоши, забыв о газете, — она упала возле кресла на ковер и немного развернулась.
9
Перед рассветом разведчики полка Булахова проводили поиск — был нужен контрольный пленный. Они взяли «языка», отход прикрывал старший сержант с пятью автоматчиками. Немцы открыли огонь справа и — начало уже светать — выскочили из окопов, больше десятка солдат, за ними два офицера, и все побежали наперерез разведгруппе. Наши отстреливались, старались задержать немцев. Пришлось бросить «языка», скорее отходить. А немцы приближались; красноармейцы не могли помочь разведчикам пулеметным огнем — можно побить своих. Старший сержант выхватил две гранаты.
И тут произошло невероятное — разведчики даже глазам своим не поверили.
Один из немецких офицеров, высокий, в длинной, с грязными полами шинели, вырвал у ближайшего солдата автомат и открыл огонь по своим же, за какие-то секунды убил нескольких, а остальные в полном смятении отхлынули назад.
На КП батальона офицер доложил:
— Я есть обер-лейтенант Майсель, — и указал на своего спутника. — Это есть унтер-офицер Штейнер. Нам нушен видеть подполковник Веденеев.
Немецкие фамилии ничего не значили, о Веденееве в батальоне не слышали. Немцев отправили в штаб полка. Там Майсель рассказал больше. Булахов получил сведения о появлении нового немецкого батальона перед своим полком.
— Вот здесь, — показывал офицер на карте, — есть подполковник Веденеев. Мы обязан докладывать.
— Товарищ гвардии полковник, отправьте меня с ними, — попросил переводчик Ольшан. — Мне надо бы увидеть этого Веденеева.
— Зачем? Отведите немцев в штаб дивизии, там отправят дальше. В обход Кенигсберга — чуть не сто километров.
— Хоть двести. Если Веденеев тот самый комиссар… Я знал его жену и дочь в сорок первом году. Разрешите, товарищ гвардии полковник?
— Дадут машину в штабе дивизии, — езжай и возвращайся скорее.
— Я не задержусь.
Во второй половине дня Майсель и Штейнер появились в политотделе и очень обрадовали Веденеева. Поговорив с немцами, Колчин доложил начальнику о просьбе Майселя, который хотел остаться при политотделе, дождаться встречи с Бухольцем и еще двумя своими товарищами, ушедшими в Пиллау.
Веденеев, весь просвеченный радостью, с лучистыми глазами, подобревший, согласился.
— Пусть остается у нас.
Колчин подал ему заготовленный рапорт. Подполковник мельком взглянул и не стал читать — очень мало написано. Он сунул бумагу в ящик стола, полагая что это краткий доклад.
— Нужно изложить все подробно. Пошлем донесение. Ну, кто оказался прав? Майсель блестяще выполнил задание. Дело сделано, бумагу успеем написать не торопясь. Позвоним в политотдел армии. Вы что-то хотите сказать?
— Да. Есть просьба… — начал было Колчин, но Веденеев сказал: «Потом», — быстро ушел звонить по телефону, и, пока он разговаривал в соседней комнате, Колчин раздумал напоминать о рапорте — подполковник все равно прочитает, не сейчас, так немного позднее.
— Ну что? — спросил он, вернувшись.
— Все у Майселя получилось хорошо, товарищ подполковник, — сказал Колчин. — И слишком легко. Кто подтвердит, что задание выполнено?
— Опять вы за свое. Нужно верить, товарищ лейтенант.
— А я сомневаюсь. Меня учили наблюдать, запоминать, делать выводы и проверять правильность своих выводов. После сегодняшнего разговора с Майселем сомнения остались. Майсель говорит, что подсунул письмо Вартману на собрании офицеров. Командир корпуса сидел недалеко, через кресло, и уронил газету. Майсель нагнулся, незаметно вложил конверт с письмом в газету и услужливо подал ее генералу. Тот взял газету, поблагодарил, даже не посмотрев, кто подал. После собрания генералы и полковники ушли в отдельную комнату на совещание. Майсель будто бы задержался и вскоре увидел командира корпуса. Вартман шел впереди других генералов, сильно обеспокоенный чем-то. Правую руку он засунул в карман, глаза его бегали по сторонам. Майсель говорит, что уловил мимолетный взгляд, в котором отразилось что-то не свойственное генералу — растерянность, может быть, или недоумение, — и догадался, что письмо прочитано и командир корпуса пока утаил его.
Эти интересные детали, товарищ подполковник, по расчету Майселя, должны вызвать у нас доверие. Он шутливо сказал: «Я не смог взять расписку у генерала в получении письма…» Факт, однако, что линию фронта он и Штейнер переходили с боем, обер-лейтенант убил четырех немецких солдат. Но это не подтверждает того, что задание выполнено. Немецкий офицер своих солдат не пожалеет. Штейнер явно боится Майселя.
— У вас одни предположения, лейтенант. Расспросите немцев обо всем, что говорилось на совещании офицеров гарнизона, — наставлял Веденеев инструктора. — Напишем подробное донесение. Вам что нужно, товарищ красноармеец?
В дверях стоял тот самый красноармеец, который привез немцев; он давно ждал удобного случая, чтобы зайти.
— Товарищ подполковник, разрешите обратиться с вопросом?
— Пожалуйста.
— Товарищ подполковник, — Ольшан отвел глаза в сторону, — позвольте спросить: вашу жену звали Марией Григорьевной, а дочь Ольгой?
— Да… — Веденеев заметно побледнел.
— Дочери лет тринадцать…
— В сорок первом исполнилось тринадцать.
— И они остались в Белостоке?
— Там… — лицо Веденеева бледнело все сильнее, он сорвался с места, усадил Ольшана на стул. — Рассказывайте!
— Вы, товарищ подполковник, не знаете?ꓺ
С тех пор — ничего.
— Я знаю, товарищ подполковник. Их нет…
Веденеев опустился на стул. Колчин подвинул ему стакан с водой. Веденеев не притронулся.
— Рассказывайте все, что знаете.
— Они вместе с моей матерью долго прятались в подвале дома старой польки, доброй женщины. На соседней улице — имени Эриха Коха — находилось гестапо. Гестаповцы всюду рыскали и обнаружили… Их всех вместе с хозяйкой отправили в лагерь, где был и я.
Веденеев слушал сжавшись. Кажется, он сразу постарел на десять лет.
— Когда их расстреляли, где, кто? Вы это видели? — спросил он сдавленным голосом.
Ольшан показал кисть левой руки — два пальца, указательный и средний, отняты наполовину.
— Это сделали фашисты, когда я находился в лагере. И еще много парней лишились пальцев на левой руке. В прошлом году фашисты перед бегством из Белостока отобрали в лагере сорок человек и каждому отрезали два пальца. Назвали нас «команда 1005». Правая рука здоровая, стрелять можно. В своих… Но разве мог я стрелять! Ночью подговорил своих товарищей, и мы затеяли драку между собой. Так дрались, что раны открылись, я потерял много крови, ослаб, другие тоже. Руку пришлось забинтовать. Людей из лагеря расстреливали эсэсовцы, солдаты… Двадцатого июля под вечер нас повели сжигать трупы. Мы сжигали — мертвым все равно. Потом повели в лес, чтобы расстрелять и все скрыть: Красная Армия была уже близко. В лесу мы бросились в разные стороны. Мне и еще восьмерым удалось бежать. Когда пришла Красная Армия, я вернулся в город. Из Москвы приехала комиссия. Расследовать. Меня вызвали. Еще многих, кто видел. Я назвал фамилии, кого знал. Записали жену и дочь батальонного комиссара Веденеева… После объявили, что в Белостоке и в Белостокском округе расстреляно четыреста тысяч человек. Все по приказу Коха.
Веденеев опустил сжатые руки на стол, глаза были сухие. Колчин повторял про себя одно и то же число:
«Двадцатое июля, двадцатое…»
Тогда пришла в партизанский отряд, в который попал Колчин, весть о массовых расстрелах заключенных: гитлеровцы спешили до прихода Красной Армии ликвидировать лагери, замести следы. Двадцатого июля отряд готовился к налету на один из концентрационных лагерей в районе Белостока; однако гитлеровцы были начеку, они заметили сосредоточение партизан и обстреляли их из минометов. Задуманная операция в тот день не удалась, а Колчин был ранен.
— Где находился лагерь? — лейтенант подал Ольшану листок бумаги и карандаш.
Красноармеец обозначил Белосток, нарисовал простенький план, поставил крестик.
Это был тот самый лагерь…
Ольшан поднялся.
— Разрешите идти, товарищ подполковник?
Веденеев хотел сказать что-то — «спасибо», «пожалуйста», — ни одно слово не подходило. Молча пожал руку красноармейцу и отпустил его. Растерянно огляделся и словно не заметил Колчина. Произнес невнятно:
— Война взяла все и не дала тебе смерти, оставляет с негодным здоровьем. Что будешь делать? — он говорил еще что-то о себе, смотрел в пространство и, встрепенувшись, круто повернулся к Колчину. — Так вы полагаете, что Майсель остался гитлеровцем, был в Кенигсберге среди немецких офицеров и солдат как свой и поэтому благополучно вернулся, ничего не сделав для нас?
— Не совсем так, товарищ подполковник, — отвечал Колчин с осторожностью. — Я просто запомнил обер-лейтенанта Майселя, и сидит во мне подозрительность. Ничего не могу поделать.
— И пусть!ꓺ — Веденеев прислонился к стене, закрыл глаза.
Колчин хотел выразить сочувствие, признаться, что сколько-то виноват, как и все партизаны отряда, — нужно бы действовать осмотрительнее, быстрее, и тогда семью подполковника, тысячи других советских людей, возможно, удалось бы спасти, — но не стал говорить, щадя его сердце. Лучше оставить подполковника сейчас одного.
Откинувшись на спинку стула, Веденеев сидел неподвижно, голова затылком касалась холодной стены: мысли, тяжелые, мрачные, давили до боли в висках.
«Во мне жила надежда, и она исчезла. Будто осенний ветер ворвался в пожелтевшую рощу, сбросил на землю, разнес все листки до последнего — мертво стало, заледенело…
Чувством я вернулся в сорок первый год, а смотреть умом должен с высоты сорок пятого. Противоречие, разрывающее душу, и трудно мне придется. Как унять ту боль, которая точит сердце?
Терпи и думай — обязан думать: о тех немцах, что возненавидели фашизм, и о таких, как Майсель, не доверяясь им. А нас презирали, за людей не считали. Комиссара, попавшего к ним в руки, не успевшего застрелиться, — без разговоров к стенке; его жену и детей — в лагерь, и там то же… Коммунист? Фойер!ꓺ Да они всех готовы были истребить. Они! Эсэсовцев ведь не из моря волной выбросило на землю. Убивали подобные Майселю, с наградами на мундире. Этот обер-лейтенант из девятого корпуса, и, может, он был там, на Десне?ꓺ»
Измученный головной болью, хватаясь за сердце, Веденеев сидел за столом и задыхался. Он рванул ворот гимнастерки, схватил стакан с водой — зубы стучали о стекло. Выпил, и дышать стало легче.
«Надо взять себя в руки, у меня еще хватит сил. Служба, долг. Надо держаться, — убеждал он себя. — Несмотря ни на что, мы должны делать добро. Для будущего. Делали и будем делать.
Когда дивизия перешла границу Восточной Пруссии, в первом же поселке… Забыл название. Но никогда не забуду, как наши бойцы нашли в доме брошенных немцами малолетних детей. Сообщили в политотдел. Детей накормили и отправили в тыл. Был сильный мороз. Их хорошо укрыли в машине и увезли. Где они сейчас? В Москве, Ленинграде или в другом каком городе? Там люди недоедают, но я уверен, что немецкие ребятишки сыты и здоровы. Что это, как не добро?
Мы обязаны делать добро. Кто прокладывает путь в мир справедливости, тот знает, как труден этот путь: впереди — никого. А те, кто позади, спросят: почему тяжело, верно ли идем? И не только спросят; потребуют помощи, и надо подать им руку, как это ни трудно. Такова миссия идущих впереди».
Веденеев открыл стол, взял блокнот, полистал. Тут расписан каждый день, что надо сделать. Уже сколько времени стоит дивизия перед Кенигсбергом? Но это не топтание на месте. Батальоны учатся штурмовать форты, идет активная разведка. Политотдельцы все эти дни — среди бойцов. Подготовка к большому шагу вперед…
«Завтра или послезавтра — штурм, — день еще не был определен командованием, но Веденеев догадывался: завтра или послезавтра. — Главная задача — настроить людей. Сегодня вечером — инструктаж. Соберутся политработники, парторги и комсорги. Что сказать им для последней беседы с бойцами? Вспомним злодеяния гитлеровцев на нашей земле. Но о себе я умолчу, — решил Веденеев. — Будет говорить рассудок, а что у меня на сердце, сохраню в памяти. Помнить надо. Колчин прав… А это что?»
Это был рапорт Колчина. Лейтенант просил откомандировать его в штаб армии или послать в полк на любую должность.
— Как бы не так! — Веденеев глотнул еще воды, застегнул ворот гимнастерки, встал с решимостью, позвал Колчина и вернул ему рапорт: — Извольте объяснить.
Инструктор вертел в руках бумагу.
— После ЧП с немецким фельдфебелем вам, товарищ подполковник, и мне досталось от начальника политотдела армии. Я оказался виноватым. И утром написал это, но не торопился подавать. А после разговора с Майселем решил…
— Ответственности боитесь, — напустился на него Веденеев. — Цену себе набиваете. Вам известно, что офицеры, владеющие немецким языком, на особом учете и в полк их не пошлют. Рапорты умеете подавать, а дела настоящего от вас не было и нет.
Лейтенант ожидал увидеть начальника слабым, расстроенным, но Веденеев стоял не горбясь и смотрел с таким яростным осуждением, что Колчин, чувствуя себя виноватым, не мог разыгрывать спокойствие и уныло пошел к двери. И остановился. Там, за дверью, ворчал Игнат Кузьмич:
— Куда ты прешься, грязнуля? А тощая, тощая до ужасти! Отойди! Я для подполковника печку хорошо натопил, так она тепло учуяла. А ну, марш!
— Кто там? — спросил Веденеев.
— Хозяйка пришла, товарищ подполковник.
— Впусти.
Игнат Кузьмич приоткрыл дверь. Вошла кошка. Мокрая, худая. Ее пошатывало. Присев, она жалобно мяукнула и, оставляя грязные следы, побрела к койке, еле вспрыгнула; вцепилась в одеяло, взобралась на постель и стала облизываться.
— Вот нахальная! — Игнат Кузьмич схватил кошку за ухо. Она, уцепившись за одеяло, тащила его за собой. Может, и хозяйка или хозяин где-то прячутся, — промолвил Колчин, растерянно вертя в руках свой рапорт.
Игнат Кузьмич вышвырнул кошку за дверь и свернул одеяло, чтобы пойти и вытрясти его на улице. Он брезгливо посмотрел на пол, где отпечатались кошачьи лапы.
— Кошка — не примета. Ишь наследила! Шлялась всюду. В марте месяце кошки бесятся… Начхать им на хозяев и на войну. А дом помнят. Вам, товарищ подполковник, обедать давно пора.
— Идемте, лейтенант. По дороге договорим.
Игнат Кузьмич уже не ходил с котелком к кухне — при штабе открыли столовую; он носил обед лишь для немцев.
Проходя мимо дома, в котором жил Афонов, политотдельцы услышали музыку. Полковник выбивал одним пальцем на пианино бодрый мотив. Колчин вспомнил первую встречу с Гарзавиной, последний разговор перед ее отъездом из дивизии и почувствовал еще большую неловкость: не подумал бы Веденеев, что рапорт подан отчасти из-за Гарзавиной. Этого еще не хватало.
— Товарищ подполковник, я виноват, — сказал Колчин с искренностью человека, раскаивающегося в своей ошибке. — Я хотел взять рапорт, но не решился тревожить вас. За несколько минут многое изменилось. Не буду напоминать тяжелую весть… Мой поступок теперь выглядит по меньшей мере бестактным. Вы могли бы сказать резче.
— Могу, — Веденеев насупил брови, отвернулся, не показывая глаз, полных недовольства и огорчения. — Скатертью дорога, товарищ лейтенант. Вы мечтаете о подвигах. В нашей работе героизма нет.
— Я не обижаюсь, товарищ подполковник. Но признаюсь честно: когда тот красноармеец рассказывал о вашей семье… Мне так жаль!
— Не надо, не хочу слышать жалостливых слов!
— Я не могу уйти от вас, товарищ подполковник, а вы отталкиваете. Я понял: надо работать вместе.
Веденеев ловко перескочил через большую лужу на дороге, остановился, прислушиваясь к редкой стрельбе на переднем крае, и пошел дальше ровным шагом.
— Мы немало делаем для победы, — сказал он как будто без связи с разговором. — Вот прошли через пустые деревни и поселки. Немцы все побросали: дома, гардеробы с одеждой, пианино. Кошки бродят. Цивильных людей почти нет. Подошли мы к большому городу, возьмем его. Там будет, допустим, уничтожено несколько дивизий врага, камня на камне не останется. Лежат убитые и раненые. Это разгром, победа. Но какой ценой она достигнута? Как выглядит враг? Он сражался до последнего солдата в строю, не деморализован. Другой пример: цивильные немцы не убегают, верят нашему слову, вооруженный противник безоговорочно капитулирует, он понял, что надо искать иные пути. Что важнее? Некоторые, — Веденеев имел в виду Афонова, но не назвал его, — мало думают о политике. Разгромить — и баста. Герой! А нам нужен не только военный разгром врага, нам важна такая победа, чтобы немцы прокляли Гитлера и нацизм и это передавалось из поколения в поколение. Пусть смоют с себя клеймо свастики. Это будет прочная победа. И я со своими работниками буду делать все возможное для такой победы, рапорта не подам, как вы…
— Товарищ подполковник! — воскликнул Колчин. — Я все понял.
— А поняли, так молчите. На откровенность не обижайтесь. Вы были свидетелем… Прошу обо мне не распространяться.
Недалеко горным обвалом громыхнула крупнокалиберная пушка — над полями и лесом прокатился гул с прищелкиванием и шумом ливневого дождя. Пристреливалась тяжелая артиллерия, занявшая огневые позиции.
10
Все было решено, утром шестого апреля командармы на запрос маршала ответили, что откладывать не следует, хотя погода не улучшилась и две тысячи самолетов не могут подняться в воздух. И маршал отдал приказ начинать… До десяти часов, начала артподготовки, оставались минуты. Маршал попросил стакан чаю. В этот напряженный момент надо остаться наедине с собой.
Так русский человек, собравшись в трудный путь, перед отъездом присаживается на минуту-другую и сидит молча. Он как бы сбрасывает с себя всю тяжесть хлопот, голова становится свежее, и, возможно, вспомнится, что еще не сделано, и есть время сделать, проверить.
— Принесите газету, — сказал маршал, и адъютант подумал, что тут самое простое — к чаю, известно, нужна газета, но маршал угадал мысль адъютанта и добавил: — Немецкую газету.
Адъютант принес «Прейсише цейтунг», газету Коха. Гаулейтер был владельцем ее так же, как главой концерна «Эрих Кох — штифтунг», других промышленных предприятий; многих он уже лишился навсегда. Газета славила своего хозяина, имя его встречалось на страницах чаще имени фюрера. Гаулейтер выступал по радио и на разных совещаниях. Речи были стандартны, но каждая излагалась в газете.
Маршал читал, взбалтывая и потягивая чай. Все Кох да Кох… Он призывал немцев к фанатичной борьбе с большевиками, напомнил былое. В тексте жирным шрифтом выделялась фраза: «Для нас в Восточной Пруссии незабываемо от начала войны до окончательной победы слово старого Мольтке: вперед!»
Вот как!ꓺ Ложечка сильнее звякнула о стекло, маршал, отбросив газету, встал из-за стола, одернул китель и подошел к окну.
Туман закрывал Кенигсберг. Смутно видны были деревья, темная земля, лоснилась слякотная дорога, исчезавшая недалеко в густой серой пелене. Хмурый, как эта непогода, маршал отвернулся.
Хорошо видимый Кенигсберг находился рядом, в комнате, на большом квадратном столе. Точный макет города. Уменьшенно воспроизведены кварталы, отдельные дома, вокзалы, железнодорожные линии, пруды, каналы, река Прегель, весь рельеф местности и на ней оборонительные сооружения — форты выделялись особенно отчетливо, в земляное покрытие их воткнуты маленькие веточки деревьев.
Все это выглядело игрушечно. На самом деле было логово врага, издавна и умело укрепленное.
Заложив руки за спину и в который раз рассматривая макет, маршал вновь думал о значении крепостей и фортов, вспоминал, что писалось о них раньше.
Военные теоретики противоречили друг другу. Одни утверждали: крепости позволяют обороняющимся выиграть время; другие: крепости вызывают напрасный расход времени, удерживая в себе войска; третьи: крепости дают точку опоры; четвертые: крепости доводят собственные войска до точки замерзания, то есть делают их неподвижными; пятые: хотя крепости и не позволяют маневрировать, но в нужный момент гарнизон может сделать вылазку; шестые: возражая, говорили, что гарнизон все равно уберется обратно. Единого мнения не было и в том, надо ли штурмовать крепости? В восемьсот одиннадцатом году на Дунае Кутузов одержал блестящую победу у крепости Рущук. Затем отступил, увлек за собой войска Ахмет-паши и разбил их, а русских было в два раза меньше турок. Русский профессор Величко привел такие цифры: из двухсот крепостей, имевшихся к началу первой мировой войны, лишь десяток сыграл сколь-нибудь серьезную роль. Всего пять процентов!
Можно ли думать, что крепости и форты потеряли свое значение, особенно при нынешней силе оружия? Нет, конечно. Тому доказательство — Брест…
Толстостенные, почти неуязвимые кенигсбергские форты с крупными гарнизонами, артиллерией и пулеметами — это отдельные крепости, имеющие огневую связь друг с другом или через промежуточные доты, — подобных сооружений войска фронта не встречали. И никогда ни одной армии не приходилось штурмовать большой город с такими мощными и многочисленными укреплениями от внешнего пояса до цитадели в центре.
Из всего, что написано раньше и известно о крепостях, рациональное учтено, принято к сведению, подготовка штабом велась вдумчивая, тщательная до скрупулезности, враг рассматривался как сильный, злой и упорный в обороне, поэтому в наших войсках не должно быть пи тени самоуспокоенности. Но все ли пойдет по плану? Не застрянут ли штурмовые отряды возле фортов? Если их не удастся взять при первой атаке, надо блокировать, а остальным батальонам вместе с танками обойти эти крепости с замкнутыми стенами и обводными рвами — и дальше, быстрее, не задерживаясь. Это известно командирам всех степеней, но вдруг случится непредвиденное?
Оставалось чуть больше минуты. Маршал присел к столу. Тишина стояла напряженная, будто все вокруг замерло в ожидании.
Ровно в десять фронт, подковой охвативший Кенигсберг с его пригородами и фортами, ударил из пяти тысяч орудий и минометов. Ударил и уже не переводил жаркого, клокочущего дыхания с бешеным пульсом огня, и в течение трех часов сплошной гул стоял над землей не умолкая и не слабея. Казалось, весь мир обрушил свой гнев на эту землю, породившую столько войн и принесшую неисчислимые бедствия своим соседям и все еще грозившую мечом разбоя.
Со своего наблюдательного пункта маршал следил за ходом разрушительной канонады и, несмотря на богатый опыт по руководству крупными операциями и сражениями, волновался: это все еще подготовка, самое трудное и главное — впереди. Ему докладывали сообщения командармов, и он отдавал дополнительные распоряжения. Моряки донесли о движении судов от Кенигсберга по реке Прегель в залив Фришес-Хафф. Последовала команда, и орудия особой мощности, установленные на железнодорожных платформах, ударили по гавани и Кенигсбергскому каналу, отсекая огнем путь немецким военным транспортам в море.
Маршалу доложили, что командующий Сорок третьей армией меняет свой наблюдательный пункт.
— Почему?
* * *
Командарм Сорок третьей генерал Белобородов, штабные начальники находились в Фухсберге. Для наблюдательного пункта был выбран высокий каменный дом на перекрестке улиц. С его верхнего этажа при хорошей погоде широко открывался вид на Кенигсберг.
Генералы и другие лица командования слушали канонаду и то смотрели в южную сторону, хотя там ничего нельзя было различить — одни сплошные разрывы, то поглядывали на часы, ожидая конца артподготовки и начала атаки — что она принесет? От Фухсберга до переднего края совсем недалеко, до Кенигсберга не больше шести километров: один бросок — и наши там…
Вдруг в однообразный гул канонады ворвался резкий грохот. Противник долго не отвечал на огонь, и потому можно было подумать: какие-то из наших орудий ошибочно ударили по Фухсбергу. Сразу канонада словно отдалилась и даже смолкла. Тяжелые снаряды падали возле наблюдательного пункта.
Но наши не могли ошибиться. Два или три дивизиона крупнокалиберной артиллерии противника вели огонь, явно нацелившись на дом у перекрестка улиц. Наблюдательный пункт заволокло дымом, дом шатался и дрожал. Сверху падали кирпичи. Оконные рамы влетели в комнату, рассыпав брызги стекла, и одна из них накрыла генерала — представителя фронта. Взрывная волна смахнула со стола карты и листы бумаги, распахнула двери. Командарма отбросило, ударив о стену, и он упал, но тут же поднялся, и все увидели, что лицо командарма с постоянным румянцем вдруг посерело.
— Товарищ генерал-лейтенант… — подбежали к нему штабные офицеры. — Что у вас?ꓺ
— Ничего, — Белобородов провел по щекам ладонью.
Густая пыль от штукатурки с известкой была на лице, она запорошила всех.
Никто серьезно не пострадал. Обстрел продолжался, и пришлось сменить наблюдательный пункт. Связь была четкой по всем линиям. Белобородова вызвал штаб фронта. У телефона — маршал.
— Афанасий Павлантьевич, что у вас произошло?
Слышимость отличная, в голосе маршала угадывалась озабоченность. Белобородов коротко доложил: ничего особенного, все люди на месте.
Командарм не отходил от телефона. Он спрашивал комкоров и командиров дивизий первого эшелона о готовности к атаке. Добрался до Сердюка:
— У вас все в порядке? Хорошо. Смотрите же, с атакой ни минуты промедления.
Из своего блиндажа Сердюк мог видеть то пространство, которое надо штурмовым батальонам преодолеть на одном запале. Генерал, полковник Афонов, артиллерийские командиры поочередно прикладывались к окулярам стереотрубы. С потолка блиндажа по капле падала вода — кап-кап…
Красноватые вспышки выстрелов смутно мелькали в тумане. Вал артиллерийского огня то откатывался дальше, и взрывов не было видно, то возвращался назад, к первой линии немецкой обороны, поднимая землю. Как град, грянувший вместе с грозой, выбивает ниву, так побило и посекло деревья, которые вчера стояли рощами и перелесками, хорошо различались на верху форта, на его земляном покрытии. Сплошной бурелом! Снег, какой оставался до сих пор в лощинах, исчез совсем. Земля была непохожа на землю — неподвижную и в эту раннюю пору весны однообразную, темную, не прикрашенную зеленью. Она напоминала сейчас море, разбушевавшееся в шторм, когда вода под страшной силой ветра дыбится, волны с грохотом обрушиваются, вздымая фонтаны брызг.
В блиндаже надо было кричать, чтобы хоть сколько-то понять друг друга, или обмениваться жестами.
— Полчаса осталось, — начальник корпусной артиллерии стучал пальцем по стеклу часов.
— Сигнальные ракеты!ꓺ — Сердюк показал рукой вверх. — Еще раз проверить. Что у саперов?
— Порядок, — еле слышалось в ответ.
При разведке боем силами одного батальона стрелки перешли канал вброд и зацепились за противоположный берег. Батарея самоходных орудий подтащила заготовленные бревна и доски для моста, и тогда же саперы под защитой самоходок соорудили переправу. Сделанная на скорую руку, она получилась ненадежной. Теперь, в ходе артподготовки, саперы укрепляли мост с расчетом, чтобы прошли танки и орудия-самоходки. Немцы на переднем крае почти не стреляли, только тяжелые пушки били из глубины обороны, снаряды рвались далеко позади саперов, не мешая им работать.
— Они еще не закончили, эти саперы! — громко возмущался Афонов, отчитывая начальника инженерной службы. — Что? Да за это голову оторвать…
— А вы уверяете… — нервничал и Сердюк, обращаясь к начинжу, сказавшему «порядок». — Если они подведут — смотрите! Проверить надо.
— Да нет же, товарищ генерал, не подведут, слово даю!
— На что мне ваше слово! Его не положишь через канал. Переправа нужна! Идите и проверьте!
Командир дивизии снова заглянул в стереотрубу.
Форт, находившийся в полосе наступления соседней дивизии, заволокло пеленой тяжелого дыма — наши батареи временами обстреливали форт дымовыми снарядами, ослепляя немецких наводчиков. Дивизионная артиллерия и минометы еще раз ударили по переднему краю противника. Скоро время атаки.
До сидевших в блиндаже донеслось злое, напряженное рычание танкового мотора — машина где-то рядом застряла в трясине. Мотор временами задыхался. Кто-то высоким, срывающимся голосом «христебожил» незадачливого водителя, костил его на чем свет стоит: задержке в такой момент нет и не может быть оправдания!
В войсках, изготовившихся к штурму, напряжение возросло до придела. Близилась минута атаки. И, словно отсчитывая последние секунды, в блиндаже комдива Сердюка сверху равномерно капала вода — кап-кап…
* * *
Бойцы сидели в траншее и беспрерывно курили. Кто знает, удастся ли еще закурить, а если и удастся, так не скоро. И курили, обжигая губы.
Щуров злобным взглядом отыскивал Аскара и нигде не видел его. Скоро будет сигнал атаки, надо подниматься и — вперед! А кто коробку с патронными дисками потащит? Но вот и Аскар — вовремя подоспел.
Жолымбетов пробрался по траншее к Щурову и нагнулся к его уху:
— Знаешь, что мне сказали? Вместе с нами пойдет в атаку брат Зои Космодемьянской — Александр Космодемьянский. Он командир самоходки. Их батарея уже возле канала, и переправа там готова.
Аскар хотел удивить друга, но тот молчал, угрюмый и неподвижный.
Космодемьянская… Девочка с мальчишеской прической. А на других фотографиях, сделанных немцем после казни: истерзанное тело, голова откинута, на шее петля… Щуров видел эти снимки в газетах, они вызывали в памяти с острой болью образ другой девушки и то страшное, что было на берегу Десны…
— Не веришь, что брат Зои?ꓺ — кричал на ухо Аскар.
Щуров не особенно верил. Не раз он слышал, что брат Зои Космодемьянской воюет вместе или рядом, но ни Щуров, ни его товарищи, так же, как и Аскар, не видели Александра Космодемьянского. Может, и воюет, но не обязательно рядом — нельзя быть со всеми рядом.
Вот что мог бы сказать Щуров Жолымбетову, но не захотел. Надо бы сказать другое: «Ты не забудь коробку с дисками, как было однажды. Да перед атакой и о себе надо подумать. Ежели не доберусь до Кенигсберга и ежели моя сестра — там?ꓺ»
Но и этого не сказал. Грохот был — ори во все горло, слова не разобрать.
Ураган все еще гулял по немецким позициям, а когда он унесся в глубину обороны и стало потише, — на бруствер окопа выскочил Аскар Жолымбетов, легко выпрыгнул, словно пружиной подброшенный. В коротком ватнике, как и все бойцы-штурмовики, в помятой шапке, еле державшейся на жестких курчавых волосах, он взмахнул автоматом, закричал:
— Товарищи! За все горе будем карать фашистских гадов!
Щуров окликнул его:
— Аскар, не стой долго вот так. Неровен час — снайпер.
Аскар не слушал и продолжал, потрясая автоматом:
— Давай Кенигсберг!
Взметнулись вверх сигнальные ракеты. Жолымбетов шагнул вперед. Бойцы выбирались на бруствер согнувшись и распрямлялись. Появилась развернутая цепь, она двинулась. В наступательном порыве Аскар забыл о коробке с дисками, бежал впереди, увлекая за собой всю роту. Щурову пришлось тащить и пулемет и тяжелую коробку, и он отстал немного: земля вязкая, бежать трудно. Цепь стрелков, сначала ровная, редкая, сжималась, и скоро получилось что-то похожее на толпу. Правее двигались тяжелые самоходные орудия, и стрелки тянулись туда, поближе к броне.
Пока была готова лишь одна переправа, один путь на ту сторону канала. И хотя были заранее сделаны определенные расчеты движения рот штурмового батальона, несмотря на это, бойцы скучились у переправы.
Немецкие пулеметы, кажется, молчали. Стреляла одна минометная батарея, она не могла остановить атакующих. Левее саперы наводили еще один мост, но он еще не был готов, и уже два штурмовых батальона вместе с танками и самоходными орудиями сбились возле единственной переправы, шли по ней густо, сплошной массой. Щуров нагнал здесь Жолымбетова, сунул ему коробку.
— Что я тебе — ишак на базаре!
И тут же, в толкотне и спешке, Аскар снова исчез. Бурный поток подхватил его и унес, как уносит хворостинку лес, сплавляемый по быстрой реке. Высокий, могучего сложения Щуров распихивал людей, и его толкали. Рядом шли танки и самоходки, тесня пехотинцев к краю моста. Щуров оступился и рухнул в воду. Это случилось недалеко от берега, и воды оказалось всего по колено. Пустяки бы, но нога подвернулась, и Щуров почувствовал резкую боль в ступне. Он выбрался на берег, хромая и бормоча ругательства:
— Вот незадача, дьявол побери!
Кто-то, проходя мимо, хохотнул, и Щуров совсем разозлился:
«Еще подумают: струсил и притворился! Где же Аскар? Ну, получит от меня…»
Опираясь прикладом пулемета о землю, он тяжело поднялся на берег.
Тут стояла тяжелая самоходка со стапятидесятидвухмиллиметровой пушкой, рядом с ней — молодой лейтенант в черном танкистском шлеме, в одной гимнастерке, с двумя орденами на груди — круглолицый и густобровый, ростом такой же, как Щуров. Лейтенант руководил переправой самоходок. Он смотрел, как идут тяжелые машины, прогибая мост, и делал знаки — подать чуть вправо или влево, и помахивал рукой на себя.
Когда четыре орудия перешли на южный берег, лейтенант полез в люк передней машины. Многие пехотинцы стали взбираться на броню. Щуров подумал, что ему, охромевшему, без транспорта не обойтись, и крикнул десантникам:
— Ребята, подайте руку!
С помощью их он вскарабкался на переднюю машину.
Недалеко за каналом была немецкая траншея с извилистыми ходами сообщения, ведущими к блиндажам. Танки и артсамоходы двинулись поверху, стрелки исчезли, иногда их головы показывались из траншеи. Сбоку Щуров увидел группу немцев, стоявших с поднятыми руками. Молодой фолькштурмист едва не попал под гусеницы. Он не отшатнулся, не присел, когда грозная, тяжелая машина проходила над головой. Глаза у юного вояки были неестественно вытаращены. Он сошел с ума во время артподготовки.
Четыре машины, проутюжив окопы первой линии обороны, повернули влево, к форту, который виднелся большим холмом с поломанными деревьями на макушке. Щуров забеспокоился. Он ехал не туда, куда надо, — его увозили в сторону от своей роты и от батальона. Но прыгать с больной ногой на полном ходу машины, возвращаться одному — рискованно. И приходилось сидеть на скользкой и холодной броне, ухватившись за железную скобу.
Возле форта шел бой. По нему стреляли пушки прямой наводкой. Снаряды лишь ковыряли толстые кирпичные стены, поднимая желтые облачка пыли. Форт сыпал во все стороны из пулеметов, и бойцы-штурмовики, наступавшие с фронта, не могли приблизиться к нему.
Лейтенант высунулся из люка, посмотрел в бинокль и опять спрятался. Никогда раньше Щуров не видел этого молодого офицера, и на учениях штурмового батальона его не было.
— Ребята, вы чьи? — спросил Щуров бойца с миноискателем.
— Как и ты, мамкины да тятькины, — ответил тот.
Артсамоходы зашли в тыл форта, развернулись и остановились. Все пехотинцы, кроме Щурова, соскользнули с брони на землю.
— А ты что сидишь? — крикнули ему.
— Нога испортилась.
— Ранен?
— Нет, подвернулась…
Щуров увидел лейтенанта с двумя орденами и старшего лейтенанта, командира батареи. Они совещались.
— В форту нет противотанковой артиллерии. Пойдем прямо и ударим залпом, — предлагал лейтенант.
— Артиллерия есть. Нельзя так, в лоб…
Орудия в форту были. Там заметили батарею самоходок и начали обстреливать навесным огнем, через стены форта. Пришлось податься назад, в лесок.
— Эй ты, там, наверху! — окликнул Щурова командир батареи. — Сидишь сиднем, как Илья Муромец. На, возьми бинокль и посмотри, где у них орудия.
Но густобровый лейтенант сам поднялся на броню и стал смотреть в бинокль на форт. А Щуров и простым глазом видел высокую отвесную стену с темными глазницами амбразур и сверху поломанные деревья. Перед фортом возвышался земляной вал, на нем — ни деревца, ни кустика. Глухие выстрелы раздавались дальше, за стеной форта.
— Их орудия не могут стрелять прямой наводкой, они бьют из-за стены, — сказал лейтенант и спустился вниз.
— Пойдем в атаку, — решил командир батареи. — По одному дымовому снаряду.
Выстроившись, батарея ударила залпом. Возле форта заклубился дым. Развернутым строем артсамоходы двинулись в атаку, набирая скорость и раскачиваясь. Стрелки едва поспевали за ними, а Щуров сидел на броне, хватался за что попало и держал свой пулемет.
Машины вползли в дымное облако, оно поредело, и совсем близко стал виден форт, и закрытые ворота в стене, и ров, заполненный водой, и мост, который немцы, спрятавшись в казематах, не успели взорвать. Артсамоходы остановились. Они дали залп, другой. Щуров сверху видел, как снаряды разнесли ворота, образовалась большая квадратная дыра — там, в форту, не видно ни одного немца. Но пули густо, горстями гороха, щелкали о броню, визжали, отлетая. Щуров прятался за мощную угловатую башню.
Артсамоход, на котором он сидел, двинулся первым и задержался перед мостом.
«Мост же заминирован! — тревожился Щуров, — Сейчас взрыв, и все полетит…».
Он думал, что пехотинцы, с которыми ему выпало сидеть на броне, ехать сюда, — добровольные десантники, и не догадывался, что это были саперы, приданные батарее.
А саперы уже шныряли возле моста, и артиллеристы, укрывшись броней, охраняли их — стреляли по амбразурам форта. Командир батареи выпустил ракету. Сигнал, должно быть, для штурмующих форт с другой стороны. Ракета падала, трещала и шипела, оставляя змеистый след дыма.
Первым ворвался в форт артсамоход, на котором приник к башне Щуров. Пушка била часто, машина круто разворачивалась, и Щуров видел то отвесную стену, то внизу яму с пологим спуском, то гору ящиков из-под снарядов и мин. Форт вращался вокруг него каруселью, рябило и мелькало в глазах, и все же Щуров заметил появившуюся опасность, чего не могли разглядеть в узкие смотровые щели артиллеристы, сидевшие в артсамоходах: и у них в глазах была карусель, мелькание целей при быстрых поворотах.
В яме возле стены копошились фигуры в длинных шинелях мышиного цвета. Они выталкивали пушку с расширенной горловиной ствола, по-видимому, зенитную пушку, чтобы стрельнуть бронебойными снарядами по самоходкам. Они торопились, и все это заметил с верхотуры Щуров и поднял свой пулемет. Он вскинул его легко, словно автомат, и с рук дал очередь, еще и еще… Немцы попадали или спрятались под землей, а дульный раструб остался торчать из темной угловатой ямы.
Круговращение артсамохода продолжалось, оглушительно била его пушка. Щурова кидало из стороны в сторону и совсем укачало. Он уже не надеялся удержаться на броне, и тут перед глазами появилось что-то белое.
Артсамоход замер. Белый флаг свисал возле одной из амбразур. А потом появился красный флаг, много выше, на самом форту, и там шумная толпа людей в коротких ватниках палила в небо из автоматов и винтовок. Появились немцы с поднятыми руками. Лейтенант и другие артиллеристы вылезли из люков машин.
— Снимите же меня, черти! — крикнул Щуров, но его никто не слушал.
Моторы заглохли, стало тише. Кто-то сказал:
— Шура…
Щурову показалось, что это его позвали — «Щуров», и он обрадовался: здесь свои, знают его, зовут…
— Я, — рявкнул он, поднимаясь на броне во весь рост. — Кто там?
На него с любопытством смотрел старший лейтенант, командир батареи.
— Докладывай, кто такой, откуда взялся?
— Щуров я. Сердюковский.
— А я звал Шуру, Александра Космодемьянского.
И подошел тот самый лейтенант, высокий и густобровый.
— Вот те на! Ошарашили… — растерянно бормотал Щуров, неловко спускаясь вниз. — Это же брат Зои!
Офицеры посовещались. Здесь надо подождать немного. Соберется весь штурмовой батальон, подойдет комбат, и тогда — дальше, на пригородный поселок западнее Кенигсберга.
— Там и встретишься, сердюковец, со своими, — сказал Космодемьянский Щурову. — Как твоя нога?
— Получше маленько.
— Ты по охоте к нам попал или другая причина? — спрашивал командир батареи, пользуясь свободной минутой. — Почему свою роту оставил? Потерялся?
Щуров не учуял в вопросах насмешки. Он обрадовался этой встрече и тому, что скоро попадет к своим и майор Наумов, увидев Космодемьянского, не сможет рассердиться на Щурова за отлучку.
Офицеры посматривали на небо и гадали: появятся сегодня самолеты или нет. Пехоте нужна помощь танков и артиллерии, и всем нужна поддержка авиации.
Изруганная небесная канцелярия весь день работала на врага.
Ночью показался месяц, только верхний его конец — серебряный рог прободнул тучи, долго скользил, вспарывая их, блестящий, словно дождями омытый, и, хотя к утру он скрылся и над землей стоял туман, появилась надежда: будет погода!
Она улучшилась лишь к полудню — туман исчез, облака поднялись высоко и расползлись. Небо загудело. Никто из бойцов, наступавших на Кенигсберг, никогда не видел столько наших самолетов! Здесь была авиация Третьего и Второго Белорусских фронтов, Ленинградского фронта и Краснознаменного Балтийского флота.
Самолеты образовали три яруса: внизу носились штурмовики, повыше степенно, в четком строю шли тяжелые бомбовозы, а сверху, в прикрытии, кружились истребители.
Тяжелый крылатый металл густо заполнил воздух, стремительно рассекал его плоскостями и пропеллерами, пронизывал бомбами и пулеметными трассами, сотрясал взрывами.
Кирпичная пыль скопилась над Кенигсбергом в громадное желтое облако, распираемое во многих местах черными клубами дыма.
11
Корпуса Сорок третьей армии наступали двумя эшелонами: по две стрелковых дивизии в первом и по одной — во втором эшелоне. Такой же боевой порядок приняли дивизии: два стрелковых полка двигались в первой линии, третий следовал за ними. В полках два батальона действовали как штурмовые отряды и один был резервный. Штурмовой отряд, если не удавалось взять форт, обходил его. Это требовало немедленного ввода в бой подразделений второго эшелона.
Форт, о котором Сердюк говорил маршалу как о «своем», оказался в полосе соседней дивизии другого корпуса, потому что войска переднего края сдвинулись, освобождая место для свежих сил. Сосед справа штурмовал форт, но безуспешно, и оставил его блокированным. К тому времени пиния фронта западнее Кенигсберга прогнулась, правофланговый корпус поворачивался против оперативной группы немцев «Земланд», тесня ее на запад, и форт оказался ближе к штабу Сердюка, за спиной дивизии, и его «передали» Сердюку. Комдив оцепил форт одним батальоном, без танков и самоходок, лишь с полковой артиллерией, поручил заботу о нем своему заместителю Афонову, а сам двигал штурмовые отряды в Кенигсберг, и они вместе с частями других дивизий пробивались на соединение с гвардейцами Одиннадцатой армии медленно и с тем упорством, с каким долбят скалу с двух сторон для новой дороги в горах.
Штаб дивизии оставался пока в так называемом «Рабочем поселке». Здесь в двухэтажных домах-коттеджах раньше жили специалисты немецких военных заводов. Большой парк отделял этот поселок от Кенигсберга; в чаще плешинами белел нерастаявший лед на прудах. По дороге через этот парк приехал в штаб Сердюк, покинув наблюдательный пункт, чтобы ускорить доставку боеприпасов.
Когда он поднялся на второй этаж, там в большой комнате его ждали Афонов и Веденеев. Генералу принесли документы на подпись, и он присел к столу.
Афонов быстро ходил по комнате, от двери к столу и опять к двери, ожидая с видимым нетерпением, когда Сердюк кончит работу и можно будет поговорить с ним.
Едва комдив отодвинул подписанные бумаги, как Афонов подошел к нему.
— Ну, разрешите же, товарищ генерал! — сказал он, недовольный тем, что комдив оставил его ответственным за форт и не позволяет штурмовать. — Я разделаюсь с этим проклятым фортом, сам буду командовать батальоном.
Сердюк раздумывал, потирая ладонью голову. Ему нравилась воинственность Афонова — в рослом и крепком на вид полковнике было много энергии. Но генерал не любил спешить без надобности.
— Стоит ли тратить силы на форт? Полагаю, не стоит. Кенигсберг скоро будет окружен, ему крышка. Гарнизон форта сложит оружие. Куда он денется!
— Зачем нам, товарищ генерал, угроза в тылу и возле штаба? С ней лучше покончить и высвободить батальон Наумова. Форт — прямо-таки чирей на спине, мешает! — доказывал Афонов, и в этом был свой резон.
