Адвокат философии

Варава Владимир

Вопросы около философии

 

 

82. В чем действительное различие между людьми?

На самом деле разница между философами и не-философами гораздо значительнее, нежели разница между верующими и неверующими, учеными и неучеными и т. д. Это говорит о том, что у людей есть свойство, которое можно назвать метафизической потребностью, иногда переходящей в метафизическую страсть или находящей выход в метафизической апатии. Определить однозначно сущность этой потребности нельзя; ясно, что ее нельзя недооценивать. Метафизическая потребность возникает у человеческого существа, специфическое бытие которого заключается в наличии этой потребности и особого способа ее удовлетворения. Сама же потребность проистекает из вездесущего стремления понять, постичь, оправдать существование, найти его смысл, цель и ценность. Таково рациональное объяснение этого, по сути дела, глубоко иррационального импульса, связанного с «мета», то есть с тем, что по ту сторону видимого и понятного. Различные способы удовлетворения метафизической потребности отличают людей друг от друга более всего. Эта потребность может быть выражена сильнее или слабее, может быть осознанной или бессознательной, но она присутствует у всех людей, а не является свойством отдельных людей как их психическая или какая-то иная особенность. Различие между людьми зависит от того, как человек относится к этой своей потребности: считает ли он ее достойной, заслуживающей уважения и требующей, соответственно, культивации, или же он ее игнорирует, невнимательно к ней относится, презирает ее, не обращает на нее никакого внимания, стараясь жить так, как будто ее нет. Наиболее интересный критерий классификации «психологических типов», который как раз психологией никогда не принимался в расчет, отношение людей к метафизической потребности. В этом человеческие существа расходятся на бесконечное количество типов, сделав невозможной какую бы то ни было классификацию (что, по нашему мнению, и составляет главное дело психологии). Однако в культурной институализации есть формы, принятые для выражения этой потребности: с одной стороны – философия, с другой – искусство, религия, наука. Именно в этих формах метафизическая потребность находит свое удовлетворение. Самая малочисленная, но самая чистая форма ее удовлетворения – философия. Здесь наличествует высшая и предельная метафизическая чистота, лишенная всякой субъективности и эмпирики; по мере убывания чистоты – искусство, наука и религия. Ближе всего к философии – искусство, дальше всего – наука и религия. Адептов науки и религии гораздо больше, чем адептов философии. Как получилось все-таки, что есть наука и религия?! Почему одни видят одно, другие – другое (притом что все видят одно и то же)? В этом и заключено основное отличие, создающее непреходящий конфликт между истиной и мнением, между элитой и толпой, в конце концов – между «рабами» и «господами». Но только в философии критерий аристократизма и господства коренится исключительно в духовных качествах и не передается ни по какому наследству и ни по какой традиции.

 

83. Что кроется за вопросом о «начале» и «происхождении»?

Насколько он обоснован и серьезен? Почему всегда возникает такой вопрос? Не присущ ли вопрос о «начале» самой «безначальной» сущности человека? Мир был бы глупейшей и пошлейшей шуткой, если бы была верна хотя бы одна версия о его происхождении. Нужно заметить, что «вопрос о начале» не относится к разряду философских вопросов. Хорошо известно, что древняя авторитетная философская сентенция гласит: мир не создал никто из богов и людей, он – вечно сущий и именно в таком качестве представляет собой тайну, изумляющую человека своей очевидностью, простотой, безответностью и противоречивостью. Здесь исток философского удивления перед бытием, снимающего вопрос о его происхождении. А вопрос о происхождении – самый нефилософский вопрос, контрабандой проникший в философию из других (прежде всего, религиозных и научных) областей и занявший место главного вопроса. Поэтому так много не-философов в философии, порождающих кривотолки вокруг философии. В философии – «всякой твари по паре». Сказанное не значит, что найдется некто, кто сможет совершить «чистку» философских рядов, освободить философию от «исторического балласта» философии (это – дело санитаров истории философии, которые творят собственную картину философского бытия). Сама же философия есть метафизическая гигиена духа, и тот, кто стремится к истине, не должен обращать внимания ни на что, кроме истины.

 

84. И все-таки почему возникает вопрос о начале?

Просто ли здесь дело в любопытстве, любознательности, детской наивности или взрослой пытливости? Как понять, что философское вопрошание о смысле не тождественно научному вопросу о происхождении и религиозному – о творении. Оно далеко и от пошлого равнодушия обыденности к чему бы то ни было. Как далеко философское удивление от всего этого! От всего «слишком» человеческого, которое не есть «только человеческое».

 

85. Почему судьба человека никогда еще не подпадала под вопрос?

Всегда есть засада и преграда на пути постановки философского вопроса о всеобщей судьбе человека. С одной стороны, мешает общий безликий вопрос об истории, в рамках которого и решается вопрос о человеке. Вопрос о человеке здесь означает вопрос об историческом человеке, о человеке в истории. Это вопрос науки, религии и культуры, но не философии. Здесь есть некая презумпция исторического существования человека: раз человек уже существует в истории, значит, последняя имеет априорный (хотя и неявный) смысл, гарантирующий смысловое алиби и коллективному, и индивидуальному бытию человека. Кроме обезличивающего человека исторического бытия, слишком масштабно и панорамно смотрящего на человека и тем самым уничтожающего всякий его личный смысл, еще одним препятствием для постановки философского вопроса о загадочной судьбе человека является мелкий и незначительный психологический взгляд на человека. Он настолько мелок и незначителен, настолько не важен и не существенен, что в нем человек просто-напросто испаряется, растворяется в «аффектах», «реакциях» и «мотивах», так что и следа не остается от какой-либо целостности, всеобщности, человечности. Так, с одной стороны, история, с другой – психология, создавая совершенно неверную оптику в оценке реальных масштабов «глубин» и «высот» человека, создают тотально нефилософскую модель человека в качестве всеобщей и общеобязательной. Обыденный человек, то есть исторический и психологический человек, хватается за микро– и макромиры, где разворачивает свое бытие уже человек природный, он же социальный (или общественный). Здесь вместе с истиной исчезает и проблемность, создаваемая философией, от которой пытается избавиться заурядный человек. История и психология в этом смысле не менее значительны, чем наука и религия. Будет правильно сказать, что история и психология – это те методы науки и религии для создания ложных образов человека, живущего в неистинном мире.

 

86. Чем создается неистинный мир?

Неистинный мир создается совокупными усилиями Истории и Психологии: История и Психология, с их формальными методами, заполняются содержимым Науки и Религии, а Наука и Религия соотносятся со своими референтами – Природой и Обществом. Человек так привык к нечеловеческому, что уже не только не понимает, но и не замечает самого себя. В конце концов, мы должны понять и привыкнуть к тому, что истина есть, но мы живем в неистинном мире. Неистинный мир, в котором мы живем, – такая же банальность, как восход и заход солнца. Этот всепоглощающий неистинный мир окончательно отбил какое бы то ни было живое стремление к истине. Отсюда все наши беды, но в этом и наше счастье, поскольку сохраняется надежда на истину.

 

87. Кем быть и что делать в неистинном мире?

Кто понимает, что явленный мир (то есть мир наличный, социальный) не есть истинный мир, тот, не будучи глупцом и подлецом, не будет стремиться к тому, чтобы занять лидирующие позиции в нем (неважно, в политике, экономике, культуре или религии). В лучшем случае такой человек, уязвленный его неправдой и лицемерием (а они обязательно ему откроются, когда он постигнет наличный мир как мир неистинный), будет стремиться усовершенствовать его, внося добро, истину и красоту в окружающую действительность. Этим он может заниматься и как художник, и как филантроп, и как политический деятель, и как революционер, и как волонтер, на свой страх и риск решившийся бороться с неправдой. Однако когда он поймет утопичность своего благородного замысла переделать мир, его могут охватить отчаяние, нигилизм, апатия – что угодно. Возможно, он уйдет в себя, решив начать со своего духовно-нравственного совершенствования, или станет отчаянным террористом, который вознамерится отомстить «неведомому богу» за ложь, жестокость и несправедливость, царящие в мире. На избранном пути он может стать отшельником или самоубийцей, поняв, что искомое недостижимо. Но это касается только тех, в ком есть пытливый ум и живое совестливое начало. Поскольку у большинства таких качеств никогда не было, нет и не будет, ничего не изменится, и мир останется неистинным миром.

 

88. Живем ли мы или умираем?

Живем ли, умираем ли – все равно не живем и не умираем. И не потому, что смертью живых мы живем, а жизнью умерших умираем. Жить или умирать, умирать в жизни или жить в смерти – все это метафоры нашего непонимания и основанного на нем страха. Непонимания прежде всего своего бытийного, а не жизненного или смертного положения. Исходя из бытия, нельзя сказать просто «жизнь» или «смерть», «смертная жизнь», «вечная жизнь». Бытие выше и больше жизни и смерти в любых их взаимоотношениях. И жизнь есть, и смерть есть; и главное здесь не то, что они жизнь или смерть, а то, что они есть.

 

89. Откуда такая воля к жизни?

Воля к жизни не есть воля к цели или воля к наслаждению. Или воля, основанная на преодолении страха смерти. Тем более это не воля к каким-то несущественным идеям, принципам, вещам (при всей видимости их существенности). И уж точно она не есть воля к смерти. Воля к жизни есть воля к воле. Это чистый принцип бытийной потенции. Любые цель, смысл, идея, положенные в основание воли, убивают ее в силу своего наличия. Только бесцельность и бессмысленность воли создают открытую возможность для всех целей и всех смыслов.

 

90. Что такое вера?

Этот вопрос почти не возникает за его якобы очевидностью и понятностью. Слово «вера» – одно из наиболее частотных не только в религиозном лексиконе. Есть некая априорная убежденность в том, что без веры нельзя жить, что сущность человека – в вере. «Главное – верить», – говорит обыденное сознание, совершенно не задаваясь вопросом о смысле и содержании этого понятия. Возникает подозрение, что аналитические работы о вере отсутствуют (есть лишь апологетические трактаты). Психология здесь не в счет, поскольку в ней все «духовные» явления имеют оно и то же происхождение. Даже в философии (в критической по отношению к религии философии) речь идет, как правило, о критике «предметов веры» (Бога, чудес, аскетизма и т. д.); наличие самой веры, способности верить не подвергается сомнению (потому что верить можно не только религиозно). Мы же хотим поставить под сомнение не предметы религиозной веры, но саму веру как таковую, заявив, что в человеческом духе, в духовном мире человека отсутствует такое явление, состояние, качество, способность, модальность, как вера. «Маловерие» – несуществующее явление. В любом случае, когда говорят вера, то всегда имеют в виду нечто другое, другие состояния (реально существующие): доверие, уверенность, знание, надежда, желание, чаяние, воление, стремление, хотение, предположение, устремленность, обетование. Ряд при желании можно продолжать. За всеми этими понятиями стоят реальные душевные силы и способности человека. За понятием «вера» нет ничего, кроме веры. В случае с верой имеет место классическая «натуралистическая ошибка»: говоря о вере, всегда имеют в виду нечто другое. Парадоксально то, что сам Бог реальнее веры в Бога. Есть Бог, но не может быть «веры в Бога». Есть мир, но не может быть веры в мир. Есть человек, но не может быть веры в человека. Во всех этих случаях чаще всего речь идет о доверии либо об уверенности. Без веры действительно не может существовать – но не человек, а язык. В языке концепт «веры» имеет значимую семантическую функцию; это – «семантический фантом», то есть не существующее реально явление, обладающее понятийной силой собирать духовные (в религиозной терминологии) или метафизические (в философской) способности и проявления человека. На что всегда может поступить возражение, что это «лингвистическая деконструкция языкового концепта», в то время как в действительности, в реальной жизни есть чувство и состояние, которое называется верой. Сильна еще вера в веру! Если и можно говорить о чем-то реально существующем применительно к вере, то только о «вере в веру». Разоблачение веры не есть злонамеренный и кощунственный акт, происходящий по «сатанинскому наущению», здесь нет никакого нигилизма и святотатства. Это, если хотите, продвижение к большей нравственности, к большей истинности. Но разве обладающие «верой» хотят истины?

 

91. Кто носитель заурядного мышления?

Часто употребляются такие словосочетания: «обыденное мышление», «массовое сознание», «здравый смысл». Можно встретить и более откровенные формулировки: «плебейское мышление», «чернь», «толпа», «мораль рабов». Это разные обозначения неэлитарного сознания, неаристократического духа. Они охватывают широкие пласты людей, объединяемых одним – невзыскательным (если не сказать низким) взглядом на вещи, иначе – дурным вкусом. Это характеристика представителей низших социальных групп, интеллектуальный уровень которых невысок, как невысок и уровень художественной одаренности и талантливости. Однако деление людей на «элиту» и «массы» устарело в эпоху глобального кровосмешения страт, реально разделяемых лишь экономическими показателями. Вообще, элита в своей массе давно уже утратила аристократические черты, став в лучшем случае «образованной чернью». Сейчас нужно думать о том, что действительно духовно, а не экономически разделяет людей. Нужно говорить о «заурядном мышлении», главной отличительной чертой которого является нефилософичность. Представитель заурядного мышления может обладать мощным интеллектом, богатым воображением, огромным творческим дарованием, талантом и быть даже гением! Он может быть порядочным человеком в нравственном отношении, верующим – в религиозном. Это может быть очень умный человек с обширными знаниями, эстетически развитый человек с тонким вкусом, глубокий знаток искусства и культурный эрудит, известный ученый и первоклассный богослов, выдающийся политик, достигший успеха финансист, блестящий писатель, гениальный композитор или художник, тонкий психолог – знаток человеческой души. Это может быть богатый, успешный, сильный и здоровый человек, многократный чемпион мира. Этот человек может быть кем угодно! Он может быть даже религиозным подвижником и святым. Но главное, что все его дарования и способности не являются препятствием для заурядного мышления, которое характеризует лишь одно – неспособность к открытому и честному философствованию. На одной чаше весов – философия, на другой – все остальное. Именно поэтому по-настоящему великое – столь редкое явление.

 

92. Почему бессмысленно и безнравственно спрашивать и рассуждать о «жизни после смерти»?

