— Ты не слыхал имени — Кошегул? — с такого вопроса приступил к долгому и трудному рассказу Жакуп, и, когда Алибек отрицательно качнул головой, продолжал: — А отец твой — чтоб ему на том свете змея в рот заползла — слыхал, да и не только слыхал, а знал и дружбу с ним водил. Этого бая, свирепого, как пес, знали многие.
Я и мой сын Сарсек были у него чабанами. Что такое чабан у бая, ты и не знаешь — где тебе? Ты жил в детдоме, тебя государство кормило и учило, а мой Сарсек, как только ходить начал, сидел вместе со мной в седле и мерз на холоде, пекся под жарким солнцем. Что там сравнивать!..
Однажды, помню, вечером приехал к баю человек со стороны Аму-Дарьи. Был он на хорошем иноходце, вооружен; лицо его было узкое и длинное, без острых скул; взгляд стриг все, что он видел, как ножницы, которыми снимают шерсть с овец, — острый взгляд.
Гость долго сидел в белой юрте бая. Потом вышел хозяин и приказал нам ловить арканом лошадей. В моей бороде меньше волос, чем было лошадей у бая Кошегула. Мы поймали пятьдесят.
Кошегул сказал гостю:
«Бери этих лошадей, Абукаир аль-Хорезми, гони их к Джунаид-хану и передай ему от меня салем. Пусть воюет против Советов, мы всегда поможем».
Вот когда впервые я узнал твоего отца.
Прошел год. Мы слышали, что Джунаид-хан воюет где-то за Аму-Дарьей. В наши степи его посланцы наведывались только за конями и баранами, а сражений не было. Эти посланцы — люди Джунаид-хана — были злы, их будто каждый день стегала по спине невидимая камча, которую нельзя было перехватить и вырвать, — они досадовали на что-то и злились. Свою злобу они обрушивали на тех, кто пас в степи скот; басмачи угоняли бараков и лошадей, а бай спрашивал с чабанов и табунщиков. Он требовал возместить потерю и верить не хотел тому, что люди Джунаид-хана поступают как бандиты!
«Вы мой скот кзыл-аскерам отдаете!» — кричал на нас Кошегул.
Он все чаше говорил о кзыл-аскерах видно, очень боялся их.
Мы тоже слышали о них, но нисколько не боялись. Мой Сарсек говорил — откуда только знал он это? — что кзыл-аскеры — это те, которые прогонят баев и Джунаид-хана.
Но пока нам приходилось терпеть много бед от басмачей. Кто не хотел им подчиниться, они убивали, как будто человек для них — трава. Жестокость и страх — вот на чем только и держался Джунаид-хан.
У меня тогда был только Сарсек и больше никого. Жена умерла после того, как ее ударила во время дойки кобылица — ударила в грудь… Исхак, который в городе, сын не мой, а брата моего Амантая — он был среди сарбазов Амангельды и погиб в шестнадцатом году. Я усыновил Исхака, но это было уже после смерти Сарсека…
Так вот, нас было только двое — я и Сарсек. Мы жили в степи, я пас скот ночью, сын днем. Мы были, как лука и солнце. Солнцем я считал Сарсека, потому что он согревал мою жизнь.
Однажды бай приказал нам гнать скот в глубь пустыни, чтобы он не попал в руки неверным — так называл он тех, что, по слухам, плыли по Сыр-Дарье в сторону Перовска на железных лодках. Мы погнали скот по Куван-Дарье, днем прятали его в русле, чтобы нас не заметили басмачи, а ночью пасли и гнали дальше.
В тот роковой день мы держали скот вот здесь, под берегом Куван-Дарьи. Под вечер уже собрались гнать дальше на юг, но вдруг в отдалении послышались выстрелы, а потом донесся приближающийся конский топот. Мы поднялись, чтобы посмотреть из-за берега — что там, и увидели много всадников, разъезжающих по степи и стреляющих куда-то прямо с лошадей. Были они в разноцветных халатах, мы поняли, что это басмачи. Часть всадников, числом около десятка, подскакали вот к этим развалинам. У некоторых в поводу были вьючные лошади. Эти спешились, а остальные поскакали вдоль берега и увидели овец — еще бы не увидеть тысячу черных овец! — а мы убежать от овец не могли. Нас схватили и повели вот к этой стене. Тут был на белом коне всадник, он смотрел не на нас, а сюда, где сидим сейчас мы, и чего-то ждал. Басмачи подвели меня и Сарсека к нему и сказали:
«Что делать с этими? Они видели…».
Не знаю, о чем была у них речь; мы видели только их…
Всадник повернулся, и я его сразу узнал — это был твой отец. Он нахмурился и сказал отрывисто:
«Пусть они никогда больше ничего не увидят и не скажут… Выколоть им глаза и отрезать языки!»