У Веденеева сложился особенный план насчет форта. Но одна попытка начать переговоры с немецким гарнизоном о сдаче ни к чему не привела, и перед той решительностью, с которой говорил Афонов, задуманный Веденеевым план мог показаться осуществимым не скоро или вообще безнадежным. Слушая полковника, Веденеев сознавал свою слабость, испытывал нечто вроде зависти. Это похоже на то чувство, с каким физически измотавшийся человек смотрит на здоровяка, уверенного в своих силах; но и у того от неопытности есть своя слабость.
Помедлив немного, комдив согласился с полковником.
Афонов приехал в батальон Наумова и сразу взялся за дело.
Щуров и Жолымбетов держались вместе. Они приползли к земляному валу перед рвом и, убедившись, что оказались впереди других бойцов батальона, залегли пока.
После бешеной работы нашей тяжелой артиллерии перед наступлением от земляного вала мало что осталось. Земля осыпалась в ров. Туда же попадали срубленные деревья, они плавали на воде, упирались сучьями в дно, и местами образовались сплошные завалы. Деревья лежали и перед рвом; прячась за ними, можно было наблюдать за фортом.
На отвесных стенах его виднелось множество выщербин. Вероятно, ни один снаряд не прошел сквозь толщу железобетона и кирпича. Немцы оставались неуязвимы. Они сыпали пулеметные очереди из амбразур и сверху форта. Огонь был таким плотным, что ветки деревьев на валу вздрагивали и качались, как под крупным дождем. Дымовые шашки не помогали — и вслепую то одна, то другая пуля попадала в цель.
Особенно губительным был огонь из углового капонира — пулеметы простреливали весь ров, и невозможно подступиться к стенам форта, покуда действовал этот капонир.
Получалась заминка.
Недалеко постреливали пушки: впереди, ударяясь о стены форта, рвались снаряды, и двойное эхо четко звучало над водой канала.
Безголосые бойцы ползали по земле, выискивая укрытие от пуль. Протяжный стон раненых сливался с воем пуль и гнусавым сипением ветра, путавшегося в сучьях деревьев.
— Это не война, а хреновина одна, — Щуров приподнял голову и снова ткнулся носом в землю, сильно пахнувшую весенней влагой.
Очевидная напрасность этой атаки все больше злила Щурова. Не ожидал он, что майор Наумов, такой вежливый, умный, расчетливый, положит своих бойцов перед фортом под пулеметный огонь. О том, что и Наумовым сейчас командуют, заставили делать так, Щуров не думал — чем выше командир, тем больше у него должно быть ума.
Досада, охватившая Щурова, сменилась невыносимой тоской. Ну что тут поделаешь? Враг палит из надежного убежища, не жалея патронов, и приходится лежать почти на открытом месте — хоть в землю провались. Щуров с обидой чувствовал себя обреченным: не сию минуту, так чуть позднее, а пуля все равно найдет — они вон как густо летят над головой, обрывают ветки и шлепаются рядом. Одна задела шапку. Щуров пригнул голову, вдавил подбородок в землю. Сквозь зубы сказал Жолымбетову:
— Тут нам хана. Почему нет команды? Слышишь, комсорг?
Аскар оглядывался, рыская черными узкими глазами, но никого из командиров не видел. А Щуров в полнейшей беззащитности кусал губы.
— Так и будем ждать? Я больше не могу. Назад без приказа нельзя. Зато можно вперед. И лучше уж… Невмоготу лежать. Я как приговоренный, слабею… Эх, была не была, не в первый раз! Слушай, Аскар, дай мне автомат и ползи к саперам, пусть они половчее кинут к угловой амбразуре пару шашек. Кто там близко? Одолжи противотанковую. Ну, Аскар, следи за мной.
Щуров оставил Жолымбетову ручной пулемет, сунул себе за пазуху тяжелую гранату.
— Погоди, — удержал он Аскара, который пополз к саперам. — Передай по цепи. Уложат обоих — этого я не хочу. Следи за мной отсюда.
Прижимаясь к земле, он выбрался на вал, обернулся.
— Пока…
— Пойдешь? — спросил Аскар, тоже поднимаясь на полуразрушенный вал, чтобы лучше видеть.
— Пойду, Аскарчик.
— Руку! — Жолымбетов хотел пожать руку товарищу, тот отмахнулся.
— Ничего…
Дымно вспыхнули шашки, брошенные саперами. Щуров веретеном скатился с земляного вала в ров, к воде, вскочил и, пробуя ногой то одно, то другое дерево, стал по ним перебираться. Над головой — свист пуль. Щуров прохрипел, тяжело дыша:
— Сквозь дым зрят сволочи! Эх, пропаду, если не угроблю их!ꓺ
Он еще не окунулся в самый густой дым, закрывавший форт, и глянул назад. Неясно виднелся берег. И показалось, что там лежит по плечи в воде человек. Он лежит среди деревьев, ухватившись за кромку земли, и пытается встать. Нет, это не показалось. Это — наш боец. Почему раньше никто не заметил?ꓺ
Дым, наползавший от форта, совсем заволок берег — там уже ничего не различить.
Щуров перебрался через ров, поднялся к форту и впритирку к холодной, влажной стене его побежал туда, где был капонир. Совсем близко над головой протарахтел пулемет. Щуров крепче прижался спиной к стене и увидел амбразуру справа от себя. Ерунда получалась: бросать надо с левой руки или взять гранату в правую, отойти на два шага, чтобы стена не мешала размаху. Отходить — это много опаснее, зато бросок будет верный.
Щуров переложил гранату в правую руку, не сводя взгляда с черного квадрата амбразуры, отскочил от стены, размахнулся и — попал точно! Он успел снова прислониться к стене. Внутри капонира прозвучал глухой, но сильный взрыв.
Не оглядываясь, Щуров побежал вдоль стены назад. Он споткнулся о что-то, упал, больно ударившись коленкой, вскочил и побежал дальше, но уже не с прежней быстротой. Он ожидал, что сейчас штурмовики хлынут через ров, и все кончится.
На верху форта зачастили сразу три пулемета. Наши пушки стали бить по ним. Никакого движения через ров не замечалось, и не могло его быть под сильным пулеметным огнем. Щурову ничего не оставалось, как возвращаться.
Дым поредел. И теперь немцы разглядят того, кто так ловко метнул гранату в амбразуру. Но он перебирался через ров уже со сноровкой, быстрее, прыгая с дерева на дерево.
На обратном пути Щуров опять увидел раненого, который лежал под берегом среди деревьев, двигал руками, поднимал голову; шапки на нем не было, длинные мокрые волосы закрывали половину лица. Это был, вероятно, командир.
Достигнув берега, Щуров хотел поспешить на помощь. Сильный удар в бок свалил его. Берег стал подниматься, заслоняя небо, и опрокинулся на Щурова тяжелой темнотой.
Он очнулся и увидел склонившегося Аскара, узнал того бойца, который дал противотанковую гранату. Оба торопливо срывали с него одежду.
— Куда тебя ранило?
— Не ранило. Конец…
Он лежал там же, за земляным валом, откуда пошел ко рву.
Аскара поразило то, что на побелевшем лице вдруг явственно выступили веснушки; глаза Щурова тоже изменились: поблекли, в них гасли последние искорки.
Из-под бока, шевелясь, вытягивался красный лоскут. — Щуров видел это, но не хотел смотреть и не в силах был отвернуться…
— Много прошел назад и вперед, — проговорил он, слабо дыша. — И не дошел. Обидно, горько… Аскарчик, наклонись ближе. Прошу тебя в последний раз: отыщи мою сестренку Катю. У нее больше никого нет. Она где-то здесь. Всю Германию пройди, отыщи, будь ей братом.
— Найду, непременно найду!ꓺ — ответил Аскар, глотая слезы.
Поклянись, — требовал Щуров. — Помнишь, ты рассказывал… Когда шли от границы… Один из наших взял на границе горсть земли… Да не мешайте — все равно помираю. Точно. Не трогайте. Вот сбили память, — пожалел он и вспомнил: — Земля в кармане…
И протянул руку со скрюченными пальцами к красной лужице, сгреб в горсть землю, сдавил из последних сил. Между пальцами сочилась кровь.
— Возьми, Аскарчик, и поклянись, — не говорил, а шептал невнятно Щуров, закрывая глаза. — Поклянись, что отвезешь это в родную деревню, положишь там, где стояла изба.
— Клянусь! — Аскар принял в руки бурый ком земли с отпечатками пальцев друга, замотал в платок и опустил себе в карман.
— Аскар, еще что-то… — Щуров открыл глаза. — Там, под берегом…
Он хотел сказать о раненом и не смог.
Так и умер с открытыми глазами, тускло смотревшими в небо, одинаковое над всей землей.
* * *
Афонов позвонил Сердюку и сообщил, что первая попытка овладеть фортом окончилась неудачно. Огонь противника сильный, единого порыва в штурме не получилось.
— Что вы намерены делать? — спросил генерал.
— Повторить штурм. А недостатки учтем.
Сердюк, помолчав, сказал:
— Приезжайте сюда, подумаем вместе.
Афонов приехал, и комдив спросил в первую очередь:
— Сколько потеряли? Убитых семь, человек двадцать ранены.
— Фамилии погибших? — Это спросил Веденеев, сидевший рядом с генералом.
Афонов назвал Щурова, еще командира взвода, остальных не знал.
Эх, Щуров, Щуров!ꓺ Долгий и горький путь пройден вместе от Беловежской пущи и до Десны летом сорок первого года. Он дважды побывал в госпитале, возвращался в родную дивизию. И вот…
— Вы верно говорили, товарищ генерал: напрасные жертвы… — Веденееву хотелось, чтобы Сердюк повторил это, и пусть Афонов больше не заикается о штурме форта.
Сердюк не хотел спора. Он заметил, как подергиваются губы у Веденеева и на щеках выступают пятна, понял, что начальник политотдела решительно не согласен с Афоновым и надо сказать твердое слово.
— Неразумно снова штурмовать. Ничем не оправданные жертвы… Таково мое мнение. И ваше, товарищ подполковник? Тогда все.
Афонову не понравилось, что комдив как бы ищет поддержки у начальника политотдела: ведь генерал, полновластный единоначальник!
— Вы, товарищ генерал, сказали: «Подумаем вместе». И я поделюсь сомнением: разумно или неразумно… —говорил Афонов, не тая обиды на Веденеева. — Воевать опаснее, чем бумажки писать.
Веденеев поднялся от стола, сухие в морщинах пальцы вцепились в спинку стула.
— Как вы сказали?
Афонов смягчившимся голосом ловко повернул разговор.
— Я, товарищ подполковник, о письме гитлеровскому генералу… До чего додумались!ꓺ
— А вы заявили бы это начальнику политуправления фронта. Они там без нас решили.
— Я имею в виду не замысел, а исполнение его. Письмо, наверное, не вручено. Одна видимость дела, а донесение послано — все в порядке.
Веденеев, с легко ранимой душой, не нашел, что сказать. Действительно. Майсель мог и не вручить письма. Оно, пожалуй, ничего не изменило бы, и все же надо бы точно знать, выполнено ли задание. Сжимая спинку стула так крепко, что кожа на суставах пальцев побелела, Веденеев смотрел на Афонова, на его мясистый нос и щеки, пылающие здоровым румянцем, и думал:
«Оговорился! А ты юлишь… Можешь даже рассмеяться и превратить все в шутку, но я не поверю — ты не шутишь. Комиссара бы, как было в сорок первом и втором, для тебя одного. Будь я сейчас комиссаром — быстро поставил бы на место…»
А полковник, не слыша возражений Веденеева, довольный его молчанием, продолжал доказывать Сердюку:
— Действовать надо и как можно быстрее. Уже взяты все форты вокруг Кенигсберга, остался только на нашем участке. Это неприятно для дивизии, товарищ генерал.
— Почему же не взяли его?
— Форты четвертый и пятый, как я слышал, товарищ генерал, батальоны других дивизий штурмовали по нескольку раз. И мы должны…
Афонов настаивал: надо действовать. И придумывал убедительные доводы, горячился. Ему очень хотелось взять форт с боем — это будет расценено как большая победа, его личный подвиг. И Веденеев должен был действовать по-своему разумно. Совладав со своими нервами, он попросил:
— Товарищ генерал, отдайте форт нам.
Комдив поднял брови — просьба неожиданная и не совсем понятна.
— То есть?ꓺ
— Нам, политотдельцам, — Веденеев усмехнулся. — Которые бумажки пишут… Но я со всей ответственностью прошу. Мы проведем хорошо обдуманную операцию по разложению гарнизона форта.
— Напрасная трата времени, — бросил Афонов.
— Но не крови, — отозвался Веденеев, не глядя на него.
— Как сказать! — возразил полковник. — Говорят: время дороже всего. Оттяжка во времени на войне стоит крови.
Веденеев решил стоять на своем.
— Для начала пошлем в форт двух немцев. Перебежчик унтер-офицер Штейнер — человек надежный, охотно пойдет. Обер-лейтенанта Майселя мы меньше знаем. Что ж, проверим! Он будет старшим. Очень важно — немцы будут разговаривать с немцами. Напишем ультиматум.
— Уговаривайте, цацкайтесь, — хохотнул Афонов, отвернувшись.
— Действуем не по чувству и желанию, а так надо по рассудку.
— Действуйте, — сказал Сердюк Веденееву.
Начальник политотдела вызвал инструктора Колчина, вдвоем они стали писать ультиматум.
Тем временем Афонов пристально рассматривал карту, свежие пометки на ней: полки продвинулись дальше; форт, обведенный синим и красным карандашом и, верно, похожий на чирей, находился ближе к штабу и медсанбату, чем к полкам. А гарнизон форта немалый: триста человек с пушками и пулеметами. В батальоне же Наумова, блокировавшем его, нет и двух сотен бойцов.
Афонов оценивал обстановку вполне серьезно:
— Дело с разложением гарнизона может затянуться. Такое дается не скоро, и товарищ подполковник, очевидно, понимает это. А ну как немцы предпримут сильную контратаку? Тогда гарнизон сделает вылазку из форта. Непременно! И окажемся мы между двух огней. Я остаюсь при своем мнении: надо бить и добивать врага, а не уговаривать его.
— И я не хочу обниматься с ним, — резко сказал Веденеев. — Здраво рассуждая, так надо. Хина — штука очень горькая, а приходится глотать. Надо уговаривать, агитировать.
— А уверенность, что будет польза?
— Не могу, конечно, поручиться за немцев, — ответил начальник политотдела. — Убедить их в безнадежности сопротивления, когда они находятся под единым командованием и, возможно, имеют радиосвязь с Кенигсбергом и группой «Земланд», — дело не простое. Но ведь у нас никто не сомневается, что мы скоро возьмем Кенигсберг и очистим полуостров. Капитулирует и форт. Возле него мы не прольем больше ни капли крови. Вот что важно.
— Да, да, — подхватил Сердюк, у которого даже при неминуемых потерях болела душа. — Скоро вообще конец войне. И просто грешно перед отцами, матерями, женами, детьми наших бойцов посылать их на смерть, если можно обойтись без этого. Действуйте, товарищ подполковник.
Однако в этот день направлять парламентеров было уже поздно: начинало темнеть. Майсель, неохотно согласившийся идти в форт, доказывал, что оттуда трудно разглядеть белый флаг, а и заметят, так могут оправдаться — темно! И комендант прикажет стрелять. Это вызвало у Веденеева и Колчина подозрение: надежен ли обер-лейтенант? Прав он лишь в том, что ночью вести переговоры очень трудно, лучше отложить до утра.
— Ну вот! — гаркнул Афонов. — Началась волынка. Будет же нам неприятностей с этим фортом!
— Ничего. Добьемся капитуляции без крови, — сказал Веденеев, сохраняя спокойствие и уверенность в начатое дело. — Форт — своего рода барометр, гарнизон будет реагировать на то, что происходит за стенами. В Кенигсберге дела идут успешно. Скоро встретимся с гвардейцами.
12
Форты восьмой и десятый на южном изгибе обороны немцев были как два крепких, глубоко сидевших клыка. Между ними с участка девятого форта, захваченного нашими войсками ранее, Гвардейская армия наносила главный удар корпусом генерала Гурьева. Здесь Гарзавин компактно держал свои тяжелые танки, готовый в удобный момент двинуть их в атаку. Стрелковый полк Булахова наступал правее железной дороги на пригород Понарт. С левой стороны от полка донесся потрясающей силы взрыв — это саперы разделались с фортом: они обнаружили несколько бочек взрывчатки, подкатили их к земляному валу и столкнули. Словно непроглядная туча нагрянула и в одном ударе молнии израсходовала весь свой грозовой заряд, — стена форта рухнула.
Наши войска двинулись к Кенигсбергу. По топкой низине шли бойцы — в грохоте немые. Ползли танки и самоходки, глубоко увязая в земле, иногда над той или иной бронированной машиной взметывался дым, будто мгновенно вырастало густолиственное раскидистое дерево.
Второй батальон полка Булахова сумел пробиться к железнодорожной станции, но встретил здесь сильный огонь противника. Булахов выдвинул вперед разведку с танками.
Шестопалов и Лептин остановились в конце улицы, выводящей к привокзальной площади. Саперы и автоматчики соскочили с брони. Танки прижались к стене дома. Впереди был Лептин, наблюдал; Шестопалов слышал в наушниках его голос:
— На площади — батарея, три пушки.
Это были остатки батарей, разбитых нашей авиацией. Искореженный металл и колеса пошли на баррикаду, перекрывшую выход на площадь. Наши самолеты уже не бомбили здесь, и немецкие зенитки стояли опустив стволы, приготовившись к стрельбе но танкам.
— Куда наведены пушки? — спросил Шестопалов Лептина.
— Сюда. Погорим, товарищ лейтенант. Эх, зеленая Улома!ꓺ
— Молчи и жди команду, — приказал Шестопалов.
«Зеленая Улома!» — мысленно передразнил он Лептина. — Наш генерал и гвардии полковник сидят в танках, находятся в боевых порядках стрелкового полка. В штурмовых отрядах, вероятно, многие погибли или ранены. Станцию враг обороняет крепко, выбить его отсюда трудно. Есть возможность зайти немцам в тыл, неожиданно ударить, помочь штурмовикам. Надо ворваться на площадь, уничтожить пушки на ней, потом двинуть вон туда, где сидят пулеметчики: они прижали огнем наших бойцов к земле. Расстояние до пушек близкое, все решат секунды. Пока танк выдвинется для точного выстрела и наберет скорость… Но без риска нельзя, не рисковать — не победить».
— Осколочным, — скомандовал Шестопалов заряжающему и затем водителю: — После выстрела — вперед! — Он вызвал Лептина и передал по радио: — Приготовиться! Я иду первым.
Танк двинулся, огибая машину Лептина. Вот он, решающий момент! А сколько их было, решающих моментов, если Шестопалов за три года войны идет в шестом танке! Шестопалов — в шестом… Не роковая ли, на самом деле, эта цифра?
Эх!ꓺ
К черту все! Вперед!
Мотор взревел во всю мощь. Выстрел! Танк рванулся, высекая гусеницами искры из каменной мостовой. Он врезался в баррикаду, подцепил и взвалил на себя весь этот металлический хлам. Может, это и спасло танк. Снаряд угодил прежде в мешанину горелого железа и не пробил броню. В следующую минуту две вражеские пушки были раздавлены. Танкист-стрелок рубил пулеметным огнем разбегающихся немцев.
— Погуляем, черт возьми, по вокзалу, — услышал лейтенант радостный голос Лептина.
Можно бы ворваться в широкие двери вокзала, под стеклянную разбитую крышу, подавить спрятавшуюся в углах пехоту, уничтожить штаб противника, но Шестопалов скомандовал:
— За мной!
Оба танка повернули к длинному зданию, возле которого ровно, поленницей, лежали мешки с песком, защищая весь нижний этаж. Танковые пушки и пулеметы ударили в окна-амбразуры.
Отсюда стали видны железнодорожные пути, блестящие рельсы на черных от масла шпалах и эшелоны, эшелоны. И там продвигались наши лобастые самоходки и, прижимаясь к домам, двигались полусогнутые, крадущиеся фигурки автоматчиков, — как тени скользили на белых стенах.
— А ведь мы, черт дери, взяли станцию, товарищ лейтенант! — кричал Лептин. — Почему теперь не ругаешься?
Шестопалов не упрекнул его ни за надоевшее «черт дери», ни за обращение на «ты». Он спросил:
— Кто это — мы?
— Да все, товарищ лейтенант, и мы — тоже.
Шестопалов выбрался из танка, осмотрел его кругом.
На лобовой броне глубокая царапина — снаряд срикошетил. В машине Лептина — никаких повреждений.
За короткое время на станции собрались все подразделения Булахова, подходили соседние части. Здесь была главная железнодорожная станция Кенигсберга, на ее путях застряло множество эшелонов.
Бойцы-штурмовики шли вдоль линий, равнодушные к тому, чем загружены вагоны. Вдруг остановились, увидев сапоги. Три вагона были разбиты и вспороты пушечно-пулеметным огнем нашей авиации, из них вывалились на землю скользкие, попарно связанные сапоги, офицерские — хромовые, блестящие. Как с неба упали.
Обувка у многих наших бойцов поизносилась. Прикинув глазом размер сапог, они садились на рельсы, сбрасывали грязные обмотки и разбитые ботинки. Веселый разговор катился по железнодорожным линиям.
— Оттопали, милые, пора и замену.
— Левый сапог пальцы жмет.
— Ничего, разносится.
— А я свои не сменяю. Сколько дорог пройдено, и везло… Некрасивы, да родные.
— Толкуй тут.
Лептин тоже захотел переобуться, взял сапоги, примерил.
— Форсистые… Имею полное право, даже в первую очередь, — говорил он, натягивая второй сапог. — Мы с лейтенантом вперед всех прорвались к вокзалу.
Бойцы-штурмовики, за живое задетые, накинулись на него.
— Вперед всех? Только что появился, и он первый!
— Мы три раза под огнем в атаку поднимались.
— У нас комбат погиб, многие полегли. А он, целенький, на готовое.
Лептин пытался защищаться.
— Честное слово, ребята! Мы с лейтенантом батарею пушек раздавили, много пулеметов уничтожили. Товарищ лейтенант, ведь правда?
Шестопалов крикнул, не отходя от танка:
— Оставь сапоги, старший сержант! — и, подозвав Лептина, Шестопалов резко отчитал его. — Болтаешь много. Мы да мы… Пусть пехота переобувается — ей ходить, и никто не упрекнет. Видишь, командир полка появился. Он тебе покажет трофеи! Лезь скорее в танк — с глаз долой!
Булахов шел к вокзалу. Он смотрел не туда, где сидели на рельсах штурмовики, а на перрон—там, обнявшись, брели два бойца. Связной Булахова Николка и связной от артиллерийского полка успели где-то хватить изрядно спиртного и пошатывались.
Николка, увидев своего командира и с ним штабных офицеров, остановился, поднял растопыренную пятерню к сдвинутой на ухо шапке.
— Товарищ гвардии полковник и Герой всего Советского Союза, разр-решите… — пытался он доложить и забыл, о чем надо докладывать.
Булахов испытывал и злость и горечь. При штурме железнодорожной станции убиты майор Сумин, старший лейтенант Нуров, в батальонах серьезные потери. А тут такая мерзость — пьяный связной командира полка. Что с ним сделать?
А Николка с расхристанным видом, выпученными глазами продолжал молоть:
— Я знаю, товарищ гвардии п-полковник, вы принимаете р-решения быстро. Огонь на себя, сам в огонь… Скажите мне: в огонь! И я пойду. Сейчас Николку — в штрафную роту. И прально… Вы все можете исделать.
— Отправляйся спать и никому не показывайся. Завтра получишь свое… — пригрозил Булахов.
Повернувшись к штабным офицерам, он сказал:
— Выставить охрану, чтобы никакого безобразия. Пока наш полк здесь, мы отвечаем за порядок. Ничего не трогать. На вокзале — мне докладывали — много гражданских людей. Надо посмотреть.
— Там я видел, товарищ гвар-рдин… — начал было Николка, но Булахов скомандовал ему:
— Шагом марш!
Николка поплелся. Булахов посмотрел ему вслед.
«Что с ним сделать? Да ничего не сделаю. Это надо было сейчас. Потом отойдет сердце, и не смогу. И не прогоню от себя. Он плыл со мной через Неман, вместе шли сквозь горящие сараи. Окажись Николка при стычке с немецким оберстом, он подставил бы свою грудь под пулю и прикрыл бы своего командира».
Не перечесть всех случаев, когда связной доказывал преданность и верность, не думая о себе.
* * *
На железнодорожной станции скопилось много немцев — больше женщины с детьми. Уже третий день они прятались в подвалах, где были камеры хранения и другие помещения; никто не выходил, и там, внизу, густел спертый воздух, но этого люди не замечали. Они боязливо смотрели па красноармейцев. Женщины держали в руках узелки и прижимали к себе детей. Русские солдаты пока не обращали на них внимания; стуча каблуками, бегали по каменным ступеням вниз и вверх, по цементному полу коридоров, открывали двери, заглядывали во все комнаты — выискивали спрятавшихся немецких солдат и офицеров и находили их.
Люди в гражданском не трогались с места — без приказа или разрешения уходить нельзя. Сидели, стояли и ждали.
Когда все пленные были собраны в одну группу и уведены, у входа в самый большой подвал появился красноармеец с черным рупором в руке. Он громко объявил по-немецки:
— Алле хорен — слушайте все, кто здесь находится. Вам пока выходить нельзя, это опасно. Следует оставаться на месте. Наше командование распорядилось доставить к вечеру сюда походную кухню. Все, кто не имеет с собой еды, смогут получить хлеб и горячий суп. В первую очередь получат женщины с маленькими детьми и больные. Оставайтесь пока на месте, здесь безопасно. К вечеру будет кухня.
Ольшан ходил из подвала в подвал и говорил в рупор одно и то же. Многие не верили и тихо переговаривались;
— Дас ист нихт дер фалль — это неправда.
— О, превратности жизни!
— Надо быть готовым ко всему.
Однако бояться, по-видимому, было нечего. Не выставлено вооруженной охраны, все русские ушли. Остался лишь солдат с голосистым рупором. У него тонкое птичье лицо, левая рука без двух пальцев, и он не вооружен. Этот солдат ходил и посматривал на женщин. Ольшан видел, что большинство их одето плохо, но были фрау в хороших пальто, в узких туфлях на высоких каблуках, с чемоданами и сумками. Богатые дамы держались отдельно от женщин, бедно одетых, которые стояли или сидели на цементном полу. У богатых были при себе пледы, и почти возле каждой примостилась девица в скромной, но опрятной одежде — прислуга, очевидно. Пожалуй, эти пришли на станцию не в поисках убежища, а чтобы уехать из Кенигсберга, добраться поездом до порта Пиллау, а дальше морем — в Германию или за границу, в Данию, например. Эти зорко следили за своими чемоданами, прикрывали их пледами или полами пальто.
В подвал спустился старшина.
— Ольшан! Эй ты, Ревунов-Караулов, кого выглядываешь?
— Они на меня смотрят, товарищ старшина. Удивляются: без пальцев, а на фронте… Я объяснил, что добровольно пошел.
— Ладно. Будет тебе похваляться, — сказал старшина. — Подошла кухня, остановилась у входа. Давай объявим всем — пусть выстраиваются в очередь. Женщины с детьми — впереди. У кого нет посуды, тот получит двойную порцию хлеба. Пусть как-то кооперируются в части посуды, это их дело. Объявляй!
Ольшан поднял рупор, раздался громкий голос. Немки повеселели, но не спешили доставать посуду. Они переглядывались, ожидая, кто первая отважится. Такая нашлась, и сразу все задвигались. Женщины вынимали из узелков и сумок кружки, стеклянные банки и выстраивались в очередь, по порядку, как было объявлено: впереди — с детьми, больные, старики и старухи.
13
Ночь была черно-красная.
Артиллерия не умолкала, но била реже, ее короткие ночные вздохи как бы предсказывали скорое затишье. Но сражение продолжалось. Огнеметчики выкуривали из дотов упорно оборонявшихся гитлеровцев. Пехотинцы с гранатами осторожно пробирались в подвалы, где по шорохам угадывался затаившийся враг. Бойцы-химики бросали дымовые шашки. Воздух был насыщен пылью, дымом, гарью так густо, что почти не просвечивался от многочисленных пожаров, пламя окрашивало его в ярко-оранжевый цвет. А между очагами пожаров стояла чернота.
Такая же, в две краски, была и вода в реке Прегель, словно в нее были набросаны вперемежку большие бесформенные листы красной меди и черного железа.
Войска Гвардейской армии, наступавшие с юга, ночью достигли этого последнего водного рубежа, передовые части форсировали реку в двух местах и захватили плацдармы. Штурмовые батальоны одной из дивизий генерала Гурьева вышли к железнодорожному мосту. Мост этот был двухъярусный: в верхней ферме на мощных опорах с пролетом из металлических балок проложены рельсы, а рядом сделан переезд для автотранспорта; ниже и чуть сбоку — мост для пешеходов. Верхнюю ферму немцы подорвали. Они, вероятно, заминировали и нижнюю ферму. Но штурмовики с такой быстротой пробежали по пешеходному мосту, что противник не успел взорвать его.
Перед полком Булахова не было никакого моста. Голый берег реки, нет понтонов, на той стороне в домах — немецкие пулеметы, и где-то там — ночью не видно — дворец Бисмарка с толстыми стенами, настоящая крепость, которую приказано взять штурмом.
Гвардии полковник долго смотрел на черно-красную воду. В уставших глазах краски наплывали одна на другую, перемешивались. Порой со свистом пролетала мина и разрывалась, едва коснувшись воды. Темные брызги взлетали мелкими обломками графита, в глазах мельтешило. И снова спокойное течение.
«Невелика ты, река Прегель, но весной глубока. Каменные берега отвесны. Трудно перешагнуть через тебя…» — Что будем делать, товарищи? — спросил Булахов комбатов и штабных офицеров, с которыми пришел на рекогносцировку.
Комбаты молчали. Вдруг начальник штаба вскрикнул:
— Река горит!
Справа, в верхнем течении, возникла огненная полоса. Извиваясь змеей, она приближалась, хвоста не было видно.
— Немцы спустили в реку бензин и подожгли, — высказал предположение начальник штаба.
На крутом повороте светящаяся полоса распалась на отдельные огни, которые двигались цепочкой и, временами заволакиваемые дымом, мигали по-волчьи.
Далеко где-то немцы сталкивали со своего берега лодки и бочки, залитые мазутом, и поджигали их. Буйные гривастые огни плыли по воде, хорошо освещая реку и берега.
Булахову отчетливо представилось, как все может произойти, если форсировать Прегель этой же ночью и на плотах.
Артиллерийский огневой налет. Бойцы усаживаются на плоты. Кто-то оступился в холодную воду, ноги коченеют, но это пустяки. Плоты медленно двинулись, вот они на середине реки, освещенной плывущими огнями. Пока молчит противоположный берег, готовится к отправке второй эшелон и с ним комбат и командир полка — так же, как на Немане.
Огонь обрушивается внезапно, хотя его ожидали с замиранием сердца. Свинец густо брызнул из всех окон каменных домов — по ним била наша артиллерия, но там, в подвалах, надежные убежища, это хорошо известно.
Люди на плотах беспомощны — укрыться негде, стрельба из легкого оружия ничего не дает. Те бойцы, что сумеют достичь берега, могут спрятаться под ним. Но вот ударили минометы, мины рвутся, коснувшись воды, осколки разлетаются настильно, и спасения нет. Оставшиеся в живых напрягают последние силы, чтобы подняться на берег, а он — отвесная стена, и руки скользят.
А по реке медленно плывут плоты, уже пустые…
Попытка форсировать повторяется. И в, конечном счете, возможно, удастся захватить плацдарм, но полк уже не боеспособен. Холодые воды Прегеля волокут по дну трупы булаховцев в залив Фришес-Хафф…
— Ну, что скажете, товарищи? — озабоченно, уже второй раз спросил Булахов офицеров.
Комбаты молчали.
«Как много значит, если комбаты молчат! Это значит — сомневаются», — подумал Булахов.
— Поедем к железнодорожному мосту.
Отошли от берега, сели в машину. Ночь была по-прежнему резко пестрой. Вспыхивали ракеты. Белые лучи фар протыкали сумрак. Между очагами пожаров залегла темнота.
По мосту двигались войска, медленно и разрозненно — хвост одного подразделения цеплялся за голову другого. Позвякивало оружие, стучали колеса повозок. Среди офицеров, шедших на ту сторону реки, Булахов разглядел двоих знакомых. Он постоял в задумчивости и вдруг круто повернулся к своим.
— Не будем форсировать на плотах. Едем в штаб.
Комбаты забеспокоились.
— Как же так, товарищ гвардии полковник? Ведь приказано быть ночью за рекой.
— Знаю.
— Может, на нас не надеетесь? Обидно. Считают: геройский полк и что скажут?
— Что трусим? — Булахов горько усмехнулся. — Пускай, если кто не понимает… Героизм разный бывает, товарищи. Очень даже разный. А кто думает иначе, тот не знает никакого.
— Но боевая задача?
— Выполним. Будем на той стороне Прегеля.
— По мосту?
— Вначале — да. Не могу допустить гибели полка.
— Но ведь нам не позволят: не наш участок, не наш мост. Скажут: булаховцы на чужинку. Стыдно вроде бы.
— А гробить людей не стыдно? Да я согласен на любое наказание, а добьюсь. Мы выручали соседей и не подводили их. Нам тоже помогали, но однажды крепко подвели. Вот они идут по мосту!
— Этот мост в распоряжении корпуса.
— Поговорю с генералом Гурьевым. Едем в штаб.
В машине при толчках офицеры кивали головами и, кажется, дремали. А Булахов, тоже уставший, ощущая на себе тяжесть мокрой шинели, говорил:
— Все танки и самоходки, приданные штурмовым отрядам, сведем в один кулак, посадим на них автоматчиков с запасом гранат и саперов. Машины с десантом направим по мосту. Слышите? По мосту! За рекой они повернут вправо и дерзко атакуют, завяжут бой. И тогда полк начнет переправу, тоже с боем. Не плоты нужны, а понтоны, на них установим пушки. Полк прокладывает путь дивизии, и надо непременно добиться понтонов. Теперь не сорок третий, чтобы плыть на чем попало. Слышите? Не дремать. После выспимся.
— До сна ли тут, товарищ гвардии полковник.
— Сомневаемся, что разрешат по мосту…
* * *
Взвод лейтенанта Шестопалова, шедший впереди, подавил немецкие пулеметы в бетонированных гнездах и двинулся дальше вдоль берега. В нижнем этаже крайнего дома сидели фаустники. Они выпустили мины с расстояния около пятидесяти метров и не промахнулись. Танк Шестопалова загорелся. У Лептина «слизнуло» каток, машина крутнулась сама, повернулась лобной частью к дому и замерла. Командир башни, не дожидаясь приказа старшего сержанта, ударил осколочными и нажал гашетку пулемета. Фаустники убежали.
Танкисты Шестопалова выбрались из горящего танка через нижний люк. Одежда, пропитанная маслом, воспламенилась. Хуже всех пришлось лейтенанту, покидавшему танк последним. Охваченный огнем, он испытывал невыносимую боль, кричал, катался по земле, хватал ее руками и закрывал лицо. Лептин и другие танкисты побежали к своему командиру. А Шестопалов, не видя ничего, крутился и, оказавшись на краю отвесного берега, упал в реку.
После огня — ледяная вода… Шестопалов потерял сознание. Но Лептин был уже возле него. Он схватил лейтенанта за ворот и, не чувствуя под собой дна, греб одной левой рукой. С берега кинули деревянную плаху, старший сержант поймал ее. Еще один танкист бросился в реку.
Они долго барахтались в воде, потому что невозможно было подняться по отвесному берегу. Помогли саперы, у них нашлась веревка.
В одном из домов, ближе к мосту, обосновался медицинский пункт. Шестопалова принесли сюда. У него особенно сильно были обожжены руки, ноги выше сапог, крепко прихватило огнем лицо. Ему сделали уколы, наложили повязки и оставили в покое. Лептин остался с ним. Старший сержант видел вместо лица белую повязку и между бинтами темные узкие глаза без ресниц.
— Докладываю, товарищ лейтенант. Мой танк уже ремонтируют, а ваш годится разве в переплавку. Убитых нет.
Лептин умолк. Шестопалов прикрыл глаза, а когда открыл — в них стояли слезы.
— Не горюйте, товарищ лейтенант. Я знаю, о чем вы думаете. Не надо горевать. Лицо ваше после ожога румяным останется на всю жизнь, ей богу! Видел я в госпитале обожженных танкистов — кожа, как у младенца. Будете писать из госпиталя, сообщите домашний адрес. А мы тут всем батальоном напишем вашим родным: геройски сражался лейтенант Шестопалов, гордитесь!
Так говорил, утешая, Лептин. Комбинезон его распахнулся. На гимнастерке поблескивали большая звезда ордена Славы и медаль «За отвагу».
Пришла санитарная машина. Шестопалова осторожно положили на носилки. Лептин помогал санитарам. Уже начало светать, поблек огонь пожаров. Хорошо был виден Прегель и все, что творилось на нем.
У машины образовалась небольшая очередь. Санитары аккуратно устанавливали носилки с лежачими ранеными. Лептин указывал Шестопалову:
— Смотрите, товарищ лейтенант! Амфибии тянут паром. На той стороне понтоны подвезли. А вчера, помните, мы слышали разговор, будто реку хотели форсировать на плотах. Это же зря людей мытарить и губить. У нас такая техника! Смотрите, скоро мост будет готов.
Но Шестопалов не мог повернуть головы и посмотреть. Он видел только небо, стену дома и часть крыши.
А по реке, вздымая бурные косые волны, неслись бронекатеры.
— Матросы, товарищ лейтенант! — восторгался Лептин. — На катерах. Честное слово, матросы. В бушлатах и бескозырках. И флот с нами — вот как, едрена маковка! Танки, самоходки, артиллерия, самолеты, флот…
Санитары подняли носилки с Шестопаловым. Сейчас поставят в машину. Лептин сказал:
— Ну, будьте здоровы, товарищ лейтенант, пишите!
У Шестопалова опять навернулись слезы, и он мог проститься лишь движением опаленных век. Машина тронулась.
Вот и все — отвоевался и отслужил Валька Шестопалов. Прощай, фронт, прощайте, танки и боевые друзья! Кенигсберг будет взят без него, полная победа будет завоевана без него. Теперь — госпиталь, затем — здравствуй, родной Урал!
Но не радовался Шестопалов тому, что война для него кончилась, он скоро вернется домой. Приедет домой двадцатитрехлетний парень с изуродованным лицом, и руки будут как у старика, со сморщенной кожей — чего уж тут утешаться! Приедет начисто смывший с себя давнее пятно и в доказательство — рубцы на теле. Но ни одного ордена!
Так сложилась фронтовая судьба Шестопалова.
Все операции, в которых участвовал Шестопалов, а он участвовал в битве на Курской дуге, в освобождении Киева, в наступлении от Витебска до Прибалтики, заканчивались успешно, разгромом немцев, но раненный, он выбывал из строя и ничего не знал о наградах, а последнюю — орден Красного Знамени — не успел получить.
Кроме рубцов на теле и следов ожога хоть один бы орден на грудь! Чтобы видели односельчане, каким стал Валька Шестопалов. Не только загладил прошлое, но и отличился в боях за Родину.
Без Шестопалова возьмут Кенигсберг. И даже писарь в штабе, за всю войну не получивший царапины, будет награжден.
А может, вспомнят и о Шестопалове? Вспомнит генерал Гарзавин — ведь был приказ о награде и он не должен затеряться! Может, не забыли Шестопалова те командиры по приказу которых он ходил в атаки у Киева, под Ленинградом, около Витебска и Риги?
* * *
Полагая, что дворец Бисмарка превращен немцами в сильный опорный пункт, Булахов приказал сначала обойти его и затем штурмовать.
Вот и дворец «железного канцлера», массивный, с высоким цокольным этажом, обнесенный чугунной оградой с торчащими острыми копьями. Весь он замер, насторожившись. Черные хлопья сгоревшей бумаги легко кружились в воздухе.
А из окна верхнего этажа свисала простыня. Фрицы сдаются без боя!
Облегченно вздохнув, комбат приказал штурмовому отряду двигаться дальше, а во дворец послал группу автоматчиков и, на всякий случай, подошедший после ремонта танк Лептина.
Красноармейцы увидели при входе внутрь дома гардероб, как в Театре. В большом зале слева была стойка и за ней буфет. У задней стены — возвышение, полукруглая площадка; там стояли стулья и сверкали сложенные музыкальные инструменты. Словно только что закончился концерт и люди разошлись все, кроме билетерши.
Пожилая, чопорно одетая женщина с белой наколкой на седых волосах пыталась что-то объяснить русским солдатам, но они устремились в верхние этажи, осмотрели каждую комнату — немцев не было. И на чердаке пусто. Дробно стуча сапогами, автоматчики спустились в зал и замерли от удивления.
Выстроившись в ряд, стояли девушки или молодые женщины, в белых платьях и легких туфлях, все одинаковые — с застывшими улыбками на подрумяненных лицах. Воздушные создания, порхающие в танце, — таких видели в кино и на сцене театра, и эти, надо полагать, появились из-за ширмы, закрывавшей стену и дверь за музыкальными инструментами.
— Старшой, куда мы попали? — тихо спросил Лептина сержант-автоматчик.
— На театр похоже…
И не страшный грохот улицы доносился сюда, а чудилась отдаленная музыка, слышался женский хор. Стало неудобно держать в руках оружие, оно показалось лишним, неуместным тут.
Немая сцена продолжалась. Девушки смотрели с неизменными, заученными полуулыбками, ожидая чего-то. Дверь в зал отворилась, вошли капитан из штаба полка, переводчик Ольшан и трое красноармейцев. Сержант-автоматчик доложил:
— Товарищ гвардии капитан, немцев в доме не обнаружено, здесь одни артистки.
— Что еще за артистки? — недовольно проговорил капитан.
К нему, семеня, быстро подошла пожилая немка и заговорила улыбаясь. Капитан спросил Ольшана:
— Что она тараторит?
— Говорит, что здесь только женщины, то есть девушки, — еле удерживаясь от смеха переводил Ольшан. — Здесь — бордель, товарищ гвардии капитан, не что иное, как публичный дом. Такое заведение во всяком буржуазном обществе…
— Пояснения лишни, — отмахнулся капитан.
Лица у красноармейцев вытянулись; все плюнули от досады.
— Русские есть? — спросил капитан.
Патронесса публичного дома поняла вопрос по-своему: русским требуются только русские, но их нет. Есть француженки, польки, есть немки, но не чистокровные. Хозяйка расхваливала их, приглашала русского офицера с солдатами отдохнуть. Ольшан боялся переводить это капитану.
— Марш отсюда! — скомандовал капитан бойцам.
Все вышли на свежий воздух.
— Среди проституток немцы, возможно, оставили шпионок. Непременно оставили. Нужен часовой, — сказал капитан.
— Поставьте меня, товарищ гвардии капитан, — вызвался один из автоматчиков в новеньких сапогах.
— Почему именно вас?
— Ноги, товарищ гвардии капитан… Если бы я смог снять эти проклятые фрицевские сапоги, вы увидели бы на ногах сплошные волдыри. Ходить невозможно. Стоять на посту — могу.
— Пофорсить захотелось. Гвардеец выискался… Потрофейничал на свое горе. Уж если взял сапоги, так сделал бы поумнее, как другие, — они свои дорогие ботиночки — за спину, в вещевой мешок. А ты бросил?
— Бросил, а теперь каюсь. Свои дороже золотых. Немецкие сапоги не по нашей, русской, ноге. Ничего ихнее нам не подходит. У меня кровь в сапогах. Оставьте, товарищ гвардии капитан.
— Пусть сержант решает. Ты из его отделения.
Сержанту, командиру автоматчиков, видимо, надоело слушать жалобы и охи бойца, хотя тот не притворялся.
— Не возражаю, если нужен часовой, — сказал сержант.
— Становись! Никого не впускать в дом и этих женщин не выпускать, — наказывал капитан часовому. — Быть на посту, пока не придут из штаба полка.
— Есть, товарищ гвардии капитан.
Сержант повел свое отделение догонять батальон, капитан пошел в штаб. А Ольшан задержался и с ехидцей сказал часовому:
— Ну и пост тебе достался — евнух в гареме.
— А тебя, должно быть, завидки берут.
— Смотри, не вздумай покидать пост, а то — трибунал.
— Не учи. Без тебя службу знаю.
Лептин вскочил на броню, скрылся в люке. Танк лихо развернулся, повалил железную ограду и ушел, отплевываясь дымом.
* * *
Авиация бомбила с малых высот те места, где немцы продолжали упорно обороняться, но район действия ее уменьшался. Корпус генерала Гурьева прорывался к центру Кенигсберга, левее дивизии другого корпуса выходили к западной части города, к Амалиенау, минуя последнюю кольцевую полосу вражеской обороны, — здесь под ударами с воздуха глохли очаги сопротивления, и Гарзавин смог использовать свой тяжелый батальон прорыва.
Танки протаранивали улицы, давили и размалывали в порошок кирпичи завалов, шли с пальбой, окутанные пылью. С севера доносился еле слышимый гул боя. Это дивизии Сорок третьей армии продвигались на соединение с танкистами Гарзавина и гвардейцами, атакующими Амалиенау с юга.
Подкова фронта, до штурма охватывавшая Кенигсберг со всеми его пригородами и ближними деревнями, уменьшилась, сжалась так, что между шипами оставался небольшой промежуток, и с каждым часом перемычка, связывавшая немецкий гарнизон в Кенигсберге с оперативной группой «Земланд», суживалась. Тесно стало в городе, но людей на улицах почти не видно. Минометчики устанавливали свои минометы во дворах, артиллеристы стреляли, прячась за развалинами. Пехотинцы скрывались в домах, и там еле слышно потрескивали автоматы; юркие фигурки в коротких ватниках перебегали через улицу.
По улице медленно двигались два танка и между ними бронетранспортер. В бронетранспортере сидели Гарзавин и подполковник-авиатор, пожилой, тучный, отлетавший свое, — теперь он нес наземную службу.