Вопрос о том, что будет «потом», «там», то есть за гранью наличной жизни, совершенно неправомерен, поскольку проистекает из неверной презумпции обязательного «конца». Но конец концу рознь. Да, жизнь имеет видимый конец. Об этом мы можем судить, видя, как умирают люди, другие люди. Но этим сущностная картина жизни не исчерпывается, поскольку жизнь как таковая не исчерпывается ни «началом», ни «концом». И не только потому, что «начала» и «концы» сокрыты от человека, но и в силу того, что жизнь выше этих определений. Жизнь настолько загадочна, что полагать ее конечной и мыслить о том, что там «дальше», крайне недальновидно, если не сказать безумно. Непонимание сущности жизни здесь и теперь, что есть философская близорукость, порождает вопрос о том, что «там». Как будто что-то может разрешиться «там»! Почему? Зачем? Для чего? Не желая напрягаться на наличное, мы переносим все вопросы в «потустороннее». Причем неважно: в потустороннее религиозное или потустороннее научное. Научное «ничто», или абсолютная смерть, тоже есть определенное «там»; это тоже потустороннее. Научная, материалистическая смерть – отрицательная трансцендентность, скорее даже нулевая; она так же бессмысленна, как и религиозная «жизнь» после смерти, то есть положительная трансцендентность. Неважно: смерть после смерти или жизнь после смерти. Главное, что «после» смерти. А вот это «после» как раз и невозможно для жизни: для нее никакого «после» нет. Философское понимание бытия снимает проблему «после» в любом ее виде (научном или религиозном). Думая о «после» как о самом важном, мы снимаем с себя и ответственность за происходящее, и возможность его более глубокого осмысления, напрочь убиваемую всяким постулированием «после». «После нас хоть потоп» (максима атеизма) или «Да приидет Царствие Твое» (максима религии) равно аморальны, поскольку равнодушны к наличному и существующему и совершенно беспомощны перед ним. Вот почему размышления о «жизни после смерти» бессмысленны и безнравственны.

 

93. Почему религия не решает проблему смерти и секса?

Несмотря на сложившееся впечатление, что религия существенно вовлечена в эти проблемы, именно они (с одной стороны, крайне физиологичные, а с другой – исключительно «духовные») религией по преимуществу обходятся стороной. Физиологичность их в том, что смерть производит минимально привлекательное и максимально отвратительное тело, а секс – наоборот; в смерти имеет место наиболее ущемленная и ущербная физиологичность, практически сведенная к нулю, уничтоженная материальность, в то время как в сексе именно материальность, физиологичность, телесность достигают своего пика и расцвета. Секс – торжество физиологичности, однако за счет духовности, а смерть – фиаско телесности за счет максимального раскрытия духовности. «Выпустивший дух» в смерти (труп) сакрализуется, обретает ореол таинственности и святости, перед которым испытывают неподдельный священный и благоговейный ужас и трепет. Да и сама смерть, ее приближение, приход – некая кульминация метафизического торжества: здесь таинственность бытия достигает своего вершинного измерения. Это духовная сторона смерти. Секс дает нечто противоположное: здесь максимальное проявление физиологичности (оргазм) обратно пропорционально духовности. Оргазм – пик биологичности и фиаско духовности. В нем цель стремления никогда не оправдывает себя; при достижении желаемого природа дает резкий откат если не в сторону отвращения и разочарования, то, по крайней мере, в сторону безразличия. Биологическое и духовное разошлись в сексе без гарантии встретиться в любви. Это драма человека любящего, человека хотящего. Драма, которую решить нельзя, но проигнорировать можно. Однако, решая ее, пускай болезненно и мучительно, с бесконечными «пробами и ошибками», человек все же раскрывает для себя нечто существенное. Религия игнорирует именно метафизическую сторону смерти и секса, видя в них законное и закономерное проявление и итог человеческой греховности. Разница лишь в том, что в одном случае закономерная греховность, достигшая своей кульминации в смерти, подлежит «ритуальной обработке», а в другом, в сексе, – абсолютного отрицания и порицания. В сущности, религии нечего сказать по поводу двух «предельных» состояний, состояний наиболее «греховных» и в силу этого наиболее человечных, интересных и важных именно для человека, и потому она проходит мимо этих феноменов, оставляя человека неуспокоенным и неудовлетворенным по поводу главных в его жизни событий.

 

94. Имеет ли смысл спрашивать о смысле боли и страдания?

С медицинской точки зрения, безусловно, не имеет. Здесь спрашивать о смысле значит спрашивать о причине, поскольку эти состояния здесь оцениваются как ненормальные, как патология, то есть как болезнь. А заболевание всегда имеет причину; так мыслится с медицинской точки зрения. И неважно, как трактовать саму причину болезни: как нарушение равновесия или средство приспособления. В любом случае болезнь и боль – вещи неприятные, взывающие единственно к избавлению от них. По мере нарастания боли и страдания происходит как раз убывание смысла. Смысл (и связанное с ним все ценное, умное, благородное) как бы радикально отрицается, перечеркивается, убивается болью. Боль парализует смысл, страдание раскрывает смысловую пустоту боли и, соответственно, смысловую пустоту существования. Страдание обессмысливает жизнь, парализуя радость и волю к жизни, то есть к действию, поскольку жизнь, как правило, отождествляется с действием. Поэтому единственный смысл для человека разумного в том, чтобы воспринять боль как сигнал к необходимости действий по избавлению от нее. Медицина как раз и есть системное отрицание ценности боли и страдания. С религиозной точки зрения все совершенно наоборот. Именно боль и страдания имеют смысл, поскольку они есть нормальные для ненормального (греховного) состояния человека. Боль и болезнь всегда нужно если и не искать, то, по крайней мере, приветствовать, поскольку в них – духовный итог или всей прожитой жизни (если это смертельная болезнь), или какой-либо ее части. Болезнь для религии имеет высшее ценностное значение, поскольку это трансцендентный сигнал («знак свыше»), который нужно принимать с благодарностью и с пониманием как средство к исправлению и спасению. Возможно, сильная ценностная нагруженность страдания в религии и ослабляет боль, чего нет в нерелигиозном случае. Это распространяется не только на физическую боль, но и на душевную. Восприятие и душевной, и физической боли через ценностную, то есть промыслительную, призму снимает остроту боли, давая возможность ее вытерпеть без особых проклятий и разочарований. А значит – сохранить благочестие, необходимое для «спасения». Философия может предложить иное по отношению к смыслу боли, нежели медицина и религия. Но абсолютное большинство существующих философских теорий идет или за наукой (гедонизм), или за религией (аскетический стоицизм), потому именно эти наиболее распространенные побочные ветви философии также не могут ничего предложить. Они лишь обосновывают гуманизм медицины или аскетизм религии, а значит, не раскрывают возможностей философии как философии. Однако именно философия как раз имеет свой подход к боли и страданию. Во-первых, нужно сказать, что нет ничего в медицине и религии, чего бы уже не было в философии; во-вторых, именно в философии есть то, чего никогда не будет в медицине и религии, – собственно человек и человеческое переживание боли. Но об этом, чтобы не быть лицемером, нельзя говорить.

 

95. Почему так сложна и одновременно так проста жизнь?

Если оставить в стороне невероятную иррациональность жизни как таковой, не позволяющую точно составить о ней более или менее ясное и отчетливое представление, которое было бы усвоено всеми или хотя бы большинством, то можно сказать, что в одной конкретной жизни конкретного человека постоянно происходит столкновение разнородных целей и ценностей, делающих задачу гармонизации жизни просто невозможной. Человек, с одной стороны, стремится к тому, чтобы жить – и не просто, но наиболее комфортно с его точки зрения. Такова прагматика жизни, взывающая к непрестанному труду в «поте лица». Что сложно само по себе. Но еще добавляется ощущение, периодически возникающее в душе всякого человека, самого невзыскательного в этическом, интеллектуальном и эстетическом плане, что «все не так», «все не то». Появляется чувство тщетности, бессмысленности, ненужности происходящего и всех суетных забот о жизни и ее устроении. Оно возникает не в результате неудач или от усталости, но само по себе, беспричинно. Это страшно. Причина есть, но она слишком далека от понимания. Она в том, что к человеку приходит ощущение духовной несделанности, неприятное чувство того, что жизнь проходит, а упускается самое важное, не сводимое к заботам текущего дня. Что это, понять трудно, потому и раздражение, и досада, и гнев, и тщетные попытки «духовного обновления», «начинания сначала» и прочее. В таком свете любая жизнь есть неудавшаяся жизнь. Такова метафизика жизни. Когда сталкиваются прагматика и метафизика жизни, то непонятно, чему отдаться в полной мере. Полностью отдаться прагматике не дает метафизика, а полностью отдаться метафизике не дает прагматика. Происходит «экзистенциальная замотка» человека, наступает «психологическое утомление» и часто «нервное истощение». Причину порой совершенно невозможно понять. Но есть спасительная простота жизни – чудный подарок Провидения, которая сама, без всякой нашей помощи и вмешательства, все как-то решает и распределяет. Блаженное умиротворение и успокоение от того, что все так легко, ясно и понятно, к тому же правильно и мудро, всегда приходит к человеку. Поэтому человечество все еще существует, как существовало всегда и будет вечно существовать, несмотря на абсурд и невозможность.

 

96. Почему лицемерие есть сущность «человека социального»?

Именно потому, что человек есть нравственное существо в своей исконной чисто человеческой природе. Нравственное начало настолько сильно и глубоко в человеке, что это поистине его фундаментальная характеристика. Но человек есть также существо общественное, поскольку он обречен на общение и общее. В силу того что глубоко нравственное существо обречено на общение, общественная мораль обречена на лицемерие. Лицемерие неизбежно возникает, когда возникает другой человек. Не понимать этого значит вообще ничего не понимать. Все бесконечные этические обласкивания «другого» есть более тонкое и изощренное интеллектуальное лицемерие. Другой может быть только другом, но в социуме друзей нет, там лишь «коллеги». «Коллегиальная мораль», в которой не этические друзья, но бесконечно чужие и другие, то есть коллеги, вот эта мораль и может существовать только за счет лицемерия. Иного просто не дано. Либо ты несоциальный друг, либо социальный коллега. В социуме действует только общественная мораль, в которой лицемерие становится единственной нормой взаимоотношений между людьми. Нравственно человек в социуме уже погиб, такова моральная (или аморальная) аксиома. И в этом трагедия человека, выйти из которой невозможно. Либо ты становишься лицемером, умертвляя в себе живое нравственное начало, либо сохраняешь нравственность, но погибаешь от лицемерия социума. Это что-то наподобие смертельной болезни смертного человека; человеку и так умирать, а тут еще невероятное ускорение данного процесса. Именно здесь, а не в каких-то иных пластах, истинная причина социального неустройства жизни, всегда сопровождающего человека, которое он пытается исправить, вновь и вновь впадая в самые разные утопии.

 

97. Что значит «не знать»?

Велико значение незнания в жизни человека. Как эвристический принцип незнание способствует достижению большего знания; такова всеобщая логика роста научного знания. В философии все иначе: здесь незнание – не стартовый импульс, приводящий к увеличению и расширению области познания, а искомое состояние, в некотором роде вершина и предел понимания, которого в принципе может достичь человек. Самое важное здесь – честное признание своего абсолютного незнания всего. Именно всего, поскольку фрагментарное знание отдельных фактов не в счет; никогда никакое «количество» не переходит в «качество», потому что речь идет совсем о других вещах. Лишь опустившись в глубины полного гносеологического смирения, человек получает дар немотивированной радости от наличия неразгадываемого и непонятного смысла, компенсирующего незнание и непонимание сущего, давая волю к жизни; просто волю к жизни как жизни, не предполагающей ни научных свершений, ни творческих достижений, ни религиозных подвигов.

 

98. В чем истинное достоинство женщины?

Проблема женщины (вернее, с женщиной) в том, что она одновременно двоякое существо. По видовому признаку женщина, безусловно, человек, но по своей духовной, ментальной сущности женщина человек особого рода; она – женщина, чем уже все сказано. Что отражается на особенностях ее физиологии и психологии, которые на бесконечность отдаляют ее от мужчины, составляя одновременно предмет бесконечного сличения и страстного влечения. Вот эта непостижимая смесь «человеческого» и «женского» в женщине и есть самая большая женская проблема; она же – ее достоинство, которое раскрывается при правильном воззрении на женщину, заключающемся в том, чтобы в женщине видеть женщину, а не мужчину. Женский вопрос к тому же – философский вопрос, поскольку объективность и беспристрастность со стороны мужчин достижимы лишь тогда, когда чары женского эроса блекнут перед пепелящим огнем эроса философского. Что не значит, что мужчина-философ не чувствителен к женщине; он может быть более чувствителен, чем не-философ, но он знает ограниченность женской власти, о чем сообщает ему философия. И понимающий описанное выше понимает истинное достоинство женщины, то есть понимает, что остается в женщине истинно привлекательного, когда философский логос разоблачает «женскую логику».

 

99. Как возможен мир?

Важно задуматься не только над тем, как возможен мир с космологической, то есть с естественно-научной, точки зрения, но с точки зрения смысловой, то есть духовной и культурной. Духовный универсум человечества – такая странная смесь различных мировоззрений, языков, религий, культур, традиций, ценностей, что совершенно непонятно, как это все может уживаться в одном смысловом пространстве бытия. Здесь разнообразие скорее contra уникальности человека, нежели pro. Оно не позволяет прийти ни к какому существенному и серьезному единству. Все бывшие и существующие единства (политические, религиозные, социальные, культурные и прочие) – псевдоединства; ни одному из них не суждено более или менее прочного и стабильного бытия. Все они обречены на гибель, поскольку насквозь проедены социальным лицемерием. Гибель империй – дело времени; дело вечности – взирать на это с высоты своего нравственного превосходства. Также и существующие общечеловеческие ценности – пародия на единство. Единственное единство – единство разнообразного человечества без всякого единства, что вовсе не есть единство. Но человечество едино, что очевидно. Так в чем же подлинное единство всего человечества? На этот вопрос еще предстоит ответить человечеству. По крайней мере, предстоит отвечать, задуматься или, лучше всего, удивиться.

 

100. Виновен ли человек по существу?