И отвернулся, крикнув:
«Только скорее!..»
У меня подкосились ноги, и я упал.
«Абукаир аль-Хорезми! — взмолился я, — вспомните нас! Я Жакуп, а это мой сын Сарсек, мы чабаны Кошегула. Вы приезжали к нашему баю, и мы ловили для вас лошадей. Мы бедные люди, ничего не имеем, а вы хотите еще нас лишить и зрения. Как мы будем пасти скот без глаз? Очень плохо быть человеку слепым».
Не помню уж точно, как я говорил: я сам себя не помнил тогда. Помню только, что Абукаир даже не повернулся и только покрикивал нетерпеливо:
«Скорей, скорей!..».
У моего Сарсека была горячая кровь, и он не терпел обид. Не стерпел он и тут. Сарсек ударил ближнего басмача ногой в живот, тот скорчился, заохал, сел на землю.
Только тут Абукаир повернулся.
«Какой бойкий! — удивился он. — Поставьте его к стенке. А этому, — указал на меня, — выколоть глаза и отрезать язык, как было приказано. Да живей!..».
— Что ты скажешь на это, Алибек, сын Абукаира аль-Хорезми? Кто им дал право распоряжаться жизнью человека? Никто, не давал. Они думали, что право у того, у кого в руках оружие, сеющее смерть и страх. Нет! Никто не в праве распоряжаться судьбой другого человека. Но уж если нашелся такой, что поднимает оружие на невинного, то в тысячу раз справедливее лишить жизни взявшего в руки это оружие. Скажи, что это не так? Ты побледнел, ты не можешь вымолвить слова… А каково было тогда мне и моему Сарсеку!
Сила была в их руках. Все басмачи сидели на конях, только двое сползли с седел: один снял с плеча новенькую английскую винтовку и повел Сарсека к стене — вот к этой стене; другой подошел ко мне. Я не поднимал головы, — боялся взглянуть ему в лицо видел только распахнутый на груди шелковый халат с зелеными и белыми полосами, стянутый большим желтым, тоже шелковым, платком. За платок, как за пояс, были сунуты ножны, на них сидел медный скорпион. Ножны были пусты, басмач держал нож в руке, но я этого не видел, я боялся взглянуть…
Ты догадываешься, что это был как раз тот нож, который сейчас у меня, знаешь, кто был моим палачом…
Я не видел Сарсека, но услышал его голос:
«Убейте сначала меня, чтобы я не видел крови своего отца!»
И я снова взмолился, обращаясь к Абукаиру:
«Если тебе нужна кровь, возьми лучше мою жизнь, но не трогайте сына. Абукаир, ты воюешь и не щадишь своей жизни, такой уж ты выбрал путь. Но если у тебя есть сын, неужели ты пожелаешь ему такой доли? Что бы ты чувствовал при виде, как его убивают?»…
Тебе, Алибек, сколько сейчас лет? Почти двадцать шесть. Значит, ты тогда уже был на свете, отец твой знал, что у него есть где-то Алибек.
Мои слова страшно разозлили Абукаира. Он закричал:
«Ты умрешь раньше, чем еще раз заикнешься о моем сыне. А кого мы не успеем добить, добьют наши сыновья… А ну, скорей, джигиты!»
И я понял, что до сердца отца твоего не дойдут никакие слова. Ничего не оставалось, как только умереть, не моля о пощаде. Я собрался с силами и посмотрел на своего Сарсека — сын стоял возле этой стены, заложив руки за спину. Палач поднял винтовку, я закрыл глаза. А когда раздался выстрел, сердце мое перестало биться.
«Отец, отец, не забывай этого!» — услышал я голос Сарсека, и тут опять выстрел…
Я поднял голову, думая, что Сарсек отмучился на этом свете. Но он был еще жив. Бледный, он стоял, упираясь спиной о стену, грудь вся была залита кровью.
«Пусть кровь захлестнет ваши глотки! Пусть не будет жизни ни сыновьям вашим, ни внукам, ни правнукам!..»
Это были его последние слова, их заглушил грохот третьего выстрела…
Я лежал на земле, мне было все равно — умирать или жить. Кто-то схватил меня за плечи и поставил на колени. Я открыл глаза и совсем рядом увидел лезвие ножа. И еще услышал конский топот и частые выстрелы, теперь уже за моей спиной.
«На коней! — крикнул Абукаир. — А этого прикончите выстрелом…».