— На перекрестке — баррикада, товарищ генерал, — докладывал не оборачиваясь радист. — Справа противотанковая батарея.
Гарзавин быстрым движением руки взял микрофон.
— Опасаетесь, что заминировано? Решение верное. Подождите. Это будет квартал номер…
Он показал авианаводчику на карте. Подполковник вызвал «Сокола». Семерка «илов», летевшая куда-то к центру города, резко завернула. Штурмовики один за другим сбросили бомбы впереди танков. Там черной стеной поднялся дым — баррикада взорвалась.
И генерал и подполковник испытывали одно чувство профессиональной гордости. Они видели прежде всего действия танков и самолетов. Именно танки и авиация начинают и вершат дело — без них победа невозможна. Когда впереди один танк был подбит из фаустпатрона и другой танк быстро развернулся, навел длинный ствол с дульным тормозом на дом, в котором прятались фаустники, и начал долбить почти в упор, Гарзавина и тут не покинула горделивость — танки все равно сильнее! Он приказал радисту узнать, что с экипажем. Радист доложил: один танкист тяжело ранен, остальные невредимы.
Гарзавин хорошо представлял себе, каково сейчас изувеченному танкисту и что значит потерять тяжелый танк после выстрела одиночки-фаустника, и это не первая потеря, но он был доволен общим ходом дела и тем, что вместе с танкистами вдыхает тот же пыльный воздух с запахом гари.
Танковый таран углублялся. Тяжелые машины шли по раздробленным кирпичам, покрытые желтой порошей, броня словно раскалилась. Земля дрожала, обваливались полуразрушенные дома, и клубы пыли на время закрывали танки, которые в таких случаях останавливались, не зная куда идти, и, запыленные, были похожи на громадные кирпичи; потом снова двигались, руша все на своем пути. Гарзавин считал для себя важным — видеть и знать, что происходит, и был доволен своей осведомленностью.
— Товарищ генерал, — обратился радист. — Вас…
Он подал микрофон и наушник. По рации передали, что командование «северных» и «южных» договорилось прекратить орудийно-минометный огонь, чтобы не побить своих, действовать будут лишь танки и пехота с оружием ближнего боя.
— Поехали вперед, обгоняй! — скомандовал Гарзавин водителю.
Гарзавинские танки соединились с тяжелыми машинами самоходно-артиллерийского полка, который подошел сюда вместе со штурмовыми отрядами «северных». Танкисты и самоходчики — братья по оружию — бросились друг к другу.
— Сашу нашего качать! Александра Космодемьянского! — кричали «северяне».
Над плотной, шатающейся толпой, над темными шлемами показалась фигура человека, плашмя лежавшая на руках, взлетела вверх, упала, как на пружины, снова вверх…
— Раз, еще раз! Повыше!
Гарзавин видел смущенное юношеское лицо. Брат Зои Космодемьянской смущен оттого, что одна его фамилия вызывает у всех тут высокое уважение к нему, а он, может, и не заслужил своими боевыми делами такого уважения и чувствует себя неловко.
Генерал вспомнил о своей дочери: «Вот ей не хватает скромности. Но она не заносчива. Горделива и немножко мечтательна. Я отец и понимаю ее. В разговоре со мной была так же откровенна, как и с Ниной. В поведении дочери — ничего особенного. Она просто очень молода».
Соединившись в Амалиенау, войска перестраивали свои боевые порядки: одни поворачивались фронтом на восток, к Кенигсбергу, другие — на запад, для наступления по Земландскому полуострову. Надрывали голоса пехотные командиры, стараясь перекричать шум танковых моторов, суетливо бегали связные.
Гарзавин отдавал по радио распоряжения. Его тяжелые танки собирались в колонну. Он связался со штабной рацией и услышал голос Нины. Чувствовалось, что Нина беспокоится о нем, и это было приятно. Гарзавин сказал о деле, для штаба, и потом спросил, уехала ли дочь. Лена еще не уехала.
— Надо подождать немного. Я объясню шоферу, как ехать, — предупредил он.
Через час на улицах Амалиенау будет полный порядок. До Сердюка не в объезд Кенигсберга, а прямиком — всего шесть-семь километров.
Генерал стоял в бронетранспортере и наблюдал за движением танков. Стрельба стихла. Понуро брели пленные.
Над дымящимися развалинами домов появились три штурмовика. Авианаводчик закричал в микрофон:
— «Сокол», «Сокол», я «Тополь». Слышишь меня? Здесь все кончено, ничего не надо. Ждите сведений о новых целях. Что? A-а, понятно. Буду наблюдать, держать связь.
И подполковник объяснил Гарзавину:
— На этот раз у летчиков боекомплект только для самообороны. Они будут сбрасывать листовки с предложением маршала — гарнизону Кенигсберга сложить оружие. Это уже второе обращение к немцам.
Бронетранспортер стоял под деревьями на пологом холме, и отсюда генералу и подполковнику была видна значительная часть города.
Штурмовики, точно узнав, где теперь проходит передний край, сделали вираж, полетели над городом и сбросили первые пачки листовок. Их раздернуло ветром; листовки падали медленно, колеблясь, — на фоне голубого неба светилась и мерцала белизна, как мелкие волны под солнцем. Потом самолеты разъединились на расстояние видимой связи, направились к центру города, сбрасывая листовки пачку за пачкой.
14
Уже переодевшись во все красноармейское, только без погон и петлиц, Штейнер наблюдал, как Майсель примерял новое обмундирование. Шинель была до смешного коротка, но Майсель не придал этому значения. А Штейнер промолчал. После того, что случилось при переходе линии фронта, он побаивался своего старшего товарища: как быстро и ловко обер-лейтенант перестрелял чуть не отделение немецких солдат. Штейнер не решался первым начинать разговор — в германской армии подчиненный не может говорить, не будучи спрошен. И как называть Майселя? Лучше всего не но имени, а господином обер-лейтенантом, хотя он тоже в красноармейской шинели.
— Русская шинель теплее немецкой, — сказал Майсель, туже затягивая пояс. — Но идти в таком обмундировании к своим — опасно.
К своим?ꓺ — вырвалось у Штейнера. Появился новый смысл слов «свои» и «чужие», «мы» и «они» — к ним трудно привыкнуть. Свои — это антифашисты, чужие — это не русские, а гитлеровцы. Но обер-лейтенант назвал своими всех немцев в форту.
— Мы немцы и немцами останемся, — ответил Майсель на недоуменный вопрос Штейнера.
«А кто были те, которых из автомата?ꓺ» — хотел спросить Штейнер и побоялся.
— Нас встретят неприветливо, — говорил Майсель, поправляя на голове пилотку без звездочки. — Но мы — парламентеры, лица неприкосновенные. Вы научились хоть немного по-русски?
— Почти ничего. А что?
— Мне кажется, это вроде разведки; пробный шар. Русские не очень уверены в успехе. Впрочем, нам опасность не грозит. Смотрите, как быстро изменилась погода! Судя по восходу солнца, день будет ясный. Примета верная. Если бы узнать, что с Томасом Бухольцем? Его судьба меня беспокоит больше, чем наша.
Майсель высоко поднял белый флаг. Парламентеры прошли через ровное поле к форту. Утреннее солнце, радуясь безоблачности, широко сияло, и флаг хорошо должны видеть из форта. Гарнизон затаенно молчал. Майсель и Штейнер огибали форт, чтобы выйти к тыльной стороне, перешагивали через поваленные деревья. Иногда обер-лейтенант поднимался на земляной вал и размахивал флагом. Тыльная сторона форта была больше обнажена и, отвесная, мощная, напоминала плотину, перегородившую реку.
От форта, как по рельсам, выдвинулся мост, повис над рвом и уперся в берег. Парламентеры ступили на мост.
Около ворот — острый угол полукапонира; из амбразуры высунулся ствол пулемета, виднелась голова солдата в каске. Майсель задержал шаг, остановился. Пулемет был нацелен в парламентеров. Майсель закурил папиросу. Он спокойно курил, давая понять, что парламентеры не пойдут дальше, если им будут угрожать оружием. Солдат убрал пулемет. В воротах открылась небольшая дверь. Майсель и Штейнер вошли.
Посреди форта на открытых площадках стояли пушки, возле них собрались солдаты, тут были два офицера — лейтенант и обер-лейтенант.
Майсель выступил вперед, поднял руку к пилотке по-красноармейски, не выворачивая ладонь, и сказал обер-лейтенанту, что парламентерам поручено передать ультиматум советского командования лично коменданту форта.
Хотя Майсель старался держаться подобно красноармейцу, обер-лейтенант с колючим взглядом серых глаз узнал по чисто немецкому выговору и по обмундированию без знаков различия, что перед ним не русские.
— Вы немцы?! — удивился он и подошел ближе.
— Это не имеет значения, — сказал Штейнер. — Мы парламентеры от командования Красной Армии.
— Доложите господину майору, — бросил через плечо офицер. Один из солдат отделился от группы и исчез.
Все рассматривали Майселя и Штейнера с любопытством и добивались ответа, кто они по национальности. Парламентеры не отвечали и твердили одно:
— Мы посланы командованием Красной Армии. У нас ультиматум, подписанный генералом, нужен ответ, больше ничего.
Подошли майор и гауптман. Майор, комендант гарнизона, был пожилой, за пятьдесят лет, он хромал. Вояка, может, еще с первой мировой войны, недавно призванный из запаса. Гауптман, молодой офицер, был в одном мундире, с Железным крестом, на лацкане — значок гитлеровской партии, похожий на бычий глаз.
Майсель подал бумагу коменданту. Майор стал читать. Гауптмана бумага не интересовала. Обер-лейтенант сказал ему, что парламентеры — немцы.
— Вот как! — прорычал «бычий глаз». — Предатели!
У Майселя желваки прокатились по скулам; он сдвинул брови и вперил ледяной взгляд в лицо гауптмана.
— Прошу не оскорблять.
— Негодяи, мерзавцы! — брызгал слюной гауптман, он был с утра пьян.
Майсель решил больше ничего не говорить. Штейнер встревожился: он и этот гауптман были из одного полка.
— Господа офицеры, — важно произнес майор и сложил бумагу вдвое, — Прошу за мной.
Они ушли и совещались долго. Пользуясь временным перемирием, солдаты хоронили убитых. Они выносили трупы из казематов за пределы форта и закапывали там. Штейнер не удержался и спросил, как же в таком сильном укреплении оказались убитые. Солдаты без офицеров не проявляли злобы, отвечали охотно:
— Был страшный огонь.
— Я ничего подобного не испытывал. Труднее пришлось нам, артиллеристам. Орудия — на открытых площадках…
— Один Иван подобрался к угловому капониру и метнул в амбразуру тяжелую гранату. Сразу девять солдат и два унтер-офицера.
— А вы действительно немцы?
— А вам какое дело? Кто бы ни принес бумагу.
— Сдались в плен, чтобы шкуру спасти?
— Воевать ни к чему.
— Прекратить разговоры, разойдись! — скомандовал фельдфебель.
Возле парламентеров остался один солдат, в очках, — вроде караульный, но без оружия. Он тихо сказал Штейнеру:
— А я узнал тебя. Ты служил в нашем полку, я там был писарем. Шофер Штейнер, не так ли?
— Да, Штейнер.
— Не тебя ли собирались расстрелять, а ты улизнул?
— Я успел улизнуть. А что стало с полком?
— Его расколошматили в первый же день наступления русских, — сообщил писарь. — Осталось не больше роты, Половину гауптман привел сюда на усиление гарнизона форта.
— Тот, что с «бычьим глазом»?
— Он. Узнает тебя — не сдобровать.
— Пойди и доложи, — сказал Штейнер, чтобы выведать настроение писаря.
— Это не мое дело. Он сам узнает.
— Парламентеры неприкосновенны. А вот если вы все не сложите оружие, никому не сдобровать, и ни один не улизнет.
— Все решит командование.
Офицеры гарнизона совещались очень долго. Майсель курил и терпеливо ждал. А прошло уже больше часа. Штейнер только внешне казался спокойным. Когда Бычий глаз протрезвится немного и узнает унтер-офицера, дело может принять плохой оборот, как ни утешай себя. Надо же случиться такой неожиданной встрече.
Мартовским днем Штейнер шел по улицам Кенигсберга и читал на стенах домов грозные слова: за дезертирство — расстрел, за грабеж — расстрел, опоздавший из отпуска — дезертир, отбившийся от своей части — дезертир.
Он опоздал из отпуска на восемь суток.
Штейнер справился в комендатуре, где находится полк, и пошел к переднему краю. Он не торопился, зная, что ждет его. В штабе полка дежурил вот этот гауптман. Штейнер представился, как положено, и предъявил документы.
— За опоздание — военно-полевой суд, — сказал гауптман.
— Я хоронил жену, она погибла на заводе при авиабомбежке.
— Документ.
— Вот он, — показал Штейнер.
— На похороны один день, — гауптман отбросил бумажку. — Что делали остальные семь суток.
— У меня открылась рана.
— Справку врача.
Такой справки у Штейнера не было.
— Я лечился дома. Больницы переполнены. Полковой врач может осмотреть рану.
— Завтра вас осмотрит военно-полевой суд, — оскалил зубы гауптман. — О вас будет доложено господину командиру полка. А сейчас — под арест! Впрочем… — гауптман поднялся со стула и подошел к окну. — Прежде вы увидите кое-что полезное. Выйдем!
Недалеко от штаба стояла в плотных шеренгах рота солдат. Офицер прохаживался перед строем. Показались четыре эсэсовца. Они вели двух солдат, без ремней, в рваных шинелях, самых негодных, какие могли только найтись на складе. Возле одинокого дерева желтел бугорок свежей земли — там была вырыта яма. Осужденных поставили спиной к могиле. Один из них держался с видимой бодростью, не сгибаясь; ветер трепал распахнутые полы шинели. Фамилия его называлась первой в приговоре, который зачитывал офицер перед строем роты. И первым он принял смерть. Еще не донесся хлопок пистолетного выстрела, как он упал и исчез, будто провалился в землю, потому что издали яма была не видна. Второй осужденный упал сам, не в яму, а перед палачами. Он кричал, вероятно, прося прощения. Эсэсовцы выстрелили в него несколько раз и сапогами столкнули в яму.
— Вот как мы поступаем с дезертирами. Не нравится? Этих двоих я поймал. Они уверяли суд, что потеряли свой полк, заблудились в лесу. Идиоты! — ругался гауптман, — Возможно ли заблудиться на родной земле! Сволочи, трусы! За ночь у вас, унтер-офицер, хватит времени подумать кое о чем. Если суд приговорит, берите пример с того, первого, как надо держаться перед лицом смерти. Запомните, негодяй!
— Господин гауптман, я не все объяснил, — пытался Штейнер вставить слово в свою защиту. — Прошу выслушать. Я три дня искал жену под обломками кирпича. Там погибли сотни…
— А, струсил! Такое дерьмо мы расстреливаем каждый день. Хватит болтать.
Тогда гауптман не был пьян, но ругался грязнее пьяного и махал перед Штейнером тяжелым кулаком.
Унтер-офицера сунули в отдельную комнату недалеко от штаба. Он не трусил, предвидя, что будет завтра; ему не хотелось умирать, как эти двое, покорно и со слезами, без борьбы.
Часовой был всего один. Он стоял за дверью, порой обходил небольшой домик и заглядывал в окно с решеткой.
Убежать невозможно.
Да, времени хватало, чтобы подумать. Штейнер говорил правду, и суд мог бы поверить. Он показывал рану врачу и лечился дома, перед отъездом пришел за документом, но того врача на месте не оказалось — его мобилизовали в армию, а другие врачи не стали разговаривать со Штейнером — выкручивайся, как хочешь.
«Мы расстреливаем каждый день», — так говорил гауптман. — Им нужна очередная жертва для устрашения солдат. Доказывать суду напрасно. Гауптман — сволочь, и все, кто командует и судит, не лучше».
Многое передумал Штейнер в роковую ночь. Вспомнились слова фюрера, еще давно сказанные: «Мне нужны люди с крепким кулаком, которых не останавливают принципы, когда надо укокошить кого-нибудь». После эти слова истолковывались так: нужен крепкий немецкий кулак, чтобы разбить всех врагов Германии. Но удары обрушиваются и на своих, без особого разбора.
Гауптман — один из многих таких людей с крепким кулаком. Раньше он служил в концлагере и там добивался чинов и наград кулаком, плеткой, выстрелом в затылок. Потом лагерей стало меньше, и его перевели в полк.
Вот этот гауптман и укокошит Штейнера. Суд — одна видимость законности. Что тут сделаешь? В рожу плюнешь перед смертью? Если бы в ту минуту в руках оказался автомат!
Пустая мысль. Убьют и столкнут в яму. Вот и все…
Но спасение пришло. Оно пришло со стороны русских. Ночью их артиллерия ударила по расположению штаба. Один снаряд разорвался возле домика, вышиб окно вместе с деревянной коробкой. Часового убило, или он спрятался. Штейнер не стал ждать второго снаряда и бежал.
Наверное, военно-полевой суд заочно приговорил его к смертной казни.
Узнает гауптман Штейнера и приведет приговор в исполнение — тоже видимость законности. Не узнает, кто- нибудь из солдат выдаст, — и конец тот же.
Вернулись офицеры. Бычий глаз уставился на парламентеров, спьяна он не узнавал Штейнера. Майор произнес сухо:
— На основе известных решений Гаагской конференции воюющая сторона не может вести переговоров с другой стороной через военнослужащих, ставших перебежчиками и изменниками. Переговоры возможны и законны лишь с представителями противостоящей армии, из ее личного состава. Вот так! — он вернул ультиматум и добавил: — Мы согласны продолжить обсуждение условий сдачи. Для этого необходимо командованию Красной Армии прислать парламентерами своих офицеров, один из них должен быть в звании не ниже майора. Все.
Майсель не ожидал этого. Комендант, старый хрыч, помнит о Гаагской конференции, и он формально прав, если существует определенное положение насчет парламентеров и о правилах переговоров. А русский генерал и его офицеры не подумали об этом, но скорее всего — делали пробный шаг. И вот командование гарнизона показало на дверь.
— Что будем делать? — спросил он у Штейнера.
Но тот, занятый мыслями о гауптмане, отводивший глаза от него, соображал плохо и ничего не ответил. Майсель сказал коменданту:
— Господин майор, нам могут не поверить, когда мы передадим ваш ответ, могут сделать вывод, что вы не хотите переговоров, сразу же будет отдана команда, и гарнизон погибнет. Это ужасно!
Комендант, выслушав, помялся и сказал с неизменной сухостью:
— Мы пошлем своего офицера, но старший из вас останется здесь. Кто вы по званию?
— Гауптман, — соврал Майсель. — И я прошу, чтобы ваш гауптман пошел с моим товарищем, он тоже офицер.
Бычий глаз презрительно усмехнулся — этого еще не хватало. Комендант выразил сожаление:
— Господин гауптман не совсем здоров.
И опять старый хрыч оказался прав: офицер в таком состоянии не годился в парламентеры, с пьяным не может быть серьезного разговора. Надо все же искать выход.
— Пауль, вы согласны остаться? — спросил Майсель.
Штейнер боялся гауптмана. Бычий глаз не посчитается ни с какой конвенцией и может застрелить.
— Вы же слышали… — намекнул он на то, что говорил писарь. — Мне оставаться нельзя.
— Трус! Ты же парламентер…
— Не могу.
— Хорошо. Останусь я. Доложите подполковнику и генералу все подробно, и если по вашей вине произойдет недоразумение… Смотрите! Я знаю, когда надо жалеть, когда быть беспощадным.
Комендант послал со Штейнером своего обер-лейтенанта. Майсель достал пачку хороших папирос и закурил. Дым, приятно душистый, щекотал ноздри офицерам, знавшим в форту лишь заплесневелый табак, разбавленный древесными листьями. Майсель протянул раскрытую пачку. Никто не взял русскую папиросу.
* * *
— Я предвидел это. Но не думал, что они будут серьезно цепляться за пункты конвенции. Подлость высшей степени. Когда они убивали мирное население и военнопленных, конвенции для них были ничто. Истязали даже врачей, сам очевидец.
Веденеев собрался было рассказать, что выпало увидеть летом сорок первого года на берегу Десны возле палаток нашего медпункта, пожалуй, самое страшное за всю войну, и не смог.
— Да, фашисты не считались с международным правом с первого дня войны, даже раньше, в своих планах. А теперь — пунктуалисты какие! Мы научились ненавидеть и воевать, но вот разговаривать с врагом… Однако начали дело, будем кончать. Вы согласны?
— Пойду, — ответил Колчин.
— Предложения?
— Старшим послать комбата Наумова. Он майор. Я знаю его немного. Культурный человек, с интеллигентными манерами.
— Где уж тут! — усомнился Веденеев. — Давно воюет. Один этот форт нервы ему испортил.
— На всякий случай Наумову полезно осмотреть форт внутри.
— Это верно.
— А что он будет говорить при своих нервах — неважно. Я переведу, что надо. И еще следует взять Игната Кузьмича.
— Зачем троих?
— Я буду очень занят, каждое слово необходимо обдумывать. Майор Наумов не знает немецкого языка. Шабунин понимает разговор, будет держать ухо востро, когда немецкие офицеры начнут перешептываться между собой.
— Одобряю, — сказал Веденеев, — Будьте настойчивы. Положение форта ухудшилось. Наши войска замкнули кольцо вокруг Кенигсберга. Ультиматум надо переделать, изложить новую обстановку и дать на подпись генералу. Нам требуется эта мирная победа. Политически очень важна, хотя и следовало бы их бить смертным боем за все, что они натворили.
— Вы, товарищ подполковник, себя и меня терзаете, — не выдержал Колчин. — Зачем это?
— Да, нам говорить — лишне. А поймут ли те, кто упрекает: «Цацкаетесь?»
Колчин шел в форт не «цацкаться». Засылать перебежчиков в немецкий тыл, раскидывать там листовки, агитировать немцев через громкоговоритель — все это нужно. А попробуй узнай, что там делали перебежчики, куда девали листовки? Какими делами занимался в Кенигсберге, например, Майсель? Он и сейчас среди немцев, в форту, и о чем говорит с ними?ꓺ
Пойти самому парламентером, сесть с немецкими офицерами за один стол, продиктовать им волю нашего командования и, находясь во вражеском окружении, добиваться безоговорочной капитуляции — вот это дело! Если форт, который дважды пытались взять штурмом и безуспешно, теряя людей, поднимет белый флаг, — это будет важная победа. Ведь там немцев, говорят, около батальона!
Доволен был и ефрейтор Шабунин, исполнявший при политотделе обязанности мелкие, самые разнообразные. Оказывается, годен Игнат Кузьмич и для более серьезного поручения.
Он побрился, подкрутил рыжие вразлет усы и выглядел прямо-таки геройски.
— Надо заменить ефрейтору Шабунину погоны на старшинские, — распорядился Веденеев. — Идите, Игнат Кузьмич, и разыщите быстренько где-нибудь.
Колчин и Веденеев подошли к генералу. Сердюк подписал ультиматум и сказал: «Добро». Он уже собрался ехать на левый фланг дивизии, как неожиданно без стука в комнату вошла Леночка Гарзавина.
Она была с чемоданчиком в руке. Приехала в дивизию из Понарта через Амалиенау. Шофер высадил ее возле медсанбата и сразу же повернул «виллис» обратно. Леночка, не заглянув в медсанбат, пошла разыскивать генерала.
На сердце у нее было очень нехорошо. Она считала себя обиженной и Сердюком, и отцом, и Ниной, которая оказалась скрытной, и все же Леночка догадалась о «неслужебных» отношениях отца со своей радисткой, о том, что ему было бы стыдно держать при себе дочь, почти ровесницу мачехе.
«Все ищут своего счастья, хотят отделаться от меня, чтобы не мешала. Мешаю даже Сердюку и Веденееву, а полковник Афонов не посмел заступиться, командир медсанбата — тоже, Колчин высокомерно поучал…»
Так рассуждала она и нагнетала в себе обиду всю дорогу.
Много тут было надуманного. В душе Леночка понимала это. Войдя к Сердюку, она заметила, что генерал насупился. Веденеев болезненно наморщил лоб, Афонов, разговаривавший по телефону, бросил взгляд через плечо и отвернулся, — и она опять с обидой подумала: в дивизии ее вычеркнули из памяти.
В длинной комнате штаба был и Колчин. Он разговаривал с Веденеевым, Сердюк слушал их. Леночка ждала, когда кончится разговор и Афонов положит трубку, чтобы подойти к генералу и доложить.
— Обер-лейтенант ждет, — слышала она молодой голос, но не видела Колчина, его загораживал Сердюк.
— Да, Майсель… — произнес Веденеев неопределенным тоном и протянул руку лейтенанту. — Ну, в час добрый!
Колчин встал, спрятал сложенную бумагу в нагрудный карман и повернулся.
Он шел прямо на Леночку, потому что она стояла в дверях. Колчин показался очень высоким, волосы светились, в глазах со странной зеленоватой каемкой была радостная решимость.
Вот с таким решительным взглядом, наверное, подходят, чтобы схватить за плечи, нагнуться и поцеловать не спрашивая, поцеловать крепко, крепко…
Леночка посторонилась немного, удивляясь, почему он не протягивает рук.
— До свидания, Лена! — прошептал Колчин и взялся за скобу двери, очень тихо сказал, только для ее слуха, но эти слова раздались таким тревожно-громким шепотом, что она вздрогнула, опустила на пол чемоданчик, освобождая руки, и посмотрела ему прямо в глаза. — До свидания! — повторил он, толкнул дверь и скрылся.
«Обер-лейтенант, Майсель какой-то… Немцы! Колчин к ним идет!» — пронеслось в голове.
— Без вызова, не спросив разрешения… — услышала Леночка: это сказал Афонов и почти с той же интонацией, с какой выговаривал лейтенанту Колчину при первой встрече.
У Леночки пересохло в горле, она кашлянула в кулак и подошла к Сердюку.
— Товарищ генерал, имею поручение передать вам личное письмо.
— Вот как! — удивился Сердюк, принимая запечатанный конверт. — Садитесь, лейтенант. Гм! — на конверте не было никакого адреса. — Товарищ полковник, пока я тут разберусь, свяжитесь еще раз с Даниловым, узнайте, что нового, — попросил комдив Афонова и вскрыл конверт.
Письмо было от отца Леночки. Сердюк быстро пробежал глазами по строчкам и сразу понял, о чем речь.
— Вам известно содержание письма? — спросил он.
— Нет. Я не читала. — Леночка смотрела на него с нескрываемым укором: «За кого вы меня принимаете!» — Но я догадываюсь, о чем пишет командир корпуса генерал Гарзавин.
Ничего себе тон! Генерал Гарзавин. Не отец родной, а официальное лицо. Дела…
Сердюк ушел в соседнюю комнату, где были кровать, письменный стол, кресло, — тут он отдыхал, если выпадала возможность. Письмо прочитал не спеша.
«Здравствуй, дорогой Иван Платонович!
Извини, что в такое горячее время немного займу тебя делами личными. Мы давние друзья, поэтому буду говорить прямо.
Я благодарен тебе за то внимание, которое ты уделял моей дочери, но, думается, ты поступил неправильно, отослав ее из своей дивизии. Лейтенант Гарзавина на военной службе и обязана выполнять долг, как и все. Мы, люди военные, знаем, что нельзя допускать снисхождения даже своим близким. Армия и дисциплина — понятия неразрывные. Если лейтенант Гарзавина плохо несет службу, ведет себя неподобающе — предупредить, наказать, потребовать служить должным образом. Никаких поблажек! Прошу еще раз извинить, но это не поучение. У меня невольно получается так строго, жестко. Я знаю, сердцем ты помягче, но не скажу — слабее, чем я. Когда речь касается дела, службы, ты тоже требователен. Так и должно быть.
Но вот другой вопрос: служила у тебя девушка, что называется, в расцвете лет, к тому же довольно привлекательная. Ей свойственно крутить головы мужчинам в шинелях. За развязность следует одернуть. Однако как призналась мне дочь, излишняя вольность у нее проявлялась только внешне. Она увлекалась, искала что-то необыкновенное, разочаровывалась. Романтика, одним словом. Но зародилось и серьезное чувство. Она назвала лейтенанта Колчина — офицера вашей дивизии, человека, по ее словам, честного, и он холост.
Не следовало обрывать надежду молодых людей на счастье, разъединять их, потому что тут может быть настоящая любовь, единственная, неповторимая.
И вот, поговорив с дочерью и все хорошо обдумав, я пишу тебе и отправляю ее обратно к прежнему месту службы. Были у нее недостатки и ошибки — пусть исправляет их, работая с теми же людьми, которых знает. Дело с перемещением улажу в сануправлении. Назначь ее на подходящую должность в медсанбате и скажи там, что лейтенант Гарзавина хочет служить в своей дивизии, — это будет правдой. Я уверен: если человек стремится к чему-то возвышенному, он, столкнувшись с грубостью, не ступит в грязь. Не так ли?
Надеюсь, выполнишь мою просьбу. Право же, тут ничего особенного в смысле служебном нет, но, вникая по-человечески, можно увидеть очень важное. Мы с тобой еще не старики и сами понимаем: жизнь есть жизнь, она берет свое, и война не всегда означает смерть, не разрушает надежды на счастье.
Будь здоров, милейший Иван Платонович, желаю боевых успехов и скорой нашей встречи!
Передает привет помнящий тебя с госпитальной койки гвардии полковник Булахов. Мы с ним знакомы с прошлого года и сейчас действуем вместе.
Не знаю твоих командиров, но желал бы тебе иметь и такого, как Булахов. Он, Герой Советского Союза, человек с талантом, смелый, мог бы скоро стать, пожалуй, дважды Героем. Его полку представлялась возможность отличиться исключительно — форсировать Прегель на подручных средствах. Не сомневаюсь, он выполнил бы задачу, которая по трудности значительно превышала то, что было у нас на Немане, и, следовательно, заслуживал бы наивысшей награды. Но, опасаясь больших потерь, Булахов нашел иное решение, воспользовался мостом соседа и форсировал реку без ненужных потерь. Думаю, и ты одобрил бы действия Булахова. Не случайно вы сдружились в госпитале.
Ну, еще раз будь здоров. До скорой победы!
Твой В. Гарзавин.
8.IV — 45 г.»
Размышляя над письмом, Сердюк думал о Лене и ее отце, потом о Булахове и Афонове. Полковник Афонов на месте Булахова пошел бы на ненужный подвиг, связанный с большими потерями, но выгодный для себя. Гарзавин пишет правильно.
«И я поступил правильно с этим надоевшим фортом», — сказал сам себе генерал Сердюк и вышел из комнаты.
Леночка, увидев его, поднялась со стула. Сердюк напустил на себя строгость:
— Идите в медсанбат. Работы там много. Выбросьте из головы все глупости. За разболтанность буду наказывать, несмотря на то, что ваш отец — генерал.
Сердюк хитро рассчитал: строгий тон не обидит Леночку — она будет встречаться с любимым человеком, чего лучше? Однако Гарзавина ничуть не обрадовалась, и Сердюк подумал об ее отце:
«Викторин Петрович написал не все, утаил что-то… Ага! «Мы еще не старики…» — за этим, пожалуй, скрывается главное».
Стало жаль Леночку, и он сказал ей:
— Одобряю, что вернулась в свою дивизию. Можешь идти. Я позвоню командиру медсанбата.
Леночка повернулась совсем по-военному и взяла свой чемоданчик.
— Ну, как дела в полку Данилова и у других? — спросил генерал, обращаясь к Афонову.
Дела складывались так: полки продвигались с упорными боями. Надо переносить командный пункт дивизии, подтягивать тылы.
И все дальше за спиной дивизии оставался огнедышащий форт.
15
За полдень перевалило, когда парламентеры появились возле форта. Мост не был убран, ворота открыты. В форту толпились солдаты, Майсель сидел на ящике из-под мин. Он заметно обрадовался парламентерам и присоединился к ним.
— Солдат здесь очень много, — сказал майор Наумов, оглядывая немцев. — Как на митинг собрались. Может, они уже договорились?
— Солдаты готовы согласиться, — подтвердил Майсель. — Но они есть только солдаты.
— Доложите господину коменданту, — попросил Колчин фельдфебеля, — пришли парламентеры.
— Комендант обедает, — сообщил фельдфебель.
— Пойдите и доложите, — настаивал Колчин.
— Это невозможно. Миттагспаузе. Время обеда. Ничего не поделаешь. Придется немного подождать.
«Пунктуалисты!» — Колчин вспомнил сказанное Веденеевым.
В ожидании коменданта Наумов оглядывал форт изнутри. Он знал план, в штабе полка изучал по макету, рассматривал форт издали в бинокль, сейчас близко увидел снаружи, вошел с тыльной стороны через дверь в толстых стенах и вот стоит внутри форта на открытой площадке.
Да, очень большое, мощное сооружение! В плане форт похож на шестиугольник, вытянутый по фронту. Размеры: метров триста-четыреста на двести, около того… Толщина стен видна по амбразуре тыльного капонира и проему ворот — в полный размах рук. Центральное сооружение имеет три этажа — внизу склады боеприпасов; толщина покрытия над верхним этажом — полтора метра кирпичной кладки и слой земли в пять метров. Это было известно из пояснений к плану. По краям форта — боевые полукапониры; стены трехметровой толщины, амбразуры выведены так, что пулеметный огонь из них покрывает весь ров, заполненный водой, и подступы к нему — это батальон испытал на себе. На открытых двориках внутри форта — аппарели, из них выкатываются пушки для стрельбы навесным огнем. Здесь же, глубоко под землей, должны находиться казармы, офицерские комнаты.
— Комендант форта, — указал Майсель на майора, хромавшего впереди трех офицеров.
Наумов развернул плечи и резким движением взял руку под козырек. Он смотрел на немецкого майора и говорил Колчину:
— Скажите ему, что мы тянуть волынку не намерены. Переговоры начать немедленно.
Колчин перевел коменданту так — он нарочно говорил по-немецки плохо, чтобы только поняли:
— Старший из нас, майор, спрашивает, где будем вести переговоры? Здесь, в присутствии солдат, или в помещении?
— О, разумеется, не здесь, — быстро ответил комендант, — Приглашаю вас…
Они спустились в подземелье. Мрачно было внизу. Давила тяжесть перекрытий, и могильным холодом склепов тянуло из невидимых нор. Шаги раздавались тупо и глухо. Немцы включили электрические фонарики. Майор Наумов отметил глазом, что главный коридор — потерна — пронизывает подземелье от напольной, с фронта, стены до тыльного капонира; проходы вправо и влево ведут к казармам.
В конце одной из казарм большая комната представляла собой что-то похожее на офицерскую столовую. В центре ее — раздвижной стол и вокруг — стулья. Тяжело нависали каменные своды с острыми выступами; в углах гнездилась тьма, словно мрак средневековья скопился там.
Грохот фронта доносился сюда глухо, как шум морского прибоя. Голоса звучали иначе, искаженно, и у всех они были почти одинаковыми.
Комендант, его офицеры и наши парламентеры сели за стол. Колчин спросил у немцев, знает ли кто из них русский язык. Никто не знал. Тогда он пояснил, что и парламентеры не знают немецкого, а сам он говорит очень неважно и потому начнет с того, что зачитает ультиматум.
И он стал читать, произнося слова, как школьник, делая ошибки.
Гарнизон в Кенигсберге плотно окружен, там смерть либо плен — об этом было известно, и немцы слушали с угрюмой подавленностью. Они шевельнулись, напрягли внимание, когда услышали:
— «Советское командование предлагает вам сложить оружие. Если вы и весь гарнизон добровольно сдадитесь, вам гарантируется полная безопасность. До окончания войны вы останетесь в русском плену, после этого вернетесь на родину. Личная собственность солдат и офицеров будет сохранена. Выносите и складывайте на открытой площадке форта все вооружение, боеприпасы, все военное имущество и в восемнадцать ноль-ноль организованно выводите гарнизон через задние ворота, где вас будут ждать советские офицеры. Всем вашим раненым будет оказана медицинская помощь, пленным обеспечено хорошее питание».
Подписал командир дивизии генерал-майор Сердюк.
Показав подпись, Колчин положил бумагу на стол.
Один из немецких офицеров с фашистским значком на мундире нагнулся к коменданту и сказал тихо, что не верит в предложенные условия, добавил скороговоркой фразу, трудно переводимую. Но Шабунин, навостривший ухо, понял и незаметно подмигнул Колчину. Лейтенант тоже уловил смысл. Фашистский офицер уверял, что в плену всех расстреляют, член партии или нет — все равно конец один.
Комендант с озабоченным видом обратился к русскому майору:
— У нас вызывает сомнение пункт об условиях плена. Это правда, что по окончании войны всех нас отпустят на родину? Даже если война окончится через месяц, неделю?
Колчин перевел, и Наумов, человек вообще-то выдержанный, едва поборол возмущение и ткнул пальцем в бумагу.
— Будет так, как сказано в ультиматуме! Пусть верят. Здесь — подпись генерала. Как они смеют торговаться!
В переводе Колчин опустил последнюю фразу. Немцы стали оживленно переговариваться друг с другом. Дело, кажется, шло к соглашению. Лишь офицер с фашистским значком, гауптман, упорствовал. Он рассматривал подпись русского генерала и почему-то находил ее недостоверной, говорил, что так генералы не подписываются. Комендант стоял возле него и почти беззвучно шевелил дряблыми губами — слов не разобрать.
Колчин показал им часы и напомнил, что время не ждет. Комендант заявил, поглядывая на гауптмана:
— Мы согласны. Отвечаем: да! Но, чтобы рассеять остатки наших сомнений относительно условий плена, мы хотели бы еще раз послать своего офицера с одним из парламентеров к вам в штаб. Надеемся, генерал лично подтвердит сказанное в ультиматуме о плене.
Наумов побагровел. Он вырвал из рук гауптмана бумагу, потряс ею над столом.
— Подпись генерала. Документ! Личная подпись советского генерала. Зачем нужны слова?
Его поняли без перевода. Комендант, сохраняя невозмутимость, повторил свое предложение:
— Да, мы согласны. Но лучше сделать так: господин русский майор с одним парламентером останется здесь, а наш, уже знакомый вам, офицер с господином русским лейтенантом сходят в штаб, встретятся с генералом. Это займет немного времени. Слово генерала, и мы складываем оружие. Понимаете, слово генерала! Подпись можно сделать другой рукой.
Остыв, комбат сказал Колчину с той же вежливостью, с какой почти всегда обращался к своим офицерам и бойцам:
— Как видите, товарищ лейтенант, они тянут время. Я не могу ждать, не имею права остаться здесь — на то не было приказа комдива. Предупредите их, что они теряют последнюю надежду спасти себя, и кончим разговор. — Наумов, шепнул Колчину: «Я увидел, как вернее штурмовать форт».
Лейтенант помнил наставление Веденеева: не допускать затяжек. Знал и то, как хочется начальнику политотдела довести начатое дело до конца, и Колчин желал того же.
— Товарищ майор, они же согласны. Повозимся еще часок, беда невелика. Зато вашему батальону не придется штурмовать форт, нести потери. Я с Шабуниным могу остаться, а вы пойдете в штаб. Договоримся, что они пошлют тоже двоих парламентеров, непременно офицеров — так надежнее.
— Ладно, — уступил Наумов. — Нo в штабе я доложу, чья инициатива. Сюда не вернусь. Не могу видеть их… Я потерял замечательных бойцов и должен уговаривать врага? Довольно!
Комендант форта отказался посылать двух офицеров — достаточно одного.
— Но мы остаемся вдвоем, — напомнил Колчин.
— Это ваше дело.
«Так не годится, — волнуясь, обдумывал положение Колчин. — Одному своему, даже офицеру, они могут не поверить, и опять задержка. От них должны пойти два парламентера. Непременно! Как же быть?»
Тут взгляд его остановился на Майселе, который не принимал участия в переговорах и молча сидел у дверей.
«Надо оставить и Майселя, тогда они согласятся. Но ведь это тот самый обер-лейтенант, и я не ошибаюсь! Можно поверить, что он выполнил задание в Кенигсберге, и вот пошел парламентером, а сердце подсказывает: остерегайся! Вместе с Майселем среди гитлеровцев — это большой риск. Но как важно, чтобы весь гарнизон форта сложил оружие! Ради этого стоит рискнуть. Ведь форт окружен, наши — рядом…»
И, поколебавшись, Колчин решился:
— Мы можем остаться втроем, а вы пошлете двоих офицеров.
— Кто у вас третий? — спросил комендант.
— Вот! — указал Колчин на обер-лейтенанта.
— Его мы не можем считать за парламентера. Он немец.
— Он наш военнослужащий. — И Колчин заговорил на чистейшем немецком языке. — А я, кто по-вашему? Нет уж, господа, позвольте нам знать, кого посылать парламентерами, это наше право, национальность для нас не имеет значения. В Красной Армии — люди всех национальностей страны. Может, вы хотите разговаривать непременно с русским генералом, а командир нашей дивизии украинец! Как же быть? Прошу считать нашего товарища парламентером, иначе все уйдем.
Опять возник долгий разговор. Сошлись на том, что с майором Наумовым уходят два офицера — обер-лейтенант и лейтенант, остаются Колчин, Шабунин и Майсель. Комендант потребовал от своих парламентеров лично встретиться с советским генералом; если он подтвердит условия сдачи в плен — вернуться с любым количеством русских офицеров, перед которыми гарнизон сложит оружие немедленно.
Майор Наумов поставил условие: сам осмотрит немецких парламентеров, не спрятано ли оружие; один из них с белым флагом пойдет впереди, второй следом, сам майор — позади.
— Я не верю им, — сказал Наумов Колчину на прощание. — Они не верят в подпись генерала, и я подозреваю: с умыслом это. Послушайте, лейтенант, вы нравитесь мне, и хочется быть откровенным до конца. Я слышал о ваших отношениях с Гарзавиной. Может, вам передали, что она ночевала у меня в блиндаже и я был с ней близок как мужчина с женщиной…
— Зачем об этом, товарищ майор?
— Затем, что я не верю немцам, и если вам здесь придется тяжело, не думайте плохое о Наумове — он не подлец. Дайте вашу руку.
Наумов пошел с немецкими парламентерами. Было еще светло, и близко находились бойцы батальона, они внимательно следили за фортом.
Как будто ничего опасного не предвиделось.
Приведя немцев в штаб дивизии, Наумов доложил о переговорах и ушел к себе в батальон.
Комдива в штабе не было. У Сердюка хватало забот без форта. Он уехал в левофланговый полк и задержался там. Ему позвонили. Генерал ответил, что не может сейчас покинуть полк — обстановка не позволяет.
Ни Афонов, ни Веденеев не могли убедить немецких офицеров в надежности генеральской подписи. Парламентеры хотели видеть генерала лично, услышать от него: да, все будет так, как написано. У них есть приказ коменданта.
Немцев оставили в отдельной комнате. Афонов с криком подступил к Веденееву:
— Я же говорил, что врага не агитировать, а бить надо. Развели антимонию. Нельзя было тянуть до вечера. В темноте черт знает что может произойти. Вы назвали форт барометром. Верно! Стрелка этого барометра может метнуться на бурю. Перед фронтом дивизии появились дополнительно немецкие части. Возможна контратака. Это не страшно. Отобьем! Но если гарнизон вывалит из форта и ударит нам в спину? Им терять нечего. Они фанатики и на все способны.
— Форт же остается блокированным, — возражал Веденеев, однако не с прежней уверенностью в правоте своей.
— Блокированный! — горячился полковник. — Малочисленный батальон Наумова редкой цепью окружил форт. Гарнизон ударит в одном месте, что тогда? Агитация не поможет. Вот попробуйте убедить их, поговорите еще раз, — Афонов кивнул на плотно прикрытые двери, за которыми находились немецкие парламентеры. — Они стоят как истуканы. Им приказано встретиться с генералом, и они будут ждать, пока не выгоним. Комдив появится не скоро. Надо отправить немцев обратно, а наших вернуть. Сказать коменданту со всей твердостью: либо капитулируете немедленно, либо мы штурмуем форт и уничтожим всех. Довольно играть в кошки-мышки. А ваш Колчин… — и полковник махнул рукой, — мальчишка еще. Я человек прямой и говорю вам в глаза.
Веденеев внутренне согласился: да, Колчин проявил мягкость, и создалось трудное положение. Видно, не подошло время разговаривать с немцами по-человечески. Но ведь надо начинать! Учиться вести с ними диалог. Для будущего надо. Не все у них просто фигуры в шинелях, слепые, знающие одно: приказ есть приказ. Есть люди с прояснившимся взглядом. Не получился полезный диалог сейчас, получится позднее. Линия правильная. Нужны терпение, выдержка.
— Я не отступлюсь, — сказал Веденеев Афонову, стиснув кулаки. — Не могу… У нас общая цель, но обязанности разные. Понимаю всю ответственность и не побоюсь ее.
— Тогда как хотите. — Афонов надел шинель и позвал связного-автоматчика. — Я иду на передовую. Через полчаса встречусь на наблюдательном пункте с комдивом — так договорились. Разумеется, доложу подробно. Заварили кашу — расхлебывайте.
Веденеев позвал парламентеров. Слабое знание немецкого языка не позволяло вести свободный разговор на серьезные темы. Подполковник задавал несложные вопросы. В ответ слышал непреклонное:
— Будем ждать генерала. Так приказано.
— Приказ есть приказ.
Веденеев выругался с досады и отвернулся от них.
Подкрадывалась вечерняя темнота. Фронт не утихал. Наоборот, стрельба усилилась, но не это тревожило Веденеева — все мысли его были привязаны к форту.
В казарме форта, даже в офицерской комнате, был спертый воздух. Очевидно, при бомбардировке в форту нарушилась вентиляция, повреждена канализация, если она была. Вдобавок чадили спиртовые плошки. Колчин попросился во двор форта. Парламентеров вывели и оставили здесь одних. Ворота находились под охраной. Русские не могли убежать. Да и пришли они сюда не затем, чтобы помышлять о бегстве.