Государство, религия, экономика тем или иным способом заставляют человека поверить в свою виновность, чтобы заставить работать на себя. Это самый верный способ подчинения и господства, потому что чувство вины – сильнейшее нравственное чувство и моральное свойство, присущее человеку. Оно во многом делает человека человеком. И дело не в том, виновен или не виновен человек в действительности, а в том, что человек не виноват ни в чем конкретно, он без вины виноватый. У него есть только чувство вины, но нет реальной вины за какой-то некогда совершенный проступок. Он виновен потенциально, а не реально. Поддержание в себе чувства вины, неведомой вины, возможной вины нужно человеку для сохранения своей человечности. Чувство вины необходимо ему исключительно для внутреннего нравственного роста, а не для того, чтобы служить внешним институтам. Освобождение от чувства вины, возможно, приведет к вырождению человека; именно здесь терпят крах все анархические теории человека. Только наивный гуманизм может петь дифирамбы «свободному и невиновному человеку». В том-то все и дело, что человек виноват, но он не знает, в чем именно. И никто никогда не укажет, в чем его вина; «всеобщая виновность» не позволит этого сделать. Указать таковую значит приобрести незаконную власть над человеком. Человек не виновен настолько, чтобы государство, религия и экономика могли проявить над ним свою власть. Они обвиняют человека в совершении конкретного зла, за которое он должен чувствовать вину. Но человек потенциальный виновник, а не преступник. В действительности же у него никогда и не было по-настоящему никакой «презумпции невиновности»: человек всегда виновен в том, что он – потенциальный преступник. Для освобождения от гнета государства, религии и экономики, которые эксплуатируют чувство вины человека, делая его тотально зависимым от социальных институтов, нужно всегда «переводить стрелки» с человека на государство и религию, видя в них основной и главный источник вины.

 

101. Есть ли грех?

С «виной» совершенно очевидно связан и «грех». Есть слово «грех», есть метафора греха, есть ощущение греха, но есть ли сам грех как грех? Здесь есть над чем задуматься и поразмышлять, не доверяя своей «греховности» в вопросе о грехе. Можно предположить, что грех – укрупненное обозначение некоторых слабых свойств человеческой природы, которые в этике трактуются как пороки, а в религии вменяются в вину. Такова по сути рационалистическая трактовка греха. Но все же главный вопрос здесь в следующем: грех – это приобретенное или исконное? Искоренение греха будет ли способствовать улучшению человеческой породы? Или наличие греха необходимо для поддержания должного нравственного уровня в человеке? Грех как исконный порок, как «антропологический элемент» нравственности, требующий не полного уничтожения, но постоянной работы над ним, присущ человеку. Однако «концепт греха» – очевидное «изобретение» религии; не моральное «открытие», но именно «изобретение». В религии происходит коллективная институализация греха. Ведь в чем смысл религии? В том, чтобы спасать человека, избавляя его от греха. Уберите грех, и религия исчезнет. Она основывается не на Боге, а на грехе. Не страх смерти и вера в Бога, но культ и культивация греха есть основоположение религии как социокультурного института. Для религии не так опасна наука, поскольку последняя совершенно слепа к иррациональным («греховным») проявлениям человека, как философия, которая знает истину относительно реальной природы человека и его «греха». Конечно, остается до конца необъяснимой власть греха над верующим человеком. Вера и грех скреплены намертво узами вины, разрубить которые под силу только философии, а не гуманизму и атеизму. Но можно надеяться, что с уменьшением веры будет уменьшаться и грех, а значит, и зла в мире будет меньше. И если старая максима гласила: грешно, что смешно, то новая должна звучать так: смешно, что грешно.

 

102. Почему мир не меняется?

За всю необозримо-обозримую историю существования человечества произошло несметное количество самых разнообразных событий, которые парадоксальным образом не сдвинули стояние исторической жизни с мертвой точки. Социальный прогресс не поколебал «суеты сует» и не внес в человеческое бытие той чаемой динамики, которая свидетельствовала бы о реальных изменениях человеческой природы и всей совокупной жизни человечества. Можно сказать, что мир меняется только социально, но само социальное не имеет решающего значения в вопросе о человеке. Основополагающие формы человеческого бытия остаются неизменными в своих главных проявлениях: культурные, антропологические, духовные, нравственные матрицы человеческого существования остались теми же самыми. Конечно, меняется дух времени: он делает невозможным точное историческое познание, то есть такое познание, которое бы нам гарантировало достоверный исторический образ прошлого. Прошлого мы не можем понять с той полнотой, с какой нам бы хотелось, чтобы оно было понято. Отсюда – бесконечные аналогии с современностью при интерпретации прошлого. Но дух времени на то и дух – улетучивается, оставляя неизменным так и не понятое прошлое. Оставшиеся после нашествия духа времен «исторические останки» свидетельствуют, что перед нами всегда одно и то же человечество, одна и та же история, один и тот же человек. Мир как мир не меняется. И это одна из наиболее странных загадок человека.

 

103. Действительно ли мир загадочен?

Мир, безусловно, загадочен, но не в смысле обыденного мышления, настроенного на «жгучие тайны». Загадочность мира является в обычных и неприметных вещах; мир загадочен сам по себе. Научное ли изучение мира, религиозное ли его толкование, эстетическое ли его обоготворение не «расколдовывают» мира; мир как мир всегда остается загадкой, чья загадочность превосходит всякую человеческую способность даже задать адекватный вопрос о сути этой загадочности. Достаточно постоянно ощущать то, что мир загадочен. Этого вполне нормально для здравой и полноценной жизни духа. Если теряется загадочность, пошлость повседневности давит скукой обыденности; жить становится неинтересно и неприятно. Если же гипертрофируется загадочное, то человек впадает в экзальтацию, мистицизм, оккультизм и другие явно загадочные интерпретации мира, которые профанируют его. Потому легкое ощущение загадочности мира и приятная метафизическая эйфория от этого вполне достаточны, чтобы чувствовать себя человеком.

 

104. Почему политика наименее философична из всех родов человеческой деятельности?

Язык политиков абсолютно стерилен в философском смысле. Политики никогда не касаются метафизических вопросов. Если не принимать в расчет мечты древних философов о руководстве последними государством, то нельзя даже и на миг представить публично философствующего политика, размышляющего всерьез о смысле бытия, смысле смерти и страдания, абсурдности человеческого существования, о триединстве истины, добра и красоты, об изначально злом в человеческой природе и проч. Можно сказать, что такое не является профессиональной сферой политической деятельности. Но дело не только в этом. Так в чем же здесь дело? Либо метафизика несущественна, либо политики столь недалеки, что не могут выйти за узкий круг социальных вопросов? Или здесь что-то иное? Именно то, что политики никогда не затрагивают философских вопросов, говорит в пользу философии. Политика как наиболее публичный вид деятельности должна делать вид, что жизнь неметафизична. Более того, цель политика в том и заключается, чтобы в максимальной степени минимизировать философские проявления, не допустить их в публичную сферу. Политик самим фактом своего существования утверждает нефилософичность и неметафизичность жизни. Философия потому и не должна, не может становиться общественным делом, что чревато и для философии, и для общества. Для философии это опасно тем, что в случае «обобществления» она профанируется (как это имеет место в так называемой социальной философии), а в случае философизации общества последнее рискует быть метафизически парализованным, поскольку может исчезнуть зримая и очевидная цель общего существования. Вот почему философия и общество несовместимы, и политика стоит на страже их несовместимости. Таков истинный смысл политики, ее оправдание и назначение.

 

105. Имеет ли ценность для философии знание языков?

Существует стойкое убеждение в среде профессионалов о необходимости знания языков для философии. Причем речь идет не об изучении истории философии, не о компаративном анализе различных философских традиций, что по определению предполагает обязательное знание языка изучаемой традиции, но о необходимости такового для самого философствования. Это неверно в принципе: знание языков не нужно для полноценной философии; более того, как правило, именно это знание прямо или косвенно мешает философии, отвлекая на несущественное. Вообще введение языка в качестве аргумента значительно сужает перспективу философии до уровня продукта того или иного национального языка и национальной культуры. Философия тогда мыслится как «вещь среди других вещей» культурной традиции. В философии есть свое понимания языка, но это бытийное, а не лингвистическое понимание, оно никак не связано с национальной эмпирикой. Абсолютизация национального языка приводит к тому, что движение мысли попадает в зависимость от лингвистической субстанции. Но поскольку философствование – дело всечеловеческое и универсальное, то не важно, как выражена мысль. Имеется в виду, естественно, не философское качество выражения, то есть глубина и оригинальность мысли, а способ ее языковой манифестации. Никто не говорит о небрежности, неряшливости и невнятности письма; философ, как и поэт, и писатель, обязан писать хорошо. Но главное для философа, чтобы мысль выразилась, родилась, произошла. Если происходит событие мысли, то есть философское событие, то язык всегда найдется как подручное средство. И чтобы мысль была понятна представителю другого народа, всегда довольно хорошего перевода. Если мысль истинно философская, она всегда будет понятна носителю другого языка, представителю иной культуры. Хватает даже намека на нее, потому что мысль сильнее языка. В противном случае мы ставим лингвистический барьер для философской мысли, думая, что сила мысли слабее формы ее выражения. Рождение мысли всегда заметно и понятно; чтобы понять ее, не нужно знания языка, на котором она свершилась. Через перевод мысль всегда просветит во всей своей полноте. Подлинная философская мысль как молния просвещает наличную тьму языка и тьму сознания, разрушая все лингвистические и психологические преграды. Она становится понятной и очевидной, как солнце. Если же для мысли нужен перевод, причем хороший, или обязательное чтение в оригинале, то это уже не философская мысль, а философская техника. Парадокс здесь в том, что хорошая мысль может и должна прорваться через плохой перевод. Язык никогда не служит препятствием для настоящей мысли. Есть, конечно, филологическое гурманство, озабоченное выявлением стилистических нюансов выражения мысли. Но это не имеет отношения к философии. В некоторых случаях филология – не меньший враг для философии, нежели физика. В любом случае, ни язык, ни природа не играют существенной роли в философии; более того – это то, что должно быть преодолено, ибо с языка и с природы начинается трагическое падение философии в не-философию. Такова герменевтическая хитрость, вернее, хитрость герменевтики: уйти в язык и остановить мысль, то есть утонуть в бесконечных толкованиях, интерпретациях и комментировании. Рождение мысли всегда праздник или событие. Если оно происходит, то становится известно имя творца, имя философа, породившего эту мысль. Мысль отождествляется с именем, и само имя становится мыслью. Вот почему в истории философии, в истории профессиональной философии, важен личностный аспект – важны большое имя и большая идея, а не знание языков, которое необходимо для философской науки, но которое совершенно беспомощно для подлинной философской мысли.

 

106. В чем ценность перевода для философии?

Очень важно различие перевода в философии и литературе. Для литературного произведения перевод – не самоценная вещь (она самоценна только для переводчика, который сам становится автором); перевод в литературе – всегда копия, вторичная идея, отражение отражения, это временное пристанище для незнающих языка, способ хоть как-то прикоснуться к оригиналу. Но прикосновение к оригиналу здесь навсегда опосредовано переводом, а тот равно как приближает к оригиналу, так и отдаляет от него. Самое лучшее для художественного текста – быть прочитанным в оригинале. И те, кто утверждает, что перевод невозможен, поскольку это всегда перевод не только из языка в язык, но из культуры в культуру, совершенно правы, поскольку в художественном тексте происходит полное (почти полное) отождествление «плоти текста» с языком культуры. Не просто с авторским языком, но с конкретным национальным языком. В художественном тексте язык и есть сам текст. От перевода остаются лишь крохи национальной роскоши, свершающейся в космосе национальной культуры, в стихии родного языка. И перевод здесь всегда утрата и бледная копия, к нему прибегают от нищеты. Вот почему для профессионального филолога-компаративиста просто немыслимо не знать языка изучаемой литературы. Нельзя быть синологом, не зная китайского; и так с любым языком, с любой литературой. С философией ситуация принципиально иная. Здесь перевод играет абсолютную роль; в отличие от литературы, философский перевод – не перевод из культуры в культуру, а переход из мысли в мысль, то есть из бытия в бытие, поскольку тождество мышления и бытия аксиоматично для философии. Для философии важен не язык, а мысль, и если мысль свершается, то свершается тождество мышления и бытия у представителей разных народов. Это совершенно другая история, нежели с художественным текстом, который рождается всегда в лоне родного языка, стремясь показать все его великолепие и могущество. Художественная литература строго ограничена языком: литература – экспликация языка, торжество языка, в то время как философия – торжество мысли. Что не значит, что в литературе нет мысли, нет философских идей. Но все это «внутри» самого языка; в литературе мысли интересны постольку, поскольку они рождены конкретным языком. Всегда интересно, как язык рождает ту или иную мысль. В философии происходит мировое рождение мысли, не зависящее от языка; в философии свершается судьба человека и человечества через бытие и мысль, а не через национальный космос. Мировая философская мысль в подлинном смысле наднациональна, поскольку преодолевает национальную ограниченность языка и культуры. Она не космополитична, но наднациональна, поскольку в философии всегда свершается бытийная судьба человечества. В философии мысль обязана быть наднациональной. Человечество живо философской мыслью, которая и есть история. История – это история идей, а не событий и фактов, и философия – основоположение истории. Вот почему просто перевод – необходимое и достаточное условие для философии, в то время как для литературы – это либо начало, либо конец.

 

107. Что нас более всего раздражает в другом человеке?

Раздражение, которое вызывает другой человек, – одна из наиболее сильных и распространенных эмоций. Ее нельзя недооценивать. Этот психологический аффект существенно портит жизнь людей, если не понимать его истинных причин. В другом раздражает все: внешность, ум, одежда, запах, социальное положение, манера говорить, ходить, есть, пить, спать, дышать, жить, в конце концов. Другой раздражает как таковой: раздражает всем, всем своим существом. В другом раздражает сам другой. Даже самые близкие (друзья и любимые, кровные родственники, имеющие привилегию незаслуженного милосердия с нашей стороны), и те время от времени (в случае с родственниками, конечно, гораздо чаще, чем с друзьями и любимыми) попадают в черную дыру нашего раздражения. И тогда ближний ни чем не отличается от любого дальнего, вообще от любого. Самое неприятное – видеть человеческую низость в своих близких. Здесь нужна уже не любовь к ближнему, которая в ситуации отсутствия реальной любви всегда становится лицемерием, но этика сострадания к другому за его существование, которое если не любовь, то жалость вызывает всегда.