Я взглянул на басмачей. Все они сидели на конях, беспокойно приплясывающих. Мой палач сунул нож за пояс и схватился за луку седла, другой, тот, что убил Сарсека, вдев ногу в стремя и удерживая лошадь, целился в меня из винтовки; лошадь беспокоилась и мешала прицелиться. Я не стал ждать, когда он выстрелит, упал… Не упал еще, а только качнулся, и услышал, как прогремел выстрел, пуля свистнула, толкнула меня в спину — вот тогда я упал…
Топот позади раздавался совсем рядом; трещали выстрелы, слышались крики. Я еще не понимал, что это мое спасение, понял только тогда, когда разобрал русскую речь, и вскочил на ноги.
Басмачи удирали в глубь пустыни, нахлестывая лошадей. Задержался только тот, что стрелял в меня. Но я увидел его не на коне, а под конем, он висел, застряв ногой в стремени, и лошадь волочила его по земле.
От Куван-Дарьи мчались всадники в фуражках без козырьков и с лентами, в черных куртках и черных штанах. Я догадался, что это как раз те, что приехали по Сыр-Дарье на железных лодках, и удивился, что они не в красной, а в черной одежде. Были они на необъезженных конях и не могли догнать басмачей, скакавших на отличных иноходцах. Только передний, которого я сразу посчитал за командира, имел бойкого скакуна, но тоже не приученного к седлу. Это он вырвался вперед, проскакал мимо меня и на ходу выстрелил в моего палача. Он целился и стрелял несколько раз в Абукаира, скакавшего на приметной белой лошади.
Но басмачей было не догнать, и всадники вернулись к этой стене. Командир их был высокого роста, с маленькими усиками на большом, длинном лице. Я рассказал ему про себя и про Сарсека и о том, что тут произошло… Да это и был Бикентиш.
Они вырыли возле стены могилу, положили в нее Сарсека и разом выстрелили из всех винтовок. Потом Бикентиш спросил меня, хочу ли я отомстить за сына. Я ответил, что хочу. Минуту назад мне не жаль было своей жизни, а тут я захотел жить, чтобы мстить за сына. И я поклялся над его могилой, а. Бикентиш записал мои слова на бумагу.
Но мне не удалось убить ни одного бандита. Я уже говорил, что не умел метко стрелять, а близко возле нас басмачи не задерживались, они удирали… Мне было обидно. Хотя Бикентиш и говорил, что метких стрелков в отряде много и я буду только водить отряд по пустыне, которую я знаю как свои пять пальцев, мне все-таки было обидно: смерть Сарсека не была отомщена мною.
Потом басмачи скрылись за границу, отряд Бикентиша уплыл в Аральск, а я остался в ауле, в котором родился и рос, но уже не пас овец Кошегула, — потом мы отобрали у него весь скот…
Ну, что скажешь, Алибек, сын убийцы моего сына? Есть у меня право мстить? Или опять скажешь, будто ты ни в чем не виноват, и мне снова надо напомнить тебе, что ты идешь по тропе отца и куда она ведет… Я никогда еще не говорил так много. Хватит разговоров, устал.
Алибек, бледный, слушал Жакупа, черная родинка возле глаза казалась нарисованной тушью на белой бумаге. То, что он услышал, подействовало на него сильнее смертельной угрозы Жакупа. И лишь мысль о сокровищах заставила его обратиться с вопросом к старику:
— Я не буду спорить с вами, Жаке. Мне хочется только узнать, зачем приезжали басмачи к этой стене?
— Зачем? — Жакуп посмотрел на остаток стены, что-то припоминая. — Мне тогда не до того было, чтобы думать — зачем… Но потом я догадался. Они что-то прятали тут. Бикентиш и его бойцы нашли где-то здесь тюки. Не знаю, что там. И никто не знал, никакого разговора об этих тюках не было. Может быть, патроны, оружие… Я не спрашивал, зачем мне это? Бикентиш велел перенести этот груз на лодки и отвезти в Аральск. Что там было, не знаю, это дело военное. И тебе не надо знать.
— Все! — решительно сказал Алибек и встал. — Делайте, что хотите со мной, Жаке, воля ваша. Да, я сын басмача, но не виноват в этом. И горько и обидно мне. Вижу — нет мне в жизни счастья, а что было, я потерял… Теперь хоть выставляйте на позор, говорите всюду обо мне, что хотите, убейте сейчас — мне все равно. Но только знайте, что дочь Николая Викентьевича я не оскорбил, как вы думаете. Я виноват перед ней, но плохого ничего не сделал… Еще хочу сказать, чтобы вы знали. — зачем я лазил в это подземелье. Тогда вы поймете, такой ли уж плохой я, Алибек Джетымов. Я расскажу, что искал здесь и для чего искал… Послушаете?
— Что же, рассказывай. Мне слушать легче, чем говорить.