Гарнизон форта знал о переговорах и ждал приказа коменданта о капитуляции. Даже задержка немецких парламентеров и наших офицеров не особенно беспокоила Колчина — через час, вероятно, все кончится, триста солдат покинут эти непробиваемые стены, и стоит подождать еще немного.
Немцы слонялись по двору форта, болтая между собой. У пулеметов остались дежурные, и на верху форта стояли наблюдатели. Колчин и Шабунин видели, что солдаты тайком от офицеров уже готовились к сдаче. Это не касалось пока оружия. Немцы осматривали свои бумажники, блокноты, письма, вещевые мешки и сумки. Доставали фотографии и рвали их на мелкие куски. По всей вероятности, это были фотоснимки, сделанные в России и запечатлевшие сцены расправ. Владельцы их не хотели, чтобы такие документы попали в руки Красной Армии. Выбрасывались некоторые вещи, награбленные, должно быть, — они втаптывались в грязь. Один ефрейтор, шаря у себя в карманах, уронил что-то похожее на маленькую записную книжку. Когда он отошел, Колчин нагнулся и подобрал блокнотик.
Это оказалась длинная полоска плотной бумаги, сложенная гармошкой. На каждом прямоугольнике — рисунок. Первый рисунок: немецкий солдат, приехавший с фронта в отпуск, стоит перед своей возлюбленной, а рядом с ней отец и мать — они благосклонно разрешают дочери погулять с героем-фронтовиком. Следующая картинка — солдат и девушка в кафе за столиком, на котором бутылка и две рюмки. Затем — отдельная комната, две фигуры, замершие в поцелуе, рядом кровать. Дальше — порнографические сценки, одна безобразнее другой. Последний рисунок — почти повторение первого: девица чинно стоит перед родителями, солдат возвращает им дочку «в целости и сохранности», и все довольны.
Сложив «гармошку», Колчин кинул ее на прежнее место. Ее подобрал проходивший мимо солдат, растянул, погоготал и положил себе в карман.
Почему-то долго не показывались парламентеры. Шабунин высказал опасение:
— Если наши случайно подстрелили немцев — дело дрянь.
— Не могло этого быть. А вы, Майсель, что думаете?
— Они ждут генерала. Таков приказ.
— Это, пожалуй, вернее. Наш генерал мог выехать на передовую. Не тащить же парламентеров туда. Но генерал приехал бы в штаб после первого телефонного звонка.
Недоумение выразил и комендант форта. Он подошел к Колчину.
— Наши парламентеры, можно предполагать, задержаны командованием Красной Армии. Мы вынуждены принять соответствующие ответные меры.
«У меня не было и нет страха, я не должен показывать, что волнуюсь хоть сколько-нибудь», — напомнил себе Колчин и сказал, тщательно подбирая слова:
— Вы вправе, господин майор, отдавать приказы, но должны, разумеется, и нести за них ответственность. Вы настояли на том, чтобы ваши парламентеры непременно встретились с генералом. Но бои продолжаются. Генерал занят, его могли вызвать в высший штаб, ваши офицеры вынуждены ждать.
Майор согласился:
— И мы подождем.
Все же он распорядился поставить возле русских парламентеров автоматчика.
Медленно тянулись часы и минуты. Все непонятнее становилась задержка немецких офицеров в штабе дивизии, росла тревога. Шабунин часто курил. Колчин ходил около пустых ящиков, сложенных во дворе, и поглядывал на Майселя, который сидел неподвижно на опрокинутом ящике, уставился в землю, напряженно размышлял о чем-то.
Вот еще одна забота: что за человек этот Майсель? Что у него на уме?
Обер-лейтенант думал о той дороге, длинной и сложной, которая привела его сюда.
В лагере военнопленных ему посчастливилось встретиться с генералом Мюллером, своим земляком, и после они часто беседовали как близкие люди — разговоры шли о прошлом, нынешнем положении Германии и о ее будущем.
Однажды Винценц Мюллер без орденов и ленточек, в хорошо выглаженном мундире подошел к нему с книгой в руке. Майсель быстро встал, вытянулся.
— Садитесь, — сказал Мюллер и сел рядом.
Была подмосковная золотая осень. Деревья стояли, словно огнем охваченные. Листья падали на раскрытую книгу. Генерал не сбрасывал их, собирал в букет. Он стал читать вслух, медленно и негромко, поглядывая на огненно-красные листья. Мюллер читал о дереве, огне и человеке.
Того человека приковали железной цепью к яблоне так, что он мог отойти от дерева только на два шага; потом принесли дров и зажгли костер. А в стороне, широко раскинутые по полю, стояли повозки, палатки, орудия. Между ними лежали мертвые, и раздавались стоны умирающих и раненых. Дальше был лагерь победителей, там шумно кутили, веселились. Костер разгорался все сильнее, пламя распахнулось шире, и несчастный бегал с цепью вокруг, и тело его медленно поджаривалось…
— Мой генерал, — насупился тогда Майсель, — Что вы читаете? Где это было? Здесь, в России? Это о наших войсках написано? Я достаточно наслушался большевистских пропагандистов.
— Это было в Германии, и в нашей родной местности тоже. — Мюллер показал обложку книги: «История крестьянской войны в Германии». — Вы были учителем. Пусть не историк, а математик. Родом из крестьян. И не знали, дорогой Майсель, как немецкие дворяне расправлялись с немецкими крестьянами. А дворяне у нас на родине остались, и появились новые, более могущественные. Гаулейтер Кох стал богатейшим помещиком. Вы полагаете, что все немцы равны, их различает лишь воинское звание, должность? Ошибаетесь, дорогой мой! Ведь даже здесь, в лагере, бароны и дворяне кичатся своим происхождением.
Он закрыл книгу, понюхал собранные в букет листья, откинулся на деревянную спинку скамьи. Лицо его было светло. В эту минуту Мюллер не походил на генерала, а напоминал Майселю одного из профессоров, которого он уважал, но спорил с ним, задавал дерзкие вопросы. И сейчас Майселю хотелось возражать.
— Но позвольте, мой генерал. Ведь правда, что при Гитлере немцы в основной своей массе получили возможность жить лучше.
— Что значит лучше и за счет чего? — Мюллер отбросил листья, подался вперед. — Приход Гитлера к власти означал войну, грабительскую, с безумными планами. Что получили немцы? Одни — концентрационные лагери и смерть там, другие — смерть на поле боя. Вдовам и сиротам лучше? Вам в лагере военнопленных лучше, потому что, если сравнить с лагерями для русских пленных… Мы стали милитаристской нацией. Хорошо тем, кто правит, командует сверху. Они получают награбленное. Удачливый вор, известно, богаче труженика. Но воровать и грабить нельзя бесконечно и безнаказанно. Расплаты не миновать. Все, что вывезено из оккупированных стран в Германию, не утешит миллионы немецких вдов, сирот и калек. А вы говорите: в основной своей массе… В наших газетах писали, что гаулейтер Кох обеспечил вывоз из Украины в империю продуктов сельского хозяйства, руды на сколько-то миллиардов марок, не помню цифру, да это и неважно. Наши собственные заводы разваливаются под ударами с воздуха. Гаулейтер обокрал Украину, а теперь потеряет в Восточной Пруссии все свои фабрики и поместья. Вам жаль, что Геринг, Кох и прочие высшие чины рейха лишатся своих предприятий вместе с доходами? Мне, скажу прямо, нет. Жаль, что немецкий народ слепо доверился Гитлеру. Авантюристы и шарлатаны воспользовались этим доверием. Дорогой мой обер-лейтенант, надобно хоть однажды взглянуть на факты и ход событий без заданной мысли, взглянуть, а затем оценить все заново и сделать новые выводы. Вы думаете, когда я сделал такие выводы? Вспоминается: оказавшись в плену, в первый же день я беседовал с одним советским генералом. Он спросил: «Что вы думаете об этой войне, господин генерал?» Вопрос был для меня неожиданным, я не мог дать краткого, ясного ответа, а главное — для себя не находил убедительного ответа. Именно тот эпизод побудил меня глубоко задуматься. Я вспомнил изречение философа Декарта: «Чтобы найти истину, каждый должен хоть раз в своей жизни освободиться от усвоенных им представлений и совершенно заново построить систему своих взглядов». И я нашел истину. Видите, дорогой Майсель, надо самому это сделать, без большевистских пропагандистов, о которых вы говорите неодобрительно, только самому отбросить все, чему поклонялся, и смело посмотреть, куда мы идем. Вы храбрый солдат, я знаю, но для этого нужна иная храбрость. Надо подняться выше затверженного: приказ есть приказ.
Тогда Майсель побоялся задать другой вопрос, потому что Мюллер, советуя поразмыслить самостоятельно, сам поучал и в голосе его появилась генеральская нотка. В таких случаях или верят слову или молчат.
В другой раз они встретились за шахматной доской. Шел дождь. Потускнели окна, за ними качались голые деревья. Генерал пригласил обер-лейтенанта на партию и легко выиграл ее. Майсель, расставляя фигуры, сказал:
— Мой генерал, вы сыграли блестяще. У меня кёнигин была стеснена — от дамы мало проку. Вот так и с Германией. Ей тесно в границах. Об этом писали наши предки. Это понимали мы и знаем, что дополнительные территории нужны. Мы великая нация, мы…
— Вижу, — остановил его Мюллер, — вы все еще не отрешились от того, что вбито в голову нацистской пропагандой.
Майсель обиделся: он не глуп, чтобы его можно было легко обмануть. История несправедлива. Германия оказалась сжатой на куске земли, в то время как многие другие страны занимают обширные территории и не могут их использовать как следует. Это надо исправить. И ради такой цели он готов выполнить любой приказ.
— Значит, захват чужих земель, превращение их в колонии? — Мюллер снял с доски одну из тяжелых фигур, — Даю вам фору, «агрессор». Ходите!ꓺ На протяжении жизни одного поколения Германия развязала и проиграла две мировые войны. В обоих случаях она пыталась поработить и обездолить другие народы. При кайзере это называлось борьбой за «место под солнцем», при Гитлере — борьбой «за жизненное пространство». Надо же осознать, что прежние пути и методы порочны, навлекли на Германию ненависть всего мира. Поговорим о новом пути, о будущем Германии.
И Мюллер убежденно доказывал, что, если бы немецкий народ направил всю свою энергию, все силы не на войну, не на производство вооружения, а на производство машин, предметов для мирной жизни, развернул обширную торговлю, он был бы богатейшей нацией и его авторитет высоко поднялся бы в сообществе других наций.
— Мой генерал, — хитро улыбнулся Майсель, — а вы что делали бы? Изучали военные науки, полководец, посвятили себя войне?
— А разве я не гожусь в обыкновенные учителя?
— О нет, вы достойны большего.
Потом наступила зима, глубокий снег покрыл землю, мир неузнаваемо изменился. Майсель не раз вспоминал, как он мерз в русских снегах и попал в плен закоченевший, не в состоянии двигаться.
Он стал вроде адъютанта при Мюллере, работал вместе с ним в Национальном комитете. Еще один длинный разговор, хорошо запомнившийся Майселю, был во время вечерней прогулки. Мюллер говорил:
— Спасают Германию не те, кто продолжает преступную, кровопролитную войну. Мы спасаем и должны успеть сделать как можно больше. Нельзя терять ни одного дня! Поэтому задание, которое получили вы, Бухольц, Ворцель…
— О чем задумались, Майсель? — спросил Колчин, подойдя к обер-лейтенанту.
Майсель ответил неторопливо, словно что-то еще не решил для себя:
— Думаю о пройденном пути. О многом думаю, — с каждым словом голос его понижался. — Еще о том, что делает в Кенигсберге Бухольц. А другой наш человек должен видеть гаулейтера.
Колчин так и не знал, верить или не верить обер-лейтенанту.
Стрельба вдруг перекинулась из Кенигсберга в сторону форта…
16
Подземный завод не работал: не было электричества. Все помещения его до неимоверной тесноты заполнило гражданское население. Кого тут больше, немок или женщин и девушек из Франции, Польши, России, — в темноте не узнать. Главный инженер не разрешал зажигать даже спичек — поблизости склады с порохом, взрывчаткой и готовыми боеприпасами. Иногда в подземелье слабо светились лучи от электрических фонариков — батарейки истощались, их берегли.
Невидимые люди, не боясь, ругали гаулейтера Коха, генералов и офицеров: они во всем виноваты! Зачем было превращать город в поле сражения, зачем население не эвакуировали, зачем допустили сюда русских, зачем, зачем?ꓺ
Военные, забившиеся сюда же, помалкивали. Не подавали голоса и эсэсовцы, бессильные разобраться, кто проклинает войну.
Братья Бухольц не покидали завода, были заняты делом. Главный инженер сидел в своем кабинете, слабо освещенном спиртовой плошкой, и готовил отчет о заводских делах, не зная, кому надо представлять его, но работал с обычной аккуратностью: ведь кто-нибудь да потребует от него отчет.
Томас догадывался, что мина заложена в складе, где хранится взрывчатка, а не в складе готовых боеприпасов, который в ходе боев может опустеть. Взрывчатки было заготовлено много. Сработав, мина вызовет детонацию такой силы, что на месте завода образуется кратер. Склад этот закрывался на запор с наружной стороны, и Томас, находясь в нем один, часто поглядывал на дверь: не вошли бы эсэсовцы…
У него был хороший фонарик и миноискатель. Но миноискатель пришлось отбросить: взрывчатка хранилась не только в деревянных ящиках, было много железных бочек и вообще разного металлического хлама. Осталось простукать все стены и пол, как это делают заключенные в тюрьме, переговариваясь друг с другом. Стук мог привлечь внимание эсэсовцев или кого-нибудь из офицеров, находившихся за дверью. Томасу необходим был человек, который бы дежурил у дверей и при опасности мог предупредить, но такого помощника искать опасно, можно нарваться на предателя. Брат же категорически отказался помогать Томасу.
Светя фонариком, Томас разглядывал каждую трещину или неровность в стене. Различие в цвете и свежести цемента укажет на замурованную нишу с миной.
Канализационная труба под полом. Но Густав говорил, что при «ремонте» трубы склад не освобождали от грузов, ящики стояли на полу. Значит, провод подведен сбоку и мина в одной из стен. А к стенам вплотную приткнуты бочки и ящики. Однорукий сдвигал их, налегая плечом.
Стук в дверь заставил его немедленно прекратить работу. Кто-то вошел.
— Томас… — голос брата. — Пойдем. Надо обдумать положение.
Они прошли в кабинет. Томас взял со стола сигарету, закурил. Густав сел в кресло за столом.
— Бессмысленный труд. Не найдешь, — сказал он.
— А ты помоги.
Густав отрицательно покачал головой.
— Ведь русские уже в городе, — убеждал Томас брата.
— В том-то и дело. Беда надвигается неотвратимо. И ничего тут не поделаешь. Напрасно тратишь силы. Эсэсовцы умеют скрывать. Тут ничего не поделаешь, — повторил Густав. — И мне жаль тебя.
— Это — слова. Жаль — помоги. Ты, главный инженер, должен знать хоть приблизительно.
— Выбрось это из головы. Я не отвечаю за приказ.
— Да, палач, приводя в исполнение приговор, не считает себя ответственным.
— Ты сравниваешь меня с палачом?
— Не могу подыскать другого сравнения. Ну, подручный, соучастник. Говоришь, что жаль меня. А тысячи людей?
— Я вижу, ты совсем перестал думать по-немецки, — с сожалением заметил Густав.
— А сколько на заводе немецких женщин?
— Что-то около пятисот.
— Интересно, что они подумают о тебе, когда будут спасены и вся история станет известна, — промолвил Томас.
— Ты уверен, что найдешь?
— Да. И надеюсь все же на твою помощь. Вот смотри, мне скрывать нечего, — Томас достал из потайного кармана небольшой листок бумаги, — Вот что написано:
«Немецкий народ! Подымайся на спасительный подвиг…».
— Тише ты! — испугался Густав. — Не на митинге в защиту родной земли.
Томас стал читать тише:
«Подымайся на спасительный подвиг против Гитлера и Гиммлера, против их губительного режима!
В единении — твоя сила! В твоих руках — и оружие для борьбы!
Освободись сам от этого безответственного и преступного государственного руководства, толкающего Германию на верную гибель!
Кончай войну, прежде чем совместное наступление объединенных сил противника уничтожит немецкую армию и то последнее, что еще осталось у нас на родине! Нет такого чуда, которое могло бы нам помочь.
Немцы! Мужественной борьбой восстановите перед всем миром честь немецкого имени и сделайте первый шаг к лучшему будущему».
Прочитав, Томас сжег бумагу над спиртовой плошкой.
— Это я для тебя принес, больше не потребуется, — сказал он. — Ты понял, что нужно делать сейчас, пока не слишком поздно, где спасение?
— Кто это написал? — холодно спросил Густав.
— Национальный комитет «Свободная Германия». Они послали меня сюда, а не русские. Я ведь поклялся, что не русские, и это правда.
— Там плохие немцы, предатели. Они служат русским.
— Ужасно! — Томас схватился за голову. — Брат брата не может понять. А ведь ясно: если бы мы сами покончили с Гитлером, его гаулейтерами и сложили бы оружие, война немедленно прекратилась бы.
Густав, кажется, понимал это и — молчал.
Между ними была спиртовая плошка с желтым язычком пламени. Оба смотрели на огонек и оба думали об одном: судьба людей, как этот маленький огонек…
— Мне ясно, — сказал Густав и отодвинул плошку в сторону, чтобы не погасить ее своим дыханием. — Теперь совершенно ясно: ты коммунист.
— Считай как хочешь, — Томас поднялся. — Ты знаешь, что до войны я не вступал в Коммунистическую партию. Но — считай как хочешь. До тридцать третьего года в Германии было триста тысяч коммунистов, об этом писали в газетах. Сколько уничтожено гитлеровцами, брошено в тюрьмы и концентрационные лагери? Половина? Больше? Не знаю. Однако уверен: коммунисты остались и не сидят сложа руки. Скоро их будет еще больше. Я тебе прочитал: немцы должны мужественной борьбой восстановить честь немецкого имени. Это сделают прежде всего коммунисты и те, кто пойдет за ними. Ты не соглашаешься. Мне ничего не остается, как искать одному. Если взялся за это дело, то и принял на себя ответственность за жизнь людей. До свидания, Густав! Я ошибся, надеясь на твою помощь. Ты готов слепо повиноваться и совершить преступление. Фюрер не сможет освободить тебя от совести и ответственности. В последний раз говорю: подумай!
Главный инженер уложил бумаги в портфель и щелкнул замком: отчет был готов.
Томас ушел в склад. Ни минуты не отдыхая, он искал заложенную мину, и все чаще приходила мысль, что усилия его бесполезны. Надо бы на поверхности посмотреть, где закопан провод, но там рвутся снаряды, может убить или тяжело ранить, и тогда уж никто не спасет обреченных на смерть людей. У входа лежат раненые солдаты, ищут здесь спасения. И никто из них не знает, что самое страшное впереди.
Русские, судя по стрельбе, совсем близко. Не выбросить ли белый флаг, чтобы они поспешили сюда? Но увидят эсэсовцы, и взрыв произойдет немедленно.
Томас пошел к брату. Тот сидел за столом и курил сигарету за сигаретой. Портфель лежал на столе. Вентиляция не работала. Дым заполнил кабинет, лицо Густава было зеленоватым. Томас, не спрашивая, взял со стола сигарету, закурил и посмотрел на цементный потолок.
— Могила для десяти тысяч человек. Один из могильщиков — Густав Бухольц. Представляю его судьям… Ты не отворачивайся.
Густав сплюнул в угол и что-то пробормотал. Томас в бессилии выкрикнул:
— Пойми же ты: это наши люди!
— Для меня, — главный инженер положил руку на портфель, — главный вопрос: кому я отдам это?
— Советскому коменданту, — резко ответил Томас. — Больше никакого начальства тебе не будет. И отвечать за соучастие в преступлении будешь перед комендантом, а потом перед военным трибуналом. Не думай, что я шучу.
— Это же… выдача документов противнику! — возмутился Густав.
— Противник тот, кто обрекает тысячи людей на гибель. — Томас подошел к брату, положил руку ему на плечо, — Густав, одумайся, пока не поздно. Ты знаешь, где заложена мина, должен знать. Скажи, и больше от тебя ничего не потребуется.
— А если я не скажу?
— Тогда ты будешь моим врагом. Я останусь здесь, с людьми, и разделю с ними общую участь.
— Ты не сделаешь этого, Томас! — испугался брат. — Ты не сделаешь ради своей семьи. Она, возможно, не погибла.
— Нет, сделаю, — твердо сказал Томас и оттолкнул брата. — Именно ради своих детей сделаю. Пусть они знают, что их отец хотел спасти людей, но ему помешал дядя Густав, и пусть они проклянут!ꓺ
Задыхаясь, Томас сел и схватил сигарету.
Как дым в комнате, стояло молчание. Лицо Густава еще больше позеленело. Он смотрел на портфель. Томас медленно пошел к двери.
— Да! — воскликнул он. — Чуть не забыл. — И неловко, одной рукой, расстегнул шинель, полез во внутренний карман. — Это важно, последнее, что осталось… — Вот — фотокарточка отца. Всю войну носил с собой. Возьми и сохрани. Наш отец был простым рабочим. Будь он жив, он сказал бы, кто из нас прав. Я знаю, что он сказал бы обо мне и о тебе. Бери!
Густав посмотрел на фотографию и положил ее на стол. Внутренне мучаясь, он спросил:
— Ты решительно остаешься?
— Да!
— Ты всерьез полагаешь, что эти документы надо сдать советскому коменданту?
— Можешь выбросить их. Нужны они коменданту!ꓺ Но если всерьез, еще раз — да! Так же поступит и Лаш со своими документами, он отдаст их советскому командованию.
— Легко все получается у тебя, Томас.
— Это потому, что я больше твоего повидал и пережил. Ну, Густав, еще минута — и я ухожу.
Брат нервными движениями открыл замок. Достал бумаги, взял нужную, остальные сунул в портфель. Он показал Томасу чертеж.
— Вот — план завода. Здесь проходит канализационная труба. Смотри масштаб. Один метр от задней стены склада, два метра от боковой справа. Под полом… Запомнил? И еще запомни: я тебе ничего не говорил и не показывал. — Густав спрятал чертеж в портфель и щелкнул замком, — А теперь оставь меня одного.
— Посмотри на меня, Густав, — попросил Томас. — Прямо в глаза смотри. Вот так. Ты что задумал? Да знаешь ли, сколько в русском плену генералов и офицеров, не говоря уже о солдатах, и ни один не застрелился. А ты! Ведь ты просто инженер. А ну, дай сюда пистолет. Немедленно! Где он у тебя? Я не уйду, не выпущу тебя, погибнем вместе.
Нажимая сильным плечом на брата, Томас оттеснил его от стола, выдвинул ящик справа, взял тупорылый «зауэр» и сунул в карман брюк.
— Вот так лучше. О будущем Германии надо думать, а не о смерти. Сиди и думай, а я пойду в склад.
— Нет уж, теперь пойдем вместе. Тебе с одной рукой не управиться, — Густав спрятал портфель в сейф.
Вернулись они через полчаса, стряхнули с себя пыль, вытерли руки.
— Ну, что дальше, Томас?
— Будем ждать русских.
— Здесь можно спокойно ждать. Но ведь и другие заводы, многие объекты заминированы, подготовлены к взрыву.
— Не мы одни на свете…
Ждать им не пришлось. О главном инженере не забыли. Телефон не работал, в кабинет ворвались три эсэсовца. Старший из них, с рыхлым лицом, в очках, с одним разбитым стеклом, спросил:
— Господин главный инженер, вы готовы?
— Готов, — не спеша Густав поднялся им навстречу.
— А это кто? — эсэсовец посмотрел на Томаса, прищурив глаз, не прикрытый стеклом.
— Мой брат. Работает здесь.
У них не было времени заниматься братом главного инженера. Старший скомандовал:
— Идемте! Русские совсем рядом. Надо спешить. Где документы? Давайте портфель!
— Я понесу его сам, я отвечаю, — сказал Густав.
— Ведите запасным выходом.
В кабинете была прикрытая ширмой еще одна дверь, за ней узкий коридор. Густав шел впереди. Старший эсэсовец светил фонариком.
Они вышли на другой стороне улицы и увидели советские танки. Приземистые машины, раздвигая груды кирпича, приближались к невидимому заводу. Они не стреляли, слышался лишь скрежет и лязг гусениц.
Из-под земли показался первый человек. Это была женщина. В правой руке она держала белый платок и размахивала им. Появились еще люди. Толпа росла. Танки замедлили ход, сократили интервалы между собой и густо наползали на территорию, где находился подземный завод.
— Сигнал! — крикнул старший эсэсовец. Второй эсэсовец достал из-за голенища ракетницу и выстрелил.
Ракета взлетела высоко, вспыхнула ярким розовым облачком и повисла на парашютике. Ветер нес ее к центру города.
Эсэсовцы смотрели туда, где накапливалась людская толпа и к ней медленно подходили советские танки. Еще секунда, и грянет взрыв. Эсэсовцы ждали его, они отходили дальше, опасаясь камней, которые полетят вверх и посыплются на землю, почти бежали, поторапливая братьев Бухольц.
Прошла секунда, другая… Эсэсовцы остановились. Прошла минута. Взрыва не было. Ракета видна далеко. Сигнал по проводу полетит немедленно. Нажать кнопку — на это требуется одно движение. Но взрыва не было.
— В чем дело? — старший эсэсовец схватил главного инженера за руку.
— А что? — спросил Густав и слегка побледнел.
— Давай сюда портфель!
— Мне отвечать… — начал было Густав, но Томас, стоявший позади брата, подтолкнул его:
— Отдай.
Эсэсовец вырвал портфель. Кося глазом, он всматривался в лицо главного инженера, остальные двое напряженно следили, как вдали яркой пушинкой опускается ракета.
— Взрыв?ꓺ Почему нет взрыва? — спрашивал старший эсэсовец: если бы не разбитое стекло очков, он заметил бы испуг на лице Густава и все понял бы.
— Какой взрыв? — Густав, отвернувшись, посмотрел туда, где был завод.
— Вы же знали? Я вас спрашиваю.
— Это не мое дело, — спокойнее ответил Густав. — Если должен быть взрыв, он будет.
Отошли еще немного и задержались в ожидании. Старший эсэсовец стоял на гребне битого кирпича, двое — чуть ниже, они видны по пояс; братья Бухольц — по эту сторону кирпичной гряды.
Томас наблюдал за танками. Танкисты высунулись из открытых люков, махали руками. Передний танк остановился. Очевидно, это была командирская машина.
Командир не мог не обратить внимания на яркую, необыкновенного свечения ракету, спускавшуюся на парашюте: подобные сигналы не упоминались в приказе. Заметил он и то, как из тысячной толпы отбегала группка людей. Трое из них были в военной форме, не похожей на красноармейскую.
Танк немного повернулся, пушка его качнулась угрожающе.
Надо подождать еще минуту, самую малость, — Томас догадался, что сейчас произойдет. Он вступил с разговор со старшим эсэсовцем:
— Я совсем не понимаю, о каком взрыве идет речь.
— Вас не спрашивают. — Эсэсовец смотрел на главного инженера. — Довольно прикидываться простачком!
Он передал портфель одному из эсэсовцев и схватился за кобуру пистолета.
— Назад! — крикнул Томас громко, с такой тревогой в голосе, что рука старшего эсэсовца замерла и он оглянулся, не понимая, откуда грозит опасность: танки шли мимо ликующей толпы неторопливо, мирно, без стрельбы, и некоторые остановились.
Томас ухватил брата за полу, и оба покатились с груды кирпичей вниз — там был каменный выступ фундамента. Они спрятались за этот выступ. Томас вспомнил о пистолете брата, но рука была исцарапана в кровь, локоть после удара словно рассыпался.
Пулеметная струя из танка гигантским стальным прутом стегнула по груде кирпича и камня — метнулись искры, поднялась пыль. Эсэсовец с пистолетом запрокинулся и упал, другие скрылись.
— Ты жив? — спросил Томас брата.
— Кажется, да… — Густав поднялся тоже с царапинами на руках, ноги болели от ушибов. — Ты спас мне жизнь.
— Смотри! — Томас показал туда, где все еще выбивался из подземелья людской поток, заполняя улицу.
Там единственная пулеметная очередь, направленная куда-то в сторону, никого не испугала. Людское море шумело, двигалось, блестело слезами радости, плескало белыми платочками в поднятых руках.
И никто в многочисленной толпе не подозревал, что этот радостный момент мог и не означать спасения, и, возможно, они не узнают вовсе — разъедутся по родным городам и селам, потеряют друзей по несчастью, но пережитого не забудут и навсегда запомнят вот этот вечерний час своего освобождения!ꓺ
17
Задолго до того как листовки были сброшены над Кенигсбергом и упали всюду и на Университетскую площадь, где в бетонированных подземных убежищах находился штаб командующего гарнизоном, генерал Лаш понял, что положение безнадежно. Мощные форты, соединенные траншеями через промежуточные огневые точки, оказались изолированными. Связь между ними оборвалась. Каменное ожерелье распалось на отдельные опорные пункты, которые прекращали сопротивление один за другим.
Лаш уже не имел постоянной связи с командующим армией, с его штабом в Пиллау, с командирами войсковых соединений и частей гарнизона, не получал сведений о том, что происходит на переднем крае. Но он видел и чувствовал, что дело идет к полному краху. Он посылал в войска штабных офицеров, те долго пропадали где-то, совсем не возвращались или приходили грязные, растерянные и сообщали устаревшие данные — обстановка быстро менялась и все к худшему.
К вечеру седьмого апреля гарнизон Кенигсберга еще имел возможность вырваться из мешка, отойти на Земландский полуостров, и требовалось принять решение, пока не поздно. Но на это необходимо было согласие гаулейтера Коха, генерала СА.
Глухая комната убежища вздрагивала, как будто русские бомбы и снаряды пробивали землю и она отзывалась обратными толчками. Серая цементная пыль висела в воздухе, чувствовалась на зубах, забивалась в ноздри.
— Господин гаулейтер, — сказал Лаш и поперхнулся — в горле едкая пыль и трудно начинать разговор о безнадежном сопротивлении.
Он склонился над картой, по которой нелегко было узнать обстановку, и это ставило командующего гарнизоном в неловкое положение: он говорил о выводе войск, запинаясь все больше, что Кох, наместник восточных земель рейха, мог истолковать как признак трусости.
Гаулейтер слушал не мигая, водянистые глаза уставились на Лаша.
— Значит, без приказа, самовольно уйти из Кенигсберга?
— У нас нет связи с командующим армией, мы не можем получить от него приказа.
Кох презрительно хмыкнул: попробовал бы командующий армией отдать такой приказ!ꓺ
— Но есть прямая связь с Берлином, — обронил Лаш. — Можно запросить разрешения.
Вскочил Кох, несмотря на свою тучность, заметался по кабинету.
— Это невозможно. Позорно! — взвинчивал он себя криком. — Мы поклялись фюреру не оставлять Кенигсберга. Кенигсберг — крупнейшая крепость Германии, немецкий оплот на востоке. Если падет Кенигсберг, это покажет всем в Германии, что русских уже невозможно задержать, что Берлин, не имеющий таких укреплений… Вы с ума сошли!
У Лаша была одна надежда — на то, что Кох разбирается в военных делах.
— Простите за излишнее напоминание, — заговорил он, из-под опущенных век наблюдая за гаулейтером, у которого после крика появилась в уголках рта белая пенка, — вы — генерал, командующий фольксштурмом Восточной Пруссии. Попробуем рассуждать, как военачальники. В Кенигсберге стотридцатитысячная армия, большая часть ее уцелела, надо полагать… Еще почти сто тысяч находится в оперативной группе «Земланд». Не разумнее ли, пока есть возможность, отойти на полуостров, соединиться с опергруппой и тем самым усилить Четвертую армию, которая, опираясь на порт Пиллау, поддерживает сообщение морским путем с Германией и может обороняться долго. По- военному мысля, это решение — единственно верное.
Лаш расчетливо и тонко вел свою линию. Согласие гаулейтера сняло бы с командующего гарнизоном ответственность. Кох понимал это. Он смотрел на Лаша с противно-кислым выражением своих водянистых глаз.
«Ты, ничем не прославившийся генерал, был назначен на пост командующего кенигсбергским гарнизоном только потому, что ты родом пруссак и у тебя не должно быть мысли о сдаче Кенигсберга. Военные решения!ꓺ Да сколько их было, правильных военных решений, и сколько поражений. Теперь решающую роль играют, слава богу, уже не генералы, а гаулейтеры. Войну нельзя выиграть одними военными средствами, отошло то время».
— Послушайте, генерал, — Кох сел напротив Лаша. — Может быть, по-военному мысля, решение было бы и верное, но по политическим соображениям это будет ошибкой, преступлением, и фюрер не простит.
— Давайте все же запросим Берлин.
— Нет!
— Каково же тогда ваше предложение?
— Драться до последнего солдата и погибнуть вместе со всеми. Но это значит — выстоять. Оттяжка во времени нам на пользу. Фюрер помнит о нас. Скоро в ход будет пущено новое оружие, наступит перелом. Мы надеемся на раскол непрочной коалиции врагов. Все пламя войны повернется в сторону востока, и тогда Кенигсберг, как передовой форпост, сыграет свою выдающуюся историческую роль.
— Совершенно верно. — Лаш еще пытался уговорить гаулейтера, — Для будущей победы нужно сохранить армию. Порт Пиллау с его сообщениями — более надежный форпост. Наши войска в Курляндии, благодаря сохранению морских коммуникаций, держатся прочно. — Я настаиваю, господин гаулейтер, — запросим Берлин.
— Ни в коем случае. Разговор окончен. Выполняйте свой долг.
Оставшись один, Лаш сидел во всеохватывающем оцепенении, мысли были безотрадны, сбивчивы:
«Хитрый Кох умывает руки. Чего ждать? Смерти или нового оружия? А положение катастрофически ухудшается с каждым часом. «Выполнять долг», — сказал Кох. А как его выполнять, если командующий гарнизоном лишен права обратиться в Берлин?»
Человек военный до мозга костей, Лаш привык повелевать подчиненными и подчиняться тому, кто выше, но эта привычная и такая удобная субординация нарушилась. Он подчинялся не командующему армией, с которым не было связи, а гаулейтеру. Он не мог и повелевать, как прежде. Если бы ему даже разрешили отойти на Земландский полуостров — единственное, о чем он теперь думал, чтобы спасти своих солдат и себя, — очень трудно было бы довести приказ до всех соединений и частей гарнизона. И остается единственное — погибнуть. Тут Лашу пришла парадоксальная мысль: русские больше заботятся о жизни немцев, предлагая окруженным обычные условия плена с гарантиями, согласно международному праву. Так было в Сталинграде, около Минска, всюду, где образовывались котлы.
Бои продолжались и ночью, но с меньшей силой: у русских действовали лишь штурмовые группы. Лашу доложили, что удалось установить радиосвязь со штабом армии. Он поспешил на узел связи.
— Господин генерал, здесь — Лаш. Русское наступление оказалось такой мощи, что я не ожидал. Около тридцати дивизий и два воздушных флота. Город в развалинах. Ни один истребитель не прилетел с аэродромов оперативной группы «Земланд». Наши зенитные батареи, стиснутые на узком пространстве, бессильны против массы русских самолетов, к тому же зенитчики должны вести бой с танками противника. Все наши линии связи нарушены… Моральное состояние войск? В первый день держались стойко. Потом, после всего… Солдаты и гражданское население, спасаясь от бомб и снарядов, вместе прячутся в подвалах, население деморализующе влияет на войска. Да, я был под Ленинградом. Совершенно верно, жители Ленинграда вместе с армией обороняли город. Здесь же… Но я докладываю, что есть, и прошу разрешения, пока русские не сомкнули кольцо вокруг Кенигсберга, отойти к вам. Боеприпасы на исходе. Подземные заводы? Одни разрушены, другие забиты людьми, не работают — нет электроэнергии. Поэтому надо вывести гарнизон этой же ночью на соединение с группой «Земланд». Этой же ночью. В противном случае…
Рука, сжимавшая трубку, начала дрожать. Не разрешается. Приказ фюрера остается в силе — Кенигсберг не сдавать.
Чего боялся Лаш и знал, что это неотвратимо, произошло на следующий день, восьмого апреля. Русские, наступая с юга и севера, соединились в районе Амалиенау, отрезав Кенигсберг от Земландского полуострова. А вскоре адъютант принес и положил перед Лашем листовку с предложением командующего советскими войсками о полной капитуляции.
Каким-то образом несколько листовок оказалось в коридоре подземелья. Должно быть, солдаты из охраны, подобрав их на улице, разбросали, чтобы генералы и офицеры увидели собственными глазами. Одна листовка лежала возле двери кабинета Коха. Гаулейтер поднял ее, прочитал и быстро вернулся к себе, захлопнув дверь на замок.
Небольшой листок белел на полированном столе, и таким же белым стало лицо Коха.
На обратной стороне листка кто-то написал твердой рукой, тоже по-немецки, извещая о том, что обер-лейтенант Пауль Зиберт жив, и предупреждал: «Господин гаулейтер, вас ждет расплата».
Как попала сюда эта листовка, сунул кто-нибудь снаружи в вентиляционную трубу, подбросил к дверям, не имело смысла гадать и допрашивать охрану, объяснять, кто такой обер-лейтенант Зиберт. Одно ясно: в городе действует агентура русских и она проникла всюду.
Кох сжался весь. Из темных углов холодно смотрели знакомые глаза с беспощадным стальным блеском…
Когда Кох проводил так называемое в официальных секретных бумагах обезлюживание восточных земель, он не задумывался над тем, что испытывали выводимые на расстрел, — это для него не имело значения. Ему важно было страхом смерти воздействовать на тех, кто пока оставался жить, и добиться от них безропотного подчинения — страх должен быть присущ этим людям. Кох почти не видел обреченных на смерть, имел дело с отчетами, знал цифры, отдавал новые распоряжения — хитрый Кох давал чаще устные распоряжения, чтобы не оставить следов со своим именем, приказы объявляли коменданты. За этой уловкой тоже прятался страх, пока очень отдаленно. Скоро он приблизился вплотную, заглянул в лицо вот такими холодными, беспощадными глазами, и пришлось бежать.
«Но ведь Зиберта нет в живых, — пытался успокоить себя Кох, — это я знаю точно».
В прошлом году, будучи по делам в Берлине, он зашел в главное управление имперской безопасности, и там ему показали телеграмму, потому что она касалась его, как рейхскомиссара Украины. В ней говорилось, что первого апреля отрядом жандармов были захвачены в лесу и при сопротивлении убиты три советских парашютиста. По документам гестаповцы из Львова установили личности убитых. Руководитель группы имел фальшивые документы на имя обер-лейтенанта немецкой армии Пауля Зиберта, родившегося якобы в Кенигсберге: на удостоверении была его фотокарточка, где он снят в военной форме. Второй убитый был поляк Ян Каминский, третий — шофер Белов. Телеграмма, назвав руководителя группы, утверждала, что речь идет, несомненно, о тщательно разыскиваемом советском партизане и далее перечисляла, кого он сумел ликвидировать.
Эти имена были хорошо знакомы Коху. На Украине в городе Ровно неизвестный в форме немецкого офицера убил заместителя Коха — генерала Кнута, имперского советника Геля, «верховного судью» Функа. Там же был тяжело ранен правительственный президент Даргель, таинственно исчезли генерал Ильген и личный шофер Коха — Гранау. А во Львове среди бела дня человек в немецкой форме убил вице-губернатора Галиции Бауэра и высокопоставленного чиновника Шнайдера. Однажды рейхскомиссар Украины Кох принимал в своем кабинете обер-лейтенанта, назвавшегося Паулем Зибертом. Офицер этот разговаривал по-немецки безукоризненно, родом якобы из Восточной Пруссии, у его отца богатое имение в сорока километрах от Кенигсберга. Земляк! Молодой, с твердым взглядом, красивый, в аккуратном мундире и с боевыми наградами. Тогда Кох подумал: «Гордиться можно таким земляком!»
А этот человек давно охотился за Кохом, пришел в кабинет, чтобы застрелить, но какое-то неожиданное обстоятельство помешало ему воспользоваться пистолетом. Предвидя смерть от партизанской пули или гранаты, Кох убрался в Восточную Пруссию.
Правда ли, что Зиберт убит? Ведь в Ровно эсэсовцы докладывали о ликвидации советского партизана в немецкой форме. Может, тот, кто подсунул вот эту записку, знает лучше, и мститель с погонами обер-лейтенанта под тем же или другим именем находится в Кенигсберге? Его взгляд — как наведенное дуло пистолета.
И вдруг гаулейтер улыбнулся сам себе. Страшные глаза исчезли.
Гаулейтер пошел к командующему гарнизоном. Там он с видом глубокомысленным сказал Лашу:
— Я долго обдумывал ситуацию и пришел к выводу, что вы правы. Моя оценка ваших полководческих способностей многое значит, генерал. Да, надо отвести войска на Земландский полуостров.
— Рад слышать, — промолвил Лаш без всякого энтузиазма. — Но теперь сделать это весьма трудно. Мы отрезаны. Всякие мысли о капитуляции прочь! — выкрикнул Кох и снова тихо: — Мы пробьемся. Я даю согласие, Берлин разрешит. Из Берлина прикажут командующему армией нанести одновременно встречный удар с использованием всех танков. Это обеспечит успех. Смотрите на карту, где удобнее прорваться.
Лаш посмотрел и ответил не скоро.
— Будет какая-то надежда, если ударим на узком участке от северной станции вдоль железной дороги. Дальше возле дороги — форт. По вчерашним сведениям, он до сих пор не сдался. Время удара — вечером, как можно позднее: меньше потерь, авиация будет мешать не столь сильно, как днем.
— Хорошо. Я сам буду говорить с Берлином.
Кох ушел на узел связи.
«Почему такая перемена, что задумал гаулейтер? Ведь почти никакой уверенности в успехе…» — тревожился Лаш, и, когда Кох, вернувшись, сообщил, что разрешение дано и, поскольку на него, как главу Восточной Пруссии, возложена ответственность за действия войск в Кенигсберге и на полуострове, он немедленно отбывает в Пиллау, чтобы вместе с командующим армией организовать встречный удар, — Лаш чуть не воскликнул: вот оно что! Гаулейтер изволит бежать…
Острый подбородок генерала еще больше вытянулся вперед, и в лице появилось что-то крысиное. Кох заметил его изумление, даже озлобление в быстро мелькнувшем взгляде и подумал:
«Ты сам, подобно крысе, первый хотел бежать отсюда вместе со своим негодным штабом, потерявшим управление войсками. Но ты не уйдешь без моего разрешения».
— Что же вы молчите? — спросил Кох.
— Я удивлен. Днем вы, господин гаулейтер, с большим жаром говорили о Кенигсберге, как о немецком оплоте на востоке, о том, что нам надо вместе драться здесь и выстоять. Теперь же… — и генерал закашлялся от пыли.
— Повторяю, вы были правы, и эта оценка делает вам честь, — ничуть не смутившись, сказал Кох. — Соединить гарнизон Кенигсберга с группой «Земланд» и тем самым усилить Четвертую армию, опирающуюся на Пиллау с морскими коммуникациями, — решение единственно верное. Это ваши слова, и я одобряю их.
— Если с военной точки зрения… — несмело возразил Лаш с тем же воровато-злобным взглядом. — Кенигсберг — столица гау, вы почетный гражданин Кенигсберга, глава области. Здесь люди со всей Восточной Пруссии. Допустим, я выведу гарнизон, но кто ответствен за гражданское население?
— Судьба гражданского населения, — голос Коха звучал с неестественной значительностью, — всего немецкого народа, нашего великого народа зависит от успехов армии. Каждому военному человеку это ясно.
— Да. Но гражданское население прячется в подземных заводах, подвалах домов. А есть категорический приказ… — мстительно намекнул Лаш гаулейтеру, который так ловко ускользает из Кенигсберга.
— Приказ фюрера от девятнадцатого марта об уничтожении всех военных объектов, предприятий промышленности, коммунального хозяйства, материальных запасов, безусловно, должен быть выполнен. Ответственность возложена на военные командные инстанции и гаулейтеров. Послушайте, генерал! — Кох возвысил голос с явственно угрожающей подозрительностью. — Уж не взбрело ли на беду вам в голову, что я намерен уклониться от выполнения приказа фюрера и убегаю отсюда?
— О нет, нет! — поспешно ответил генерал.
Отвернувшись, Кох подсчитывал вслух время, необходимое на перелет в Пиллау и на подготовку войск для контрудара. Лаш видел его длинные рыжие волосы с редкой белой остью.
«Старый лис! Недаром о тебе говорили, как о самом хитром и ловком гаулейтере Германии», — подумал он, решив не возражать больше.
Полезнее было бы направить в Пиллау старшего офицера штаба, а Коху остаться, но гаулейтер не пойдет на это.
С ним лучше не спорить. Эрих Кох пользуется безграничным доверием фюрера. Недавно по предложению гаулейтера был заменен командующий Четвертой армией. Задумает Кох — и генерал окажется в руках гестапо.
— Каждый из нас на порученном посту выполняет свой долг, — произнес Лаш с покорностью, — Давайте обсудим детали предстоящего.
В центре города был аэродром с подземными ангарами.
В вечерних сумерках из-под земли вынырнул самолет-разведчик, за ним — истребитель для сопровождения Коха. Они сразу же стали набирать высоту. Гаулейтер с тревогой смотрел по сторонам. Во время боев в Кенигсберге немецкая авиация была парализована. Советские летчики могли опасаться лишь зениток, истребителям постоянно летать не требовалось. В темноте работали главным образом штурмовики, они с малых высот отыскивали цели в освещенном пожарами городе.
Два немецких самолета, незаметно поднявшиеся, ушли в темное небо. В полной безопасности Кох совершенно уверил себя, что покинул Кенигсберг не из-за боязни встретиться с Паулем Зибертом, не потому, что Кенигсберг превратился в капкан для всех в нем находящихся, а вылетел с хорошо обдуманной целью, для важного дела.