 

108. Что нас более всего пугает в другом человеке?

Пугающего нас в другом гораздо меньше, чем раздражающего. Однако то, что пугает, гораздо глубже и сильнее, гораздо страшнее. Пугает отсутствие презумпции моральной невиновности, проявляющееся в том, что другой всегда может стать предателем по отношению к нам. Никогда нет уверенности, что нас не предадут. Как бы ни был близок, искренен и откровенен с нами другой человек, всегда остается опасность измены, о чем ведает наше глубинное знание. Не просто знание «случаев», но знание, основанное не на опыте, а на понимании человеческой природы. А такое понимание, как бы глуп ни был человек, присуще всем. Если другой и не предает коварно и лицемерно, то, по крайней мере, мы никогда не можем быть уверены в его искренности. Червь сомнения грызет душу нещадно. Вот это отсутствие абсолютной уверенности в моральной чистоте другого, в его нравственной благонадежности и доброкачественности пугает более всего. Мало ли у кого какие мотивы существования! Они могут быть чудовищными или прекрасными, могут быть нелепыми или абсурдными. Проникнуть в мотив существования другого нет никакой возможности, даже если другой – друг, самый близкий и преданный. Предательская стена отчуждения навсегда разделила людей, скрыв друг от друга их последние цели, мотивы и желания. Это обрекает человеческое общение и, значит, существование на неподлинность и бесконечную проблемность, связанную с прояснением оснований и отношений (чем, собственно говоря, люди занимаются испокон века).

 

109. Что нас больше всего прельщает в другом человеке?

Трудно сказать, что конкретно прельщает, но, безусловно, что-то прельщает. И этого вполне достаточно, чтобы люди выносили друг друга.

 

110. Как можно говорить об общих ценностях?

Разве это то, что мы больше всего любим и ценим? Все любят разное, вот что наиболее ценно. Одинаковое – малоценно. Но может ли что-то быть и общим, и ценным одновременно?

 

111. Прилично ли говорить о «первобытном обществе»?

Среди множества мифов, которые питают сознание современного человека, одним из наиболее стойких является миф о «первобытном человеке» и «первобытном обществе». Несмотря ни на что, эта история прочно заняла свое место в социальном бытии. Здесь косность и невежество являют себя во всей полноте, находят самое комфортное и надежное пристанище. Это самый удивительный миф, свидетельствующий о поразительной наивности, доходящей до вопиющей глупости, и одновременно о потрясающем безразличии человека к самому себе, к своей бытийной судьбе. Ну разве можно всерьез верить в «первобытного человека» и при этом оставаться человеком?

 

112. Почему мир именно таков, каковым является?

Если не принимать в расчет иллюзии относительно других миров (неважно, какова степень этой «другости»: космическая, психическая или метафизическая), то мир, в котором мы живем, есть единственный мир. Но единственность не означает его умаления, а введение «другого мира» вряд ли существенно обогатит картину мироздания. Единственный означает абсолютный, абсолютный во всех смыслах. Единственность этого мира есть не только принуждение к совершенно определенному порядку вещей, но и намек на его тайну. Однако почему мир именно таков?

 

113. Почему нет «другой» жизни?

Трудно говорить утвердительно по поводу неочевидных вещей, существуют они или не существуют. Насколько «другая жизнь» – вещь очевидная или неочевидная? Дело в том, что сама жизнь всегда уже в некотором роде другая жизнь. Жизнь настолько исчерпывающа для самой себя, что нет нужды вводить нечто иное, сверхжизненное для ее дополнения. Ведь всегда, когда говорят о «другой» жизни, как правило, имеют в виду какую-то иную – параллельную ли, последовательную ли, потустороннюю ли, – одним словом, жизнь, которая наступает после окончания «этой» жизни. Но отрицающие «другую» жизнь совсем не обязательно материалисты, атеисты, неверующие. Это могут быть более метафизически зрячие люди. В указанном смысле поэты – самые радикальные метафизики, они же – наиболее сильные отрицатели «другой» жизни. Они творят в самой жизни, раскрывая ее бездонность; они не спириты и не верующие, они не выходят из себя в экстазе трансцендентальной медитации, но умеют увидеть красоту как несбывшееся и неставшее. Этим они восхищаются и увлекают других в даль неведомого мира, которую дарит прекрасная и таинственная жизнь, а не «другая» жизнь.

 

114. Зачем человек спит?

За явной очевидностью этого вопроса, граничащего с абсурдом, просматривается нечто существенное. Почему сон не оставляет в покое никого? Почему наука, религия, искусство так озабочены этим состоянием? Кроме явного физиологического смысла данного феномена культура создает мифологию сна, становящуюся «второй реальностью», параллельным миром. Границы между явью и сном стерты навсегда. Аналогия сна и смерти серьезно запутывает проблематику; подобная аналогия становится источником бесконечных художественных сюжетов. В «вещих снах» обыденное сознание совершенно попадает в тупик, открывая дорогу невероятному мифотворчеству. Бессонница – блаженное состояние для влюбленных и аскетов. Все видят сны. Насколько сновидение реальность? И что это за реальность? Возможно ли как-то постичь герметичную зону нашего духовного наваждения? Впрочем, и физиологический аспект сна не так очевиден. Для животных такое состояние нормально и естественно, но для человека и с физиологией сна не все так однозначно. К тому же отсутствуют какие-то однозначные универсальные нормы относительно гигиены сны; все спят по-разному. Для одних сон – мука, для других – забвение и избавление от абсурдного и гнетущего дня. Однако принято считать, что он является отдыхом. Кроме физиологического, нет никакого более или менее правдоподобного объяснения. Но это слишком скучно, чтобы быть правдой. В отдыхе нуждаются только лентяи. Люди бодрого и ясного духа не нуждаются ни в сне, ни в отдыхе.

 

115. Почему человек борется против бессмысленности истории более всего?

Интеллектуалы и духовные лидеры всегда придают истории тот или иной смысл. Ретроспективно или перспективно, но истории не позволено существовать как бессмысленной и бессвязной цепочке ничего не значащих событий, фактов и явлений, которых единственно связывает следование их друг за другом. Придание смысла истории не только идеологическая функция государства, духовная миссия религии, это и метафизическая потребность самого обычного сознания, которому требуется всегда некая «модель исторического». На этом основывается институт образования, который организует социальную реальность. Сама история как область деятельности профессиональных историков во многом есть результат их бессознательной эстетической работы: посредством нахождения в ней смысла они создают определенный смысловой узор всего «исторического развития». Человечество никогда не существует в хаосе и пустоте, но всегда – в надежно смонтированном жилище, декорированном светлой и прекрасной миссией. Парадоксально, но при почти полном равнодушии к своему индивидуальному смыслу существования человек не мирится с тем, что род человеческий мог бы существовать бессмысленно.

 

116. Что такое «человеческое»?

Когда мы говорим, что философия раскрывает самую глубокую сущность человеческого и только человеческого, то мы должны хорошо представлять, что такое «человеческое». Оно есть естественное для человека его естество. Но не в естественно-научном смысле: естественное не значит природное, ибо в человеке очень много сверхприродного. Как и большинство явлений, человеческое двойственно: есть великое человеческое и есть мелкое человеческое, которое принято называть «слишком человеческим». Первое нужно культивировать, от второго избавляться, но прежде всего надо понимать, что такое есть описанная двойственность. В свете философии человеческое проявляется сильнее всего. Это значит, что лучшее человеческое становится еще лучше, а худшее – хуже, вплоть до своей гибели. Такова аналитическая функция философии, помогающая разобраться в том, что такое «человеческое», и помогающая избавиться от дурного, низкого, то есть «злого», в человеке. Никто человеку, кроме философии, не скажет о нем ту правду, которой он заслуживает: не дидактическую правду, обязывающую быть кем-то (например, приличным гуманистом-материалистом или таким же благочестивым верующим). Философия говорит человеку, что в нем есть дурного, заставляя совесть работать самостоятельно по очищению души. Мир объективный может познавать и дурной человек (и познавать достаточно успешно); но человеческое можно познать, только исходя из философской честности. Все остальное будет лукавством, лицемерием, двойными стандартами, конформизмом. Мы познаем настолько, насколько чувствуем добро и зло, даже находясь по ту сторону от них. Вот почему многие интеллектуально развитые гуманитарии не приемлют философию.

 

117. Почему самоубийство – не грех, а эвтаназия – зло?

Не занимаясь ни в коей мере апологией самоубийства, все же можно сказать, что этот акт в силу его абсолютной «нечеловечности» выражает нечто глубинно и исконно человеческое. Только человек способен на самоубийство – самый чудовищный поступок с точки зрения естественного жизнелюбия, которое призывает любить жизнь, любить ее безмерно и бесконечно. И сознательно лишить себя жизни в данной логике жизнелюбия совершенно немыслимо. Здесь какая-то страшная правда и высота человека, испугавшись которой религия заклеймила ее, назвав самым страшным грехом. Есть чистое самоубийство, не объяснимое никакими логическими, экономическими или психологическими причинами. Удивительное явление. Но эвтаназия – не самоубийство, это – убийство низшего уровня, убийство своей боли, вернее страха перед ней. В высшей степени безнравственно упрекать человека в желании прибегнуть к эвтаназии; теоретизирования в ситуации практической нужды выглядят как лицемерие. Но можно апеллировать к тем бесчисленным случаям отказа от эвтаназии, которые выглядят всегда более достойно, у которых можно чему-то поучиться. Эвтаназия, в конце концов, негуманна, поскольку здесь реализуется принцип «умирающего добей».

 

118. Как ребенок становится человеком?

Такие явления, как ребенок и детство, считаются принадлежащими области антропологии, психологии, педагогики. Воззрение на детство, которое имеет место в этих науках, существенным образом искажает перспективу человека. Если детство есть действительно то, что о нем говорит психология и антропология, то как же скучна и неинтересна вся история человека! Обучить, воспитать, развить – вот, собственно, и все, что они могут сказать. Но, увы, эти науки нельзя улучшить; можно только постараться минимизировать их влияние, чтобы увидеть в детстве чудесный феномен бытия, тот феномен, который и является предметом философии. Здесь чудо обнажает себя наиболее глубоко и властно. Однако вся наша логика, весь наш здравый смысл, все наши знания говорят о том, что это «естественный процесс перехода количества в качество». Достаточное «количество» физиологии дает «качественный» прирост в виде взрослого. Здесь работает исключительно логика возраста; одно состояние организма плавно перерастает в другое: меняется физиология, меняется психология, меняется интеллект. Однако есть нечто парадоксальное, что не замечается; процессы перехода «количества в качество» действуют не согласованно, не логично. Качественный рывок в области физиологии и интеллекта дает сильнейший минус в области метафизики. Чем человек интеллектуально-физиологически более развит, тем он сильнее деградирует в метафизическом плане (конечно, если видеть эту метафизику, понимать ее, чувствовать). Но большинство, абсолютное большинство взрослых людей как раз (пускай неосознанно) чувствуют метафизику ребенка. Наиболее талантливые педагоги интуитивно понимают детство, знают, что при встрече с этим чудом рассыпаются всякие построения. Умиляясь, восторгаясь, радуясь детству, взрослый человек проявляет свои метафизические качества в наиболее полном виде. Ничто не дает такого восторга – ни звездное небо «над», ни моральный закон «внутри», ни загробные видения «после», ни жгучие «тайны» земли, – как умилительное созерцание в форме простого наблюдения за ребенком. И вот задача и загадка: откуда произрастает взрослый, из каких физиологических пластов детства рождается весь этот взрослый мир? Где тот сор, из которого вырастает взрослый?

 

119. Как человек становится трупом?

Завершение жизни человека означает переход его в иное качество, которое называют по-разному: покойник, мертвец, труп, умерший. Это изменение очевидно (видно глазами), не требует ни духовных актов веры, ни экспериментальных подтверждений. Как эмпирически наблюдаемое явление оно относится к разряду естественных, то есть таких, в которых нет никакой мистики и никакой метафизики. Как естественное явление переход из «человека в покойника» должен был бы относиться к ведомству науки. Однако, будучи явлением естественным, оно совершенно сверхъестественно; научно можно только вскрыть тело умершего и весьма приблизительно определить причину смерти. Сам же процесс этой необычайной трансформации, которая всегда потрясает и будет потрясать живого человека при встрече с умершим (даже при созерцании лица умершего человека), выходит за всякие разумные пределы понимания. Можно поставить диагноз смерти, но понять, как произошел (эволюционный, революционный?) скачок из человека живого в человека мертвого, не представляется возможным. Наука здесь «умывает руки», давая волю мистике. Так неискушенное сознание отвечает на вызов смерти. Однако религия тоже оставляет этот период бытия человека неосмысленным. Религия «знает», что душа отделяется от тела в момент смерти, чтобы потом воссоединиться с ним и предстать в новом (преображенном) качестве. Но это все потом. А сейчас? Кто сейчас умерший человек, в чьем он ведении? Он еще не принадлежит полностью природе, поскольку в нем только началось столкновение естественного и противоестественного (на бытийной грани: уже умер, но еще не погребен); также он не Богово ведение (Бог смерти не создал), поэтому он попадает «естественным образом» в мифологическое «царство мертвых», где обретает свое пугающе-сказочное бытие. Но философия, не давая никаких, совершенно никаких ответов на вопрос о состоянии умершего человека (о его «бытийном» статусе), делает все же одно очень важное дело. Философия обращает внимание на невозможность, нелогичность, неестественность того состояния, фиксация внимания на котором просто разрывает сознание, уничтожая всякие разумные и добрые предположения в этой сфере. Что такое мир и человек, если в нем возможен труп? Труп не возможен, однако он есть! И жизнь есть, и труп есть. Вот высший абсурд, вот чудо, вот тупик. Труп совершенно не осмыслен, что делает все наши представления о смерти (соответственно, и о жизни) двусмысленными, половинчатыми и недостоверными.

 

120. Кто понимает?

Временами возникает тревожное ощущение, когда кажется, что никто ничего не понимает. Кажется, что все живут исключительно в соответствии с каким-то неведомым никому собственным внутренним смыслом, по какой-то своей лично-интимной программе, в которой совершенно нет места для каких-либо общих вопросов, общих ценностей и общих переживаний. И ужас в том, что создается впечатление, что другие именно знают, как правильно жить по своей программе. Тогда приходит страшное чувство, что никто ничего не понимает, что только ты, один-единственный в мире странный человек, тяготишься бременем непонимания. Понимают ли другие, что ничего не понимают? И если понимают, то почему ничего не предпринимают? А если не понимают, что не понимают? Или у каждого есть свое собственное понимание, совершенно ни на что не влияющее? Еще неизвестно, что хуже! В любом случае, стоит лишь задуматься над проблемой всеобщего понимания, как сразу же всеобщность человеческого бытия подвергается серьезному испытанию. Нужно искать то место, где возможно общее понимание. Этим и занимается философия, спасая человека от прозябания в бессмыслице личных видений. И занимается, по всей видимости, не безрезультатно, потому что худо ли, бедно ли, но род человеческий продолжает свое существование.

 

121. Действительно ли добро и зло относительны?

Во многом этот вечный вопрос, вокруг которого было сломано немало умственных и душевных копий, не так уж и важен. Добро и зло – одновременно сфера фундаментальной метафизической неопределенности и наиболее твердое и безусловное основание бытия. В данной области возможны самые невероятные гипотезы и построения; здесь интеллектуальная совесть может найти волю в создании наиболее шокирующих и примитивных теорий. Неумно отрицать абсолютность моральных императивов, так же как и утверждать их. Гораздо правильнее (и сложнее!) понимать относительность всяческих человеческих нормативных принципов, чья релевантность варьирует от индивидуального предрассудка до фундаментальной нормы культуры, и одновременно бескорыстно, по-донкихотски служить моральным принципам, веря в их святость и чистоту. Это невозможно, но гораздо правильнее, нежели вести бесплодные и лицемерные разговоры о добре и зле. Если о чем-то и нужно молчать, то прежде всего о морали. Нравственная философия как раз и занимается обоснованием тех положений, которые делают невозможными и ненужными разговоры о морали.

 

122. Почему дети не должны стремиться быть похожими на родителей ни в чем?

Подлинное достоинство человека может проявляться в ограниченном количестве вещей. Одно из наиболее существенных проявлений достоинства – непохожесть на других. Непохожесть во всем: во внешнем облике и образе мыслей, в эстетических суждениях и нравственных поступках, в мировоззрении и ценностных приоритетах, в своем жизненном деле и судьбе (иначе говоря, во всех своих проявлениях, даже в физиологической конституции). Лишь тогда человек значим и интересен, когда все в нем окрашено яркой и глубокой индивидуальностью. Дело не в оригинальничании, эпатаже, китче и проч., но лишь в самобытности человека. И во всем этом то, что унаследовано от родителей (порода, ценности и жизненное дело), играет большую (увы, отрицательную) роль. Природа посмеялась над человеком, сделав его похожим на родителей и одновременно поставив перед ним сложную задачу: или быть просто клоном (своего рода, традиции и т. д.), или родить себя заново, приложив максимум личностных усилий для этого. Повтор родителей малоценен. Он целесообразен для социальной жизни рода, но для индивидуального развития вреден. Если дети продолжают жизнь и дело родителей во всем, то они на самом деле их окончательно погребают. Именно повторение родителей есть предательство родителей, а не наоборот. Родители никоим образом не должны повториться в детях, а дети должны избавиться от «мертвого» груза родителей. Речь не идет о плохом отношении к родителям; нужно быть низким человеком, чтобы не любить родителей, не заботиться о них, не почитать, не жалеть, не скорбеть об их уходе. Это – элементарные вещи, вписанные в структуру нравственного сознания, и религия здесь зря обеспокоилась навязыванием строгой заповеди. Это излишне и унизительно для человека: как будто без заповеди он не любил бы, не почитал родителей, не заботился о них. Если этого не происходит, мы имеем дело с нравственной патологией. Но стремление освободиться от родительской доминанты означает выход за пределы природной детерминанты, в чем и состоит залог физического и духовного здоровья, нравственной силы и эстетической красоты. Все одинаковое – скучно, серо и нездорово. Только духовное противостояние родителям во всем может спасти ситуацию. Родители и даны и заданы; их данность – это любовь, забота и скорбь, их заданность – отрыв и уход в бесконечность собственного свершения. Только прорыв в свое, что есть разрыв с родительским («отчим лоном»), есть единственная возможность для человека стать самим собой. Именно здесь – возможное ослабление межпоколенческого конфликта (родового проклятия взаимной ненависти «отцов и детей»). Родовая сила одинаковости страшно противится всякому своеобразию; вот почему все неординарные люди – изгои. Нужна большая воля, чтобы не повторить родителей ни в чем, тем самым внося в однообразное и скучное существование человечества нечто значимое и ценное. И на самом деле только так и происходило всегда. То, что называют «развитием человечества», есть разрыв с родовым и качественный скачок в иное, то есть неродовое. Повтор одного и того же, слепое воспроизведение предшествующего – антитворчество. Род – это тиран, человек – творец. Избавляясь от родовой тирании, он приобретает творческую независимость духа. В таком смысле философия – самое неродовое занятие; здесь – максимум творчества, минимум повтора. Во всех остальных так называемых духовных сферах – максимум повтора, минимум творчества. Само наличие философии – знак родового преодоления (оно уже произошло в философии). Поэтому кто хочет быть подлинным человеком, что означает избавление от ига рода, тот должен всеми силами стремиться к философии – отчизне вечно одинокого ностальгирующего духа.

 

123. Насколько несущественен вопрос о «случайности» и «необходимости»?

Эти понятия – наиболее распространенные знаки непонимания того, что с нами происходит. Полная моральная нелогичность жизни, временами потрясающая любого, даже самого бесцветного человека, – одна из основных причин создания главного (в своей сути космогонического) мифа нашей жизни и культуры о существовании «случайности» или «необходимости» и различных диалектических (или псевдодиалектических, что одно и то же) взаимоотношениях между ними, которые находят выражение в сентенциях типа: «случайность – это непознанная закономерность». Случайное так тонко и незримо переходит в необходимое, а необходимое так коварно и восхитительно – в случайное, что стираются всякие смысловые границы и различия между ними. Никогда не удается понять точно, что случайно, что нет; есть ли вообще случайность, есть ли необходимость? Размышления на эту тему стали давно уже околофилософским фарсом, не имеющим никакого значения ни для теории, ни для жизни. Вообще данный спор и вопрос, попавший в философию, во многом инициирован физикой. В современной рефлексии на тему детерминизма и индетерминизма еще чувствуется неисчезнувший след старой греческой натурфилософии. В реальной жизни, в которой все так трагично, то есть глубочайшим образом переплетено в непостижимо-незримом соцветии событий, явлений и прочего, нет ничего, что можно было бы мыслить в строгой логике случайного или необходимого. Во всяком случае, стремление нечто интерпретировать как случайное или необходимое есть попытка ускользнуть от своей судьбы, от ее принятия. Принятие судьбы не означает смирения перед происходящим: смирение всегда отдает чем-то рабским и двуличным. Можно и не принимать судьбы, и проклинать ее, и бороться с ней, но все это – судьба, а не случайное или необходимое. В любом случае судьба – то, что выше, глубже, страшнее и прекраснее всех случайностей и необходимостей. Принятие судьбы освобождает человека от унылой необходимости бояться случайностей и смиряться с необходимостью.

 

124. Может ли презрение к смерти быть основой морали?

То презрение к смерти, в котором нет ненависти, основанной на страхе, и нет страха, основанного на ненависти, такое презрение может быть основанием морали. Но это противоречит самой морали.

 

125. Насколько бесполезны и вредны религиозные нравоучения и научные знания?

Они вредны настолько, насколько их притязания распространяются на всевластность и целостный захват истины. Религиозное нравоучение претендует на моральный абсолютизм, научное – на гносеологический. Их бесполезность в том, что от этого люди не становятся ни умнее, ни добрее, а вред в том, что они закрывают дорогу иным, более тонким и верным душевным стремлениям.

 

126. Как понять, что ничего нового не происходит?

Нескончаемый калейдоскоп событий, явлений, идей, вещей, людей, происшествий, слов создает в мире ощущение непрестанного изменения и новизны. Слишком много всего, всегда. Но как определить, что за этой бесконечной сменой происходит реальное изменение, а не простая перемена слагаемых? Ведь конечный набор элементов космоса культуры нам неизвестен, как неизвестны и его начальные предпосылки. Здесь можно указать на такие вещи, как человек, антропологически остающийся одним и тем же на протяжении всего доступного анализу и пониманию периода его существования; можно непредвзято посмотреть на природу и также увидеть в ней одно и то же и понять, что все глобальные изменения (например, потепление) есть не более чем часть общей иллюзии изменения; можно внимательнее посмотреть на общество и увидеть равномерную воспроизводимость всех его базовых институтов, количественный состав которых ограничен и известен. И в то же время совершенно очевидно, что все происходящее – это новое, появление нового, выявление ранее не бывшего. И притом, охватывая происшедшее, понимаешь, что, собственно говоря, нового ничего не произошло. Коварство мерцающей сменяемости, не дающей закрепиться ни на чем достоверном и определенном. Можно сказать, что это – вообще надуманный вопрос: какая разница, есть новое или нет; достаточно того, что нам кажется, что есть новое. В действительности вопрос о новом важен и для насущной жизни человека. Произойдет ли с ним что-то новое в смерти? По сути дела, вокруг него и вращается вся известная нам вселенная смыслов.

 

127. Почему курит женщина?

Кто-то громко рассмеется, услышав такой вопрос в перечне философских. Какой же это философский вопрос, разве могут быть такими «вопросы философии»? В лучшем случае это – область психологии, общественной морали, истории нравов, но уж никак не философии. И все же понять, почему женщина курит, отталкиваясь от представлений о женской природе, значит приблизиться к пониманию таких вопросов, как, например, социальное самочувствие современной женщины. Возможно, это продвинет нас к пониманию современного общества, в котором такую важную роль играет женщина, которая курит. Разница между курящей и некурящей женщиной колоссальна, не видеть ее – и смешно, и близоруко. За этим скрываются знаковые процессы (уже завершенные и еще происходящие), коим курящая женщина является знаком. Такая женщина на самом деле серьезный вызов нормативной этике, которая, возможно, терпит крах именно в этом пункте. «Женщина курящая» – уже особый антропологический тип и факт важнейшего события в современной жизни; недооценивать его, не замечать или просто порицать и морализировать по этому поводу – недальновидно. Курящая женщина производит гораздо большую «антропологическую революцию», чем многие явления, которые мы считаем революционными.

 

128. Что делает женщину женщиной?

Есть некоторые особенности женской природы, которые более отчетливо видны с высоты философской позиции, поскольку они обнажают чистую, беспримесную субстанцию женской души, ее моральную суть. Рассмотрение женщины с точки зрения «глубинной антропологии» говорит о том, что женщина более всего должна любить то, что на языке современной психологической науки и массовой культуры обозначается словом «секс». Это несколько бескрылое и физикалистское понятие, которое, однако, раскрывает главную особенность женщины, проявляющуюся в ее главной зависимости – в зависимости от мужчины. Если женщина любит секс, тогда она женщина: лишь в таком случае она чувствует полную зависимость от мужчины, поскольку никто и ничто не может заменить ей радости отдачи. Женское и сексуальное во многом синонимичные явления; по крайней мере, одно без другого не существует в полноценном виде. Сексуальная женщина в некотором роде избыточное выражение, ведь подчинение и отдача – в этом вся женщина, вокруг этого выстраиваются все ее остальные «ласковые» свойства. Господство и власть – аномальные для женщины вещи; в них источник перверсивных наслаждений для мужчин. Женщина отдается – и в том ее высшее наслаждение и предназначение: наслаждение, ставшее предназначением, и предназначение, ставшее наслаждением. Но для этого она должна любить прежде всего секс, так как вне его по-настоящему отдаться нет никакой возможности. Если женщина не любит секс, то она не может и отдаваться, не умеет и не хочет; тогда она – «мужчина», мужчина в плане социальной функции. Эмансипация есть в некотором роде восстание фригидных женщин в социуме (наподобие аналогичного явления – восстания рабов в морали). Проблема и трагедия женщины в том, что она считает подчинение и отдачу унизительными вещами для себя. Она не понимает главного: становясь «мужчиной», то есть выполняя социальные функции мужчин, она в силу своей природы не решает и не ставит философских проблем. Философия – в большей мере истинно мужское занятие. Женщина даже и не понимает груза и тяжести философских проблем, которыми осознанно (а чаще бессознательно) мучаются мужчины, из их неразрешимости черпая огромную силу для жизненных свершений и социальных проявлений. У женщины понимание связи философия – энергия социального делания отсутствует. Вот почему женщина не только плохой философ, но и плохой «социальный работник». И поскольку, несмотря ни на что, основную работу в обществе продолжают выполнять мужчины, есть надежда на то, что женщина хочет оставаться все же женщиной и получать исключительно женское наслаждение и свои сугубо женские привилегии, вытекающие из этой только ей присущей способности давать высшее наслаждение. И здесь мужчины-философы должны научить женщину раскрывать в себе также и человеческое начало: они должны научить ее любить.

 

129. Насколько мифологичны понятия «природа» и «общество»?

Мы так привыкли к тому, что живем в обществе и природе, полагая, что общество – вторая природа, что совсем не замечаем того, насколько мифичны и мифологичны эти понятия. То, что окружающий социальный мир принято называть обществом, а нерукотворный мир – природой, предстает перед нами как самоочевидное явление. Такие убеждения настолько глубоко въелись в наше сознание, что изъять их оттуда без риска его разрушить уже не представляется возможным. Это, наверное, самые неоспоримые достоверности. Именно с их помощью человек ориентируется в мире. Природа и общество задают логичную и рациональную метрику нашему существованию, вне рамок которой просто-напросто нет ничего. История, культура, жизненный мир – все это всегда находится где-то между природой и обществом. Именно природа и общество создают наибольшую иллюзию достоверности происходящего, поскольку в них легитимизируются наше биологическое (природа) и сверхбиологическое (общество) в особой конфигурации человеческого существования. Природа и общество также защищают человека от всяческих «бездн»: общество – от бездны человеческого общения, а природа – от бездны биологической немоты. Поэтому мы и не знаем по-настоящему ни человека, ни мир вне человека. Не странно ли, что до сих пор ничего толком не ясно?! Жизнь в природе и обществе дает нам приблизительное существование, чья мера погрешности прямо пропорциональна нашему страху перед неведомым. Самое страшное – другой человек и нечеловеческий мир. С помощью природы и общества удается приручить, одомашнить эти бездны, так никогда и не открывавшиеся человеку. Природа и общество спасают нас от истины, погружая в спячку бессмысленного прозябания. Вот почему социология и биология – заведомо провальные вещи в плане познания достоверного, и вот почему философия может только разоблачать мифологемы общества и природы, но никогда ни созерцать, ни изменять их.