И Лаш, в условленный час заслышав со стороны Земландского полуострова внушительный грохот артподготовки, подумал, что все сделано, пожалуй, как надо, и немедленно приказал открыть огонь из всех орудий и минометов по району Амалиенау, не жалеть последних снарядов: при выходе из окружения тяжелое оружие придется бросить.
У северной станции капитан Хён первым поднял в атаку своих солдат, чтобы нащупать слабое место в расположении русских войск, за ним должна двинуться вдоль железной дороги ударная группа из частей дивизии генерала Микоша.
18
Очень мало людей было в штабе Витебской дивизии и около него. Комдив со своим заместителем находился на командном пункте, большинство офицеров — в полках.
Веденеев, напрягая слух, смотрел в окно. Немцы открыли частый артиллерийский и минометный огонь. Они били из Кенигсберга, от северного вокзала, и с Земландского полуострова по сходящимся направлениям — вдоль железной дороги. Издалека, вероятно, от Пиллау, с нарастающим гудением проносились тяжелые снаряды корабельной артиллерии.
Ослепительные вспышки рвали темноту, грохот наваливался со всех сторон. Казалось, штаб дивизии находится под прицельным огнем, сейчас будет разнесен вдребезги.
Это не походило на артиллерийскую перестрелку. У немцев в Кенигсберге мало снарядов, и если они сейчас расщедрились, то за этой канонадой последует что-то серьезное.
И Веденеев первого попавшегося на глаза красноармейца поставил часовым возле немецких парламентеров, приказал следить за ними, побежал по коридору, спустился в нижний этаж.
— Что происходит? — спрашивал он. — Что сообщают из полков? Связь есть? Противник контратакует с двух сторон — из Кенигсберга и с полуострова, — ответил начальник штаба. — Цель ясна — деблокировать.
Веденеев распахнул дверь на улицу. Всюду земля густо взрывалась, откидывая вверх огненные конусы. Воздух казался ломким, трещал — это выбивали дробь пулеметы. Вдали зарницами мелькали вспышки орудийных выстрелов.
Штаб находился на южной окраине поселка, на северной разместился медсанбат. Там же и западнее были другие тыловые подразделения. Кто-то совсем близко прокричал:
— Немцы-и!ꓺ
Вероятно, какая-то группа немцев сумела проникнуть в поселок.
«Вот оно то, о чем говорил Афонов, и слова его подтвердились», — пронеслось в голове Веденеева.
Его окликнул и позвал к себе начальник штаба, крикнул требовательно — тут уж не до чинов.
— Товарищ подполковник, организуйте оборону. Связь с комдивом и полками прервана. Я позвоню в тылы — пусть все берутся за оружие.
При штабе ни одного боевого подразделения, нет даже комендантского взвода: перед штурмом Кенигсберга командарм приказал командирам дивизий направить свои комендантские взводы на усиление передовых частей. Веденеев собрал человек двадцать офицеров, имевших при себе лишь пистолеты, и столько же рядовых красноармейцев и сержантов с винтовками и автоматами; главной огневой силой был зенитный пулемет на автомашине.
— Без моей команды не стрелять! — говорил всем Веденеев.
Предупреждение уместное. К штабу прибивались бойцы и офицеры разных частей и дивизий, оказавшиеся на пути к переднему краю, и в темноте трудно различить своих.
Нашлись осветительные ракеты. Оборона возле штаба обретала какой-то порядок, хотя продолжалась беготня и слышались выкрики с матерками: кого-то разыскивали, звали, кому-то приказывали раздобыть гранаты. И гранаты появились. Инициативные офицеры сами создавали боевые группы.
В такой напряженной обстановке лишь двое проявляли равнодушие ко всему происходящему, не двигались с места. Это были немцы-парламентеры. Они смотрели то на часового у дверей, то на окна в отсветах взрывов, и глаза их были как оловянные. Немцы стояли неподвижно, не потому, что их караулили, — даже не будь часового, они не убежали бы. Им все равно: придут свои, парламентеры легко докажут, что они не нарушили дисциплины и присяги, находятся здесь по приказу своего старшего офицера; отобьют русские контратаку и все стихнет, они, выполняя опять-таки приказ своего начальства, будут ждать генерала.
Штабу не удалось установить связь с полками. Телефонисты пошли по дороге в парк и вернулись бегом с тем же истошным криком:
— Немцы!
В дрожащем голубоватом свете ракет все увидели разрозненную группу солдат в одинаковых длинных шинелях. Наши бойцы носили фуфайки. Впереди заискрились автоматные очереди, и пули зацокали о каменную мостовую.
— Огонь! — подал команду Веденеев.
Немцев отбросили легко. Надолго ли? Они могут атаковать с другой стороны, и неизвестно, сколько их пробралось в поселок. Бой, слышно, начался и на восточной окраине.
Веденеев пошел к начальнику штаба.
— Товарищ подполковник, может, взять у Наумова хоть один взвод с парой ручных пулеметов?
— Батальон малочисленный, но рискнем. Я прикажу Наумову держать под прицелом пушек и пулеметов ворота форта — главный выход для гарнизона.
Еще не подоспела подмога, а немцы, усилив минометный огонь, снова пошли в атаку со стороны парка. Веденеев побежал в цепь красноармейцев, перегородившую улицу, выкрикнул команду и, споткнувшись о кирпичи, упал возле стены. Защитники штаба ударили залпом. Веденеев лежал перед грудой кирпича, сжимая в потной руке пистолет, и командовал. Залп, еще залп!ꓺ
И эта атака была отбита, но минометный огонь не прекращался. Мины при взрыве давали необыкновенно большое и яркое пламя. Возможно, у немцев были специальные мины для ночного боя, чтобы лучше видеть место обстрела. Или впечатление такого сильного света создавала густая темнота — она отступала и снова захлестывала голую черную землю.
Белое пламя вспыхнуло перед грудой кирпича. Удушливая, плотная волна воздуха с брызгами осколков ударила Веденееву в лицо. Свет так и остался в глазах, нестерпимо яркий, остро болезненный. Веденеев больше ничего не видел, даже не чувствовал, что лежит ничком, уткнувшись в обломки кирпича.
«Это все еще первый день войны, — подумалось ему, — утро войны, когда темнота кончилась внезапно — полыхнул такой огонь, что непонятно было, откуда он взялся вместе с грохотом и не обман ли это зрения и слуха?ꓺ Нет, тот день прошел. А дальше что?»
В белой слепоте он сначала неясно, а потом отчетливее увидел многое и воображением вызывал то, что должно быть дальше.
Отблеск зарева в Десне и изуродованные трупы… Искристый снег Подмосковья у Малоярославца; охваченные пламенем деревни, из которых убегали гитлеровцы. Залитая солнцем Западная Двина, летний зной в колыхании над пыльными дорогами Белоруссии и Литвы, и опять снег, красноватый, осыпанный черными хлопьями сгоревших бумаг, — это уже в Восточной Пруссии.
Весь путь войны был всегда в заревах и стоял перед глазами, как неугасающий пожар.
Веденеев очнулся, приподнял голову и провел рукой по лицу, будто смахнул с глаз ослепительную белизну. Стало темно, как было. Потом он разглядел груду кирпича, возле себя — красноармейца с пулеметом-ручником. Дальше еще кто-то… Кажется, глаза целы.
Пулеметчик был смуглолицый, кудрявый.
«Жолымбетов, — узнал его Веденеев, — тот самый казах… Он был в моей группе, когда выходили из окружения. Комсорг роты, потом комсорг батальона Наумова. Значит, взвод пришел».
Веденеев попытался встать. Жолымбетов повернулся к нему.
— Это вы, товарищ подполковник? Я не знал. Трогал вас, толкал, извините. Подумал уж… Я сейчас ребят крикну. Нельзя вам вставать, очень нельзя.
Но крикнуть не удалось. Он припал к пулемету и стал бить короткими очередями. Маленькое тело его вздрагивало, шапка подпрыгивала на жестких курчавых волосах, сползала набок.
Веденеев еше раз провел рукой по лицу — почувствовал что-то мокрое; кисть правой руки в крови, онемела; во рту — саднящая боль.
— Я ничего… — сказал он невнятно, когда Жолымбетов перестал стрелять. — А тут как?ꓺ Немцы где?
— Отбиваемся, товарищ подполковник. Вы можете идти? — Жолымбетов подозвал одного из бойцов. — Пока стихло, идите возле этого дома, к стене ближе. А мне надо у пулемета. Один я у пулемета, товарищ подполковник. Щуров… — И Аскар умолк.
— Знаю, — сказал Веденеев. — Из всех, что были вместе тогда, в сорок первом, теперь только мы с тобой.
Веденеев пошел, хватаясь левой рукой за стену и поддерживаемый незнакомым бойцом. Кровь сильнее потекла из рассеченной щеки, подступала тошнота, голова кружилась. Люди не узнавали его, но видели погоны, и кто-то еще взял его под другую руку.
В штабе при свете трофейных спиртовых плошек Веденеев разглядел среди офицеров рослую фигуру Афонова. Полковник проскочил из полка сюда окольным путем и взял оборону штаба и тылов дивизии в свои руки. Ему доложили, что начальник политотдела руководит обороной дороги, идущей в парк, и там успешно отбивают немцев; Афонов остался в штабе и командовал отсюда. Увидев раненого Веденеева, он не сказал ни слова упрека за провал дела с фортом.
Санинструктор вытирал лицо Веденеева и перевязывал его. Внешне раны были несерьезны. Мелкие крошки кирпича посекли лицо, не повредив глаз; один небольшой осколок мины, пройдя сквозь щеку, застрял в скуле; пальцы на правой руке перебиты.
Во рту непрерывно набиралась кровь. Веденеев еле выговорил:
— Не думай, Афонов, что победил.
Афонов резко повернулся к нему.
— Никто пока не победил, и не время для споров. — И сказал санинструктору: — Немедленно отправить подполковника в медсанбат. Что? Не на чем? Сам позвоню командиру санбата. Идите к воротам и ждите машину.
Они остались вдвоем — Афонов и Веденеев. Полковник, широко расставив наги, смотрел сверху на Веденеева, который сидел на стуле сгорбившись.
— Немцы повернули на форт. Вот к чему привела ваша затея. Мне приходится исправлять ошибку.
Веденеев совсем рядом видел толстые ноги, туго обтянутые глянцевитыми голенищами сапог. Он опустил глаза. Его сапоги были исцарапаны острыми обломками кирпича, покрылись пылью, и на них засохли бурые капли крови. Придерживаясь за спинку стула, Веденеев поднялся и сказал голосом хриплым, но твердым:
— Никакой ошибки не было. Пойми это, Афонов, иначе потом споткнешься. А сейчас ты крепко стоишь на ногах. Я был прав, но так получилось… Жаль, что не могу быть здесь до конца. Но я знаю, чем это кончится, уверен. Никто и ничто не собьет меня. Видишь, я тоже стою твердо. — Оттолкнув стул, Веденеев пошел к телефону.
— Связи с полками нет, — сказал Афонов.
— Будет! — Веденеев проглотил скопившуюся во рту кровь. — Будет связь, разыщите в полках моего заместителя или старшего инструктора, скажите: Веденеев временно выбыл из строя. Временно! Они знают, что делать.
Через полчаса пришла санитарная машина. Рядом с шофером сидела Гарзавина.
Кроме Веденеева были ранены возле штаба девять человек, трое убиты. А бой еще не кончился. Над фортом вертикально взметнулись светящиеся трассы.
— Вот вам и барометр!ꓺ — сказал Афонов в сердцах,
Веденеева взяли под руки. Белая, пухлая, в бинтах, голова исчезла за дверью.
Афонов вызвал по рации штаб корпуса, хотя туда уже докладывали обстановку. И опять там сказали, что картина в основном ясна, надо отбивать контратаки. И никакой паники!
— Какая может быть паника! — вознегодовал Афонов. — Я уточняю. Разрешите обратиться выше…
Он хотел доложить штабу армии, но ему сказали, что «выше» знают, и «еще выше», то есть в штабе маршала, тоже известно. Афонов горячился, настаивал. Ведь на этом участке фронта произошло то, о чем он предупреждал своего комдива. Без сомнения, контратаки будут отражены! Ему представлялось: в штабах от корпуса до фронта офицеры-оперативники, переговариваясь, то и дело упоминают его фамилию, в штабных документах фигурирует полковник Афонов. Самый опасный участок оказался у Афонова! Афонов на месте, и все будет обеспечено, он не растеряется, знает, где главная опасность. Нужно удержать гарнизон форта в каменных стенах.
По рации не могли сказать, что хотя развитие событий предвиделось и командарм Белобородов с вводом в сражение своих резервов усилил правый фланг армии, повернул его фронтом на запад, и прозорливость командарма предопределяла успех, тем не менее обстановка в настоящий момент довольно критическая.
Если из Кенигсберга враг не мог нанести сильного удара — он там выдыхался, его контратаки от северного вокзала были первой и последней отчаянной попыткой вырваться из кольца, — то контрнаступление оперативной группы «Земланд» создавало серьезную угрозу. Войска этой группы с флангами, прикрытыми морем, напоминали Курляндскую группировку, вели на Земландском полуострове упорные фронтальные бои, имели возможность маневрировать. Одна лишь пятая танковая дивизия немцев насчитывала до трехсот танков, штурмовых орудий и бронетранспортеров. Сосредоточение этой дивизии на узком участке обеспечивало ей большую пробивную силу.
Требовалось предупредить удар. Но была ночь, густая тьма закрывала Земландский полуостров, поросший лесом, за которым не видно, где стоят и стреляют батареи, — снаряды как с неба обрушивались.
Слева Кенигсберг обозначался широким разливом пожара.
* * *
Снаряды и мины рвались вдоль железной дороги и в «Рабочем поселке» возле штаба дивизии. Форт оставался пока вне огня.
Колчин мало был на фронте, в регулярных войсках Красной Армии, поэтому не мог сразу понять, что означает столь частая стрельба немцев, — последние усилия в обороне или нечто более серьезное? Шабунин оказался опытнее.
— Влипли, товарищ лейтенант. Немцы контратакуют.
Майсель сидел стиснув зубы.
Комендант форта приказал всем солдатам гарнизона занять боевые места, а часовому-автоматчику отвести парламентеров в казарму.
Их поместили в той же комнате, где велись переговоры. Шабунин сказал уверенно:
— Контратакуют с двух сторон…
— Кажется… Ваше мнение, Майсель?
— Плохо дело. Совсем дрянь…
Он остался в форту, потому что так вышло: нельзя было оставаться Штейнеру, который не без основания боялся гауптмана.
Теперь обстановка вон как изменилась! Если гитлеровцы прорвутся к форту, ему, Майселю, капут. Русских, пожалуй, не тронут — они настоящие парламентеры, — не тронут еще и потому, что два немецких офицера ушли к генералу. Голова за голову. А Майсель для гитлеровцев — изменник, пощады не будет. И в этом деле он просто третий лишний.
В комнату влетел гауптман с автоматом на шее. Он проспался, но заорал как пьяный:
— Вот это здорово! Клянусь честью!ꓺ
Жестом руки он позвал за собой Колчина и Шабунина, кинул быстрый взгляд на Майселя, сидевшего отчужденно, и приказал автоматчику сторожить «этого немца». По винтовой лестнице они поднялись на верх форта. Немцы перенесли огонь ближе, но старались не попадать в свой форт, и снаряды удивительно точно ударялись в земляной вал; пламя взрывов освещало ров, заполненный водой с плавающими там деревьями; мгновенный свет выхватывал из темноты кофр — один из казематов, выдвинутый от форта вперед,к поселку.
Гауптман указывал на Кенигсберг и в западную сторону, сводил сжатые кулаки и, хохоча, объяснял, что войска фюрера наступают друг другу навстречу, они соединятся вот здесь, возле Королевского форта — это совершенно ясно, потому что гарнизон форта не капитулировал, держится, будет воевать. Он бил себя в грудь, кричал о своих заслугах — благодаря его непреклонности форт не был сдан. Вскинув автомат, гауптман пустил вверх очередь. Амбразуры форта, его угловые капониры не сверкали огнем, и очередь была дана Гауптманом трассирующими пулями, чтобы немецкие войска могли ориентироваться.
— Товарищ лейтенант, смотрите! — Шабунин тронул Колчина за плечо и показал на ров. — Там кто-то… Раненый, кажется.
При свете очередного разрыва на земляном валу Колчин с высоты форта увидел человека, лежавшего наполовину в воде. Он был без шапки. Невозможно узнать, наш или немец. Скорее всего — наш, потому что немцы своего подобрали бы.
Колчин показал гауптману на ров.
— Там — раненый. Надо помочь.
— Плевать мне на это! — мотнул головой гауптман и пустил еще очередь.
Он уже не признавал русских за парламентеров. Гауптман вел себя не так, как комендант форта, державшийся официально, сухо. Судя по фразам, выхаркиваемым с матерщиной, гауптман в недавнем прошлом был, наверное, тюремщиком или кем-то в этом роде. Колчин знал немецких офицеров, находился среди них, одетый в их форму. Они в разговоре даже о самых страшных своих преступлениях пользовались вежливым языком службистов. Один из таких —комендант форта, но он выученик старой прусской школы.
— Господин майор, мне думается, хорошо знает положения Гаагской конвенции, — заметил Колчин, выслушав ругань гауптмана, — Знает и уважает их. А они обязывают оказывать помощь раненым другой воюющей стороны. Я должен обратиться к коменданту, и он прикажет…
— Не желаю слушать. Прикажет… — гауптман опять выругался. — Как бы не так!
Снаряды и мины перестали рваться. Темнота сомкнулась над фортом. Стала отчетливо слышна ружейно-автоматная перестрелка. Колчин уловил ухом даже выкрики на немецком языке — враг подошел близко. Гауптман дал в небо очередь и наведенным автоматом приказал Колчину и Шабунину идти вниз.
Там, в офицерской комнате, он взял Майселя за подбородок, легонько поднял голову и улыбнулся ему.
— Отлично! Гауптман с Гауптманом проведут скоро приятную беседу, последнюю, потому что один из них будет с пистолетом в руке.
— Я только обер-лейтенант, — Майсель поднялся, его сильные руки висели безвольно.
— Вы представлялись гауптманом.
— Мне было присвоено очередное звание, но не занесено в солдатскую книжку. По документам я — обер-лейтенант Майсель.
— Плевать на это! Вы не офицер и даже не солдат фюрера.
Гауптман вышел, оставив дверь открытой, чтобы парламентеры слышали разговор о них.
— Русских расстреляем, а изменника повесим.
— Парламентеров нельзя, — доносился резонный голос коменданта. — Это нарушение правил. Изменник, я понимаю, заслуживает…
— Я расправлюсь с ними сам.
— Подумайте, что будет с нашими парламентерами.
— Их не жалко. Немец, ушедший к врагу для переговоров о капитуляции, — для нас преступник. Избавимся от всех парламентеров.
— Напомню, что я здесь старший и не могу допустить…
— А я напомню вам, господин майор, что у меня, как члена национал-социалистской партии, особые права. И напомню слова нашего гаулейтера. Он сказал: «Все принадлежит тому, кто продолжает сражение, а не тому, кто начинает сомневаться». Вы начали сомневаться в нашей стойкости, приняли русских парламентеров, послали к ним своих офицеров для переговоров о сдаче форта. Я противодействовал, но безуспешно. Больше это не повторится.
— Но, господин гауптман, положение было такое…
— Я не просто гауптман, а офицер СС. И заявляю: мы продолжаем сражаться. Да, да, продолжаем! И пока вы старший, командуйте гарнизоном, руководите боем, а я позабочусь о том, чтобы никто не вздумал складывать оружия, и беру на себя дело с этими… если они…
Голоса стихли, шаги удалились.
Эта комната, в которой велись переговоры о прекращении кровопролития, стала камерой смертников. Как только немцы прорвутся сюда, хотя бы малыми силами и на несколько минут, — парламентерам смерть. Убийцы, не щадившие безоружных в окруженном Ленинграде, в концентрационных лагерях, на оккупированных землях, от их рук погибли миллионы людей — профессиональные убийцы, такие, как этот гауптман, — еще перед одним преступлением не остановятся. Что для них международное право!ꓺ
Время, замедли свой ход и дай подумать!
А о чем думать? Хорошо бы ни капли не сомневаться в том, что наши не пропустят врага. Но он уже рядом, были слышны выкрики на немецком языке.
Чтобы успокоиться, Колчин попытался мысленно вернуться в прошлое: когда вспоминаешь самое тяжелое, трудное, то настоящее кажется менее горьким.
В Ленинграде деревья стояли скованные морозом, и ни одна птица не показывалась. Сверстники Колчина, такие же истощенные ребятишки, которым выпал короткий, почти мотыльковый век, понимали, что невидимая вражеская рука безжалостно мстит ленинградцам за их непокорность, кидая на город бомбы и снаряды; подростки и малыши были упрямы, как и взрослые. Ленинградцы не пустили врага в свой город. Но вошел другой враг — голод. Даже сонливость от слабости вызывала опасение, ее надо было бояться, как замерзающему, а она пересиливала, клонила, и хотелось поддаться ей — пусть, все равно… Колчин не мог предугадать, где и когда настигнет смерть — на улице от осколков или дома. Притупились ощущения, и безразлично, как это произойдет, — с мучительной болью или сразу наступит глубокий сон, полное забытье. Может быть, подвигом было то, как он, ослабевший, решил выбраться из города по ладожскому льду и выбрался еле живой? А может, то было бегством? Оставшиеся в городе, изнемогая, продолжали работать, бороться, и усилия каждого складывались в общий бессмертный подвиг. Но в его представлении подвиг человека должен быть иным.
Потом появилась жажда мщения, но в отряде партизан у него, готового к подвигу разведчика, не вышло ничего героического, так же, как ничего полезного он не сделает и здесь, в каменной яме. Он беспомощен, и подлое убийство совершится. Однако теперь не было прежнего равнодушия к своей судьбе, потому что Колчин близко видел врага, знал, кто выстрелит в него. И нарастал гнев, поднималось желание броситься с кулаками на гауптмана и погибнуть в неравной схватке. Однако и это не будет героизмом. Нужно принять смерть с гордо поднятой головой.
А перед этим надо подумать о себе, для чего жил, какую пользу успел принести, в чем ошибался. Прожито немного, но если собрать все лучшее вместе, то получится, как свет солнца под линзой, — маленькая, яркая точка.
В последние минуты жизни Колчину хотелось бы сосредоточиться на самом важном, а в голову лезли глупые мысли. Он с ревностью думал о Леночке Гарзавиной.
«Конечно, правду сказал майор Наумов, но у полковника Афонова властный характер, а Леночка, видимо, податлива… Нет, она не так глупа, скорее хитрая и определенно — гордая. А такие не бывают податливы. Она вернулась в дивизию, кажется, переменившейся. Очень странно посмотрела на меня, когда я сказал: до свидания, словно звала взглядом… Ах, да что вспоминать! Найдет она другого Афонова, другого Колчина, будет веселиться, жить!ꓺ»
Обидно получилось: шел Колчин не в разведку, а с мирными предложениями, чтобы избежать напрасного кровопролития. И кончится это выстрелом в упор. До слез обидно и глупо.
Разговаривая с пленными уже здесь, под Кенигсбергом, он не испытывал к ним особой ненависти, если они говорили: «Гитлер капут». Эти были побеждены. А надо ли быть к ним доверчивыми? Вот она, расплата за доверчивость!
Тут он посмотрел на Майселя, который сидел с мрачным лицом, тоже мучимый горькими размышлениями. И этому немцу верить невозможно.
— Майсель, ответьте честно, — сказал Колчин по-русски, потому что в дверях стоял часовой-автоматчик, — вы не раскаиваетесь? Вы остаетесь убежденным антифашистом?
Обер-лейтенант скрестил руки на груди, проговорил медленно:
— Нет, дорогой Колшин, ошибки нет. Я выбирал новый путь, буду оставаться до смерть.
Хоть это было утешением, и Колчин не стал напоминать Майселю, что знал его в лагере совсем другим.
Часовой закурил и отошел от дверей — в офицерской комнате курить не разрешалось. Майсель сказал тихо:
— Дорогой Колшин, они будут меня убить. Но вы есть парламентер. Комендант знает порядок. Гауптман испугать вас… Вы имеете немного надежда. Прошу искать — Кенигсберг, подземный завод, Томас Бухольц, Пиллау искать Артур Ворцель, он немношко поляк. Говорить им все.
— Я понял вас, дорогой Майсель, и сделал бы, но ведь нет надежды.
Часовой вернулся к двери, и разговор пришлось оборвать.
Надежды — никакой, и надо готовиться к самому худшему. Гауптман-эсэсовец сдержит свое слово — уж в этом Колчин не сомневался.
«А ведь я отчасти сам виноват, — вдруг как дверь распахнулась в его сознании. — Виноват во всей этой истории с фортом, и перед Шабуниным виноват — вовлек его в беду. Вот что, пожалуй, самое главное и над чем стоит задуматься. История с Королевским фортом. Афонов в ней будет прав, Веденеев и я не правы. Если бы комдив согласился с Афоновым, я и Шабунин не попали бы в ловушку, и Майсель, хороший немец, тоже. Надо было штурмовать форт, истребить здесь всех гитлеровцев. Они убили мою сестру, расстреляли в лагере жену и дочь Веденеева, принесли всем советским людям столько горя, что не должно быть пощады врагу».
Колчин стиснул кулаки и весь напрягся. Сейчас войдет гауптман. Схватить его за горло, душить, бить головой о цементный пол! Но тогда сразу же убьют и Шабунина. Может быть, прав Майсель: гауптман пугает, немцы не посмеют расправиться с парламентерами. Надо взять себя в руки.
«О чем я?ꓺ — пытался Колчин ухватить оборвавшуюся мысль. — Да, что же все-таки главное? Кровь за кровь — это может длиться без конца. Прав Афонов, но Веденеев прав больше. Он смотрит далеко вперед, предвидит, что после войны неизбежен большой разговор с немцами без оружия в руках, потому скрепя сердце терпит возню с немецкими парламентерами. И я шел в форт, не видя в этом боевого подвига, — хотел полезного дела.
Веденеев прав, и я прав. От этого легче на душе. Хоть и обидно, а все же не так тяжело, когда знаешь, что поступал правильно.
А о чем думает Шабунин?»
У Шабунина обвисли усы, жилистые руки устало лежали на острых коленях, он сгорбился. Так вот сидит крестьянин после трудового дня — сил затрачено много, да бесполезно: неурожай…
И думал бы сейчас Шабунин о севе. По возрасту его в армию не взяли, он пошел добровольно.
— Эх, дорогой Игнат Кузьмич, из хорошего у нас вон что получилось! — Колчин назвал Шабунина не по-военному, а как близкого человека старше годами.
— Худо получилось, — сказал Шабунин, повернувшись и пристально рассматривая Колчина. — Жалко! Вы совсем молодой еще, и вся бы жизнь впереди. — Он опустил голову, но тут же снова вскинул глаза. — Товарищ лейтенант, а раненый-то, помните?ꓺ Умер, должно быть. Вот кому тяжело пришлось. Может, целые сутки или больше мучился.
— Дорогой Игнат Кузьмич, какой же вы замечательный человек! В такие минуты не о себе беспокоитесь. Это же… Не знаю, что и сказать вам, — Колчин хотел подойти и обнять Шабунина, но часовой приказал сидеть и не двигаться.
«Что со мной происходит? — пытался понять Колчин. — Упал духом, струсил? Но ведь раньше я действительно не знал страха. И когда готовился к работе в тылу врага, без иллюзий представлял себе, что там на каждом шагу подстерегает смерть. Я правильно готовил себя. И здесь надо держаться спокойно. Вдруг в последнюю минуту подвернется случай, которым можно будет воспользоваться лишь благодаря хладнокровию».
Быстро протопав по коридору, влетел гауптман, окинул Колчина и Шабунина взглядом, словно на глаз измеряя их рост. Из-под мундира у него высунулся край плохо заправленной нижней рубашки.
— Господин гауптман, поправьте штаны, — усмехнулся Колчин.
Гауптман осмотрел себя, засунул рубашку в брюки, приблизился к Колчину вплотную, стукнул ногтями по золотым зубам и хлопнул себе по карману: здесь будут!ꓺ Затем повернулся к Майселю, громко окликнул:
— Солдат Майсель!
Майсель не шевельнулся, и гауптман взвизгнул:
— Я вижу, ты уже совсем не считаешь себя немцем! Повторяю: солдат Майсель!
Но и после этого Майсель не встал. Гауптман, подскочив, затряс кулаками перед его лицом.
— Разве так должен вести себя настоящий немец! Надо и перед смертью быть бодрым.
Майсель, ожидая удара, немного откинул голову и сказал твердо:
— Напомню, что я обер-лейтенант Майсель. У вас нет на руках приказа о разжаловании меня в рядовые.
Гауптман стих, заложил руки за спину, отошел и, помедлив, крикнул тем же повелительным тоном.
— Обер-лейтенант Майсель!
— Так точно, господин гауптман, — на этот раз Майсель поднялся.
Прохаживаясь по комнате, гауптман произнес медленно и загадочно:
— Обер-лейтенант Майсель, вы можете немного искупить свою вину. Согласны? Я подумал и решил: вы еще сможете послужить фюреру и рейху. Согласны, я вас спрашиваю?
— Приказ есть приказ, — ответил Майсель послушно.
— Сейчас вы расстреляете этих русских. Но это не приказ. Вы добровольно убьете их, — разъяснял гауптман, — Добровольно! Потому что раскаялись в своем преступлении. Вас сбили с толку большевистские комиссары, но вы все осознали, по-прежнему ненавидите русских свиней и кровью большевистских агитаторов смоете с себя позорное пятно. Вы понимаете меня?
— Так точно!
Вот ведь что придумал Бычий глаз! Поиздеваться решил, унизить, сначала душу растоптать — смотрите, вас готов убить тот, кому вы поверили, но немец есть немец!
А Майсель-то каков! Нет, не ошибался Колчин, предостерегая Веденеева: обер-лейтенант этот был гитлеровцем. И остался гитлеровцем.
Но ты глуп, обер-лейтенант. Шкурник, эсэсовцу поверил! Ведь гауптман потом и тебя убьет. Сам он боится стрелять в парламентеров, даже приказывать боится — пусть будет «добровольно».
— Как вам это нравится? — спросил с издевкой гауптман, дыша перегаром в лицо Колчину и Шабунину. — Выходите!
— Ну и сволочь ты, Майсель! — вырвалось у Колчина со злобой и отвращением. — Ты веру и надежду других гробишь, ты…
И загнул самое грубое ругательство, какое только знал на немецком языке.
19
Около роты немцев, прорвавшихся близко к форту, — это была не единственная группа, которой удалось в темноте просочиться из окруженного Кенигсберга сквозь наши боевые порядки. Еще одна группа застряла у железной дороги, а потом сдалась. Гитлеровцы, несколько раз пытавшиеся атаковать штаб дивизии и отброшенные в парк, прятались пока там, некоторые из них пробрались в лес севернее поселка. Стрелковый взвод из батальона Наумова, оборонявший штаб, был направлен по дороге через парк. И на других дорогах действовали наши подразделения, выделенные от полков, и всюду происходили стычки с разобщенными группами гитлеровцев.
Раненых было много. Вечером и ночью поток их не ослабел, а даже усилился, некоторые сами добирались до медсанбата — бои шли совсем близко.
Присмирела наша Леночка, — говорили о Гарзавиной женщины, медсестры и фельдшера, немало повидавшие за войну — авиабомбежки, полуокружения — «мешки», обстрелы, грязные дороги. — Струхнула Леночка. Впервые небось слышит стрельбу рядом, да еще из автоматов.
Лена не обращала внимания на разговоры. У нее не было ни минуты отдыха. Вернувшись от отца в медсанбат, она попросилась у командира на наиболее тяжелую работу, чтобы не оставалось времени думать о себе.
А самое тяжелое — прием и сортировка раненых, если их много. Тут и сил надо не жалеть и в то же время быть внимательной, слушать непрерывные стоны, даже проклятия и ругань, и делать, что требуется.
Ее не тревожила близкая стрельба. Все еще неприятно было на душе. Уж если отец постарался избавиться от нее из-за Нины, чтобы не мешала им обоим, то можно ли надеяться на других людей? Она нужна им на время. Еще нужна вот этим раненым, которые тоже хотят услышать ласковое слово, но это совсем другое дело.
Медсанбат разместился в домах с такими большими окнами, что не нашлось чем завесить их, а зажигать свет всюду было нельзя. Работать приходилось в полутьме. Пахло сыростью и кровью, йодом и дустом. Бледные лица и белые повязки виднелись в комнатах и в коридоре, проплывали на носилках.
«Ах, я нехорошо думаю об отце! — упрекнула она себя, когда пронесли танкиста, грузного майора с сединой в волосах. — Плохо думаю. Он генерал, командир корпуса, и у него сейчас столько забот! Ему тоже грозит опасность каждую минуту. А я не маленькая, чтобы не понимать его и Нину, не маленькая, чтобы сидеть возле него. Вот я им докажу, какова Гарзавина! — метнула Лена взгляд туда, где работали девушки. Их отношение к себе она чувствовала и знала, о чем они думают. — Я, дочь генерала, избалованная? Нет! Неумеха? Нет! Ленивая, трусиха? Нет, нет!»
В углу при свете маленькой электролампочки, горевшей от движка, она записывала под диктовку врача:
— Проникающее ранение грудной клетки — срочная операция… Осколочное ранение бедра — обработка, эвакуация… Касательное ранение плеча — отправка в ГЛР…
Подошла еще одна санитарная машина. В медсанбате почти нет мужчин-санитаров, отправлены на передовую. Девушки стали выгружать и переносить раненых в сортировочную. Лена услышала голос командира медсанбата:
— В штабе дивизии есть раненые. Полковник Афонов требует срочно машину туда.
— Я больше не могу, — устало заявила фельдшер — женщина средних лет, только что приехавшая на «санитарке». — Из сил выбилась. Разве моложе меня не найдется?
— Пусть Гарзавина едет, — сказал командир и ушел.
Все посмотрели на нее, кое-кто с ухмылочкой: ты мало работала, форсила все, поезжай, тем более, что требует Афонов, но это не в его легковой машине раскатывать, — вот о чем говорили их взгляды.
«Нет, нет!» — Лена тряхнула головой и сказала:
— Я готова.
Шофер пахнул на нее махорочным дымом и запахом бензина. Цигарка торчала изо рта, тряслась, и с нее падали крупные искры.
До штаба совсем недалеко. Там погрузили раненых, среди них оказался начальник политотдела Веденеев, и Лена опять упрекнула себя за нехорошие мысли об отце — ведь и с ним может случиться, как с подполковником…
Веденеева усадили в кабину, и Леночка, маленькая, тоненькая, сумела втиснуться туда же. На пути в медсанбат Веденеев тихо произнес:
— Вот, Лена… Я увидел тебя и подумал…
— Вам нельзя разговаривать, товарищ подполковник.
— Надо. Я настаивал, чтобы тебя отправили из дивизии. А увидел сегодня и пожалел. Счастья бы тебе хорошего, настоящего, да война мешает. И Колчину хотел счастья. Молодые вы. Хорошо бы… А сейчас он у немцев в форту, вокруг — бой. Немцы прорвались. Такие-то дела.
— Колчин! — воскликнула Лена, не испытывая никакой обиды на Веденеева, по настоянию которого Сердюк отправил ее к отцу. — Колчин! Его убьют?ꓺ
— Бой идет — парламентеров нет. По законам не должны бы пальцем тронуть, но — фашисты!ꓺ Всего можно ожидать.
Лена замерла. Душевный мир ее сузился, и стал виден только один человек, теперь для нее самый дорогой из всех.
Колчин и немецкий форт. Кенигсберг — это прежде всего форт, и вся война — бой возле форта, и Колчин там, окруженный врагами. Какой глупой и жестокой показалась ей собственная прежняя мысль, вызывавшая раньше восхищение: Колчин в форме немецкого офицера отправляется в тыл врага и там один среди фашистов совершает героические подвиги!ꓺ Не надо подвигов с кровью и смертями — хватит их! Пусть сейчас бы кончилась война! Нужно обычное счастье, с любовью и домашними радостями.
Леночке хотелось поговорить с Веденеевым, ее тянуло с дочерней искренностью приникнуть к нему, потому что он жалел Колчина.
С тревожным чувством и смятенностью в душе она говорила Веденееву торопливо, сбивчиво, но больше не о том, о чем думалось, а о себе, о своей неправоте в недавнем прошлом. Она каялась и тут же уверяла начальника политотдела, что на самом деле не такая избалованная, как о ней говорили, — немножко задирала нос, только и всего; а работать может хорошо, и… тут Лена спохватилась:
— Да что это я о себе! — И она стала теребить Веденеева за рукав и спрашивать о Колчине. — Его непременно убьют, товарищ подполковник? Или… Ну, скажите мне, что думаете? Мне бы капельку надежды!
— Будем надеяться вместе, — с трудом выговорил Веденеев и проглотил скопившуюся во рту кровь. —Там наши люди воюют. Батальон Наумова. Счастье человека, Леночка, не бывает без участия других.
«Юрий не должен погибнуть, нет, нет! — старалась она успокоить себя. — Он сказал: «До свидания, Лена!» Значит, сердцем верил, что вернется. И я должна верить».
Сдав в санбате раненых, Лена поехал в другой рейс, теперь на полковой медицинский пункт, находившийся где- то на окраине Кенигсберга.
— Дорогу вы хорошо знаете? — спросила она у шофера, когда машина тронулась.
— Знать-то знаю, да не в этом суть.
— А в чем же?
— Стреляют кругом. Опасно, — прошамкал заядлый курильщик, двигая цигаркой.
— Боитесь?
Шофер выбросил окурок за стекло и не ответил.
— Что молчишь? — допытывалась Лена.
Шофер, человек не молодой, еще до войны, наверное, немало покрутивший баранку, сказал с заметной обидой:
— Бояться — такое слово ни к чему.
— А все же… Вместе едем.
— То-то и оно. Погрузим человек десять-двенадцать, либо все пятнадцать. Кто за них отвечает? Ты да я, если останемся живы. Вот об чем речь. Нам отвечать за раненых. Посмотри сюда… — шофер, не поворачиваясь, показал рукой на кабину, в темноте Лена ничего не увидела. — Три дырки… Очередь из пулемета задела. Час назад. Подъезжаем к тому месту.
Но Лена не услышала близко выстрелов. Стреляли где-то далеко, в стороне.
Они проехали опасное место благополучно. На полковом медпункте, расположенном в подвале разбитого дома, принялись грузить раненых. Шестерых, тяжелых, не снимали с носилок. Пятеро были с повязками, могли держать оружие и спорили из-за него.
Среди них Лена увидела казаха — комсорга из батальона майора Наумова. Она запомнила его, когда делала уколы бойцам в блиндаже комбата и получилась неудача с одним красноармейцем — сломалась игла. Щуров — была фамилия того бойца, он рассердился на Леночку, а комсорг уговаривал его не шуметь.
Аскар Жолымбетов, раненный в плечо, сдал свой пулемет, но вместо него взял автомат, здесь же, на медпункте, и отказывался возвратить оружие.
— На дороге неспокойно. Вдруг нападение! Мы можем стрелять. Оружие сдадим в медсанбате, — говорил он полковому врачу.
Врач не стал возражать. Легко раненные сели с оружием возле заднего борта кузова. Машина тронулась и покатила в глубину тревожной ночи.
«Юрка, Юрик, Юрочка, — мысленно обращалась Лена к Колчину. — Пусть бы ты был ранен, но только не сильно. Я вылечила бы».
Шофер, открыл дверцу, посмотрел в темноту, дернул ручку на себя и прибавил скорость. Опасное место, о котором он говорил, осталось позади. В стороне смутно виднелись деревья, на дороге — ни одной машины.
— Скоро приедем, — сказал шофер и попросил вежливо: — Товарищ лейтенант, смогли бы цигарку мне сделать?
Лена достала из его кармана кисет и нарезанные лоскутки газеты, насыпала на бумажку махорки, скрутила, но цигарка получилась толстая. И все же она сделала цигарку, — лизнула языком краешек бумаги и склеила ее. Шофер на ходу закурил и сказал довольный:
— Из ваших рук вкуснее как-то…
Лена не отозвалась. Она сжалась в комок, приткнулась в углу кабины. Мир конусом сходился где-то впереди, в одной точке. Она думала о Колчине и видела его в окружении гитлеровцев. Страшные картины представлялись ей.
«От фашистов всего можно ожидать», — повторила она слова Веденеева. — Колчин в руках фашистов. Что с ним сейчас? Бьют его фашисты, издеваются, пытают, ведут куда? Вспоминает ли он меня? Если мы думаем друг о друге, — вернется. Надо верить…»
Она немного успокоилась, завернулась в плащ-палатку и задремала.
Неожиданно машина резко сбавила ход и остановилась. Лена посмотрела вперед. Там кто-то стоял с фонариком. Она повернулась к шоферу. Его освещенное фонариком лицо было бледным.
— Кажется… немцы, — еле выговорил он.
И Лена увидела их. Около десятка — в шинелях и касках, с черными автоматами. А один, в плаще, держал в руке пистолет. Он приближался, остальные перегородили дорогу.
Подошедший к машине был офицер — над воротом резинового плаща белели серебряные петлицы мундира. Он взялся за ручку и распахнул дверцу кабины. Лена увидела близко его лицо — худое, небритое.
Офицер крикнул:
Ду блайбст хир, унд ди хуре — раус!
Лена не поняла, но по резкому голосу и взмаху пистолетом догадалась: они намерены захватить машину; раненых выбросят, и наш шофер должен везти немцев, куда прикажут, — им надо проскочить сквозь фронтовую неразбериху к своим.
Офицер грозил пистолетом и торопил. Леночка в замешательстве посмотрела на шофера. У него была винтовка, висевшая где-то позади, над сиденьем, но, окажись она под рукой, — действовать ею в тесной кабине все равно невозможно.
Немцы хорошо знали, что санитарные машины обычно не охраняются и бояться тут нечего. Солдаты стояли, перегородив дорогу, и ждали команды своего офицера, а он хотел обойтись без стрельбы и лишнего шума. Он требовал:
— Шнелль, шнелль! — и добавил хриплым голосом несколько русских слов, коверкая их: — Быстро вон, ты, русская шлюха, матку-мать!ꓺ
— Ах, гадина! — Леночку передернуло всю, оскорблений она не терпела, не привыкла к ним и не могла позволить оскорблять себя, кто бы ни был перед ней. В эту минуту она даже забыла, что ей угрожает беспощадный враг. Перед ней был прежде всего оскорбитель, и она вознегодовала. — Отойди, нахальная рожа! Слышишь ты, собака паршивая! Это санитарная машина, в ней раненые. Не позволю! Прочь! — с разгневанным лицом говорила Лена.
Офицер не стал слушать, если бы даже и понимал. Немцы спешили. На дороге может появиться другая машина, с вооруженными красноармейцами, и надо скорее захватить эту, с красным крестом на борту. Офицер потащил девушку за плащ-палатку из кабины.
Лена не испытывала страха. На решительные действия ее толкала ненависть до омерзения именно к этому немцу. Вероятно, вот такой же отвратительный, злобный фриц угрожает Колчину…
Немецкий офицер не смотрел на нее, не видел ее рук под плащ-палаткой. Он покрикивал на солдат, и те, отзываясь: «Яволь, герр гауптман, яволь!» — побежали гуськом но обеим сторонам машины к ее заднему борту. В этот момент Лена навела маленький трофейный пистолетик на офицера и нажала на спуск.
Вроде и выстрела не было. Просто хлопнула дверца, которую толкнул офицер, отшатнувшись…
Гауптман Хён упал без звука, оскалив зубы. Его солдаты ничего этого не видели и не слышали; они торопливо сунулись к будке автомашины, и, как только сгрудились возле борта, в упор ударили несколько автоматов.
Шофер включил скорость, что-то заскрежетало, машина рванулась слепая, без зажженных фар.
— Пригнись! — крикнул он. — Сюда, ко мне.
Лена согнулась, приникла лицом к его коленям.
Позади машины раздались крики раненых немцев, слившиеся в многоголосый стон от боли и полной безнадежности.
Когда машина выехала на широкое шоссе, — а тут уже близко поселок и медсанбат, — Лена, успокоившись, подумала не о том, что совершила поступок смелый, дерзкий, а опять вспомнила Колчина: что с ним?ꓺ
Приехав в медсанбат, шофер удивился: лейтенант Гарзавина не стала докладывать о случившемся в дороге. Командир санбата первый заговорил с ней о том, что недалеко от форта при батальоне майора Наумова развернут медицинский пункт, там раненые, их надо вывезти, а людей не хватает. И чувствовалось по его озабоченности, что дорога туда особенно опасна.
— Я поеду. Пусть скорее разгружают машину, — Гарзавина не дала ему договорить. — Пойду посмотрю, где можно напиться.
Грузный седой майор с загипсованной ногой полулежал У стены. Возле него собрались легкораненые. Они спорили и доказывали, что главная опасность — из Кенигсберга: немцы продолжают контратаки, пытаются выскочить из котла.
Майор не соглашался. Ощупывая свою толстую, в свежем гипсе, прямую ногу, похожую на обрубок березы, он говорил:
— Чепуха! То — разрозненные группы. Опаснее удар с полуострова. От Гросс Хольштейна, за железной дорогой, немцы двинули танки. Но ведь побьем! Я сам видел, как туда летели наши ночные бомбардировщики и штурмовики.
Лена слушала разговор, не представляла себе, где находится Гросс Хольштейн, но ей казалось, что немецкие танки движутся непременно к форту…
— Товарищ лейтенант! — услышала она голос шофера и поспешила на его зов.
Машина была свободна, они поехали.
Над Кенигсбергом стояло ровное пепельно-красное зарево. В западной стороне тоже возник пожар; он был густобагровый, как заря перед непогодой.
Машина шла между двумя заревами в темноту, и было неизвестно, что там…
* * *
Вместо помощи Наумову из батальона взяли взвод для охраны штаба дивизии, и по простому расчету на каждого бойца приходилось до пятнадцати метров рубежа на окружности, опоясывавшей форт.