 

130. Почему так много людей?

Главное понять, что это не демографическая проблема. Бытие людей не поддается никакой биосоциальной, геополитической аналитике, которая задним числом всегда подгонит какую-нибудь теорию. Здесь ничего ни понять, ни отрегулировать невозможно. Любое планирование в этой сфере, какой бы краткосрочный успех оно ни имело, всегда обречено на провал. Почему-то нужно, чтобы в мире было много людей, чтобы всегда было очень много людей. Поэтому всегда было и всегда будет очень много людей.

 

131. Откуда такое неодолимое влечение

Временами у каждого человека, даже весьма далекого от искусства и лишенного элементарного эстетического чувства, пробуждается какая-то животная страсть к искусству. Речь здесь идет прежде всего о непрофессионалах, нехудожниках, у которых своя, совершенно особая эстетическая мотивация. Речь идет о «простых» людях, о людях, далеких от профессионального искусства; о людях, которые не являются ни творцами, ни искусствоведами. Вот именно у них-то и нужно искать подлинный смысл искусства, поскольку они не мотивированы никакими амбициями. Что же человека порой поражает в искусстве? Почему произведения искусства вызывают умиление, благоговение, восторг, преклонение? Только лишь здесь дело в мастерстве художника? Или искусство влечет как искусство безотносительно к степени талантливости мастера и технике письма? Конечно, не стоит брать в расчет явную мазню, как принято пренебрежительно говорить о бесталанных произведениях или произведениях крайне сложных, исключительно авторских и субъективных. Но даже и они способны вызвать высшее чувство. В чем же тайна искусства? Искусство, выражая некое намерение художника, не отражает мир, не удваивает его, не преображает, не усовершенствует. Обычные люди, то есть зрители, сами не будучи творцами, ничего не могут говорить о произведении искусства, о замысле художника и прочих подобных вещах. Искусствоведы тоже не могут, также не будучи творцами. И всегда ведь восхищает не намерение художника, а сотворенная им реальность. Что мы в ней можем найти? Все что угодно; искусство вообще ни о чем; искусства могло бы и не быть! Поскольку искусство совершенно ненужно с точки зрения утилитаризма, нас восхищает, более всего впечатляет и поражает прежде всего эта его блаженная ненужность. Здесь кроется обещание счастья, какой-то намек на бесконечную свободу и радостное творчество любви. Но и эти слова – тоже уже аналитика, объяснение необъяснимого. Искусство отсылает нас к сущности человека, который еще способен на бескорыстные чувства, вызываемые навсегда непонятным искусством.

 

132. Имеет ли смысл то, что я делаю и думаю?

Так может подумать о себе любой человек и прийти в ужас от того, что его мысли, дела и поступки, да и сама жизнь как таковая, жизнь в целом не имеют никакого смысла, за исключением крохотных нужд, которые обеспечивают выживание ему и его ближайшему окружению. С точки зрения этих малых нужд, конечно, все имеет смысл, но с точки зрения людской или вообще человеческой – вряд ли. Как бы я ни старался придать значимость и универсальность моим делам, мыслям и поступкам, они именно такого смысла и не имеют, оставаясь в круге мизерных и незначительных смыслов и потребностей. Жить с этим нельзя: человеческое достоинство не позволяет. И несмотря на это, большинство жило, живет и будет жить именно так, в ситуации мелких смыслов как единственных. Механизм умерщвления в себе живого начала – наиболее действенный инструмент социальной жизни, с помощью которого весьма успешно регулируются жизненные процессы. Однако никому не чуждо стремление к высшему, иному, истинному. Если бы этого не было, человек был бы совершенно иным. Поэтому нам всем нужна философия, которая выводит за рамки нудной ограниченности житейскости на широкий простор бытия. Именно на этом уровне мысли приобретают значимость; и человек хотя бы в малой степени может почувствовать в себе подлинное величие, которого он начисто лишен, находясь в гуще социальных событий и процессов.

 

133. Всеобщи ли мои мысли?

Разумеется, когда речь идет о частных вопросах, касающихся круга интимных жизненных вопросов, то о всеобщем вряд ли стоит даже упоминать. Там личное и только личное. Но когда я отхожу от частно-бытового уровня проблем к вопросам более универсальным и общим, я тоже, естественно, имею собственный взгляд на вещи. Интересно здесь вот что: мыслят ли другие так же, как я, о «предельных вопросах»? Имеет ли человеческое мышление универсальную логику при подходе к высшему и предельному? Это как раз та сфера, в которой частному мнению не должно было быть места, если речь идет о «правильном мышлении». Но возможно ли правильное мышление в принципе? Даже если предположить, что на высшем уровне мышления включается одна и та же всечеловеческая программа «чистой мысли», то она всегда наталкивается на «нечистое воплощение», которым нагружено все человеческое (язык, мировоззрения, ценности, верования и т. д.). Получается, что сам человек и является «органом-препятствием» на пути к истине.

 

134. Связаны ли смерть и познание?

В библейской картине мира смерть является наказанием за познание; прорыв в познании достается ценой смерти. Но это «смертное познание» так никогда и не достигает смысла «божественной истины». Правда здесь не в том, что познание смертного не достигает «божественной истины», а в том, что познание соприкасается со смертью. Суть познания в том, что мы познаем, чтобы достичь некоего предела. Поскольку «последний предел» недостижим, необходимо нечто, что может разомкнуть дурную бесконечность познания. Этим «нечто» и является смерть. Только она – не наказание, а принцип, с помощью которого процесс познания возможен и возможен его безостановочный характер. Прекращая все, парадоксальным образом именно смерть и размыкает все; она размыкает «последние вещи», делая их еще более последними, отодвигая их в бесконечную мглу непостижимости.

 

135. Как работает обыденное мышление?

Принято считать, что человек обыденный, который не занимается профессиональной мыслительной деятельностью, практически никогда, за редчайшим исключением, не задумывается над смыслом своего существования, что он живет рутинно, как «все», плывет по течению, и ему совершенно чужд вопрошающий стиль мышления. Но это не так. Человек, в том числе и самый обыденный, только и делает, что думает о высшем и предельном; вряд ли возможно сосчитать, сколько раз на день он всерьез задумывается о смерти, смысле, счастье, Боге, судьбе и прочем, что принято относить к ведомству «духовной культуры». Разница в том, что просто человек ежеминутные «взрывы сознания» научился «гасить» и не делать сутью своей профессиональной и повседневной жизни, в то время как люди иной организации полагают эти вопросы основанием и жизни, и творчества. Все наиболее значимые творения в области философии, религии, искусства основываются на реконструкции взглядов простого человека, человека как такового. Поэтому выражение «обыденное мышление» – снобистское клише «культурной элиты», для которой «люди обыденного мышления» и есть единственная референтная группа их творчества. Обыденное мышление, таким образом, работает в качестве подсобного материала, из которого произрастают все духовные плоды культуры.

 

136. Что такое время?

Время с точки зрения физики то же самое, что пространство с точки зрения геометрии. Но как это связано с тем, что время помогает нам пережить ужас вечности?

 

137. Когда политика становится предельным смыслом?

Политика не такая уж значительная вещь. Неверно определять сущность человека через атрибут «политический»; общественный – да, но не политический, особенно в современном значении этого слова. Язык противится ставить слово политика в один ряд с такими словами, как честность, мудрость, справедливость. Истина, добро и красота обходят дом политики стороной. Все чаще обман, лукавство, насилие применимо к этой сфере. Нормальное состояние народа и человека – аполитичное состояние, что не означает гражданской индифферентности; просто политика – не то место, где лучшие порывы души могут находить свою реализацию. Наоборот: в политику идут люди с заведомо «каменной» душой. Но наступают времена в исторической жизни народа, когда политика и только политика становится сферой общих интересов, в которой решаются последние вопросы существования, когда от решения политической проблемы зависит судьба человека. В такие времена политика захватывает всех, мгновенно становясь общим высшим смыслом. Политическое выступает синонимом нравственного, лучшие силы души собираются в политике. Тогда нельзя сказать: «я не занимаюсь политикой, меня политика не интересует»; это значит расписаться в беспринципности. Наступает время господства политического эроса, который просто убивает все остальные чувства и стремления человека. Можно сказать, что социальная жизнь в пиковые и драматические периоды своего бытия порождает политический эрос, а можно сказать, что возбужденный политический эрос задает социальной жизни проблемный характер. В любом случае, все должны пройти через ярость политического эроса, чтобы оправдать свое дальнейшее существование, успокоив социальную совесть.

 

138. Относительно или абсолютно?

Бессмысленный спор по поводу того, относительно ли все или абсолютно, в различных логических комбинациях издавна преследует человеческую мысль. Это как раз пример того, когда власть языка оказывается сильнее здравого смысла.

 

139. Как возникает великая страсть

Несмотря на блаженную беспечность относительно «конечных вещей» и «абсолютов», свойственную большинству людей, время от времени возникает сильное и страшное чувство, граничащее с исступлением и безумием, что все не так, все не правда, что так жить нельзя, нельзя в глобальном смысле, и надо что-то делать. Вследствие прозрения в неистинность существующего возникает чистая воля к истине. Приходит время метафизического бунта против существующего как такового. Это присуще не только избранным, но всем без исключения. Малейшая несправедливость может превратиться в мощнейшую взрывчатку, грозящую уничтожить мир зла и неправды. Праведный гнев охватывает многих, и любой экстремизм может быть оправдан как благодеяние, уничтожающее зло. Такова чистая воля к истине в политической проекции. Она может находить и духовное выражение (в религиозной, например, или художественной форме), но более всего она находит выход в форме морали. Со временем и политический экстремизм, и религиозный дидактизм, и философский морализм дискредитируют себя тем, что они не могут уничтожить или изменить существующий «порядок зла», толком не знают, в чем именно заключается зло, и уж тем более на бесконечность расходятся по поводу причин зла. И тогда снова наступает период тихого и безмятежного, блаженно-беспечного существования, на которое равнодушно-лукаво взирает одно и то же солнце.

 

140. Почему любовь не может быть однополой?

Любовь рождается как вспышка молниеносной тоски и безумного влечения к иному, а иное в мире одно – другой пол. Две бездны, две вселенные – мужчина и женщина; они никогда не поймут друг друга, они будут насмерть противостоять друг другу, вечно наслаждаясь своей сладострастно-блаженной враждой. Вся их любовная мука и есть их единственное счастье, выше которого нет ничего и не должно быть. Любовь – не столько любовь конкретного представителя одного пола к другому, сколько всепоглощающее влечение одного пола к другому, которое и образует все прекрасное и таинственное коловращение жизни. Взаимное влечение полов есть самый большой интерес и самая большая тайна в мире, и все, что препятствует этому, все, что противоестественно стоит на великом пути живой жизни, всегда погибает само естественным образом.

 

141. Почему не важно, существует Бог или нет?

Этот с виду важный вопрос в действительности не имеет того значения, которое ему придают теологи и атеисты. И те, и другие ответ на этот вопрос полагают основанием всей своей мировоззренческой системы и практической этики. Мало сказать, что невозможны никакие «быть» и «доказать» по отношению к Богу; здесь настораживает стойкое намерение доказывать или опровергать там, где это лишено всякого смысла.

 

142. Что есть настоящее зло?

Многое из существующего можно назвать злом. Более всего это то, что несправедливо и неприятно. Но всегда есть опасность релятивизации, в результате чего снимаются острота и однозначность, и то, что было абсолютным злом на фоне других вещей, спустя время уже не кажется таковым. Нужно быть очень злопамятным, чтобы помнить все зло, особенно причиненное лично человеку. Память о зле тоже зло. Даже самое страшное зло в совокупности различных обстоятельств, включающих объемную многомерность события и допускающих бесконечное количество толкований и переживаний, перестает быть абсолютно ужасным. Если бы существовало настоящее зло, оно бы не имело цены.

 

143. Что значит простота?

Есть простота, а есть упрощение. Меж ними разница велика. В действительности то, что называют простотой в смысле духовной мудрости, непростое дело. Здесь простота равна глубине, что делает ее чрезвычайно редким явлением. Не бывает легкой простоты. Но повсеместно мудрость глубокой простоты подменяется вульгарной глупостью упрощения. Упрощение есть повседневный взгляд повседневного человека на все вещи мира, в результате чего мир становится пошлым, плоским, банальным; основной способ интерпретации мира, делающий мир более или менее сносным для вульгарной жизни, то есть жизни большинства. Когда «упрощенцы» говорят, что философия сложна, непонятна и далека от жизни, то это звучит голос пошлой обыденности.

 

144. Почему этика и эстетика – одно и то же?

На обывательском уровне часто путают эти понятия, что является ошибкой – ошибкой профессиональной некомпетентности. С точки зрения методологии междисциплинарного знания разница между этикой и эстетикой значительна, но велико и единство, поскольку добро и красота имеют бесконечное множество взаимосвязей. Одинаковость этики и эстетики все же в другом. Дело не в единстве добра и красоты и не в том, что это область «духовных ценностей». Единство этики и эстетики заключено в магии их вербальной похожести. Так до конца и не выяснив, в чем сходство и различие между ними, главное – всегда ставить их рядом. Поодиночке они беспомощны, и лишь поставленные рядом (даже через семантическую ошибку подмены «этики» «эстетикой», и наоборот), они образуют реальную силу. В странном соположении «этики» и «эстетики» есть нечто, заставляющее себя уважать даже самых недальновидных и откровенно неумных людей.

 

145. Что такое «стыдно»?