Вначале на карте так и выглядело: большая черная точка в красном круге с пометками, где какая рота находится,
— К черту этот геометризм! — сказал Наумов своему начальнику штаба, придя на КП. Он подал кобуру с пистолетом связному. — Заряди оба магазина. — И снова начальнику штаба: — Нанесите обстановку точнее.
Круг, в сущности, остался. Батальон отражал атаки немцев, появлявшихся со стороны Кенигсберга и с юга, от железной дороги, и в то же время выполнял прежнюю задачу блокировки форта; не прикрытые бойцами рубежи находились под минометным огнем.
Наумов давно отказался от мысли равномерно, цепочкой расположить свои силы на окружности. Он знал форт как свою ладонь и приданную полковую батарею со взводом станковых пулеметов выдвинул к тыльной стороне форта, против главных ворот. Из форта был еще один выход, возле напольного капонира при центральном сооружении. Здесь комбат установил свой взвод противотанковых пушек с пулеметами, а стрелковые роты расположил повзводно, и они поддерживали связь друг с другом через посыльных. Сам комбат, хорошо изучивший в дневное время, когда не было стрельбы, всю местность вокруг форта, помнивший каждую лощинку, метался со взводом автоматчиков от роты к роте, появлялся в нужное время там, где было тяжелее. Вели бой все люди батальона вплоть до комбата, потому что тыла не было.
Эту сложную обстановку начальник штаба нанес на карту со слов Наумова, который затем подписал боевое донесение на двенадцать часов ночи и, усталый, до боли сжал кулаками виски, чтобы не заснуть.
— Батальон понес серьезные потери, — сказал он и опять посмотрел на карту.
— Здесь, — показал начальник штаба участок западнее форта, — у нас пустое место. Минометами наугад — бессмысленно.
— Все равно не будем рассредоточивать оставшиеся силы. Надо не распылять их, а держать компактно, не упускать управления. Людей меньше, количественное соотношение… — майор прикрыл глаза и вдруг, резко оттолкнувшись руками от стола, встал, вмиг прогнав вялость и дремоту, — Мы не химией занимаемся. У нас — никаких пропорций в распределении сил на местности. Где опаснее — там больше, в ином месте даже ничего, лишь посты наблюдения. Ну, я в обход по ротам, — сказал он, — застегивая ремень с пистолетом. — А вы позаботьтесь о раненых.
Автоматчиков при комбате было уже меньше взвода, почти отделение. Где-то южнее, возле железной дороги, сражались с просочившимися группами врага другие наши подразделения. Наумов не имел с ними связи и послал туда двоих своих бойцов. Он шел от роты к роте вокруг форта, и отделение автоматчиков при нем уменьшалось — того понадобилось послать к командиру минометчиков, другого оставить наблюдателем, двоих ранило, и раненых потащили двое, и еще одного автоматчика комбат направил с приказанием командиру батареи: дать несколько выстрелов так, чтобы снаряды разорвались перед воротами форта — напомнили противнику, каково ему придется, если он вздумает предпринять вылазку.
Перестрелка возле форта вспыхивала и быстро гасла — дружным огнем красноармейцы отбрасывали появлявшиеся группы врага в темноту ночи. И Наумов в душе твердо верил, что до утра продержится, но командирам рот говорил не об этом, а о том, что решающая атака немцев, отчаянная и самая опасная, еще впереди и надо быть все время наготове.
Майор возвращался на КП с одним связным, вошел в перелесок с поломанными деревьями, где находился блиндаж, и заметил странный предмет, медленно двигавшийся, — он был похож на большой, длинный гроб. Наумов присел и на фоне неба, озаренного пожаром, разглядел наглухо закрытую машину, над ней косо вверх поднимались трубы — по пять в ряду. Это был десятиствольный миномет на бронетранспортере, пробравшийся сюда, пожалуй, не из Кенигсберга, а, скорее всего, с Земландского полуострова.
С тихим рокотом мотора, он двигался по единственной тут дороге, которую старшина хозвзвода со своими людьми расчистил от поваленных деревьев, чтобы можно было подъезжать с кухней и подвозить боеприпасы. Колеса и гусеницы немецкой машины скрывались за лежащими на обочине деревьями, и сам бронетранспортер с плоской наверху броней, с пологими скосами действительно напоминал гроб с крышкой.
Он остановился, трубы шевельнулись и тоже замерли. Раздался громкий треск — тот характерный треск, когда залпом стреляет минометная батарея. Бронетранспортер качнулся, присел немного, и со свистом полетели мины. Они разорвались возле поселка или ближе, там, где дивизионный санбат развернул медицинский пункт для батальона Наумова.
— Гранаты есть? — спросил Наумов у связного.
— Нету, товарищ майор.
«Что делать? До КП метров сто. Там, у связистов, возможно, найдутся гранаты. А если нет?ꓺ» — Беги к командиру батареи. Пусть тянут пушку с бронебойными снарядами, — приказал комбат связному. — Я останусь здесь.
Связной исчез. Наумову, лежащему на земле за деревом, было удобно наблюдать за бронетранспортером, который продвинулся немного и остановился, отчетливо вырисовываясь на светлом фоне неба. Наверху появились два немца. Один наклонялся за минами, другой принимал их и засовывал в трубы.
И опять треск, протяжный, с замиранием свист, и далеко — частые взрывы, словно обвал каменной груды.
Артиллеристы с пушкой не показывались — нелегко катить орудие по грязному полю. А два немца снова поднялись из люка, чтобы зарядить миномет.
— Не дам им больше стрелять, — прошептал Наумов и сдвинул предохранитель у пистолета. — Расстояние невелико, цель видна хорошо.
А голос разума увещевал:
«С пистолетом против бронетранспортера и десятиствольного миномета, да там еще и пулемет, и вражеские солдаты защищены броней — это безрассудство, совсем не героизм».
— Знаю. Я не думаю о героизме. Они стреляют, и я не могу смотреть и ждать. Буду стрелять.
«Ты майор, командир батальона, ты не обязан ввязываться в такой рискованный бой один, тем более, что силы абсолютно не равные».
— Все это верно, как и то, что я тоже боец, — шептал Наумов, сжимая рукоятку пистолета. — У меня есть долг и обязанность. А как командир, пропорции научился понимать иначе, у меня другой расчет, и кроме того приходится дерзать. Батальон выполняет задачу чертовски трудную, сражаясь на два фронта, и каждый делает больше положенного. Да, силы не равны, но я знаю эту машину, и немцы не подозревают… Вот они дали еще залп. Нельзя ждать!
«Смотри, — предупреждал голос разума. — Ты изучил эту машину, знаешь, где пулемет, смотровые щели, открытый люк; ты многому научился на войне и понимаешь, что такое бронетранспортер. Если останешься жив, хоть не говори, как шел с пистолетом против бронированной, сильно вооруженной машины с экипажем, а то прослывешь Дон-Кихотом».
— Это я понимаю и не скажу. Да и неважно, что подумают.
Два немца уже копошились наверху. Один присел и скрылся, второй стоял у миномета и, занятый делом, не смотрел вокруг. Двухрядные трубы сдвинулись: их наводили на новую цель. Боясь, что и этот гитлеровец спрячется, Наумов вскинул пистолет, тщательно прицелился и выстрелил. Немец опустился в люк — был убит или ранен? Промахнуться не должен бы…
Опять показался немец — тот или другой, не узнать. Он встал к заряженному миномету, что-то сделал, поправляя его. Наумов, не медля ни секунды, выстрелил. Немцы, сидевшие в бронетранспортере, вероятно, и не слышали пистолетного выстрела, щелкнувшего, как сухая палка под ногой. А тот, наверху, откинулся головой назад, взмахнул руками и провалился вниз.
В перелеске было тихо. Связной не возвращался. Может быть, под обстрел попал? Артиллеристы мучаются в грязи, каждый шаг труден.
Немцы больше не высовывались из бронетранспортера. Сколько их там — трое, четверо? Вероятно, остался один водитель.
Мотор работал. Бронетранспортер стоял неподвижно. Не шевельнулся ствол пулемета впереди. Прячась за деревьями, Наумов подкрался еще ближе к бронетранспортеру. Теперь нужен самый точный выстрел — в смотровую щель над пулеметом, она виднеется черной полоской. Наумов неторопливо прицелился, нажал спуск.
Сердито взревел пулемет и смолк. Майор дал еще несколько выстрелов по бортовым щелям. Бронетранспортер весь вздрогнул, дернулся и замер, мотор заглох.
Наумов сменил магазин в пистолете, поднялся с земли. Навстречу ему по дороге от КП бежали два красноармейца, посланные начальником штаба узнать, кто стреляет из пулемета. Бойцы остановились, удивленные тем, что комбат возвращается один, даже без связного.
— Товарищ майор, тут же стреляют!
— Слышал. Гранаты есть?
— Одна всего…
— Растяпы! — ругнул их Наумов. — Ну, ладно, при умении одной хватит. Ты иди по этой дорожке. Недалеко — бронетранспортер немецкий. Подшибли его где-то, он сунулся в перелесок и застрял. Люк открыт, немцы не показываются. Надо подобраться — не спереди, где пулемет, а сзади — и в люк гранату… А ты, — сказал майор другому красноармейцу, с автоматом, — следи. Если немцы высунутся, очередь в них.
Пригнувшись, бойцы побежали. И скоро Наумов услышал несильный, приглушенный броневыми стенами взрыв и затем голос:
— Товарищ майор, их трое было. Уложил всех одной гранатой!
«Как бы не так!» — подумал Наумов и не похвалил бойца хотя бы за смелость — ведь тот, идя к бронетранспортеру, не знал, что немцы там мертвые»
Вернулся запыхавшийся связной, доложил: артиллеристы с пушкой застряли в грязи.
— Тянут, потянут — вытянуть не могут, товарищ майор. За лошадьми побежали.
— Проваландались. Не надо уже… Что командир батареи сказал?
— Просил передать: фрицы собираются высыпать из форта. Наша разведка подползла близко, слышала — за воротами гогочут, все там столпились.
Заглянув на КП, Наумов резко отчитал начальника штаба:
— Вы что спите тут? Немецкий бронетранспортер разгуливал возле командного пункта батальона. Безобразие!
Он даже выругался, а этого раньше за ним не замечалось и совсем не шло ему. Подумал о себе:
«Нервы сдают. Где у тебя, Наумов, прежняя выдержка? На войне человек грубеет. Вероятно, не каждый, но я на себе замечаю это. Стал бойцам «тыкать», со своим начальником штаба, офицером, разговаривал резко, ругался, как извозчик. Они могут обидеться на меня. Развинтился!ꓺ»
Уже стали видны пушки батареи. Мысли Наумова обратились к форту:
«Что с Колчиным? Мы должны выручить его. Говорил ему: уйдем из форта! Дал бы Сердюк три-четыре танка или батарею самоходок, я эту крепость взял бы штурмом, без помощи Афонова справился бы. Я изучил ее. У форта слаба противотанковая оборона — ворвались бы в ворота.
Не послушались. И то сказать: с миром шел человек, и лучше нет дела! Жив ли он?»
* * *
Весь форт как будто опустился в глубокое и длинное ущелье, протянувшееся с запада на восток — на выходах из него видны отсветы пожаров. Иногда треск автоматов раздается совсем недалеко за стенами. Солдаты гарнизона бегают по открытому двору, исчезают в казематах и появляются с железными коробками, несут ручные пулеметы. Похоже, они готовятся к вылазке. У тыльной стены, около ворот, собралась большая группа автоматчиков.
Колчина и Шабунина повели не к выходу, а влево, в темный угол, отгороженный кучей пустых ящиков. Позади кроме гауптмана и Майселя шел всего один солдат с автоматом — гауптману не нужно было лишних свидетелей.
Этот участок форта был глухой. Колчина и Шабунина поставили лицом к стене. Два светлых пятна от электрических фонариков легли на стену, и в центре каждого круга — тень. Колчин мог тронуть свою тень рукой.
Где-то позади стоял Майсель, ожидая команды. Или он будет действовать по своей воле, — стрелять, когда захочет? Что на душе у этого Людвига или Фрица? Ведь он говорил, что сам выбрал новый путь борьбы. Согласился выполнять задания своего Комитета и нашего политотдела. Ходил в Кенигсберг, рискуя жизнью, и на обратном пути застрелил нескольких немцев. Неробкого десятка человек, и можно поверить, что он стал антифашистом, для этого тоже нужна смелость. А тут струсил и готов на подлое убийство, лишь бы спасти свою шкуру. Понимает ли он, что его не пощадят? Гауптман прибегает к обычным гестаповским методам, они известны Майселю.
Напрягая последние силы, Колчин старался держаться спокойно, но небывалая тяжесть давила на плечи так, что ноги будто увязали в землю.
«Тень, только тень осталась, безмолвная, бесплотная», — он двинул рукой, чтобы шевельнулась и тень.
Это движение гауптман заметил.
— Русский офицер нетерпелив. Старый Иван мне больше нравится. Стоит как вкопанный столб. Обер-лейтенант Майсель, вы сами вызвались расправиться с посланными сюда большевистскими агитаторами, вы и раньше убивали большевистских комиссаров и коммунистов, не так ли?
— Я выполнял приказы командования, — еле слышно ответил Майсель.
— Не сомневаюсь в твердости вашей руки. Держите пистолет. У него верный бой. Если промахнетесь, не говорите мне, что целились старательно. Не поверю. И тогда придется доказать на вашем затылке. Вам представилась единственная возможность искупить свою вину. Не советую пренебрегать.
Гауптман издевательски разглагольствовал, он не спешил — сигнал к вылазке гарнизона из форта еще не был подан.
Наша дальнобойная артиллерия стреляла залпами, тяжелые снаряды с гудением и шелестом проносились над фортом и долбили землю в западной стороне.
Колчин вспомнил: унтер-офицер Штейнер, перебежавший линию фронта, рассказывал в политотделе, что его выручила русская артиллерия — разрушила домик, в котором он сидел под охраной до суда, и ему удалось бежать.
«Если бы наша артиллерия ударила по форту, если бы можно было вызвать огонь на себя, ни секунды не промедлил бы, и Шабунин тоже… — мелькнула мысль у Колчина. — Огонь на меня, огонь всей артиллерии, не жалейте снарядов, не щадите нас, пусть погибнут и враги! Молиться готов: давайте огонь!»
Но будет направлен только единственный выстрел из пистолета почти в упор.
— Господин лейтенант, я просил вас говорить Томасу и Артуру о меня, — Сказал Майсель по-русски.
— Что? Повторите на своем родном языке. Кто такие Томас и Артур, их фамилии? — быстро спросил гауптман.
— Я сказал русскому офицеру, чтобы он передал привет Томасу и Артуру. Я знал их, и русский лейтенант знал. Не хочу называть фамилий. Эти немцы изменили фюреру, их нет…
— Передать привет на том свете? Это остроумно, — рассмеялся гауптман.
Колчин не мог понять, что означают слова Майселя.
«Зачем говорить о Томасе Бухольце и Артуре Ворцеле? Это еще одна издевка, ехидная издевка: мол, просил сообщить, но, как видно, просьба не может быть выполнена… Чего они медлят? А мне уже не страшно. Я уже смотрел в глаза смерти, помню чувство слабости, равнодушия к себе. И сейчас почти спокоен. А дальше — ничего не будет, и у других не будет — бессмертных нет. Не страшно. Только тяжело терпеть издевательства. Но ни слова они не услышат от меня, ни единого звука…»
Щелкнул затвор — пистолет уже в руках Майселя. Он целится в затылок. Сверлящая боль вошла туда раньше пули. Тень перед Колчиным качнулась, ноги его, как в болото погружались. Он тяжело повернул голову к Шабунину.
— Игнат Кузьмич, прощайте! — проговорил Колчин, и, кажется, слов не получилось. Он поднял руку и вяло взмахнул — прощай!ꓺ
Но Шабунин, стоявший справа, на расстоянии трех шагов, услышал и сказал:
— Прощайте, товарищ лейтенант! Прощай, Юрий… — и замолчал: он не знал отчества Колчина — в армии не называют по имени и отчеству того, кто старше званием, а Шабунин был дисциплинированным солдатом.
Позади словно стекло треснуло. Колчин резко качнулся вперед и уперся руками в стену, в свою тень.
«Только тень осталась, а меня уже нет… Но если я вижу ее, значит…»
Он не упал совсем, не был убит и даже не ранен. Промахнулся Майсель! Или намеренно. Что это?ꓺ Пуля не ударилась о стену.
Гауптман рассмеялся с клокотанием в горле.
— О, да этот большевистский офицер — трус! Падает от одного звука. Обер-лейтенант Майсель, была небольшая проверка. Я дал вам пистолет, заряженный холостым патроном. Все в порядке, не огорчайтесь. Теперь смотрите — я вставляю обойму с двумя боевыми патронами, этого вполне достаточно. Ха-ха! Советский офицер оказался просто трусом. А еще предлагал нам капитулировать. Это не комиссар. Что вы скажете о нем, Майсель?
— Это — политический офицер. Из политотдела дивизии.
— Комиссар все же. Но очень молод. Таких я не встречал, а видал многих…
У Колчина вспыхнула злоба на себя за допущенное малодушие. Он обернулся. Прямо в глаза бил сноп света. Колчин не видел своих палачей, лишь по голосу догадывался, где они, и крикнул не по-немецки, а по-русски:
— Ты, зверюга, сволочь последняя, и не увидишь трусов среди коммунистов. А вот когда тебя поставят к стенке, держись за штаны!
— Отличные зубы! Дорогие зубы… — издевался Гауптман.
Несколько снарядов разорвалось перед воротами форта. Наши это снаряды или немецкие — неважно. Что-то изменилось вокруг форта. Вылазка гарнизона задерживалась — команды не слышно, голоса солдат замерли.
Какие-то секунды осталось жить Колчину, и именно в эти последние секунды ему подумалось, что надо надеяться. Так легче, и больше ничего не оставалось, сам он бессилен, но надо надеяться, только не на милость гауптмана и разум Майселя. Сию секунду густо ударят мины и снаряды… Ворвутся в форт бойцы Наумова…
Шерц байзайтэ!
Это сказал Майсель и сказал твердо. Он решил действовать. Но почему-то медлил.
«Надо надеяться. Даже когда упаду…» — Колчин стоял вполоборота. В свет фонарика врезалась большая яркая искра. Выстрел, через мгновение — другой. Потом дикий рев.
Луч фонарика оторвался от Колчина, взметнулся вверх, широко описал бледную синевато-белую радугу, уперся в противоположную стену и, скользя по земле, загаженной и забросанной обрывками бумаг, осветил то место, где были Майсель и гауптман. Оба лежали на земле — Майсель неподвижно, на виске чернела рана, и рядом валялся парабеллум, гауптман корчился и орал, смертельно раненный в живот.
Немец с автоматом и фонариком в руке не собирался стрелять в русских — на все должен быть приказ. Колчин и Шабунин стояли обнявшись.
На выстрелы и крик прибежал комендант форта с солдатами.
— Что здесь происходит? — громко спросил майор.
Солдат с фонариком осветил ему Майселя, гауптмана, русских парламентеров и доложил. Комендант долго вслушивался в перестрелку, затем отдал несколько приказаний, смысл которых не доходил до Колчина.
Орущего гауптмана подняли солдаты и унесли. Колчин и Шабунин, едва передвигая ноги, приблизились к лежавшему Майселю и сняли шапки.
20
Из Пиллау гаулейтер поспешил к Гросс Хольштейну, где было намечено нанести главный удар по русским войскам, образовавшим фронт на полуострове, и прорваться навстречу гарнизону Кенигсберга.
Пока артиллерия вела артподготовку, танки выдвигались на исходные позиции. В окружении генералов и старших офицеров Кох наблюдал за сосредоточением пятой танковой дивизии. Гудели моторы, раздавался скрежет гусениц, иногда близко выплывали угловатые черные машины. Они выстраивались в две колонны и между ними занимали место бронетранспортеры с пехотой. Кох видел здесь обычную для немецкой армии организованность, четкое управление и совсем утвердился в мысли, что он поступил правильно, прибыв сюда: гарнизон Кенигсберга мало боеспособен и ничего существенного не добьется; все решит вот этот удар группы «Земланд».
Сосредоточение танков проводилось в полной темноте, со всеми мерами маскировки. Все шло по плану. Но с началом артподготовки русские усилили воздушную разведку. Одна из эскадрилий штурмовиков по каким-то признакам угадала, что тут затаились танки, и на бреющем полете атаковала их. Несколько машин загорелось. Русские не замедлили вызвать подмогу. Появились пикирующие бомбардировщики.
Огня на земле стало больше. Из черноты неба выныривали на свет голубоватые машины с алеющими звездами, обрушивали грохот взрывов, а огненные хвосты реактивных снарядов проносились почти горизонтально над дорогой, и там, где снаряды ударялись о бронированную цель, зажигался еще один костер. Зенитные пулеметы на бронетранспортерах открыли огонь по самолетам и обнаружили себя. Пехотинцы спрыгивали на землю, разбегались по лесу. Большой массив леса впереди, который предстояло танкам и пехоте преодолеть и затем уж ринуться в атаку, оказался под густым обстрелом тяжелой русской артиллерии.
Пятая танковая дивизия разваливалась, гибла в море огня. Какое-то время Кох тупо смотрел, не в силах понять случившегося. Задуманный отсюда удар с участием танковой дивизии, полностью сформированной и хорошо вооруженной, на деле превращается в небольшой эпизод сражения.
Чего вы ждете? — крикнул Кох. — Пока не останется ни одного танка?ꓺ
Пачкой взлетели в небо ракеты, вспыхнули яркой гроздью. Уцелевшие танки вместе с пехотой двинулись на отсечный огонь русской артиллерии.
Взрывы переместились дальше, из-за леса доносились резкие выстрелы танковых пушек, и гаулейтер сказал:
— Прорываются…
В десяти шагах от Коха и генералов находился пост полевой жандармерии и эсэсовцев. Сюда приводили поодиночке и группами солдат, у которых не хватило духу подняться с земли и пойти за танками в лес и дальше, где бушевал артиллерийский огонь. Это были главным образом фольксштурмисты — старики и подростки. Отдельно стояла группа солдат и унтер-офицеров — тыловиков, задержанных потому, что при бомбежке оказались в расположении не своей дивизии.
Пригнув голову, Кох медленно приблизился к тем, что испугались идти в атаку, и молча стал рассматривать их. Они жались в кучу; впереди оказались два фольксштурмиста: одному было около шестидесяти лет, другой — совсем мальчик. Отец и сын, вероятно. А может, дед и внук? Рядом с ними — пожилой солдат. Кох разглядывал его, испытывая удивление и смутную радость. Если бы гаулейтер был не в генеральской шинели и фуражке, не такой толстый, важный и без усов, а как этот пожилой солдат — в грязном обмундировании, с дряблыми щеками, то их трудно было бы различить. Генералы и старшие офицеры, обступив Коха, не видели сходства между ним и солдатом, а он, вообразив себя на секунду переодетым во все солдатское и отощавшим, как в зеркало смотрелся.
— Солдат фольксштурма? — спросил отрывисто Кох.
— Никак нет, мой генерал, — солдат не знал гаулейтера в лицо.
— Докладывайте!
— Солдат тринадцатого мотострелкового полка пятой танковой дивизии Рольф Бергер.
— Откуда родом?
— Хазенмоор, недалеко от Гамбурга, мой генерал.
— Родные есть?
— Нет, мой генерал, — пожилой солдат отвечал смелее, надеясь на помилование. — Жена умерла, сын погиб на фронте, дочь замужем, в Восточной Пруссии, — никаких известий.
— И ты струсил? Хорошо, что отвечать за тебя некому…
Гаулейтер распахнул полы шинели и левой рукой вытащил из кобуры пистолет. Солдат побелел, рыжие, как у Коха, ресницы стали видны отчетливо. Все фольксштурмисты в испуге отшатнулись от него. Гаулейтер выстрелил солдату в лицо и, когда тот упал навзничь, выстрелил еще, опять в лицо, потом повернулся к старику и мальчишке, спросил, кто они, и закричал:
— Какой позор! Семейное и групповое дезертирство!ꓺ
Он поднял пистолет, навел на юнца, и тот заверещал, как заяц. Выстрел в упор оборвал его визг, полный отчаяния. После другого выстрела гаулейтера, с той же левой руки, отец безмолвно рухнул на маленький трупик сына.
— Всех расстрелять! — повелительно махнул рукой гаулейтер.
Началась расправа. Жандармы и эсэсовцы пихали обезоруженных солдат прикладами в спины, отгоняли в сторону. Смертники падали, их поднимали ударами,
Всех прикончили выстрелом в затылок. Гаулейтер распорядился:
— Взять у них документы.
Чтобы не пачкаться, старший из эсэсовцев приказал задержанным тыловикам осмотреть убитых, и те принялись раздирать шинели и выворачивать карманы.
— Вот, господин гаулейтер, все тут… — сказал старший эсэсовец, поднося документы.
Кох презрительно отвел их рукой и кивнул на своего адъютанта.
— Родственники трусов и дезертиров будут репрессированы, — сказал он, обращаясь к генералам и офицерам. — Надо быть беспощадными, лишь при этом условии мы добьемся победы. И нужно верить, верить!ꓺ
Он кричал о незыблемой вере в фюрера, который создал великую Германскую империю, и эта империя никогда не погибнет, временные неудачи пройдут, оставленные земли будут возвращены. Он стремился заразить генералов бешеной страстью биться до победного конца, повернувшись лицом к востоку.
Но как бешенство выносит свой приговор человеку и смерть неизбежна через несколько дней, так и гитлеризм был перед неминуемой кончиной. Гаулейтер чувствовал это, и крик его явно был с нажимом.
Он думал о собственной жизни и потому застрелил солдата с рыжими, как у себя, ресницами.
Надсадно-фальшивый крик продолжался и тогда, когда стало ясно, что войска продвигаются очень медленно, а это означало неудачу, и множество танков горело, выпуская в небо клубящийся, коричневый в свете огней дым.
— Я надеюсь, что в этой операции, несмотря на тяжелые потери, вы добьетесь успеха.
Отдав приказание любой ценой пробиваться к Кенигсбергу, гаулейтер поехал обратно в Пиллау.
Узкая полоска земли, протянувшаяся к Пиллау, была изрыта траншеями вдоль и поперек. Тут множество бункеров, длинных и низких, с песком наверху — они мало заметны среди песчаных дюн; чернели только квадратные отверстия входов.
С моря дул влажный ветер. Кох смотрел туда, в темную под звездами даль.
— Господин гаулейтер, — наклонился к нему сидевший позади полковник из штаба армии. — Необходимы разъяснения. Осмелюсь сказать: здесь многих удивило ваше приказание, отданное из Кенигсберга три дня назад, — выделить морской транспорт для заключенных поляков. Между тем в Пиллау, как вы изволили видеть, ждут эвакуации раненые солдаты и даже офицеры — не хватает судов. А сколько гражданского населения! Тот транспорт был крайне необходим, но ваше приказание, разумеется, было выполнено без обсуждений. Однако возникли вопросы…
Кох обернулся. Резкие морщины, разделившие брови, стали еще глубже, заметнее.
— Кто может сомневаться в правильности моих распоряжений? Я действую по воле фюрера. Этот транспорт должен был вернуться в порт максимум через час.
— Да, он вернулся быстро.
— В том-то и дело… Остановитесь! — приказал гаулейтер шоферу.
Дорога здесь, огибая дюны, выбегала к морю. Под звездным небом небольшие волны, искрясь, перекатывались без пенистых гребней, и все же они были разные: одни темные, другие пестрые. Пестрые словно волокли на себе что- то тяжелое, с трудом поднимая и опуская от усталости.
Полковник подошел ближе к берегу. Волны накатывались почти бесшумно и, облегченно вздохнув, отходили. Стала понятна суть распоряжения гаулейтера. Заключенных поляков сбросили с транспорта в море, и теперь всюду на пологий берег — насколько хватал глаз и было видно весенней звездной ночью — волны не спеша, методично выталкивали трупы в полосатой лагерной одежде.
— Потрудитесь, — сказал Кох полковнику, — усилить патрулирование. Заключенные и пленные не должны подходить к берегу.
Долго еще море возвращало земле трупы людей, словно для того, чтобы показать: вот что сделал гаулейтер!
* * *
По ночам движение в Пиллау усиливалось: русские самолеты не бомбили вслепую город, забитый беженцами. Крытые машины мчались в порт, беспрерывно гудя. Всюду сновали эсэсовцы, кричали, угрожали, но, кажется, без толку. Все солдаты, способные держать оружие, находились на переднем крае группы «Земланд». В порту скопились беженцы с колясками и чемоданами и столько раненых, что крики и угрозы не действовали на них. Разговор шел об одном: как бы поскорее уехать.
— Через час отправляется еще один транспорт. Возможно, посчастливится и нам.
— Транспорты уходят и не доходят: русские торпедные катеры и подводные лодки топят их. Ночью все же надежнее — с неба меньше опасность.
— Я отправился бы немедленно.
— Господин гаулейтер заявил: все раненые будут эвакуированы. Гаулейтер остается здесь. Русские сюда не придут, я уверен.
— То же говорили о Кенигсберге…
— Но будем надеяться на лучшее.
В порту у мола стояла громадная баржа. К ее высокому борту прижался небольшой буксир — эти два столь разных судна напоминали кита-великана со своим детенышем. Было много и других судов, но люди, столпившиеся в порту, замечали, что крытые машины, придя из города или еще откуда-то, чаще останавливались возле баржи, в нее сгружались ящики и тюки, хорошо упакованные, затем некоторые спускались с высокого борта баржи на буксир.
Низкие тучи накрыли море. Раненые, многие полуодетые, дрожали и не покидали порта, надеясь попасть на транспорт.
Во второй половине ночи, ближе к утру, когда беженцы и раненые солдаты, намучавшись в напрасном ожидании, уснули где попало, к молу проскочил черный мерседес. Эсэсовцы, пропустив машину, сомкнули цепь, перегородили мол. Дальше, около баржи, стояла группа военных. Открылась дверца машины. Из нее вылез человек в штатском — неказистое пальто, шляпа-котелок, на ногах черные ботинки.
Кох! До сих пор он ходил в генеральской форме, сейчас ничто не отличало его от обыкновенного горожанина. Военные, среди них были два генерала, переглянулись.
Кох посмотрел в море и на небо, прошелся по молу и остановился перед военными. Все ждали, что он скажет? Пробиться к Кенигсбергу не удалось, гарнизон там долго не продержится. Скоро надо ожидать сильного удара русских в сторону Пиллау. Почему в такой обстановке гаулейтер решил уехать, куда?ꓺ
Понимая, что в таком виде кричать и угрожать не следовало и перед отъездом совсем не годилось, Кох заговорил вкрадчивым и тихим до шипения голосом:
— Я отъезжаю для того, чтобы объединить все войска, сражающиеся в Восточной Пруссии и Померании. Сейчас они разрозненны. Войска оперативной группы «Земланд» и оставшиеся на косе Фрише-Нерунг, в устье Вислы, на косе Хель, гарнизон Кенигсберга… Да, да, и гарнизон Кенигсберга. Он будет сражаться до последнего солдата — таков приказ, и русские дивизии лягут там обескровленные. Все наши войска войдут в состав единой армии, которой дадим название «Восточная Пруссия». Здесь, на Земландском полуострове, — основные наши рубежи, главный плацдарм, это вы должны помнить. Придет день — отсюда мы ударим по врагу и победим. А пока нужно выстоять. Вспомните блистательный пример Фридриха Великого. Он в совершенно безнадежной, казалось бы, ситуации, вопреки всяким паникерам и маловерам, выстоял, добился победы и возвеличил Пруссию. Сейчас главное в том, чтобы верить и держаться. Я хорошо знаю вас, господа, и вы меня… Поэтому скажу: скоро, очень скоро фюрер даст новое оружие, какого еще не знает ни одна армия, поверьте мне. Это оружие все изменит, и мы победим. А пока надо стоять. У вас отлично подготовленная оборона. Не должно быть никакого отхода войск. Отход был бы преступлением. Законы рейха беспощадны. Трусов и паникеров расстреливать на месте — право каждого боевого офицера. Пусть все они знают это право.
Кох говорил не повышая голоса, посматривал в небо и на море.
— Путь ваш, господин гаулейтер, предвидится опасным, — сказал один из генералов. — Желаем полного благополучия.
— Благодарю. Генерал Вартман со своим штабом благополучно прибыл на остров Борнхольм. Балтийское море — немецкое море. Тем не менее, меры предосторожности приняты.
Кох и сопровождавшие его эсэсовцы прошли на баржу, затем по трапу спустились на палубу маленького буксира. Сильно пахло нефтью, и вода в море была черная, как нефть. Суетились матросы, топот их крепких ботинок раздавался повсюду на железной палубе. Кох прошел в каюту. Без команды буксир медленно двинулся вдоль борта баржи и остановился возле носа ее. Оттуда сбросили канат. Матросы ловко закрепили концы, сделали все быстро, удивляясь, однако, тому, что понадобились канаты: ведь баржа самоходная.
Буксир тихо, без огней направился в море. На корме остались двое матросов — связистов. Они крутили большую катушку, спуская в воду телефонный провод. Эти понимали, для чего был прикреплен канат, — чтобы не оборвался провод: он длиннее каната. Из предосторожности Кох отказался от радио — телефоном он связан с баржей, на которой есть рация.
Баржа тронулась с места, пошла за буксиром. Издали неясный силуэт ее напоминал скирду сена, потемневшего под дождями.
В море вышло еще одно судно, по форме — ледокол. Оно следовало за баржей, немного в стороне от нее.
— Куда плывем? — спросил матрос-связист своего товарища, когда катушка остановилась.
Старший связист не ответил. И матрос, спросивший, куда идет судно, сказал, плюнув за борт:
— Вернее всего — на дно. Заметят русские катерники, и нас, как слепых котят… Перед смертью узнать бы, далеко ли плыть собирались?
Старшему тоже не хотелось на дно морское.
— Можно догадаться. Полагаю, в Германии гаулейтеру делать нечего. Плыть в океан на таком суденышке немыслимо. Значит — в Данию.
— Доберемся ли?ꓺ
Примерно через полчаса на буксире объявили тревогу. По команде матросы обрубили канаты и телефонный провод. Баржа отстала, ледокол торопливо отвалил в сторону. Приняв эти два судна за крупные военные транспорты, русские катерники нацелились на них, атаковали.
Хитер Кох, старый лис! Огромная баржа была отвлекающей мишенью.
Огненный столб взметнулся в море — там, где находилась баржа. Что-то черное на миг высунулось косо из воды и сразу же исчезло вместе с пламенем.
Эта жертва спасла маленький буксиришко. Он наддал ходу и продолжал свой путь к берегам Дании уже без конвоя, в темноте, глубоко осевший, — волны катались по палубе, над водой торчали труба да капитанская рубка.
В своей каюте Кох сидел возле закрытого иллюминатора. Свет настольной лампы падал на разложенные солдатские книжки. Среди них Кох нашел книжку Бергера и стал внимательно рассматривать ее.
Район Гамбурга, откуда был родом этот Бергер, очевидно, займут англичане или американцы. Они не так страшны, как русские или поляки. В крайнем случае, Рольф Бергер «воскреснет». Под этим именем можно приехать в Хазенмоор или в другой поселок около Гамбурга. Сельскохозяйственный рабочий. Родственников нет… Найдутся люди, которые «признают» Рольфа Бергера. Борьба будет продолжаться…
Волны раскачивали судно. Каюта, обшитая деревянными досками, похожая на купе в железнодорожном вагоне, скрипела. Кох почувствовал неприятный запах гнилья, сырости. Видимо, дерево было поражено грибком. Этот старый буксир давно не ремонтировался, доживал свой век.
Кох перевернул еще один листок солдатской книжки и вдруг увидел клочок белой бумаги, вложенный в нее. Торопливой рукой на нем было написано: «Господин гаулейтер, предупреждаю: обер-лейтенант Пауль Зиберт следует за вами».
Кох вздрогнул и оглянулся. Он был один, каюта скрипела; его одежда — серое пальто, висящее на стене поверх длинного темного плаща, — раскачивалась, и на миг показалось, что это болтается повешенный…
Опять вспомнилось Ровно, бегство оттуда в Кенигсберг. А в Кенигсберге — предупреждение на листовке. Что это — доброжелатель предупреждает или бессмертный мститель преследует? Истинный доброжелатель указал бы, где этот мститель. Кто подложил записку? Документы у растрелянных возле Гросс Хольштейна брали солдаты, задержанные эсэсовцами и жандармами. Возможно, тогда подсунута записка? Адъютант вне подозрения. Здесь, в каюте, солдат- связист устанавливал внутренний телефон. Документы находились в кармане пальто…
Кох торопливо порвал записку. Потными руками он раздирал и комкал документы расстрелянных и, отдышавшись, вызвал к себе капитана буксира.
Капитан оказался таким же старым, как и его суденышко. Он был жилистый, сухой, и, когда двигался, чудилось, что руки и ноги его в суставах скрипят, как деревянная обшивка внутри буксира.
— Это — немецкое судно? — спросил Кох, сидевший не у столика, освещенного лампой, а в темном углу каюты.
Капитан от изумления не знал, как ответить на глупый вопрос.
— Это черт знает что, но только не немецкое судно! — выкрикивал из угла Кох, а капитан стоял у двери и пожимал плечами. — У вас в команде — предатель! Ваше гнилое корыто везет шпиона.
— Не может быть этого, господин гаулейтер, — сказал капитан трескучим голосом. — Я убежден…
— В Пиллау брали кого-нибудь к себе в команду?
— Двух телефонистов. Раньше их не было на буксире, они не требовались. Мы не ожидали, что нашему судну выпадет такая высокая честь. Нас торопили со сборами… — сбивчиво объяснял капитан.
— Один из телефонистов — предатель, — сказал Кох, грозно надвигаясь на капитана. — Что вы удивляетесь? Связисты — самые осведомленные люди среди солдат. Особенно телефонисты. Они знают, где какой штаб находится, им многое известно. И предатель под видом телефониста проник на ваше судно.
— Но оба связиста тщательно проверены. Я ручаюсь…
— Проверить еще раз и доложить!
Капитан ушел, разводя руками. Кох не мог находиться один в каюте и поднялся на палубу.
По времени уже должен был начаться рассвет, но его задерживали густые тучи, лежавшие на горизонте. Подул норд-ост, холодно-колкий, порывистый. Тучи сдвинулись, и в той стороне, где находился невидимый Кенигсберг, внезапно всплыло солнце — на воде от горизонта до буксира пролегла багряная полоса; она тянулась за убегающим Кохом, как его кровавый след. Волны расплескивали эту багровую полосу, наваливаясь, отмывали куски, но она опять схлестывалась и становилась все шире и ярче.
21
Всю эту ночь генерал Сердюк находился на командном пункте рядом с полками. Немцы прорвались силами незначительными, по суждению высших штабов, но опасными для Сердюка, у которого не было резерва. Батальон Наумова дрался возле форта, отражая попытки врага вывести гарнизон. Прорвавшийся противник был уничтожен или пленен.
Однако и передовые наши батальоны кое-где отошли и потеряли связь друг с другом. Сердюк по телефону распекал одного из командиров:
— Вы давайте точно, по-военному: где находится ваш левый фланг? Никаких «около»! Еще скажете: «биля Кенигсбергу»… Где левофланговый батальон, где противник? Нужно артиллерии ставить задачу, а вы ничего толком… Слушайте! — совсем рассердился генерал, — Вы думаете, я всегда буду для вас добрым дядькой? Ошибаетесь! Быстрее уточняйте обстановку у себя и докладывайте.
Была восстановлена связь со штабом дивизии. Афонов рассказал обо всем, что произошло, о ранении Веденеева, о положении возле форта — там бой еще идет, судьба наших парламентеров неизвестна, а немецкие все ждут генерала, да и деваться им некуда.
— Как Веденеев? — спросил Сердюк.
— Ничего опасного.
К утру были выловлены немцы-одиночки, прятавшиеся в лесу. На переднем крае восстановился порядок — командиры полков нацеливали свои штурмовые отряды на новые объекты атаки. Сердюк вызвал Афонова к себе. Тот прибыл скоро.
— Вот к чему привела вся эта дипломатия, рассусоливание с противником, — негодовал Афонов. — Помните, товарищ генерал, я возражал…
— Да, противник остается противником.
— Клянусь, если бы Веденеев не оказался раненым, я настаивал бы на расследовании этого дела прокуратурой. Повезло ему: ранен — прощается.
— Если виноват, и ранение не поможет.
— Вот именно. Погибли наши парламентеры, погибло немало людей в результате…
— О наших парламентерах ничего не известно, так ведь?
— Хорошего ждать не приходится. Предположим худшее, — говорил Афонов, бурно дыша. Он сбросил шинель и сел за стол, на котором лежала развернутая карта. — Итак, задача остается прежняя — овладеть вот этими кварталами Кенигсберга. Жаль, время потеряно. И все из-за демагогии. Воевать надо, а не словопрения устраивать с врагом. Сегодня придется наверстывать упущенное — задача недовыполнена.
Сердюк не спал ни минуты, устал за ночь, и ему не хотелось много разговаривать. Он подтвердил слова Афонова:
— Да, задача прежняя. И выполнение ее возлагаю на вас. Еду к форту.
— Товарищ генерал! — Афонов поднялся, он был великан рядом с Сердюком. — Если так, разрешите же мне довести это дело до конца. Штурм форта — моя линия с самого начала, а вы хотите сами…
— Задача прежняя. — Сердюк потрогал платком слезящиеся глаза, — Мне надо встретиться с немецкими парламентерами. Я не собираюсь штурмовать форт. Веденеев все же прав.
— Как! — изумился Афонов.
— Он в принципе прав. Остальное — неудача, заминка — все это может быть. И не только на войне.
— Но немцы, предпринимая контратаки, учитывали именно «наш» форт!
— Если бы его не было, они все равно контратаковали бы в этом направлении. Не на нашем участке, так против соседа. Последний шанс… Контратаки для нас — не новость.
— Именно об этом я и говорил не раз, — подхватил Афонов. — А Веденеев склонен к уговорам. И вот что получилось! Ему, конечно, простится, у него защита. Политотделы… Забываем, что армия есть армия, есть командование — от сержанта до Верховного…
— Бросьте, полковник! Остановитесь и подумайте, — Сердюк предостерегающе поднял руку. — Этак черт знает до чего можно договориться. Красная Армия без политаппарата, Советская власть без коммунистов… Ну-ну, не сердитесь, уверен, что вы так не думаете. Но просто не могу промолчать. Я, как вступил в партию, считаю себя политработником, хотя в армии все время — на командных должностях. Вы говорите: штурм форта — ваша линия. Но форт — линия и Веденеева, другая линия. Я поддерживал Веденеева и не отказываюсь. Поскольку Веденеев ранен, продолжу эту линию. Поеду в штаб, поговорю с немецкими парламентерами и с ними — к форту. А от вас требую: взять, взять, взять! — генерал указал кварталы, находившиеся перед фронтом дивизии. Они были помечены на карте номерами.
Выйдя к машине, он подумал:
«Так или иначе, а сегодня с фортом надо кончать».
Рассвет начинался серый, с дымом от притихших за ночь пожарищ. В небе уже появились наши самолеты, и послышались глухие, тяжкие удары оземь, и снова стали вздыматься клубящиеся облака. Гулкие выстрелы артиллерии дробно врезались в грохот авиабомбежки.
Начинался четвертый день штурма Кенигсберга. Бои шли в центре города.
«Надо кончать, — повторил про себя Сердюк, — Видимо, сегодня Кенигсберг будет взят».
В штабе Сердюк побрился, надел парадную форму и поехал к форту. Впереди в трофейной открытой машине, стоя во весь рост, ехали немецкие парламентеры.
* * *
Колчин и Шабунин в окружении немецких солдат ждали возле ворот — что дальше? Подошел комендант — та же внешняя выдержка, но голос, прерывающийся, с хрипотцой, выдавал волнение.
— Господин лейтенант, господа парламентеры, мы принимаем условия… капитуляции.
Колчину противно было слушать. Какие условия, о чем еще говорить? Он потребовал:
— Поднять над фортом белый флаг.
Майор отдал распоряжение о флаге и объявил солдатам: готовиться к сдаче оружия.
Теперь солдаты уже не бегали, как ночью, готовясь к вылазке, подгоняемые приказом. Они ходили не спеша, тащили пулеметы, выкатывали из аппарелей орудия, выносили ящики со снарядами и складывали в штабеля.
Рассвело так, что Колчин мог хорошо видеть лицо Шабунина.
— У вас, Игнат Кузьмич, цвет лица страх какой нехороший. И усы обвисли.
— А вы на себя посмотрели бы, товарищ лейтенант, — с тяжким вздохом сказал Шабунин. — На вас и совсем лица нет.
— Досталось… Неужели прошла только одна ночь? Не верится. А Майсель-то крепким оказался! Если бы не он, не дышать бы нам.
— Молодчина парень! Идейный.
К воротам форта с тыльной стороны подошли группой наши командиры и несколько автоматчиков. Впереди — два немецких парламентера. Они махали руками, приветствовали и вызывали своих. Подъехала легковая машина. Колчин издали узнал «виллис» Сердюка. Выглянуло солнце. Комдив вышел из машины, сбросил шинель. Алели широкие лампасы, горели золотом погоны.
Комендант форта одернул мундир, поправил фуражку и пошел по мостику на ту сторону рва. Его сопровождал адъютант — фельдфебель. Немецкий майор остановился перед советским генералом и доложил: гарнизон форта готов к сдаче. В составе его двести девяносто шесть солдат и унтер-офицеров, вооружение: столько-то орудий, минометов, пулеметов, автоматов, винтовок, боеприпасы… Он с точностью до единицы перечислил, сколько в форту мин и снарядов, какого калибра, перешел к запасам продовольствия. Сердюк прервал его:
— Где наши парламентеры?
Комендант ответил невнятным голосом, чуть заметно кивнув на форт.
— Пусть они выйдут первыми, — потребовал генерал. — Об остальном — после…
Фельдфебель вернулся в форт. Солдаты стояли в открытом дворике колонной по четыре.