Религиозные вопросы такие же интимные, как и вопросы сексуального характера, и их крайне неприлично выставлять напоказ, подвергать публичности. Это сакральные области души и тела, это то, что подлежит укрытию, дабы сохранить целомудренную притягательность. Должно быть стыдно обнажать не только гениталии тела, но и «гениталии души». Выставленную напоказ сексуальность принято называть пошлостью; поскольку подлинно показать эрос не удавалось еще никому, то здесь чаще всего происходит эксплуатация страстей для достижения коммерческих или массмедийных целей. Такова порнография, которую можно определить как пошлость эроса. Но пошлость проникает и в религию, когда она становится публичной; поэтому уместно уже говорить о религиозной пошлости. В религии вера теряет целомудрие. И как подлежит осуждению публичная борьба за «сексуальные права», так осуждению подлежит публичная борьба за «религиозные права».

 

146. Что такое «невозможное»?

Есть ностальгия, есть тоска, есть надежда. Вместе они – глубокое переживание, переходящее в муку страдания. В его основе лежит стремление к невозможному – единственная вещь, достойная желания и стремления. Невозможное – не мечта, не фантазия, не вера. Это наша тоска быть, вытесняемая невозможностью быть, быть в полноте счастливого обладания. Злая сила мира стоит на страже нашего несчастья, но воля к невозможному, находящаяся в сердце сокровенной философии, всегда прорывается наружу, делая наше существование возможным и сносным.

 

147. Прилично ли до сих пор говорить о кризисе культуры?

Употребление некоторых словосочетаний является признаком дурного тона. Это слова, которые передают либо устаревшие, либо не оправдавшиеся, либо откровенно пошлые идеи. Есть все основания отнести словосочетание «кризис культуры» к разряду именно таких идей. Однако именно сегодня оно имеет наибольшую употребительность. Вряд ли можно встретить сейчас мало-мальски самостоятельное сочинение, в котором не шла бы речь о кризисе культуры. И как в свое время нужно было значительное интеллектуальное усилие, а то и дарование, чтобы прозреть «кризис», причем «кризис культуры», то сейчас необходимо такое же усилие мыслительной воли, чтобы увидеть, что этого кризиса уже нет. Дело не в том, что культура наконец оздоровилась, что нет никаких изъянов и прорех, что вообще кризис прошел. Прошло время – время кризиса, вот почему говорить о «кризисе культуры» уже невозможно. Нужно понять, что стартовый разгон мысли, которая отталкивается от констатации кризиса, ищет его причины и способы преодоления, заведомо обречен. Это стартовое торможение и поражение мысли. И мысль будет становиться более зрелой и основательной по мере освобождения от «кризиса культуры», превратившегося исключительно в моралистическую сентенцию, весьма удобную для того, чтобы не давать мысли свершаться.

 

148. В чем действительное различие между полами?

Женщина не воспринимает философию (по крайней мере так, как воспринимает ее мужчина) – в этом основное различие между полами; основное духовное различие, поскольку все остальные видны невооруженным глазом.

 

149. Что такое ожидание?

Люди всегда столь много ждут, что становится незаметной вездесущия стихия ожидания. Это не только стихия существования, но и структура бытия, поскольку жизнь свершается только в стремлении к цели, к той или иной цели или целям. Такое стремление (иногда его некрасиво называют «целеполагание») имеет форму ожидания, в котором и протекает жизнь любого свершения и свершение самой жизни. При достижении цели появляется новая цель, что и обеспечивает смысловую сменяемость различных периодов жизни. Мы ждем достижения цели, потом ждем новой – и так до бесконечности (вернее, до конечной бесконечности). Ожидание пронизывает не только внутреннюю «ткань жизни», являясь ее содержанием: сама жизнь как таковая есть также ожидание, ожидание какого-то высшего свершения. Оно имеет форму надежды или терпения, которые в иной терминологии называются «верой». Ожидание говорит нам о том, что наша жизнь никак не может исполниться до конца; мы ждем исполнения, так и не дожидаясь его. Ожидаемое и чаемое, что всегда придавало свет и тепло нашей жизни, оказывается по «эту сторону жизни», когда она заканчивается. Законченная жизнь не является жизнью, в которой наше ожидание достигло своей цели. Это говорит не о том, что наша жизнь тщетна, что тщетны наши надежды и желания, но лишь о том, что наша жизнь есть ожидание.

 

150. Так все же, в каком мире мы живем?

Самое невероятное и невозможное то, что мы не знаем, в каком мире мы живем! Мы знаем многое о мире, мы знаем множество миров; но мы не знаем ничего о самом мире, в котором мы живем. Мы действуем в мире, не зная его. Никто никогда не обосновал, что наши действия проистекают из сущностных и смысловых оснований мира. Наши действия продиктованы нашими желаниями и ценностями, но ценности не равны бытию, а желания тем более. Ценности – это ценностные предпочтения, связанные с двумя главными вещами жизни: как выжить и как организовать свой досуг, досуг выживших. Наша жизнь как таковая, то есть жизнь, организованная вокруг выживания и досуга, ничего не сообщает о ценности бытия, о его смысле и назначении. Это создает в конечном счете главное противоречие нашей жизни, которая так и остается неустроенной даже относительно досуга и выживания. Человек всегда кое-как выживает и организует свой досуг. Самое великое в человеческой истории всегда было направлено на деяния, идущие вопреки выживанию и досугу. Вопрос о смысле бытия, в котором могла бы проясниться суть мира, – вопрос, который некуда вписать в рамках привычного круга жизни. Ему нет места ни в социуме, ни в культуре, ни в политике, ни в религии. Но «неотвеченность» на этот вопрос, а чаще даже его «непоставленность» портит существование: портит безмятежную радость жизни и делает саму жизнь в мире в высшей степени проблемной. Отсюда вековечный поиск счастья, стремление к идеалу, единству, гармонии. Возникающая иллюзия на время снимает остроту и проблематичность бытия, но философская бескомпромиссность вновь и вновь делает проблему актуальной, отбрасывая нас вновь и вновь к вопросу о том, в каком мире мы живем.

 

151. Какова ценность размышлений?

Размышления, высший «этаж» интеллекта, – странная роскошь для человека. Временами его охватывает скука, граничащая с отчаянием, от понимания тщетности размышлений над высшим и предельным. Действительно, размышления – не более чем эстетическая игра ума для интеллектуального ублажения души. Условия нашего существования заданы раз и навсегда; человек действует в узком диапазоне своих предпочтений, продиктованных, как правило, необходимостью выживания, в которой нет места необходимости размышлять. Конечно, философски можно поставить названную необходимость под сомнение, указав на суицид, например. Однако это принципиально не меняет общего положения вещей, которое так и остается непонятным и неизменным. На смену скуке и отчаянию от беспомощного протеста приходит полное принятие наличного, в основе которого лежит тождество разумного и действительного. И принятие также есть результат размышлений.

 

152. Что такое «серьезное отношение к жизни»?

Жизни более всего противны дидактика и рефлексия над ее основоположениями. Дидактика и рефлексия – наиболее репрессивные инструменты, с помощью которых формируется совершенно определенное («истинное») понимание того, что такое жизнь, с вытекающим отсюда набором правил жизненного поведения. Придерживаться этих правил и называется серьезным отношением к жизни в обыденном представлении. Здесь традиция, история, голос предков, мудрость поколений. Однако все это может оказаться ошибкой, обманом, иллюзией. Виновата здесь не сама жизнь, а наша неспособность справиться с ее ужасом и великолепием, с ее неизъяснимой таинственностью и бездонной противоречивостью. Неспособность оборачивается дидактической рефлексией по поводу жизни, результаты которой опровергаются самой жизнью. Вот почему жизнь не стоит на месте, притом что ничто никуда не движется.

 

153. Почему люди не любят и никогда не будут любить друг друга, исходя из заповеди любви?

Любовь как естественное чувство и свойство не нуждается ни в каких объяснениях и оправданиях. О любви вообще говорить почти невозможно; разве только поэты могут выразить восторг и ужас любви. Все теории любви – это более или менее изощренная услада немощного интеллекта, столкнувшегося с бездной любви. Но речь идет о существующем императиве любви («этика любви»), исходящем из доктринальных основоположений гуманизма (не важно, светский это гуманизм или религиозный), занимающегося моральным принуждением к любви как к необходимому общественному благу. Здесь – профанация любви, поскольку в ней действует презумпция нелюбви людей друг к другу. Потому любовь здесь нечто дополнительное и надлежащее: как задание, призыв или заповедь. Но в этом нет никакой нужды, поскольку люди и так любят друг друга достаточно без всякого принуждения и необходимости. Та любовь, о которой говорит религиозный гуманизм, была бы крайне необходима, если бы мир и человек в мире были такими, какими он его рисует: конечным, несовершенным, злым, обреченным на гибель. Но мир, слава Богу, не таков! Слава Богу, что мир не таков! В мире не нужно всем любить всех. Вакханалия гуманизма проистекает из мелкого взгляда на вещи, прежде всего на другого человека.

 

154. В чем смысл сегодняшней устремленности к телу и телесности?

Внешне такая устремленность выглядит как компенсация, реабилитация телесности, репрессированной в культуре, в которой долгое время доминировала душа в ущерб телу. Апологеты телесности считают, что это неправомерно, поскольку тело несет в себе множество социальных, культурных и духовных смыслов; так много человека в его теле. Это правильно, но лишь отчасти. В действительности культура вновь входит в новую фазу отхода от человека, от человека как такового. Первая фаза отхода от человека была связана с полаганием его по преимуществу духовным существом с неизбежным приоритетом души, вторая – связана с телесной трактовкой человека, что влечет приоритет телесных практик в самом широком диапазоне. Но в телесности нет человека (так же, как нет его и в духовности). Нет человека и в синтезе тела и души, потому что человек – не тело, и не душа, и не душа и тело, вместе взятые. Человек как человек не имеет отношения к душе и телу или к их соединению. Это – метафоры, в которых происходит редукция человека. Душа – религиозная метафора-редукция, тело – научная. Человек же – тайна, которую не могут постичь ни «телесники», ни «духовники». Человек всегда будет ускользать от всяческих определений и попыток его понять (не важно, на духовной или телесной основе). Человек – то, что по ту сторону души и тела. Это – то знание, которое дает философия.

 

155. Возможно ли истинное равнодушие к Богу?

Почему вообще нужно обязательно определяться по отношению к Богу? Причем неважно как: в модусе веры или в модусе неверия. Между ними в действительности разница не столь уж велика: верующие мало чем отличаются от атеистов, а атеисты – те же верующие, только с другим знаком. Но кто знает истинную «волю Бога»? Не хочет ли Бог от нас самостоятельности, полной и окончательной независимости от себя? Не слишком ли долго человек пытался безуспешно вернуться к Богу, попросту не понимая, что дело не в этом. Неумение справиться с собой, полное непонимание мира, в котором пребывает человек, рождает движение к Богу. Проблема не в том, есть ли Бог или нет, а в том, куда идти человеку. До тех пор пока человек будет самоопределяться по отношению к Богу, даже в крайне отрицательном смысле, он будет несвободен и несчастлив, поскольку не будет самим собой.

 

156. Связана ли тайна с потусторонним и сверхреальным?

Часто в жизни и культуре происходит профанация тайны. Эта профанация случается, когда тайну путают с чем-то другим (например, с загадкой, секретом и т. д.) или когда областью таинственного полагают нечто, лежащее по ту сторону мира. Тайна – неразгаданное запредельное; таково наиболее общее, расхожее понимание тайны. В любом случае речь здесь идет о количественных измерениях тайны, которые так или иначе решаются, преодолеваются. Если тайна связана с высшим и запредельным, то существуют мистико-аскетические методологии достижения слияния с Абсолютом; если тайна отождествляется с какой-то великой загадкой, то она также может быть раскрыта либо научно-эмпирическим, либо религиозным путем. В любом случае потусторонняя и запредельная тайна так или иначе перестает быть тайной, оставляя после себя неудовлетворенность и неприятное чувство поруганного целомудрия. В основе этого – метафизический дуализм, рассекающий сущее на эмпирическое осязаемое и сверхэмпирическое неосязаемое, то есть непостижимое эмпирическим путем, но в принципе постижимое мистическим. Повторим: все это – профанация тайны. Религия в этом смысле – наибольшая профанация, ибо она посягает на Бога и профанирует его в «говорении» и «служении». Абсолютно чистое значение тайны таково: таинственными являются не какое-то высшее начало мира, сверхмирный исток, «первоначало сущего» и прочее, а сам мир, то есть мир как мир. Невозможность выдержать непостижимость самого мира приводит к метафизическому рассечению мира на видимое и невидимое, чувственное и сверхчувственное, физическое и метафизическое, человеческое и божественное. Мир как мир сам по себе достаточно таинственен и непостижим, чтобы вводить еще «сверхмирные» инстанции (религиозный бог, загробный мир и т. д.). То, что мир есть и что он именно таков, каковым является, уже есть Абсолют, Бог, иначе – тайна. Это никоим образом не пантеистическое отождествление Бога и мира – это взгляд на мир как мир, взгляд честный и беспристрастный, в результате которого сам мир становится непостижимой тайной и отпадает нужда вводить какие-либо категории, и прежде всего Бога как категорию. Религия вводит Бога как категорию, наука отрицает Бога как категорию, но та и другая не чувствуют таинственности мира, поэтому рефлектируют вокруг Бога, не замечая мира. И наука, и религия равно не видят мира и его тайны, потому вынуждены либо тайну выносить на пределы мира (как в религии), либо сводить мир исключительно до эмпирического остова (как в науке). Мир же остается нетронутым. А все, что есть, – это и есть мир со всеми «вытекающими последствиями». Этот мир, он же – и бытие. Называние мира бытием, поскольку тайна мира в его бытии, есть суть философского мироощущения.

 

157. Почему невозможна художественная литература?

Невозможность литературы отнюдь не отменяет самого факта литературы и не налагает никаких запретов на литературную деятельность. Вообще, было бы нелепо отрицать наличие того, что есть. Художественная литература не просто есть: она является одной из наиболее значимых форм культуры, без которой последняя вообще вряд ли состоится. Можно на этом остановиться и умиляться художественным творениям, превознося до небес писательское ремесло. Однако изначальная философская точка зрения почему-то вообще считает искусство малоценной вещью (и, добавим, не только малоценной, но и невозможной). Отсюда традиционное стремление изгнать искусство из чистых чертогов философии. С вершин философского абсолюта меркнет всякая истина, кому бы она ни принадлежала (искусству, науке, религии, политике, здравому смыслу). Художественная литература невозможна не только в силу «больших» философских причин, но и «малых» – причин «формального» и «технического» свойства. Писатель создает вымышленный, воображаемый, несуществующий мир, но это полбеды. В литературе происходит расщепление некоей целостности на автора, героя и читателя, к выяснению концептуальных отношений между которыми сводится по сути дела весь литературный процесс (не важно, с точки зрения читателя или писателя; они в равной мере должны решить эти отношения со своего места). «Проклятая триада» – автор-герой-читатель – до бесконечности запутывает сущность литературного творчества, сводя на нет все художественные задания, которые настоящий писатель всегда ставит перед собой. Но мало кто видит, что писатель никогда не выполняет своих собственных обещаний, ему никогда не удается создать «идеальное произведение». Никогда нельзя выяснить, кто говорит, от какого лица идет повествование, более того – кому говорится то, что пишется. Наивно полагать, что писатель пишет для себя; так же как наивно полагать, что он пишет для читателей или «для Бога». В этом смысле литература всегда есть литературоведение (непрофессиональное, но бессознательное, поскольку писатель и читатели – не профессионалы-литературоведы), не приводящее ни к какому итогу и не решающее никакой задачи. Разве сущность литературы в том, чтобы автору выразиться, а читателю получить сильную эстетическую и психологическую эмоцию от прочитанного? Это слишком мелко, однако по сути так оно и происходит всегда. Литература оценивается по степени авторского своеобразия, которое способно увлечь за собой читателей, заставить их переживать и сопереживать. Глубинная неудовлетворенность всегда чувствуется и у читателей, и у писателей: одни не перестают писать, а другие читать. В таком смысле никоим образом нельзя путать философию и литературу; то, что есть некая форматная близость между ними, заключающаяся в сходстве языков, никоим образом не говорит о том, что философия и литература суть одно и то же. Философия никогда не путается в дебрях отношений между автором и героем, читателем и писателем. В конечном счете дело писателя – забавлять и веселить публику, а дело философии – проблематизировать бытие и прояснять сущее, удивляясь, восторгаясь и ужасаясь ему по мере возможности. Предписывать литературе задачу быть «учителем жизни» значит скатываться в сухой морализм. Но именно потому, что литература невозможна, она прелестна. Именно эта невозможность и заставляет писателей творить неустанно, а читателей так же неустанно читать. Абсолютная метафизическая несостоятельность, даже неудача, литературы является залогом ее ошеломительного социального и культурного успеха. Художественная литература имеет и духовную ценность: разочаровавшиеся писатели и читатели, сбросив ее колдовские чары, могут еще решиться на рискованное мероприятие подлинного поиска истины.

 

158. Философия и бизнес: есть ли что-то общее?

Достаточно большое количество людей живет в полном неведении относительно того, что существуют метафизические проблемы, которые не менее важны, чем физические. Они даже не подозревают, что нисколько не мешает им жить и жить (по их меркам) довольно счастливо и успешно. Как раз люди, которых называют некрасивым техническим словом «бизнесмен», представляют собой наиболее чистую породу людей, лишенных метафизического чутья. От этого они не перестают быть людьми, и никто не вправе упрекнуть их в отсутствии человечности. Они могут быть очень даже хорошими и добрыми людьми, то есть людьми вполне обычными. Все истории о злых и бездушных капиталистах не более чем морализаторство. Но именно порода бизнесменов обладает одним качеством, благодаря которому они и могут быть бизнесменами, – они полностью лишены метафизического чувства. Нет людей более чуждых, далеких и даже враждебных философии. В действительности существует оппозиция между бизнесом и философией, а не между бизнесом и моралью (в других терминах: между предпринимательством и нравственностью). Напряжение между совестью и деньгами довольно успешно разрешается в этике бизнеса – эффективном компромиссе между моралью и экономикой. Несмотря на то что этика бизнеса не решает последних вопросов нравственности, отказывать бизнесменам в нравственном чувстве невозможно. Есть, в конце концов, и бескорыстная благотворительность. Но вот непонимание между бизнесом и философией куда более радикально. То, что называют философией бизнеса, – лишь методология успешного ведения дела. Философия бизнеса одна: как добиться успеха любым путем. И потому появляется этика бизнеса, помогающая снять некоторые моральные коллизии, чтобы открыть дорогу успеху. Философия бизнеса – это философия действия, направленная на преодоление всяких препятствий на пути получения прибыли. Успех – критерий истины в философии бизнеса. Но бизнес натыкается на мертвую стену непроходимости, когда в его поле зрения попадает не мораль, но философия с ее проклятыми вопросами о целесообразности, смысле, тщетности, абсурде, оправданности жизни. Это – реальное препятствие для бизнеса. И если нравственные муки совести хоть как-то снимаются в этике бизнеса, то философия бизнеса совершенно беспомощна перед философией как таковой. Она предпочитает ее игнорировать, но это игнорирование не вынужденное и не вымученное, поскольку бизнес притягивает людей, изначально не одаренных философски (только такие люди и могут заниматься бизнесом; отдельные чудаки-бизнесмены, «интересующиеся» философией, не в счет – везде есть исключения). Принципиальная установка такова: метафизическая рефлексия не способствует деловой активности. Вот почему между философией и бизнесом нет, не было и никогда не будет ни малейшего взаимопонимания. Видимо, растущее отчуждение между философией и бизнесом есть одна из наиболее характерных черт нашей эпохи, поскольку количество бизнесменов растет, а философская непреклонность в области проклятых вопросов остается бескомпромиссной. В этом состоит наиболее серьезное противоречие нашего времени.

 

159. Можно ли жить в обществе и быть свободным от общества?

Для большинства людей конечно же нет. Для большинства жизнь в обществе – единственная возможность общения и выживания. Но любое общество – «плохое». Ничего, помимо утопических проектов, общественная жизнь предлагать не может; утопия остается утопией, поэтому общественная жизнь в существенных основаниях не меняется и всегда оставляет желать лучшего. Общество – коллективная проекция индивидуальных пороков, формирующихся в общественную мораль, главный принцип которой – социальное лицемерие. Потому для большинства жизнь в обществе – трудная жизнь, а для людей чуть более одаренных она просто невыносима. Любой по-настоящему одаренный человек всегда стремится «уйти из общества», чтобы самореализоваться. И чем сильнее его дарование, тем сильнее внутреннее неприятие и отчуждение от общества. Потому для людей с творческой организацией не только можно, но и нужно быть свободными от общества, чтобы сохранить себя для творчества. Однако не только для творческих людей жизнь в обществе невыносима: она такова для большинства совестливых и порядочных людей, которые также не могут пойти на компромисс с собой в угоду социальному лицемерию. Они также стремятся уйти из общества. Но уход из общества тоже утопия: ни монастырь, ни психиатрическая лечебница, ни «башня из черного дерева», ни что-то иное более радикальное не являются полной изоляцией и не дают чаемого освобождения. Человек – не просто существо общественное: он обречен на то, чтобы быть общественным; общественное – проклятие, которое он вынужден нести до скончания дней своих. Поэтому для людей более утонченных ставится задача более сложного уровня: обязательно быть в обществе, оставаясь притом свободным от общества. Выполнение этой задачи требует преодоления общественной морали или, по крайней мере, презрения к ней.

 

160. Почему процветают церкви и тюрьмы?

Любые проблемы, не только научные, религиозные, метафизические, но и бытовые, психологические, являются псевдопроблемами с точки зрения абсолюта, который нельзя игнорировать, не проигнорировав при этом самого себя. Частные проблемы какой-либо области выдвигаются, чтобы закрыть основную проблемность – проблемность бытия и проблемность нашего существования. По этой причине им придается такая важность. Никакие проблемы человеческой жизни с «точки зрения вечности» не имеют абсолютного характера. Есть лишь одна корневая проблема, неутихающая проблемность которой дает о себе знать тем, что человек в мире не устроен. Социальный инстинкт зорко стоит на страже духовной безопасности человека и не дает предельным философским вопросам прорваться в социальную жизнь и внести смуту, крайне нежелательную для социального целого. Для социума нужен здоровый, то есть лишенный философской рефлексии, член общества. Как была бы устроена жизнь, если бы не политика, экономика и культура, а философия определяла существование?! Поскольку такого никогда не было, здесь мы можем только гадать и мечтать. Философия всегда носила маргинальный и локальный характер, никогда не становясь движущей силой истории. Речь здесь идет не о философии на личностном уровне, но о философии как социальном институте. Любой социальный институт (будь то религия, наука или искусство, а не только политика, экономика) гораздо могущественнее, нежели философия. Однако в социуме происходит системная профанация бытия – несущественное выдается за существенное, а существенное за несущественное, что создает непреодолимую для социальной жизни сложность. Экзистенциальная тоска человека, которая живет в любом человеке, долго не находя для себя никакого выхода и видя игнорирование своей подлинной духовной жажды, находит в конце концов патологические, деструктивные формы, что создает реальные социальные проблемы. В итоге социальная жизнь в любом ее измерении (и в национальном, и во всемирно-историческом) представляет собой движение «белки в колесе»; все самые примитивные социальные проблемы возвращаются в общество при любом уровне его технико-экономического развитии, тормозя его движение и отбрасывая все наработки к стартовой позиции, поскольку не решена главная проблема. Глубинный инстинкт социума знает об этом – знает, что она не может быть решена, и старается обойти ее, поскольку тратить время и деньги на экзистенциальную проблематику бессмысленно. Вот почему процветают церкви и тюрьмы.

 

161. Значит ли, что мы живем в истинном мире, если мы живем в объясненном и понятном мире?

Поскольку «другого мира» нет и не будет, то в какой-то мере мы должны признать, что вот этот мир – мир природы и общества, не выдерживающий и минутной критики, в каком-то смысле является также истинным миром. При всем критическом пафосе по отношению к наличному положению вещей нам ничего не остается, как продолжать в нем жить. Конечно, объясненный мир нисколько не является истинным миром в смысле абсолюта, но он истинный в том смысле, что единственный мир. Это парадокс, трагическая необходимость, фарс и абсурд, однако мы должны быть благодарны неистинному и понятному миру за то, что он может возбуждать против себя сильные метафизические эмоции.

 

162. Смыслы или домыслы?

Человеческая душа ищет смысла – смысла чистого, истинного, настоящего, но чаще всего наталкивается на домыслы – на обломки смыслов, из которых и состоит космос человеческой культуры. Домыслы – это измышления заурядного ума по поводу «главных вещей» бытия, ставших своего рода нормами и канонами мировосприятия. Домысел – и не мысль, и не смысл, а ментальный суррогат, питающий сознание обывателя любого ранга. Домыслить значит не мыслить, но «прицепиться», «присосаться» к уже промысленному в качестве духовного паразита. И в результате исказить промысленное, испортить чистый философский продукт. Поэтому не только прояснением смысла занимается философия, но и борьбой с домыслами.

 

163. В чем аморальность искусства?

Аморальность искусства не в том, что оно, не занимаясь морализаторством, эстетизирует уродливое и безнравственное (смертное и сексуальное), то есть эстетику ставит выше этики. В своем художественном пространстве автор волен делать все что угодно, имея лишь одну этическую задачу – делать это хорошо. Аморальность искусства в другом. Искусство есть искушение несуществующим и неосуществимым. Соблазнительная нагота мира, ставшая болью необладания, – вот суть подлинного искусства. И чем оно подлиннее, тем боль сильнее, потому что сильнее разочарование. Этот эстетический обман грозит обернуться метафизической катастрофой личности, попавшей под очарование вечного. В конечном счете художник создает иллюзию доверительности, говоря голосом всеобщего, при этом думая лишь о самовыражении. Иными словами, автор всегда эксплуатирует невинность своего слушателя, читателя, зрителя, используя его всегдашнюю готовность довериться кому-то или чему-то, что выводит его (хотя бы на миг) из унылого однообразия гнетущей повседневности. Всякий художник, обладая своим даром, должен, чтобы остаться в рамках морали, совершить жертву заклания собственного таланта, чтобы не искушать невинные души. Но художники всегда выбирают себя и свою реализацию, нимало не заботясь о душевном состоянии публики. Но кто их станет за это порицать?

 

164. Этический универсализм, или Как быть человеком?

Все существующие социально-антропологические статусы человека ущербны по существу. Они построены по принципу компенсирующей идентичности. Например: что значит, когда говорят, что кто-то христианин, или консерватор, или экзистенциалист, или гуманист, или монархист, или авангардист – и так до бесконечности. Ничего особенного не говорится в этом случае; речь идет всего лишь о существующей социальной, культурной, мировоззренческой и прочей детерминации человека. Подтверждается его национальная, конфессиональная, политическая, эстетическая и иная принадлежность (или идентичность). Все поделены и разделены между собой разнообразной массой вещей. Кто-то скажет (что справедливо): это – сложность человеческого бытия, так необходимая для культурного разнообразия человечества, спасающая его от скучного и унылого однообразия в рамках какой-то одной доктрины. Но во всех идентификациях чувствуется всегда антропологическая неполнота. Почему нельзя сказать о себе: я есть тот, кто я есть? Потому что страшно: открывается безосновность, и человек проваливается в непостижимую бездну. Ему всегда нужны опоры в виде нации, веры, языка… Но это как раз – признание своей частности, неполноты, ущербности, в итоге – недочеловечности. Когда человек говорит, что он кто-то, да еще это нечто ставит на первый план, то он расписывается в своей недочеловечности. Говоря, что мы – христиане, мы боимся признаться, что мы – люди, и прячемся за могущественным культурным статусом христианства, в котором исчезает наша личная ответственность за бытие, а вместе с нею и смысл существования. Только единицы пытаются быть людьми, раскрывая в себе истинно человеческое, глубоко запрятанное, проход к которому оказывается слишком трудным. Философия, раскрывая человеческую всеобщность, как раз помогает обнаружению человеческой истинности, способствуя тем самым этическому универсализму – единственно подлинному равенству людей без уничижения их своеобразия. Этический универсализм есть человеческое равенство людей, достигаемое лишь на путях философии, устраняющей все частное, наносное, временное, относительное. Это последняя и предельная глубина человека, в которой раскрываются его сущность и единство. В этом и смысл, и оправдание человека.