— Битэ! — фельдфебель вытянулся перед Колчиным и Шабуниным и показал на ворота.
— Прочь с дороги! — сказал Колчин по-русски, не взглянув на него, и пошел, стараясь ступать твердо; Шабунин держался на шаг сзади и чуть в сторонке.
По измученным лицам Сердюк понял, что с Колчиным и Шабуниным тут обращались не как с парламентерами. «А где же Майсель?»
Он с гневом смотрел на коменданта, а тот молчал.
Примятая молодая трава быстро поднимается. На молодом теле скорее заживет рана. И у Колчина душевное оцепенение от пережитого спало быстрее, чем у Шабунина. Лейтенант собирался рассказать генералу обо всем по порядку, но Шабунин опередил:
— Нас хотели расстрелять.
— Эсэс, — коротко объяснил комендант.
— Докладывайте, товарищ лейтенант, если можете, — попросил Сердюк.
— Могу, товарищ генерал.
Комендант догадывался, о чем докладывают генералу, и бормотал:
— Эсэс, эсэс…
Глаза Сердюка слезились — от бессонной тревожной ночи, от рассказа Колчина. Он шагнул к лейтенанту и поцеловал дважды в обе щеки, обнял и расцеловал Шабунина.
— Спасибо, братцы, держались как надо. Переведите коменданту — пусть выводит гарнизон.
Он очень устал. На минуту остановился возле машины, держась за дверцу, но тотчас выпрямился, глянул на колонну немцев, выходившую из ворот форта, и процедил сквозь зубы:
— У-у, каты! Сами виноваты, если позволили эсэсовцам командовать собой. Тронули бы наших парламентеров, и комендант форта попал бы в военные преступники: Майсель его спас…
Генерал сел в машину. Шофер накинул ему на плечи шинель. Сердюк подозвал к себе Колчина и Шабунина.
— Двое суток, — сказал он и после паузы — весело: — отдыха.
Колонна пленных оставалась пока на месте, возле форта, ожидая своего командира. Наши офицеры потребовали у коменданта документы, находившиеся в канцелярии форта.
Колчин и Шабунин отыскали во дворе лопаты, чтобы похоронить Майселя.
— Товарищ лейтенант, а тот, наш раненый!ꓺ — вспомнил Шабунин. — Может, еще жив. Надо посмотреть. Идемте скорее. А мертвый подождет…
И, положив лопаты, они пошли вокруг форта, оглядывая поле недавно утихшего боя. На их пути лежал ничком один из бойцов Наумова, раскинувший руки и обхвативший землю. Возле него — ручной пулемет без диска, с расколотым прикладом. Этот богатырь, израсходовав патроны, орудовал пулеметом, как тяжелой палицей, крошил врагов направо и налево — рядом валялись трупы гитлеровцев.
«Герой, — Колчин снял шапку. — Вот это герой!»
Шабунин тоже скинул шапку, и так они шли с непокрытыми головами, потому что каждому красноармейцу, павшему тут, надо поклониться…
Колчин и Шабунин поднялись на земляной вал. С высоты хорошо был виден лес, узким клином выходивший к форту, — сучья обрублены, многие деревья повалены. По Кенигсбергу и в западную сторону, по немецким позициям, била наш артиллерия, и казалось невероятным, что на этой широко распаханной снарядами, усыпанной осколками земле, с искалеченными деревьями и разрушенными домами уцелел где-то враг.
День начинался погожий. Туман проплывал волнами. В нем, как в мутно-белесой воде, разлившейся до горизонта, низко купалось солнце, желто-красное, без лучей
— Вот он! — крикнул Шабунин и по крутому берегу стал боком спускаться к воде, скользя сапогами и оставляя длинный след.
Мертвый лежал наполовину в воде, уткнувшись лицом в берег. Окоченевшие пальцы вонзились в землю. На нем был короткий ватник, ремень с пистолетом соскользнул вниз, и расстегнувшиеся полы фуфайки крыльями плавали на легких волнах и шевелились как на живом.
Шабунин повернул его и, тяжело охнув, сел. Он хватался за голову, рвал ворот гимнастерки. Голос, придушенный слезами, то стихал, то прерывался криком:
— Сын! Единственный мой… Сергунька! Ох, горе из всех горь! Мой сын. Я видел его и ничего не мог… Письмо недавно… По числу догадывался — недалеко он. Сердце подсказывало — он это…
Колчин взял мертвого за ватник и вытянул из воды. Ватник снялся. На гимнастерке — погоны лейтенанта. Колчин зачерпнул ладонями воды и омыл лицо. Искусанные губы, посиневшие, с темной запекшейся кровью, и щеки исцарапаны о сучья — лицо ничем не напоминало Шабунина. Но длинные рыжеватые волосы и кустистые брови были как у отца.
Сын Шабунина был крепким и, вероятно, красивым парнем. Был!ꓺ
— Зачем меня в эту ночь не убили, не расстреляли! — рыдал Шабунин. — Зачем видеть такое!ꓺ Лучше бы умереть с надеждой — жив сын! А теперь что?ꓺ
Игнат Кузьмич не мог подняться на ноги: ослаб. Новое несчастье оказалось сильнее пережитого. Вог где и вот как довелось последний раз увидеть сына, которого проводил на фронт в сорок первом году.
Дав Шабунину немного выплакаться, Колчин тронул его за плечо:
— Игнат Кузьмич, надо на берег.
Но Шабунин был как глухой. Сидел над сыном, перебирал дрожащими пальцами его мокрые волосы, разглаживал, всхлипывая, и что-то шептал.
— Игнат Кузьмич, вставайте.
Шабунин не слышал.
Колчин помог ему встать, и вдвоем они подняли мертвого, понесли вверх, на земляной вал.
У лейтенанта были перебиты обе ноги, одна пуля задела грудь. Его ранило еще при первом штурме форта. Он упал без сознания, не подав голоса, его посчитали мертвым или потеряли из виду, не заметили среди свалившихся в воду деревьев. После, когда рота Шабунина ушла и ее вместе с другими подразделениями соседней дивизии сменил батальон Наумова, лейтенант, лежавший в холодной воде, очнулся и, крепкий здоровьем, упорно боролся за свою жизнь. Но слишком долго тянулась эта борьба, в одиночку, без помощи…
Показалась колонна пленных — бывший гарнизон форта. Впереди шел красноармеец с автоматом в руках, молодой и худенький. За ним, во главе колонны шагал, прихрамывая, майор.
Увидев немцев, Шабунин выпрямился, глаза его стали серые и холодные, как льдинки.
— Это они убили. Вот эти гады убили моего сына, — шептал он, и руки его дрожали.
Колонна приблизилась.
И тут произошло то, чего никто не ожидал — ни Колчин, ни охранник-автоматчик, и немцы, покорно шедшие строем, не ожидали.
Усатый старшина с безумными глазами подскочил к красноармейцу-конвоиру, мигом вырвал у него автомат и навел на немцев. Колчин бросился наперерез, раскинув руки перед Шабуниным. Колонна остановилась.
— Игнат Кузьмич, одумайтесь! — крикнул Колчин встревоженно, не своим голосом.
Шабунин дрожащими руками дергал затвор, не замечая, что он поставлен на предохранитель. Внезапно обезоруженный красноармеец и Колчин бросились на Шабунина, схватили за руки, но он-ловко вывернулся и отскочил.
— Счас я им дам… Они узнают, — бормотал он, пытаясь отвести затвор автомата.
Немцы в передних рядах испуганно попятились, и только майор, бывший комендант форта, остался невозмутим и не тронулся с места.
— Товарищ ефрейтор! — уже строго и по-военному кричал Колчин, хотя у Шабунина были старшинские погоны. — Что вы делаете! Ваш сын погиб в бою, а вы в безоружных…
Шабунин не сдавался. Изловчившись, красноармеец обхватил его за пояс. Колчин пытался вырвать автомат. Шабунин поднял оружие высоко, дергал рукоятку затвора. Он сдвинул предохранитель. Длинная очередь, на полдиска, протрещала над головами, пули ушли в небо.
— Салют… — выдавил из себя Шабунин и как-то сразу обмяк, вернул автомат красноармейцу.
Колчин подошел к майору и стал объяснять, что произошло. Этот пожилой красноармеец-парламентер, чуть не погибший в форту, неожиданно нашел своего сына — вот он лежит мертвый, убит при штурме форта. Был салют, воинская почесть…
— Война есть война. Все возможно… — сказал майор, но по лицу его было видно, что он не поверил. Это был салют! — повторил Колчин громко, чтобы слышали все пленные.
Шабунин свернул цигарку, закурил, тут же бросил ее и обхватил голову руками. Так сидел он долго. Колчин предложил:
— Похороним вашего сына вместе с Майселем, в одной могиле.
— Нет, — глухо ответил Шабунин.
— Похороним их рядом.
Шабунин промолчал — согласился.
Они подняли тело и понесли к форту. Там молча принялись копать две могилы — на шаг одна от другой. Русский лейтенант Сергей Шабунин и немецкий обер-лейтенант Людвиг Майсель были похоронены рядом. Игнат Кузьмич сел возле холмика и не хотел никуда идти.
— Съездим в медсанбат, привезем столбики с красными звездочками, поставим на могилы, — предложил Колчин, боясь оставить его одного.
— Столбик — это ненадолго. Сгниет.
Шабунин обвел тоскливым взглядом землю, изрытую войной. В северной стороне от форта темнел лес.
— Дерево надо посадить, — сказал он. — Столбик пропадет, а дерево расти будет.
— Верно.
С лопатами они пошли в лес и среди бурелома отыскали две молодых березки, не тронутые огнем, — тонкие, гибкие, каких много на Смоленщине, — и бережно выкопали.
Они принесли их и посадили одну на могиле сына Шабунина, другую на могиле Майселя. Весенняя земля была влажной и рыхлой. Молодые деревца непременно должны приняться.
Они вырастут, обнимутся ветвями и, раскачиваясь под ветром, будут шелестеть воедино слившейся листвой.
22
Командарм Белобородов вывел часть сил во второй эшелон. Получила передышку и дивизия Сердюка. Все подразделения, подчиненные прямо штадиву, сосредоточились в поселке.
Еще утром комдив вместе с политотдельцами без Веденеева составил донесение о взятии форта и отправил в штаб армии. Днем пришла телеграмма:
«Генералу Сердюку. Военный совет и политотдел армии отмечают хорошую работу политотдела вашей дивизий, который добился того, что гарнизон немецкого форта сложил оружие. При этом парламентеры проявили выдержку и мужество. Поздравляем с важной победой. Отличившихся представить к правительственной награде».
Сердюк решил навестить Веденеева, обрадовать его. Прихватив телеграмму, он сел в машину и поехал в медсанбат.
Веденеева поместили в отдельной палате. Он сидел на койке и слушал Колчина, рассказывавшего своему начальнику подробности истории с фортом. Врачи, извлекая осколок, располосовали щеку и забинтовали так, что Веденеев не мог говорить и только слушал.
Когда Сердюк вошел, Колчин поднялся со стула. Веденеев тоже привстал, но комдив усадил его, дружески пожал руку, показал телеграмму.
Веденеев прочитал и вопросительно посмотрел на Сердюка:
«Афонов что?ꓺ Как он отнесся к телеграмме?»
Колчин громко закашлял. Кашель появился после холодной и сырой ночи, проведенной в подземелье и у каменной стены, в ожидании смерти.
Сердюк, не ответив на немой вопрос Веденеева, сказал Колчину:
— Вы, товарищ лейтенант, видимо, простудились. Идите-ка, дорогой, к врачам, они — рядом.
Отправив Колчина к врачам, генерал присел на койку. В накинутом на плечи белом халате, скрывавшем погоны, китель, ордена, он, круглолицый, добродушный, был похож на селянина, приехавшего с Украины проведать своего друга.
Сердюк помахал телеграммой.
— Военный совет дал оценку. Кто возразит?ꓺ Люди наши, дорогой Николай Сергеевич, проявили себя героями. Иначе не скажешь — настоящие герои. Одно дело, когда идешь в бой, совсем другое — стоять под расстрелом. В бою — оружие в руках и бьешь врага. А вот когда стоишь спиной к врагу, безоружный, и ждешь выстрела… Можно представить, каково это. Тут нужно особое мужество. — Сердюк разгладил на ладони телеграмму. — Сказано: «Представить к правительственной награде». И я распорядился приготовить материал. Начальника политотдела, который действовал как политический руководитель, правильно, — к ордену Ленина. Лейтенант Колчин в атаку не ходил, а заслуживает боевого Красного Знамени. Шабунин — старый защитник Отечества — достоин ордена Отечественной войны первой степени. Майор Наумов с малыми силами отразил все атаки немцев у форта, образованный офицер, умело руководил боем — за это орден Александра Невского. У старика Шабунина после всего, что он перенес, полное расстройство нервов. К оружию допускать нельзя: увидит цивильного немца или пленного — ЧП возможно. Ефрейтор Шабунин Игнат Кузьмич в армии послужил, и до революции и в эту войну, — хватит, возрастом давно вышел. Я думаю направить его на врачебную комиссию — пусть дадут документ о здоровье. Поедет до дому, до хаты, там назначат военную пенсию. Хаты нет, новую построит. Верно я рассудил?
Веденеев кивнул: верно.
— Хотите знать, что нового в дивизии? — спросил Сердюк. — В Кенигсберге кольцо сузилось, без нас докончат дело. Вы в кавалерии не служили? Получилось так, как бывает, когда к параду готовятся. Взвод выстраивается в две плотные шеренги, на флангах ставят самых сильных коней и таких, что хорошо чувствуют шпору. Чуточку тронуть, и лошадь корпусом теснит соседнюю, сжимает шеренгу. И с другого фланга жмут. А ты, допустим, в середине. И к тебе стремя соседа пришлось аккурат на лодыжку, а шашка — у голени. Давит — слезы из глаз. Но надо терпеть. Иной не выдержит, легонько тронет коня, чтобы ногу свою освободить. Конь выносит вперед. Строй нарушается. Нахлобучка от комвзвода или комэска. Потянул повод — конь отстал, тоже нехорошо.
Вот так и у нас получилось. Повод дивизии был закинут за форт. А тут еще контратака. Ну, мы и отстали немного. Нас вывели из боя. И не только нас. Готовимся к наступлению на Земландский полуостров. Дали три дня. Нахлобучки не было. Наоборот — поздравление. — Комдив бережно сложил телеграмму. — Разговорился я сегодня. Признаться, соскучился, Николай Сергеевич. И немного времени прошло, а соскучился.
Веденеев уже знакомым взглядом опять спросил об Афонове, приложил руку ко лбу: Афонов смирился — это для видимости, а что у него на уме?
— Обиделся, думаете? Не похоже, — сказал Сердюк. — Он по-своему доволен. Афонов — мой боевой заместитель, на него могу надеяться. Утром, до вывода дивизии из боя, пока я занимался фортом, взял в Кенигсберге три квартала. Задачу выполнил. Орден заслужил. Когда наши полки вышли из боя, к нам нагрянули корреспонденты из всех газет, от армейской и до «Красной Звезды» и московского радио. А я разговаривать с ними не охотник. Направил их к Афонову. Нет, Николай Сергеевич, он доволен. Но хочет уходить от нас. За обедом обмолвился… Куда? Почему? Я угадал ваш вопрос. Успокойтесь, не из-за вас. Он стремится к самостоятельности. В Кенигсберге повыбило людей немало, вакантные должности, думаю, есть. На полк он не согласится, дивизию вряд ли дадут, а стрелковую бригаду — возможно… Афонов сказал так: побыл заместителем — хватит. Обижаться на меня — оснований нет: награжден хорошо. Я не хочу отпускать его. Впереди у нас еще много дел…
И генерал заговорил о предстоящем наступлении на Земландский полуостров, к Пиллау. Веденеев слушал и думал о Сердюке:
«Умный ты и добрый. А по отношению к Афонову не до конца прав. При чем тут ордена? Заслужил Афонов — получай! Но ему нужно бы сказать прямо: держись в рамках, помни, что ты только заместитель. Афонову нельзя быть полноправным единоначальником, ему не хватает…»
— Ну, поправляйтесь скоренько, будем ждать, — прервал Сердюк мысли Веденеева.
Левой, не забинтованной, рукой Веденеев сделал жест, выражавший сомнение: надеюсь, да как получится… Врачи намереваются повторить операцию, снова резать щеку. На руке посечены сухожилия — возможно, пальцы останутся скрюченными.
Не вернуться в дивизию, не служить больше в армии. Впервые задумался над этим Веденеев, оставшись один в палате, и ощутил холодок в груди:
«Двадцать лет в армии. С начала войны — на фронте. Теперь — демобилизация. Куда ехать? Ни дома, ни семьи. Что делать? Чем заняться? — Он лег на койку, вытянул ноги. — По легкому разумению — все просто: выбрал понравившийся город, пришел в горком партии, и должность найдется. Но ведь как в армии политическому работнику необходимы военные знания, так в городе или селе нужно знать хозяйство, иметь специальность. Правда, лектором — можно: подготовка и опыт есть. Вопрос в том… — Веденеев сбросил ноги с койки, сел и попытался сказать это вслух, но ничего не получилось, и он продолжал мысленный разговор с самим собой: — Вопрос в том, будет ли после paнения и операции отчетлив голос, если сейчас нельзя слова произнести? Будет ли рука владеть пером, карандашом? Остаться только пенсионером — это для меня не жизнь. В душе как приговор вынес Афонову: годен лишь в заместители. Сам-то чего стоишь?ꓺ Ну, ну, не раскисай!»
* * *
Не раз Колчин ловил себя на мысли, что пришел он в медсанбат не только для доклада своему начальнику. Лейтенанту хотелось повидать Гарзавину. Она была где-то здесь, но не попадалась на глаза или умышленно не показывалась. Колчин слышал ее имя в разговорах медиков, от них узнал о ее смелом поступке и решил, что она совсем возгордилась и лейтенант Колчин для Гарзавиной — никто.
Возле домов, занятых медсанбатом, стояли крытые машины — «санитарки». Во второй половине дня дивизия не вела боев, раненые не поступали. Но в медсанбате было полно людей. Легко раненные не уезжали в госпиталь, оставались в команде выздоравливающих. Они бродили на окраине поселка, грелись на солнце.
Колчин увидел табличку «Терапевтический взвод» и остановился, раздумывая, стоит ли беспокоить врачей? Жаловаться на кашель вроде бы неудобно, и несерьезно это. Однако слова генерала можно понимать как приказ.
Он открыл дверь. В передней комнате сидели рядышком женщина-врач и медицинская сестра, обе курили.
— Лейтенант Колчин из политотдела, — представился он и попросил: — Доктор, послушайте мои легкие.
— Колчин? — удивилась почему-то медсестра, сорвалась со стула и выбежала.
Женщина-врач потушила папиросу, выдохнула остатки дыма.
— Проходите в кабинет, раздевайтесь.
Видимо, делать ей было нечего. Она бесконечно долго выстукивала и выслушивала Колчина, выкурила еще две папиросы. В дверь кабинета поминутно заглядывали девушки в белых халатах. Их назойливость вызывала недоумение.
— Что это они?ꓺ — спросил Колчин.
— Интересуются… — коротко объяснила врач, попросила Колчина лечь на кушетку. Осмотр продолжался.
«Историю с фортом здесь, конечно, знают в подробностях», — подумал Колчин.
А за дверью громкий разговор:
— Где Гарзавина?
— Уехала в полк. Раненые при обстреле.
— Давно уехала?
— Должна бы уже вернуться.
Врач с серьезнейшим видом сказала:
— Бронхит. Я выпишу лекарства. Денька через два-три наведайтесь — посмотрим.
Колчин долго разыскивал аптеку, упрятанную в подвал, и всюду чувствовал на себе внимательные взгляды.
Вдруг рядом, у двери — дробь каблучков. Дверь — настежь. Лена!
Она сбросила шапку. Кудри ее упали на плечи, глаза вспыхнули от радости!
— Юрик!
И она кинулась к нему.
Юрий не видал ее лица, чувствовал лишь горячее дыхание и запах волос.
Они прошли мимо белых халатов, на улице Лена сказала:
— Я сменилась и теперь свободна. Будем гулять долго, долго.
— А мне Сердюк дал двое суток отдыха.
— Как я рада, что ты здесь!
— И я… Кажется, век прошел. А всего одна ночь.
— Ты боялся?
— Да, — признался Колчин. — А разозлился, и страх прошел. Потом у меня появилась уверенность, что это не конец. Не знаю, почему так подумалось, но я сказал себе: надо надеяться до последней минуты. Как важно человеку надеяться. Очень важно…
Он повторял о своей вере и надежде и выжидательно смотрел на Лену:
«Понимает ли она, на что я намекаю?»
Она, видимо, еще не догадывалась.
— А я не помню, боялась ли. Ненавидела ужасно.
— Ты просто не успела испугаться. А мы с Шабуниным всю ночь у них в руках. Было время подумать о многом,
— Меня вспоминал?
— Д-да… — Колчин отвел глаза.
— Как вспоминал?
— С обидой.
Помолчав, Лена тихо сказала:
— Я хочу, чтобы ты простил меня и больше плохо обо мне не думал.
Так, разговаривая, они шли и шли, ничего не замечая вокруг. Но постепенно в душе Колчина возникла озабоченность. Вместе с ощущением большой, неожиданной радости начала подниматься, расти эта озабоченность, сначала вроде бы безотчетно, а потом все яснее становилась причина ее.
«Серьезно ли это?ꓺ Что, если завтра Лена вздумает поехать к Афонову? Тогда лучше не надо ничего, не надо фальши».
Незаметно для себя они подошли к штабу дивизии. Колчин остановился. Ему подумалось, что сейчас Афонов смотрит в окно и все видит. Вероятно, об этом же подумала Лена, она сказала:
— Ну и пусть… Я в медсанбате девчатам призналась.
— В чем? — спросил Колчин, поворачивая от штаба и уводя ее за руку.
— Что полюбила тебя.
Он крепче сжал ее руку и тут же легонько отпустил. Лена поняла, сердцем почувствовала, о чем он сейчас подумал.
— Если я всем сказала, это очень серьезно.
Помедлив, Колчин спросил:
— A-а… раньше что было?
Навстречу попадались рядовые и командиры. Колчин не обращал внимания даже на старших. Офицеры посмеивались и отпускали колкие замечания.
— Ничего не было, — ответила ему Лена. — Я никого не любила. Никого! Понимаешь?
— Значит, ты играла?
— Нет, не играла, — поправила она строго. — Я искала. Представлялось: тот, единственный, немножко не такой. И вдруг поняла: это же ты и есть!
— Вдруг?! — воскликнул Колчин, радуясь и делая вид, что сомневается. — Не может быть вдруг. Меня вели на расстрел, и я ревновал тебя. Перед смертью, если сознание ясное, думается о самом главном и дорогом, что накопилось в сердце. Это я знаю.
— Верно, не вдруг я поняла, — согласилась Лена. — Сначала появился огонек, недалеко в стороне, и он манил, притягивал своим теплом и светом. Мне хотелось подойти ближе, ближе. Я пошла в политотдел, увидела там двоих немецких офицеров и едва узнала тебя.
— То была выдумка Веденеева, — сказал Колчин, прижимая к себе ее руку. — В бою у канала Ланд-Грабен наш батальон взял пленных: лейтенанта и сколько-то солдат. Офицер оказался членом гитлеровской партии, на допросе в штабе дивизии отмалчивался. Нам нужно было переправить группу Майселя через линию фронта, выбрать место менее опасное. Веденеев предложил мне нарядиться в форму обер-лейтенанта Майселя. Наш подполковник задавал пленному офицеру вопросы через переводчика из штаба, а я с видом сокрушенным сидел у печки и вяло говорил по немецки: «Все кончено, и надо признаться, ничего не поделаешь», — и так далее, в таком духе. Пленный принял меня за своего офицера и рассказал, что нам хотелось узнать. В это время пришла ты. Откуда пришла — выдавал запах вина.
— Юрий, я просила больше не думать обо мне плохо, — напомнила она обидчиво.
— Не буду.
Вверху плыл легкий туман, и сквозь него виднелись звезды. Они не блестели, а спокойно белели, как ночью ромашки на лугу. Темно было. По улице, стуча колесами, ехала повозка. Колчин и Лена свернули в сторону и остановились возле дерева.
— Теперь нас никто не видит, — сказал он и наклонился, чувствуя ее дыхание.
Вверху, там, где тускло светились звезды, возник тягучий противный свист; он приближался, снижаясь, зазвучал басовито, как толстая ослабленная струна. Грохнул взрыв. И еще две мины разорвались совсем недалеко. В яркой вспышке света Колчин увидел телегу и лошадь, присевшую на задние ноги. Потом в полной темноте послышался стон и протяжный крик:
— Санита-ар! Помогите-е!
Лена вырвалась из рук, даже оттолкнула Колчина, побежала на этот зов и вмиг исчезла в темноте. Он тоже побежал. Следующая мина разорвалась на середине улицы, огнем отсекая его от Лены, которая была где-то дальше. Колчин задержался, глянул в сторону Кенигсберга, взмахнул кулаком: «Сволочи, ведь все равно конец вам!» — и побежал туда, где стучали колеса, раненая лошадь все еще тащила повозку и раненый ездовой звал санитара.
23
Формально оставался командующий. Выслушивал доклады начальника штаба, отдавал распоряжения, штабные офицеры сидели над оперативными документами. Формально была армия — войска без связи, сражавшиеся изолированно, на свой страх и риск, повинуясь первому приказу, а новых не поступало. Так для чего-то крутятся две шестеренки с сорванными зубцами. Лаш имел связь лишь с дивизией генерала Микоша, находившейся близко от штаба. К Микошу посылались связные. Лаш мог разговаривать по прямому проводу с Берлином, но он не подходил к телефону: докладывать не о чем, а просить о сдаче Кенигсберга невозможно.
Вечером девятого апреля, когда еще было светло, он выбрался из своего бункера, чтобы взглянуть на город.
Целые кварталы исчезли. Высились лишь горы кирпича. Дымились полуобрушившиеся остовы домов. За линией переднего края находилась цитадель. Лаш отсюда видел круглую угловую башню и другую — четырехгранную, между ними стена с рядами просвечивающихся насквозь окон. Дальше за стеной была пустота. Площадь и улицы, обломанные деревья, разбитые пушки, танки, штурмовые орудия, неубранные трупы солдат — все было покрыто толстым слоем пыли и сажи.
— Помпея!ꓺ — только и смог выговорить Лаш, спускаясь в убежище.
Там, в своем кабинете, он не спеша вынул из кобуры пистолет и, держа его на раскрытой ладони и словно взвешивая, задумался.
«Пистолет — это же легкая штука», — вспомнились ему слова, будто бы сказанные фюрером.
Когда разразилась страшная катастрофа на Волге, в немецкой армии на всех фронтах, в штабах, на командных пунктах, в блиндажах и окопах, генералы и офицеры с глазу на глаз или собравшись небольшими группами, вели разговор, тихий или с преувеличенным пафосом о том, как должны поступить попавшие в окружение. Кроме официального сообщения по радио, в армию проникли неведомыми путями слухи об отношении фюрера к капитуляции в Сталинграде, первой в таком громадном масштабе, начавшейся с фельдмаршала.
Гитлер надеялся на героический конец, что фельдмаршал застрелится, покажет пример другим, но он показал такой пример, после которого трудно или совсем нельзя удержать будущие возможные котлы. «Пистолет — легкая штука», — повторял тогда Лаш, находившийся у себя в штабе под Ленинградом. — Ничего нет легче, как нажать на спуск, если видишь, что сражение проиграно, и доказать свою стойкость до конца».
Сейчас Лаш держал в руке пистолет, ощущая, как он становится все тяжелее, рука занемела, и не было желания преодолеть это онемение и рывком поднять руку к виску. Что-то он еще недодумал и, вспомнив, что именно, с поспешностью и минутным облегчением спрятал пистолет, выдвинул ящик стола.
Там лежало обращение, подписанное немецкими генералами. Кто-то ловко подсунул эту листовку в коробке сигар — одна сигара была просверлена, в нее вставлена свернутая тонкой трубочкой бумажка. Обнаружив листовку, Лаш не уничтожил ее и тогда же прочитал.
Закрыв дверь, он стал читать еще раз.
«Москва 8/12—1944.
НЕМЦЫ!
Охваченные глубокой тревогой за будущее нашего народа, за нашу горячо любимую родину и за дальнейшее существование Германии, мы, немецкие генералы, совместно с многими сотнями тысяч солдат и офицеров находящиеся в русском плену, обращаемся в этот решающий час к вам, немецкие мужчины и женщины…
Весь наш народ полностью ввергнут теперь в опустошительную войну: на всех фронтах истекают кровью наши мужчины — от стариков до подростков, а на родине женщины страдают от все усиливающихся бомбардировок противника, изнывают под тяжестью непосильного труда. Никогда еще война не приносила таких неописуемых бедствий нашему отечеству! Близится час окончательного крушения перед лицом подавляющего превосходства сил объединенных противников. К такому положению привел Германию Адольф Гитлер!»
— Хайль Гитлер! — раздался приглушенный выкрик, Лаш вздрогнул.
Послышалось, что ли? Он подошел к двери. В соседней большой комнате подземелья эсэсовцы, собрав штабных офицеров, призывали сражаться до последней капли крови во имя фюрера и грозили расстрелять всякого, кто вздумает поднять «белую тряпку». Когда крики смолкли, генерал вернулся к столу и бегло продолжил чтение:
«Он обманул наш народ с помощью национальной и социальной демагогии… Мы позволили совершить зверства… допустили расовое мракобесие, гонение на религию, коррупцию нацистских фюреров».
Лаш читал и видел перед собой людей, которые написали эти слова. Многих он хорошо знал. Плотным строем стояли генералы, увешанные орденами, суровые, со сдвинутыми бровями и резкими складками у рта. А за ними — несметная толпа офицеров и солдат. Все в один голос говорили:
«Опьяненные первыми успехами, мы не заметили грозной опасности, таившейся в непомерных планах Гитлера, вовлекших нас в эту пагубную войну. Нас обманули и злоупотребили нашим доверием. Мы были слепым орудием в руках Гитлера и в конце концов стали его жертвами…
Война проиграна!
Результат этого политического и военного руководства Адольфа Гитлера для Германии: миллионы убитых, калек и лишившихся крова. Семьи разрушены, угрожающе надвигаются голод, холод и болезни.
И несмотря на это, Гитлер хочет продолжать войну…
Но наш народ не должен погибнуть!
Поэтому надо немедленно покончить с войной!ꓺ»
Тихо скрипнула тяжелая дверь. Лаш торопливо задвинул ящик стола. Вошел адъютант.
— Господин генерал, разрешите включить у вас радио. Берлин — о Кенигсберге.
Он включил приемник. Диктор придавал своему голосу как можно больше бодрости:
— Уже четвертые сутки русские войска беспрерывно штурмуют самую мощную в Европе крепость Кенигсберг, несут огромные потери и не добились успеха. Сыны Восточной Пруссии отбивают все атаки. Генерал Лаш — истинный герой Кенигсберга — уверенно руководит исторической битвой…
Передача была длинной, и, когда она кончилась, генерал с надуманно-рассеянным видом спросил:
— Что-сказали обо мне? Я плохо слышал.
— Вас назвали истинным героем Кенигсберга, полководцем, проявившим мужество и решительность в исторической битве на востоке отечества, — ответил адъютант, довольный, что вовремя пришел к командующему и включил приемник.
— Благодарю. Идите.
Лаш открыл ящик, достал обращение и долго смотрел на подписи: генерал-фельдмаршал Фридрих Паулюс, генерал-лейтенант Винценц Мюллер, много других генералов.
«Если бы ничего этого не было — ни обращения, ни исторической битвы за Кенигсберг, — думал с мучительной тоской Лаш. — А было бы так, как планировалось. Только отсюда, из Кенигсберга, из Восточной Пруссии, наносятся удары дальше на восток. Отсюда идут поезда на Ленинград. — Ленинграда не было бы, его предполагалось сровнять с землей, и появился бы новый город с немецким названием; идут поезда на Москву — и Москвы тоже не было бы, но рядом возник бы другой, немецкий, город, потому что там узел железных дорог, и это важно. Все дороги и земли до Урала, Кавказа и дальше были бы наши… Вы ведь тоже этого хотели?» — ткнул пальцем Лаш в подписи немецких генералов.
«Нет, — ответили они. — Мы отреклись от этого».
«Что же будет потом?»
«Будет нелегко. Читайте, генерал, что мы говорим прямо: «Правда, наше отечество будет оккупировано войсками противника, но бессмысленные жертвы на фронтах и на родине прекратятся, а уцелевшие еще жилища и предприятия будут сохранены.
Правда, победители потребуют наказания за все несправедливости, причиненные их народам, но перед судом предстанут только те, кто виновен в преступлениях против законов, культуры и гуманности!
Конечно, наше будущее будет нелегким, мы будем работать, восстанавливать, но перед нами снова откроется дорога подъема.
Вместо террора, произвола и расовой ненависти восторжествуют право, порядок и гуманность.
Вместо бесконечных бедствий и ужасов наступит мир. Наше усердие и добрая воля будут с каждым шагом по новому пути приближать нас к тому дню, когда свободный и равноправный немецкий народ займет свое место среди других народов».
— Не о том все мы думали раньше, — с хрипом выдавил Лаш сквозь перхоту, душившую его.
Получилось не по планам. Была реальность — русские пришли в Кенигсберг, и скоро они постучат резко, повелительно в дверь бункера командующего гарнизоном.
Подобное тому хаосу, что он видел, поднявшись из убежища, было и в душе Лаша. Солдатский долг, послушание… Пистолет — штука легкая… Герой Кенигсберга!ꓺ Призыв генералов: «Немедленно покончить с войной». Мысль о том, что, как эти генералы, которым были обещаны помощь и выручка, но они остались брошенными в Сталинграде— ждите, умирайте, не сдавайтесь, не кладите пятна на вермахт! — так и он, Лаш, оказался в безвыходном положении. Высшее командование и здесь допустило грубые просчеты в оценке сил противника. Гаулейтер сбежал. Группа «Земланд» не помогла. Гарнизон Кенигсберга обречен на разгром. Полная безысходность. И как единственный шанс на спасение — плен. Это слово перечеркивало многое в будущем, а у Лаша нет-нет да и звучало в ушах: «Герой Кенигсберга». И он напряженно думало том, а возможно ли, чтобы одно не зачеркивало другое?
В душе появился росток надежды: можно остаться героем и сложив оружие.
«Мне с вами не по пути, — думал Лаш о подписавших обращение. — Вы отреклись от прошлого, пророчествуете, призываете идти какой-то новой дорогой. Я же останусь таким, каков есть, прошлое, пережитое мне дорого. В одном я согласен с вами: во всем виноваты Гитлер и его партийные фюреры, вроде Коха. История оправдает полководца, если будут указаны убедительные причины поражения, — размышлял он далее. — В Кенигсберге русские подавили нас колоссальным превосходством. Кроме того в организации войск гарнизона были существенные просчеты не по вине командующего. Кенигсбергский гарнизон оказался трудно управляемым. Я убедился, сколь ошибочно утверждение Наполеона: «Никто не способен командовать несколькими объектами, а потому нужно иметь только одну армию». В Кенигсберге следовало бы иметь два-три корпусных штаба, их не было. Все командиры соединений и отдельных частей, которых насчитывалось очень много, подчинялись непосредственно командующему, и это затрудняло управление. Глава Восточной Пруссии гаулейтер Кох, он же начальник фольксштурма, покинул Кенигсберг, и на меня свалились дополнительные военные обязанности и заботы о гражданском населении. Да, гарнизон был слишком громоздким объединением войск, различных по своему составу и подготовке, но с сознанием долга полководца я один возглавлял неимоверно трудную борьбу, сражался до тех пор, пока…».
Размышления эти были ободряющи, они требовали быстрее переходить к делу. Лашу первому предстояло сказать о том, что нужно прекратить сопротивление, первому ступить на тонкий лед… О таких делах не советуются, дискуссии исключены. Микош, например, может выхватить пистолет. Он может! Генерал Микош считает себя героем Сталинградского сражения. Тогда он, будучи полковником, командовал оперативной группой на западном берегу Дона, сумел избежать котла, был щедро награжден. Он способен застрелить…
После мучительных колебаний Лаш все же попросил адъютанта пригласить генерала Микоша и старших штабных офицеров. И пока адъютант передавал приказание командующего, пока посыльные добирались до штаба дивизии Микоша и генерал со своим начальником артиллерии где ползком, где перебежками пробирались к убежищу коменданта гарнизона, Лаш обдумал, что надо сказать и как вести себя. Он увидел, что Микош выглядит более подавленным, чем его начальник артиллерии полковник Гефкер, и, убедившись, что эсэсовцы группами разошлись по важным, еще не захваченным русскими военным объектам, подготовленным к взрыву, решился говорить без опаски:
— Господа! — Лаш поправил на груди «Рыцарский крест». — Я больше не имею никакой возможности управлять войсками. То, что происходит в Кенигсберге, не бывало в истории, вы это отлично знаете. Если не прекратить бои сейчас, они прекратятся без нашего вмешательства через несколько часов, и последствия для войск гарнизона будут еще тяжелее. Я не говорю о капитуляции, но и за эти сказанные мной слова, вызванные исключительно беспокойством, думами о судьбе наших славных солдат, меня ждет лишение жизни. Что ж, я перед вами…
Напротив стоял Микош, чуть прикрыв серыми веками выпуклые глаза, — молчаливый, непроницаемый. Кто-то из офицеров тихо обронил:
— Давно пора бы так…
Его никто не одернул. Внутренне довольный, Лаш поспешил добавить с намеренным безразличием:
— Впрочем, если среди вас есть желающий взять на себя ответственность за Кенигсберг, я уступлю свой пост, буду подчиненным.
Таких не нашлось. Лаш облегчил их совесть. Молчал и Микош.
— Тогда не будем медлить и предпримем практические шаги, — сказал Лаш. — Назовите двоих парламентеров, приготовьте документ, удостоверяющий их право на установление контакта с командованием Красной Армии. Наше решение следует держать пока в секрете.
Слово «капитуляция» не произносилось, говорили о контакте, о приостановлении боев. Микош спросил:
— Документ подпишете вы, господин генерал?
— Нет. Зачем же? — поспешно и не сумев скрыть боязни, ответил командующий. — Контакт пойдет через вашу дивизию, с остальными постоянной связи нет. Вам и надлежит подписать. Сошлитесь на мое имя. Честь имею! — простившись, Лаш торопливо удалился в свою комнату, чтобы избежать неприятных вопросов и разговоров.
Микош, хмурый, с темным лицом, сказал одному из полковников:
— Я полагаю, вполне достаточно вашей подписи. Можете сослаться на меня. Честь имею! — и командир дивизии шагнул к двери.
— Прошу подождать. Я полковник генерального штаба, не могу, не вправе. Вот — начальник артиллерии вашей дивизии полковник Гефкер, являющийся и вашим заместителем, — лицо достойное. Я не против того, чтобы сослаться и на меня. Честь имею! — козырнул генштабист.
«Честь имевшие», высокие должностные лица прежде всего боялись подписать первый документ для переговоров о капитуляции.
Полковник Гефкер оказался смелее. Он сам для себя написал следующий документ:
Кенигсберг 9.4.45
В 16 час. 15 мин.
СВИДЕТЕЛЬСТВО
Полковник Гефкер дивизии Микош и переводчик зондерфюрер Ясковский имеют приказ коменданта крепости Кенигсберга генерала пехоты Лаш просить, чтобы был отослан парламентарий Красной Армии к коменданту крепости Кенигсберга.
Также прошу сейчас прекратить военные действия.
По поручению и приказу полковник Гефкер.
Все покинули кабинет начальника штаба Лаш, узнав, что первый шаг сделан, вздохнул с облегчением:
«Что ж, — рассуждал он, прячась по шею в глубоком, теплом кресле, — сражение проиграно. У противника все козыри. Крайне важно сохранить оперативную карту. Будущий историк, изучая ее, скажет, что генерал сдался не по слабости духа, он имел перед собой многократно превосходящие силы».
Будто на топографической карте, в учебной аудитории была разыграна военная операция, в которой он действовал безукоризненно, как блестящий полководец, но противник оказался сильнее; а потери и разрушения — понятия отвлеченные.
Свою же оперативную карту Лаш и сам не мог прочесть правильно — из-за скудности сведений о своих войсках и неточности пометок; будущий историк, взяв ее, истолкует, как захочет.
24
В штабе гвардейской дивизии готовились к встрече командования кенигсберского гарнизона, принявшего условия капитуляции. Здесь уже побывали немецкие парламентеры и ушли обратно вместе с двумя советскими офицерами. Скоро должен появиться комендант со всей своей свитой.
Генералу Гарзавину было приказано помочь гвардейской дивизии транспортом для доставки пленных в штаб армии и затем в штаб фронта. Гарзавин сам приехал к гвардейцам.
Слышались короткие приказания. Все двери — настежь: сновали красноармейцы, подметали полы, тащили стулья, стараясь не стучать, и эта беготня, похожая на предпраздничные приготовления, явно выдавала, что тут все рады; не в какую-нибудь другую дивизию, а сюда придет Лаш со своими генералами.
Из того полка, через боевые порядки которого должны провести немцев, прибежал капитан с разбойной щетиной на лице, торопливо доложил комдиву:
— Товарищ гвардии генерал-майор, пленные и парламентеры благополучно прошли через передний край. Командиром полка выставлены специальные посты. Порядок, товарищ генерал!
— Ужас! — воскликнул сквозь смех комдив, — Какой там «порядок»! Вы смотрели на себя в зеркало?
— Некогда было, товарищ генерал.
— У вас звероподобный вид. Побриться и немедленно!
— Ни одна бритва не возьмет, товарищ генерал.
— Постричь его и побрить, — весело распорядился комдив. — Лаш, вероятно, до сегодня в глаза не видел советского офицера при исполнении служебных обязанностей. А вам предстоит встречать. Немедленно привести себя в порядок.
В соседней комнате капитана усадили на стул, скоблили двумя бритвами одновременно, драли так, что у него — слезы из глаз. Спрыснули одеколоном, и он побежал в штаб полка, до которого — рукой подать.
Вскоре тот же капитан, моложавый, розовощекий, вновь предстал перед комдивом.
— Идут!ꓺ
Просторная комната штаба освещалась множеством свечей; они горели, тихо потрескивая; язычки пламени дрожали, покачивались. Внезапно смолкли разговоры. Открылась дверь. Там, в темноте коридора, люди замешкались немного: кто должен войти первым?ꓺ
Гарзавин, комдив и офицеры штаба смотрели на распахнутую дверь. Интересно, как выглядит генерал Лаш после сдачи казалось бы неприступной крепости?
Вошел низкорослый, чуть сгорбившийся генерал в шинели с черным бархатным воротником. За ним — еще генерал и пять полковников. Сняв перчатки, передний четко козырнул и представился:
— Генерал от инфантерии Лаш. — И умолк в непонятном ожидании.
«Чего он ждет? — подумал Гарзавин, сидевший в кресле возле стола. — Чтобы я и все здесь встали, отдали честь?»
Никто не поднялся. Лишь командир гвардейской дивизии выступил вперед, дав понять, что он выслушает доклад. Лаш поочередно назвал своих спутников:
— Генерал-лейтенант Микош, полковник генерального штаба Зускинд, полковник Берлиг…
Перечислив всех, он подал бумагу со своим последним приказом.
Никакого допроса пленных в штабе дивизии не предполагалось. Им дадут немного отдохнуть, затем посадят в машины. Комдив пошел докладывать по телефону командарму.
Взяв со стола бумагу, Гарзавин стал читать. Текст, отпечатанный на машинке, уместился на половине страницы.
ПРИКАЗ НА ОТХОД ОСТАТКОВ ВОЙСК
1. Офицеры сохраняют свое оружие (только холодное).
2. Каждый офицер может взять одного ординарца.
3. Офицеры несут личные вещи сами или отдают каждый своему ординарцу.
4. Войска собираются в ротные или взводные колонны под командованием офицеров или унтер-офицеров.
5. Войска забирают с собой вооружение и боеприпасы, несут до встречи с русскими войсками и там сдают все оружие и боеприпасы.
6. В голове каждой колонны иметь поднятый белый флаг.
7. Путь следования: из города по железнодорожному мосту западнее разбитого временного моста — к Нассер-Гартен.
8. Русские войска не будут вести огня по выстроенным колоннам немецких войск.
9. Очистка опорных пунктов, продолжающих оказывать сопротивление, является делом русской армии.
10. Все вышеизложенные мероприятия провести немедленно.
Комендант Лаш,
генерал от инфантерии.
Начальник штаба
полковник генштаба
Зускинд-Швенди.
Гарзавин не положил, а бросил бумагу на стол — что-то не понравилось ему в приказе. Пленных уже переписали — фамилии и занимаемые должности. Больше их не спрашивали ни о чем, и они не переговаривались между собой, ждали, когда и куда их повезут. Комдив задерживался у телефона: он хотел доложить непременно командарму, но командарм в это время разговаривал со штабом фронта.
— Их виль тринкен. Битэ!ꓺ — попросил тихо Лаш, и кадык под его щучьим подбородком непроизвольно двинулся.
«Тринкен» — слово, понятное почти каждому. Красноармеец, дежуривший у дверей, сказал:
— Главный генерал хочет пить.
— Принесите, — разрешил начальник штаба.
Красноармеец ушел и скоро вернулся.
— Откуда вода? — спросил Гарзавин у красноармейца.
— С нашей кухни, товарищ генерал.
— Пусть пьет.
Лаш выпил почти полный стакан. Пили и другие пленные, только Микош сидел отвернувшись.
Пленных угостили советскими папиросами.
Гарзавина удивляло и раздражало то, что в штабе дивизии относились к этим пленным, виновникам в смерти многих тысяч людей, с предупредительностью — то ли на радостях, что бои в Кенигсберге кончились, то ли в штабе настроились вести себя так, — все равно это ему очень не нравилось. Он подумал о том, что немцы такое отношение к ним, ничуть не злобное, почти добродушное и с любопытствующими взглядами могут истолковать по-своему: русские пялят глаза на немецких генералов и высших офицеров, как на диковинку, и неужели вот эти люди, без заметной военной выправки, в помятых фуражках и шапках, — победители?ꓺ
«Получается неловко, недостойно нас», — рассудил Гарзавин.
Ближе других сидел полковник. Гарзавин запомнил его фамилию с приставкой «фон». Оберст с явным интересом поглядывал на советского генерала, желая, видимо, завязать разговор.
— Вы, господин оберст, тоже танкист? — осведомился Гарзавин, полагая, что этот полковник обратил внимание на его погоны с эмблемой-танком.
— Нет, господин генерал, по образованию я инженер-сапер, раньше служил в танковой дивизии.
— Вам приходилось быть под Ленинградом?
— Да, мы были вместе с нашим комендантом.
При этих словах Лаш поежился, как от холода.
— Интересно бы знать ваше мнение, как специалиста, об инженерных укреплениях около Ленинграда, — продолжал Гарзавин.
— О, там очень сильные укрепления, мы не смогли преодолеть их, — заученной фразой ответил оберст и, чтобы переменить разговор, выразил удивление: — Господин генерал, вы очень хорошо говорите по-немецки. Можно подумать, что вы жили в Германии и там научились.
— Нет, я научился в России, в старой России. Мой дед по матери был дворянином, отец — кадровым военным, полковником царской армии. А я, как изволите видеть, советский генерал. Раньше в русских семьях, подобных нашей, было заведено учить детей с малых лет иностранным языкам, в первую очередь французскому и немецкому.
— Вы дворянин? Не поверю.
— Почему же?
Оберст молчал. Он был озадачен. Фюрер и высшие чины вермахта говорили, что в Советской России нет опытных военных кадров, они истреблены, и это были в большинстве выходцы из дворян. А сейчас с ним разговаривал один из таких советских генералов.
— Просто не верится… — только и сказал оберст.
— Вы полагаете, что я лгу? — спросил Гарзавин так громко, что все немцы посмотрели на него.
Советский генерал с пышной седеющей шевелюрой и совершенно черными, раскинувшимися в стремительном разлете бровями, с крупным орлиным носом, ждал ответа, не произнося больше ни слова, но, казалось, густой бас его все еще колеблет воздух, потому что мигали огоньки свечей.
— Не хотите сказать прямо, — басок стих, приобрел бархатистый оттенок. — Вы не ответили на мой вопрос об укреплениях Ленинграда. Я имею в виду доты, форты, подобные кенигсбергским.
Лаш явно был недоволен поведением своего оберста, который рассердил русского генерала-танкиста. Между военными людьми необходима корректность, и оберст должен был сказать: «Прошу прощения, господин генерал, но мне трудно поверить», — а он вместо этого брякнул по-солдатски: «Просто не верится». И чтобы исправить ошибку оберста, Лаш начал вежливо:
— Извините, господин генерал, но мне кажется, здесь нет допроса. Просто беседа, не так ли? Естествен разговор о боевом прошлом, профессиональный разговор. Мы уже не воюем. Все осталось позади, и есть что вспомнить. Я молодым лейтенантом участвовал в знаменитой Танненбергской битве, — Лаш умолк, наблюдая, какое впечатление произведет это на русского генерала.
— Я вас понимаю, — сухо, не повышая голоса сказал Гарзавин. — Вы гордитесь… А знаете ли вы, что русский генерал Самсонов после поражения у Танненберга покончил жизнь самоубийством?
Лаш не ответил, сгорбился, и Гарзавин, подумав: «У тебя ведь не отбирали пистолета», — продолжал подсаливать ему с еле уловимой язвительностью, и наши офицеры, не знавшие немецкого языка, полагали, что командир танкового корпуса беседует с немецким генералом для препровождения времени, о том о сем; а Гарзавин, сдерживая себя, говорил:
— Да, здесь нет допроса. Но каждый советский человек имеет право спросить с вас ответ за все преступления, совершенные под вашим командованием на советской земле. Вы были под Ленинградом? Были. Я ленинградец, и в данном случае не как официальное лицо, а как житель этого города, говорю вам: вы приказывали обстреливать из тяжелых орудий жилые кварталы моего города, вы убили мою старушку мать. Профессиональный разговор, ха! Вы начали войну без разговоров, без предупреждения. Напали на нас внезапно. Знаем, что по приказу. Но и вам знакомо международное право. Следовательно, понимали, что война начинается преступным образом, и причастны к преступлению… Да, есть что вспомнить и предъявить вам счет. Но вам повезло, господин генерал. В плену никто вас пальцем не тронет. Даже не заставят пачкать руки, строить дома, которые вы разрушили. Вы будете освобождены от физической работы. Это не рыцарство с нашей стороны. Мы соблюдаем международные соглашения, в которых есть оговорка насчет пленных генералов. Но, пожалуй, я не прочь бы повести с вами профессиональный разговор, небольшой, по одному вопросу, — Гарзавин взял со стола последний приказ Лаша. — Как вы озаглавили этот документ! «Приказ на отход остатков войск». С какой целью отход? Сказано, что войска идут до встречи с русскими и сдают там все оружие и боеприпасы. Что это означает, перемирие, обмен оружием? Сдача в плен подразумевается? Да, конечно. А почему нет слов «прекратить сопротивление»? Помню, летом прошлого года в Белоруссии… Я там участвовал в боях. Сдавшийся в плен генерал Мюллер в своем последнем приказе обрисовал всю безнадежность положения немецких войск в «котле» и дальше — категорически: «Приказываю немедленно прекратить сопротивление…» А где ваша, так называемая, немецкая военная точность? Вы хитрите, господин генерал!
Распахнулась боковая дверь.
— Едем, — сказал комдив.
Пленных вывели на улицу. Офицер, начальник колонны, распорядился веселым голосом:
— Садить их в машины поштучно! Водители, держать интервал!
Безбоязненно светя фарами, колонна двинулась из города.
* * *
В ту же ночь генерал Лаш обратился по радио к остаткам гарнизона и приказал прекратить сопротивление и капитулировать.
В дегтярно-темное небо полетели ракеты, вспыхивали там звездами, рассыпались беззвучно, искры падали голубым дождем. На улицах притихшего города загорелись костры.
Немецкие солдаты во главе с офицерами шли на свет огней, складывали оружие, снова выстраивались в колонну и в молчании продолжали шествие к сборному пункту.
Всю ночь полк Булахова, как и другие полки и дивизии, принимал пленных. Гвардии полковник стоял у костра и смотрел на немцев и своих бойцов. Он следил, чтобы все оружие было сдано. Порядок соблюдался точно, и можно бы поручить дальнейшую заботу о пленных кому-нибудь из штабных офицеров, но Булахов не уходил.
— Сколько уже? — спросил он, глянув вкось, — там стояли штабисты с бумагами в руках.
— За десятую тысячу пошло, товарищ гвардии полковник.
А немцы все еще тянулись из темноты в свет костров, шли по четыре в ряд, неся в опущенных руках оружие. Гвардии полковник, высокий, прямой, стоял неподвижно и смотрел на немцев.
Вот этот, щупленький, пожилой, явно рад: бросил свою винтовку и, не взглянув больше на нее, поспешил в строй безоружных камрадов. Мальчишка из фольксштурма, одетый в непомерно длинную шинель, улыбался; его бледное узкое лицо с легким цыплячьим пушком на щеках, такое чистое в сравнении с заросшими лицами пожилых солдат, радостно светилось. Он задержался у костра. Булахов заметил, что шинель на мальчишке мокрая, от нее сразу пошел пар.
К куче брошенного оружия подошел высокий немец с длинным носом и тяжелым, как утюг, подбородком. Булахову показалось, что он уже встречал этого солдата на поле боя.
«Могло такое случиться. Мало ли было стычек… Сразу видать — закоренелый вояка. Он не бросил автомат, а как бы нехотя выпустил из рук. Спросить его, из какой дивизии? — подумал Булахов и оставил эту мысль. — Не стоит. Там запишут. А посмотрел на меня, как волк затравленный. Подозвать его? Э, не стоит. Все-таки не оружие они поднимают сейчас, а пустые руки».
К утру штаб полка подбил итог: принято и сдано по распискам семнадцать с лишним тысяч пленных — больше чем дивизия.
Расторопный связной Николка доложил командиру, что квартира для него подготовлена. После бессонных ночей, до предела напряженных дней вконец уставший Булахов не сразу понял, о чем говорит Николка. Квартира? Какая квартира, зачем? Надо лечь вот тут, в штабе, на диван, вытянуть ноги и заснуть.
Лицо Николки расплывалось в улыбке. Булахов видел его смутно.
«Мерещится… Я уже засыпаю». — Ты жив? — спросил он, вспомнив, что связной в первый же день штурма Кенигсберга изрядно хватил шнапса, несмотря на все разговоры врачей об отраве. — Жив, значит… Хотя семи дней не прошло. Ведь предупреждали… — говорил не очень внятно Булахов, разглядывая довольную физиономию своего связного.
— Нашему брату ничего не делается, товарищ гвардии полковник, — рассмеялся Николка.
Они пошли захламленной улицей. Николка указывал дорогу.
— Сюда, товарищ гвардии полковник. В этом доме, говорят, сам гаулейтер Кох, главный правитель Кенигсберга и всей Восточной Пруссии, жил.
— Откуда известно, кто говорил?
— Переводчик Ольшан, ему пленные рассказывали.
Дом был трехэтажный, втиснутый среди других, более высоких зданий. Он уцелел. Лишь крутая черепичная крыша попорчена снарядами. Битая черепица лежала перед входом. У дверей дежурили автоматчики, в вестибюле разместились связисты. В нижнем этаже, на кухне, хозяйничал повар, в других комнатах устраивались на отдых намаявшиеся за ночь штабные офицеры.
Широкая лестница вела на верхние этажи. Ковровая дорожка заглушала шаги.
— Ну, показывай, — Булахов подтолкнул связного вперед, и Николка устремился вверх, прыгая через ступени и хватаясь за скользкие медные перила.
Он остановился возле высоких дубовых дверей, торжественно отрапортовал:
— Товарищ гвардии полковник, вот ваши апартаменты! — и распахнул дверь, проскочил внутрь. — Здесь — приемная, это вот — кабинет, а там — ваша спальня. Есть еще комнатка — для меня, с вашего разрешения.
Булахов равнодушно осмотрел комнаты, спросил связного:
— Все это ты сам придумал и приготовил?
— Признаться, нет, товарищ гвардии полковник. Девчата из медпункта командовали. А я мебель передвигал. Тяжелая — намучился. Здорово получилось?
Да, получилось здорово! На стенах — зеркала, оленьи рога, картины. Всюду на полу — ковры. С потолка свисают хрустальные люстры, вместо лампочек — стеариновые свечи. Тяжелые, с бахромой шторы закрывают окна. В кабинете — большой письменный стол, кресла, диваны.
— Такого кабинета не было и у царя, — сказал Булахов и присел на диван.
Вероятно, днем будет приказ: двигаться на Земландский полуостров, опять в бой. Зачем на несколько часов эта богатая квартира? К чему эти пуховики и двуспальная кровать?
Смотрел командир на позолоту, на сверкающие безделушки, расставленные всюду девчатами из медпункта, смотрел на ковры и хрусталь, и весь этот блеск заволакивался перед дремотным взором густеющей темнотой холодной ноябрьской ночи.
…Вода в Оке тусклая, не заметно движения ее. Избы деревни Бунырево на восточном берегу — без единого огонька в окошках. За деревней, в овраге, — штаб батальона. В крутом скате вырыты ниши и завешены плащ-палатками. Каждая рота занимала в обороне участок до пяти километров. Было тревожно, ночами тоскливо. Немцы на западном берегу вели себя странно — почти не стреляли.
Начальник штаба батальона младший лейтенант Булахов с разведчиками почти каждую ночь переправлялся через реку в лодках. Иногда доставали «языка». Ничего подозрительного пока не обнаруживалось, фашистов тут, против батальона, было не густо. Но однажды они не дали переправиться через Оку, обстреляли из пулеметов. Разведчики бросились в ледяную воду. Три лодки понесло медленным течением, и немцы продолжали стрелять по ним, полагая, что красноармейцы лежат в лодках, не решились окунуться в такую холодную воду.
А они все выбрались на берег. Мокрые, продрогшие. Даже водка не согрела.
На берегу копнами сена темнели избы.
«Пойдемте к Гале», — сказал Булахов.
Жила в Буныреве молодая учительница, бойцы звали ее просто Галей. Она и ее мать не раз угощали разведчиков чаем с малиновым вареньем.
Среди глубокой ночи они постучались в дверь домика учительницы. Их встретили как гостей. Пока закипал самовар, бойцы немного обсушились за большой русской печью, а потом сели за стол. Горячий чай с малиновым вареньем — лучшее лекарство.
Галя предложила:
«Оставайтесь у нас до утра, товарищи. Хоть раз отдохнете как следует».
И мать сказала:
«Право слово, заночуйте. Мы с дочерью на печи устроимся».
Разведчики — в один голос:
«Оставайтесь вы, товарищ младший лейтенант, авось ничего не случится и мы двое останемся, по очереди на крылечке подежурим. Штаб совсем рядом».
Булахов раздумывал. А Галя уже разобрала кровать, одну подушку унесла себе на печь. Разведчики взяли оружие, но их командир не поднимался из-за стола.
«Эх, выспаться бы!ꓺ Но почему немцы в эту ночь так насторожены? Ведь всегда удавалось перебраться через реку, а тут — осечка. И новые огневые точки появились — три пулемета. Немцы не побоялись размаскировать их. Значит, приготовились и начнут утром».
Булахов встал, поблагодарил за угощение, сказал Гале: «Нам надо быть на своем месте. У вас есть погреб и щель вырыта возле избы. В случае чего — спрячьтесь».
Так и ушли.
Предположение командира оказалось верным, и еще до рассвета немцы начали артподготовку. Несколько батарей в течение Двух часов били по Буныреву и всему берегу, где редкой цепью оборонялся батальон.
Немцы заняли деревню. Остатки рот скатились в овраг, перемешались там. Комбат растерялся, и командир полка приказал Булахову вести бойцов в контратаку и вернуть Бунырево.
Деревня горела. Бойцы черными тенями метались между огней…
Пуля ударила в каску, погнула край ее возле уха, задела висок — Булахов повалился на изгородь, потерял сознание. Очнувшись, он увидел землю, которая раздергивалась, как пряжа, в голове гудело, и вокруг ничего не слышно. Шатаясь, он поднялся и увидел знакомую избу. Пламя бешено плясало на крыше, полыхало в окнах, вырываясь языками, выгнутыми кверху. На миг ему почудилось: там, в окне, — девичье лицо. До неузнаваемости исказившееся и почерневшее, оно исчезло в пламени.
«Надо было спрятаться, — кричал он и не слышал собственного голоса. — Я же говорил! У вас есть подвал, бойцы выкопали в огороде щель. Надо было укрыться, ждать. А наше дело — всегда быть на своем месте!»
Это он выкрикивал во сне. Ему виделся пожар, и Галя с матерью, погибающие в огне, заломив руки, умоляли его: «Останься!» Они заклинали: останься жив и отомсти!ꓺ
Булахов заснул на диване, не успев снять сапог.
25
Девяносто две тысячи немецких солдат и офицеров совершали свой последний марш на восток, от Кенигсберга к Тильзиту и дальше. Под охраной автоматчиков они шли сильно растянувшейся колонной, стараясь держать равнение в рядах.
Возле контрольно-пропускного пункта, где поднятый шлагбаум торчал подобно штыку, нацеленному в небо, движение пленных замедлилось. Шлагбаум опустился, отрезав и остановив часть колонны.
— Актунг! Линкс! Штеен! — выкрикивали конвоиры заученные слова команды, и пленные сошли с дороги влево, остановились, привычно образовав четыре шеренги с офицерами впереди.
На шоссе показались автомашины. Пронесся бронетранспортер с пулеметами на бортах, за ним небольшая легковушка с брезентовым кузовом, затем длинная легковая… В этой машине рядом с шофером сидел военный крепкого сложения, в зеленой фуражке, надвинутой на глаза. Офицеры, стоявшие ближе к дороге, успели разглядеть на широком погоне большую звезду, советский герб и догадались, кто едет. Советский маршал, командующий русскими войсками. Он предлагал окруженному в Кенигсберге гарнизону сложить оружие, не проливать зря кровь.
Немецкие офицеры торопливо взяли под козырек. То же сделали и все другие офицеры в колонне, глядя на первых, вскинувших руки к козырькам, а солдаты замерли по стойке «смирно».
Маршал проехал по дороге на запад, к Земландскому полуострову.
Колонна немцев выстроилась на шоссе и двинулась дальше. Конвоиры, шедшие далеко друг от друга, перекликались:
— Хороши фрицы пленные. Дисциплинка!ꓺ
— Смотрите зорче! Как бы они по команде своих офицеров не выкинули чего-нибудь.
Пленные шли спокойно, покорно, и не было отстающих.
Фронт двигался по Земландскому полуострову, перехватив его весь, пробивал оборонительные полосы одну за другой, ломился сквозь сосновые леса, где всюду попадались немецкие бункеры с дерном наверху, похожие на могильные курганы, а на морском побережье, среди песчаных дюн бункеры с плоскими и длинными крышами напоминали надгробные плиты. Фронт в своем громовом движении давил все эти укрепления и на пути к Пиллау оставлял за собой павших в бою…
Кенигсберг стал тыловым городом. Здесь временно осели армейские тылы. Интенданты, хозяйственно осмотрев пустые форты, устроили в них продовольственные и вещевые склады. В городе находилось много гражданского населения, вчерашних невольников и невольниц — не представлялось возможным репатриировать сразу всех, отправляли, как позволял транспорт. В пригородах, наиболее уцелевших, разместились полевые госпитали и медсанбаты, и при каждом были созданы отделения для раненых и больных гражданских лиц. На попечение наших медиков перешли оставшиеся немецкие лазареты с врачами и множеством раненых. Они были почти без медикаментов.
По всем этим учреждениям и среди репатриантов прошел слух: город заминирован, под дома заложена взрывчатка. К ней под землей подведен провод. Он протянут далеко, конец его в руках врага. Слух упорно распространялся. Официально никто его не опровергал. И люди тревожились, особенно раненые, которые не могли двигаться.
Прошло несколько спокойных дней, опасения постепенно исчезли, подобно остаткам заледеневшего снега возле теневой стороны домов.
Аскар Жолымбетов не слушал разговоров о заложенной всюду взрывчатке. Каждое утро после завтрака он покидал роту выздоравливающих, оставленную в городе медсанбатом дивизии, и с подвязанной рукой уходил бродить по городу. Он искал Катю Щурову.
Наконец-то погода установилась теплая, ясная. Распростившись с полушубками, ватниками, шапками и даже с шинелями, военные ходили в гимнастерках и пилотках. Солнце светило так, что на тротуарах ослепительно искрились обломки стекла, и если где открывались уцелевшие окна, по стенам домов метались зайчики. Грязь высохла, На деревьях лопались почки.
Но весна, с теплом и солнцем, с появившейся зеленью, не особенно радовала Аскара: он не мог найти Катю. А ведь слово дал умирающему другу! Часами он простаивал на сборных пунктах репатриантов. Там по спискам выкликали фамилии. Аскар надеялся — сейчас услышит: «Екатерина Щурова!» И одна из девушек откликнется: «Здесь!» Но так и не дождался этого, хотя обошел все сборные пункты в городе.
Ничего не добился и в комендатуре. Там не имели сведений о каждом отдельном человеке. И дали совет поискать в госпиталях: возможно, Екатерина Щурова ранена или больна.
Аскар пошел по армейским госпиталям и дивизионным медсанбатам. В первом госпитале ему сказали, что Екатерина Щурова у них не значится. И он уже повернул было прочь, но тут увидел военфельдшера Гарзавину. Она, эта красивая девушка, делала уколы бойцам батальона Наумова, и с ней поругался Щуров; она везла раненых, когда на санитарную машину напали немцы, — Аскар и другие легкораненые красноармейцы отбросили их автоматным огнем.
Аскар рассказал ей, зачем пришел.
— Вот — наденьте, — Лена подала халат. — Сходим в женскую палату. Я там никого не знаю. Дежурю только возле мужа.
«Уж не тот ли полковник?» — подумал Аскар и пошел за ней.
В женской палате Кати не было.
— Вы из дивизии Сердюка? — спросила Лена. — Тогда зайдемте к моему мужу. Он так скучает по однополчанам!
Аскар увидел не полковника, а молодого парня с белыми волосами, бледным лицом, в одной нижней рубашке. Он лежал на койке, одеяло сбито до пояса. Гарзавина поправила одеяло, сказав:
— Юра, вот красноармеец из нашей дивизии, поговорите. — И ушла.
Колчин долго смотрел на Аскара, припоминая, где видел этого бойца-казаха.
— Мы встречались в батальоне Наумова.
— Так точно, товарищ лейтенант.
— Говорите громче.
— Да, встречались. — Аскар подвинулся к нему ближе.
— Вы пришли проведать меня?
— Нет… И проведать, конечно, — смутился Аскар. — Что с вами, товарищ лейтенант?
— Контузия… Наступали на Фирбруденкруг. Проклятое место. Я находился на КП батальона. Целый день бой за поселок. Гиблое место… Рядом разорвался снаряд. Оглушило, и не помню, что дальше.
Колчин не хотел больше говорить, отвернулся к стене. Аскар мало сочувствовал лейтенанту: контузия — пустяк, это пройдет. Совсем молодой джигит, здоровый, руки, ноги на месте и никакой царапины на лице — ничего страшного. Зачем же отчаиваться?
— Спасибо, что пришли, — не глядя, Колчин слегка кивнул — простился.
Видно, не скучал этот лейтенант по своим однополчанам.
В другом госпитале Жолымбетов увидел Веденеева. Подполковнику недавно сделали операцию. Сиплым, неузнаваемым голосом Веденеев сказал Аскару:
— Где нам еще встречаться, как не здесь, в госпитале… Кого видел из наших?
Вторая койка в палате пустовала — сосед Веденеева, майор, ушел в медсанбат своей дивизии долечивать рану, и Аскар чистосердечно рассказал о лейтенанте Колчине.
— Странный он какой-то… Будто ничему не рад.
— Это от контузии. Замкнулся и думает о себе, — еле слышно говорил Веденеев, обхватив левой рукой забинтованное лицо. — Боится, что навсегда останется глухим и потеряет свое счастье… Терзания могут довести до беды. Он же умный человек. Эх, молодость, молодость! — вздохнул Веденеев, — Или уж верно, что рассудительность — признак старости.
— Да, вы всегда такой рассудительный, товарищ подполковник. Как сейчас вижу вас в первый день войны, — напомнил Аскар. — Как трудно нам было! Без вас пропали бы.
— Болезнь старит. И что ни говори, а на пятый десяток пошло…
— Много ли это? Я родился, когда моему отцу было пятьдесят лет. Теперь давно за семьдесят, а он еще пасет отару овец. Работает.
— Работает? — переспросил Веденеев и задумался. — Работа, дорогой, это, пожалуй, самое главное в жизни. Пока можешь работать, сознаешь себя полезным.
Аскар хотел спросить подполковника о семье. Но отворилась дверь, появился новый сосед Веденеева, и надо было уходить.
Нового соседа, закованного в гипс и забинтованного, привезли на каталке из операционной и положили на койку, освобожденную майором. Раненый еще не очнулся от наркоза. Голова тяжело вдавилась в подушку.
Стараясь ступать на носки, вошел красноармеец, бойкоглазый и ловкий в движениях, — связной, должно быть. Он принес гимнастерку своего командира, порванную на боку, и аккуратно повесил ее на спинку стула. Веденеев увидел погоны полковника, Золотую Звезду Героя, два ордена Ленина, два Красного Знамени, ордена Суворова, Александра Невского, Красной Звезды, медаль «За отвагу», гвардейский значок. Рукой подозвав к себе красноармейца, Веденеев молча указал на раненого — «Кто это?»
— Командир нашего полка гвардии полковник, Герой Советского Союза Булахов, — шепотом доложил связной.
Что гвардии полковник и Герой — без слов ясно. И эту фамилию Веденеев однажды слышал.
Связной чинно удалился, оставив дверь приоткрытой. Оттуда, из коридора, он наблюдал за своим командиром. Когда раненый открыл глаза, пришел в себя, красноармеец — слышно было по шагам — сорвался со своего поста. Вскоре появились врач и медицинская сестра. Врач пощупал пульс. Раненому сделали укол.
На другой день при врачебном обходе Веденеев, извинившись, задержал врача в коридоре.
— Одну секунду… Как состояние гвардии полковника?
— Вылечим.
Булахов лежал пластом. Но он уже мог говорить. Веденеев для знакомства назвал себя. Гвардии полковник медленно повернул голову. Запавшие голубоватые глаза его светились необыкновенно ярко.
— Помню… — от слабости он прикрыл глаза. Лицо казалось безжизненным, еле заметно двигались почти белые губы. — Незадолго до штурма Кенигсберга… через передний край в расположение моего полка… пришли два немецких офицера. Один назвал подполковника Веденеева, просил непременно к Веденееву… Я послал с немцами своего переводчика.
— Теперь и я вспомнил. Ваш красноармеец доставил ко мне обер-лейтенанта и унтер-офицера. Они выполняли важное задание Комитета «Свободная Германия» и нашего командования. Красноармеец докладывал, что прибыл из полка гвардии полковника Булахова, и тогда же сообщил мне такую горестную весть, что, признаюсь, она вытеснила из памяти вашу фамилию.
— Что же случилось?
— Об этом после… — Веденеев почувствовал, как начала подергиваться щека, а рубец на ней заныл. — Где вас ранило?
— Около Пиллау, немного дальше…
— Расскажите, если вам не трудно.
Гвардии полковник помолчал, крепко сжав бескровные губы, и сказал:
— Это тоже нелегко, а надо. Вы начальник политотдела, партийный работник, я коммунист… Хочу рассказать… Около Пиллау погиб командир нашего корпуса генерал Гурьев. Хороший генерал! Он был для меня не только старшим командиром, но и наставником. Вместе прошли всю Белоруссию и Восточную Пруссию… И нет Гурьева… Корпусом стал командовать его заместитель, тоже генерал. А заместителем назначили, может, временно, полковника. Я его не знал. Пиллау взяли. Дальше — узкая коса. Наступать можно одному-двум полкам. Никакого маневра — слева залив, справа море. И немцам отступать некуда. У них вся коса изрыта — блиндажи, окопы, траншеи… Не пробивать, а прожигать огнем приходилось. Мой полк неделю в непрерывных боях, и я совсем не отдыхал. Мне поставили задачу — форсировать пролив. А на той стороне — форт…
— Форт? — слушая, Веденеев напрягся безотчетно для себя. — И там форт?
— Да. Пролив мы форсировали. Форт с первого раза не смогли взять.
Я измучился, чувствовал себя плохо. Температура тридцать девять. Простыл, должно быть. Заснуть бы, думаю, часа два, и все прошло бы. Но где там заснуть! Полку было придано до двадцати артиллерийских и минометных частей. Каждый командир приданного полка или отдельного дивизиона хотел поговорить лично со мной, просил указать, куда бить. Снарядов хватало. И начальства за спиной много: командир дивизии, комкор, командарм. Телефон постоянно звонит — отойти невозможно. Я попросил комдива: дайте поспать два-три часа, потом со свежей головой осмотрюсь, подготовимся, и все будет в порядке. Он понял меня — Булахов не любит-наобум… Разрешил. Только я уснул — опять зовут к телефону. Сквозь сон слышу: «Требуют из штаба корпуса». Взял трубку. В ухо мне — хриплый бас: «Говорит гвардии полковник Афонов…»
Афонов! — воскликнул Веденеев, насколько позволял голос. — Вы не ошибаетесь?
— Нет. Был сонный, вялый, а разобрал: Афонов, заместитель командира корпуса, временный или постоянный — не знаю. А что? Вы знакомы?
— Возможно… Я очень внимательно слушаю, товарищ гвардии полковник.
Булахов попросил воды. Веденеев налил стакан, помог Булахову приподнять голову и напиться.
— Спасибо. Слушайте дальше… Этот Афонов от имени «одиннадцатого», то есть от имени комкора, потребовал доклада: какова обстановка, что сделано для повторного штурма, ну и прочее. Доклад мой получился не очень вразумительный. Афонов выдал порцию ругани. Я не обиделся бы. Я полковник, он полковник, но должностью выше. Я стерпел бы. Но вдруг слышу: «Отлеживаешься в землянке, трусишь! Немедленно вперед, поднимай батальоны в атаку!»
Булахов задохнулся, умолк. Веденеев быстро подошел к нему, положил руку на лоб. Гвардии полковник часто мигал глазами, пытаясь согнать навернувшуюся слезу, но она потекла, поползла по виску предательски медленно.
— Отдохните, — сказал Веденеев. — После договорим.
— Нет, не в моем характере. Я четыре раза ранен, три контузии… Был комбатом, более двух лет командую полком. Когда надо, сам водил в атаку. И вдруг называют трусом! Услышать такое от человека, который меня не знает!ꓺ Бросил я трубку и сказал своим: «Пошли!» Мы пошли в боевые порядки батальонов. А мне было придано артиллерии — сила! Надо бы организовать огонь. Но с переднего края под непрерывным обстрелом управлять трудно. И категорический приказ Афонова — поднимать батальоны в атаку! Я повел на штурм… О себе думал: на этот раз конец… Обидно, и очень не хотелось умирать, но иначе поступить не мог и шел на огонь. Потери большие. Форт был взят. Не одним нашим полком, а совместно с морским десантом. Я шел как в тумане — температура у меня была, видимо, очень высокая. Минометный обстрел… Надо бы броситься на землю — самое простое, но я плохо соображал — голова кругом. Густые разрывы мин… Несколько человек возле меня убило, а я, как видите, еле жив остался. Может, для того, чтобы посмотреть на этого Афонова, узнать, каков он. А ваше мнение о нем, товарищ начальник политотдела? По-партийному скажите. Я все вам честно…
Булахов, прикрыв глаза, ждал. Не спеша с ответом, Веденеев отошел к своей койке.
— Да, я был знаком с Афоновым. Именно с этим Афоновым служил в одной дивизии. Он был заместителем у комдива Сердюка.
— Сердюк! — Булахов с усилием чуть приподнял голову. — Что же не сказали раньше? Мы вместе лежали в госпитале под Москвой. Славный человек полковник Сердюк! Вот как сближаются, сходятся фронтовые дороги, иногда пересекаются. Почему же ваш Афонов такой?ꓺ
— Сердюк уже генерал. Да, славный человек. А об Афонове мое мнение: не годится он и не должен быть командиром-единоначальником, первым руководителем. Он может быть только замом, и нельзя ему доверять больше того, что следует, и ничего — без контроля. Но довольно об Афонове. Вы в военном училище были?
— Досрочный выпуск в сорок первом году.
— Значит, вам после госпиталя прямая дорога в военную академию. Да, да, я вполне серьезно, — уверял Веденеев, радуясь тому, что может подать добрый совет. — Вы еще молоды. К вашему богатому боевому опыту да глубокие военные знания, и пожалуйста — отлично подготовленный командир дивизии.
Скованный гипсом, лежавший колодой Булахов слушал, и лицо его постепенно оживлялось, светлело.
Через два дня Веденееву сняли бинты. Он посмотрел в зеркало. Шрам стянул щеку, подвинул на себя уголок губ.
— Криворотый… — сказал Веденеев. — Навсегда останусь с горькой усмешкой. Человек, который усмехается… Пойду попроведаю своего сослуживца. Не скучайте без меня, товарищ гвардии полковник.
Он вышел на улицу. Немного кружилась голова, но дышалось легко. А ноги ослабли. Веденеев присаживался то на поваленное дерево, то на краешек сломанной садовой скамейки.
Он быстро отыскал палату Колчина. На лице лейтенанта было то же уныние, о котором говорил Жолымбетов, и такая отрешенность во взгляде, что Веденеев рассердился.
— Что это значит? Отдельная палата, как для генерала. Жена — медик. Чего размагнитился? — упрекал Веденеев. Он прохаживался по палате, краешком глаз наблюдал за Колчиным.
Тон Веденеева подействовал отрезвляюще. Колчин отбросил одеяло, сел, спустив ноги с койки. Он посмотрел на Веденеева сначала с оторопью. Потом рассеянный взгляд стал проясняться, нижние, золотые, зубы крепко прикусили губу.
— Ну, что молчишь?
— Спасибо, что пришли, товарищ подполковник.
— Благодарю за спасибо. — Веденеев присел рядом с Колчиным, сказал дружески: — Ты же совсем еще молодой, Юрий. Что такое контузия?. Мне довелось испытать. Было чувство боязни, неуверенности в себе, тоска. Верно? И у тебя есть. И еще… Понимаю: Лена. Жизнь приобрела иную ценность, новый смысл. Но у тебя же характер! Ты можешь побороть все тревоги, отбросить тоску, боязнь. Ведь можешь?
— Могу, — промолвил Колчин, сутулясь. — Отчасти вы правы. Есть это самое, тоска, боязнь. Но вы не о всем догадываетесь. Я разочаровался.
— В чем?
— В деле, которым занимался.
— Опять? — спросил Веденеев громче обычного.
— Сейчас объясню, товарищ подполковник. — Колчин суетливо порылся в постели, нашел под подушкой немецкую газету. — Вот — один экземпляр оставил для себя. «Фрейес Дейчланд» — орган Национального комитета «Свободная Германия». Здесь помещена статья Винценца Мюллера. Я кое-что переведу. Слушайте. «Все немцы, кроме нацистских преступников, жаждут мира. Однако они не в состоянии осуществить свою волю. Они не решаются действовать и тем самым обрекают себя на верную смерть. Неужели всех злодеяний Гитлера, подло обманувшего и опозорившего армию и народ, всех жертв, понесенных по его вине, недостаточно, чтобы разжечь пламя гнева против Гитлера и гитлеровских приспешников? Только жгучая ненависть к этим врагам народа, их подручным — палачам и холопам даст возможность германскому народу хотя бы в последнюю минуту внести вклад в дело собственного освобождения». Ведь это крепко сказано, товарищ подполковник? — на миг Колчин оторвался от газеты.
— Крепко и убедительно.
— Далее Мюллер зовет к немедленным действиям. «Главное — сделать первый шаг решительно и повсеместно. Стоит лишь устранить для начала хотя бы первых попавшихся пособников Гитлера, фанатиков, шпиков и карателей, и восстание распространится вширь и вглубь». Видите, он верит в восстание немцев. В конце Мюллер призывает: «Действовать надо без промедления и повсеместно, даже там, где не удастся установить связь с другими частями. Иначе погибнут новые сотни тысяч людей. Нельзя терять ни одного дня!» Прекрасная статья за подписью немецкого генерала! Этих газет прислали в политотдел целую пачку. И не только нам, разумеется… Я направил Штейнера и еще трех перебежчиков в тыл к немцам. Штейнер с одним вернулся, двое пропали где-то… Он доложил, что газеты разбросаны возле блиндажей. Ему даже удалось в бункере прочитать статью генерала Мюллера вслух солдатам, они соглашались со всем, что написано. И я надеялся: толк будет. Но когда мы перешли в наступление, начались упорные бои. Батальон Наумова поддерживала батарея Космодемьянского. Убит майор Наумов, убит Александр Космодемьянский, многие погибли. — Колчин отбросил газету. — Вот цена всему этому…
Веденеев медленно поднялся. Он подошел к окну и долго смотрел на улицу.
— Да, жаль людей. Очень… — произнес он тихо. Колчин не расслышал его и продолжал, кусая губы:
— Какое там восстание! Приказ взял верх над разумом, и немцы сопротивлялись так, будто конца войны не видно. Вот цена агитации!
— Какие потери! Генерал Гурьев… Сколько пролито крови! Очень жаль, — повторил Веденеев и повернулся к Колчину. — А о цене скажу: есть цена! После войны немцы узнают, где правда, кто высказал ее. То, что сделал и делает Национальный комитет «Свободная Германия», — будет основой строительства новой Германии. Ты, надеюсь, понимаешь это. И еще лучше поймешь, убедишься. Тебе еще придется поработать с немцами.
— Этим делом больше заниматься не буду, не могу и не хочу, — вяло отозвался Колчин.
— Не хочешь — не надо, — Веденеев шагнул к нему. — Но неужели и мечту свою — по боку?ꓺ
— Какую мечту? — Колчин заметно насторожился.
— А такую: разведчик в стане врага… Забыл? Руки опустил! Или думаешь, после войны врагов не будет? Задумывался? Нет! Коммунист, называется… — выговаривал Веденеев сурово.
И Колчин вскочил, босой, в немыслимо широких шароварах, подвязанных у щиколоток, оглядел себя, как-то неумело поправил свое нелепое, смешное одеяние, застегнул ворот и с уверенностью сказал:
— Все-таки я буду разведчиком!
— Но прежде всего брось хандрить, возьми себя в руки. Давай поговорим, садись, — Веденеев подвинул стул к кровати. — У тебя хорошие возможности: знание немецкого языка, храбрость…
— Это, же я слышал от Афонова при первой встрече.
— Что он еще сказал при первой вашей встрече?
— Еще?ꓺ — Колчин потер лоб, вспоминая. — Неудобно о себе, но не мои слова: немного везения к вашей смелости и находчивости, и вы, лейтенант, были бы уже майором, — так говорил Афонов.
— Это на него похоже, о карьере он мог сказать. А тебе надо увидеть большую, благородную цель! — сказал Веденеев с увлечением. — Представим обстановку после войны. Победители — мы, конечно, и еще Англия, Америка. Победителями будут антифашисты в Германии. Но останутся немцы с жаждой реванша. Так было в истории. Реванша будут добиваться не под гитлеровским флагом, а под другим, но тоже с антисоветским криком. И у них найдутся сообщники, покровители. Классовая борьба!ꓺ Ты мало учился, не успел. Но знаешь, что толстосумам нужна война и против кого, в первую очередь, им хотелось бы. Они вскормили Гитлера, вынянчат, вскормят и другого агрессора. Не нужен нам сладкий самообман. Обстановка предвидится сложная. Значит, тебе потребуется кроме смелости, находчивости еще очень важное — идейная подготовка, больше того — закалка! Чтобы ты был целеустремленным, способным глубоко осмыслить события, мог самостоятельно принимать верные решения, — Веденеев мял скрюченные непослушные пальцы. — Ты смена нашему брату и пойдешь туда, куда направит партия. Твое желание — в разведку. Очень важно. И мне представляется… — Веденеев наклонился, с поощрительной улыбкой глянул в глаза Колчину, — попадаешь ты в лагерь к немецким военнопленным, заводишь дружбу с теми, кто мечтает о реванше, едешь с такими в Германию. Не допустить войны — святое дело! Ты, Юрий, будешь на переднем крае борьбы. Ты можешь. Кое-кто из немцев знает тебя в лагере, когда ты был там в немецкой форме. Верный и простой ход…
— Практическую сторону вы, товарищ подполковник, представляете себе слишком просто.
— Тебе, конечно, виднее, ты готовился.
— Ни слова об этом! — торопливо предупредил Колчин.
Лена, войдя, обрадовалась Веденееву и с изумлением посмотрела на веселого Юрия, показавшегося ей здоровым.
— Вы исцелитель, товарищ подполковник! — воскликнула она.
— Я сам нуждаюсь в исцелении.
Веденеев не стал мешать им и попрощался. По дороге в свой госпиталь он думал о Колчине:
«Пожалуй, выйдет из него настоящий разведчик. Фронт научил многому…»
Булахов спал, дыша ровно и спокойно. Веденеев не знал куда девать себя. В одиночестве, более тягостном, чем постоянное недомогание, он размышлял:
«Исцелитель, исцеление… От какого это слова? Цель, целый, что ли? Вернуться в прежнее, целое, без изъяна состояние… Без цели нельзя вернуться. Булахов и Колчин выздоровеют. Я помог им увидеть цель, у них прилив сил. А у меня что впереди?»
Веденеев мучился в раздумьях, и одна всем известная истина поразила его сейчас своей ясностью и простотой: жить одиноко — участь горькая. Многое сможет заменить, взять на себя работа, но останется еще нечто неразделимое ни с кем, только при себе останется и на всю жизнь, как эта горькая усмешка, вызванная шрамом.
Он попросил у медицинской сестры два листка бумаги, вынул из кармана гимнастерки авторучку и присел к столу. Указательный и средний пальцы не разгибались, придерживать ручку невозможно. Веденеев сжал ее большим и безымянным пальцами, попробовал писать. Он выводил буквы старательно и неторопливо:
«Уважаемая Эрна Августовна…»
— Нет, «уважаемая» — не то, — промолвил он, рассматривая свои каракули. — А ведь она знает мои почерк и не поверит, что это я пишу. Ничего, можно объяснить, почему у меня так плохо получается.
На чистом листке он начал так:
«Здравствуйте, Эрна Августовна! Вы удивитесь, получив это письмо. Но мне хотелось бы, чтобы вы поняли причину той неловкости, которую испытываю я, когда пишу Вам…»
Письмо выходило путаное. Веденеев зачеркивал одни слова, заменял другими.
«Ничего, — думал он. — Это черновик. Я каждый день буду переписывать. Мне спешить некуда, и вот так научусь уверенно держать ручку».
Веденеев перевернул бумагу и на чистой стороне начал снова. То похолодание, которое охватывало сердце, когда он в одиночестве думал о себе, отступило и не беспокоило. Он мысленно протягивал нить от себя к другому человеку. Тот человек, конечно, не догадывался об этом. Возможно, нить не дотянется до него, оборвется. И все же потеплело на сердце Веденеева.
Он уже приноровился писать, дело пошло лучше. Рассматривая ровные строчки, твердой рукой выведенные буквы и слова, он на минуту отвлекся от сути письма и подумал с уверенностью: «Э, нет, не опущу рук. Займу место в рядах борющихся».
В палату вошел врач, усатый, в очках. Он нагнулся над спящим гвардии полковником, прислушался к его дыханию, потом повернулся к Веденееву.
— Тренируем руку?
— Да, — Веденеев спрятал письмо.
— Есть такое предложение, — говорил врач тихо, чтобы не потревожить спящего, — направить вас, товарищ подполковник, в специализированный госпиталь. Там сделают косметическую операцию. Здесь мы не можем — нет специалиста.
— Косметическую? — удивился Веденеев. — Что я, женщина?ꓺ
— Ну, пластическую. Пересадку тканей, — врач пальцами ощупал рубец на щеке Веденеева. — Гримаса исчезнет с лица.
— Согласен, — машинально ответил Веденеев, мало думавший о своей внешности, он опасался за голос и руку.
— Сегодня и отправим, — сказал доктор, уходя.
— Лучше завтра, — попросил Веденеев, вспомнив о Колчине и Жолымбетове, с которыми надо попрощаться.
Веденеев стоял посреди комнаты. Он поднял руки и прищелкнул пальцами, потом так расхохотался, что гвардии полковник открыл глаза.
* * *
Ветер мел на улицах пыль, она поднималась вихрями, в солнечных лучах — золотистая.
Жолымбетов шел по Кенигсбергу и щурился от солнца и пыли. Ему вспомнилась степь.
Вот он едет на лошади от аула к аулу. Над головой — палящее солнце. Степь широка, и просторно ветру — он гуляет, не стесненный ни горами, ни лесом, ни домами; гонит песок, который звенит, ударяясь о засохшую траву.
Аскар едет и поет песню, длинную, как степная дорога, он везет в коржуне книги, газеты. Книги раздает джигитам и девушкам и просит вернуть, потому что они из красной юрты, газеты читает неграмотным аксакалам.
«Снова поеду по степи, — мечтал Аскар, шагая по улицам Кенигсберга. — Будут гореть и сверкать на солнце ордена и медали. И хоть остался малорослым, никто даже в шутку не скажет: «Э, да это, смотрите, тот самый из аул-совета, секретарь-бала!» Никто не назовет мальчишкой…»
Незаметно для себя Аскар оказался на западной окраине города. Тут наши бойцы, саперы, очевидно, копали траншею. Она была длинной и глубиной уже больше метра, а красноармейцы продолжали выбрасывать землю. Наверху стояли группой наши офицеры и еще несколько человек в гражданском. Среди них однорукий, в немецкой шинели без погон. Все озабоченно переговаривались.
«Что они делают, зачем траншея? — недоумевал Аскар. — Бои в Кенигсберге давно закончились, наши войска взяли Пиллау. Гитлеровцы держатся только на косе Фрише-Нерунг. Для чего траншея?»
— Провод должен быть здесь, — сказал офицер с каким-то прибором в руках. Стоявший рядом с ним человек в гражданском говорил что-то по-немецки, показывая на прибор. Безрукий кивал головой, соглашаясь.
«Провод ищут… Провод, подведенный к заминированным домам, — понял Аскар, до сих пор не придававший значения слухам об опасности в городе. — Не для стрельбы роют траншею, а чтобы не было взрывов. Скоро взрывы везде прекратятся — конец войне. И войны больше не будет никогда», — так думал Аскар, об этом шло много разговоров: после разгрома самого страшного врага, после такой тяжелой войны другая невозможна, ее не допустят. И думал Аскар еще потому, что с первого грозового дня прошел все фронтовые дороги, через огонь и взрывы, не раз проливал кровь, замерзал, уже прощался с жизнью — выстрадал свое счастье вернуться домой, в край солнечного тепла и степной тишины.
А сейчас он, раненый, с завистью и восхищением смотрел на работающих саперов.
Солнце припекало. Саперы сняли пилотки, расстегнули ремни. Звенело железо, ударяясь о камни и зубчатые осколки авиабомб.
— Есть!ꓺ Вот он, провод! — крикнул один из саперов, и на его радостный голос офицеры побежали по набросанной гряде земли, вязкой, курящейся паром.
Все в траншее опустили лопаты, разогнулись, заулыбались, подставляя разгоряченные, потные лица ветерку, налетавшему с востока, свежему, как утреннее дыхание родных лесов и полей.