165. Кому нужно, чтобы существовал мир?
Кому нужен мир как мир, бытие как бытие? Нужно честно ответить: никому. В том-то и заключен абсурдный и нелепый парадокс, что существование мира не нужно никому: ни человеку, ни человечеству, ни государству, ни культуре, ни истории. Человек не несет высшей ответственности за свое существование. По крайней мере, у него ее никогда не было. У него была бы ответственность, если бы был Ответ (ответ полный и абсолютный) на вопрос о цели и смысле своего бытия и бытия мира. Но поскольку такого ответа нет, не было и не будет, поскольку именно такой ответ означал бы коллапс мироздания, в котором невозможен был бы человек как духовно открытое существо, то человек не несет полной ответственности за свое существование. Остается лишь частичная ответственность: государственная, родовая, семейная, религиозная, моральная – и прочие виды социальной ответственности. Во всех этих случаях есть «вышестоящая инстанция», навязывающая свою волю и принуждающая к ответственности. Полная и подлинная ответственность была бы бытийной ответственностью, то есть ответственностью за само бытие. Но это странная и страшная ответственность, ибо это ответственность за существование мира как такового, мира ненужного и непонятного, ибо конечная цель мира неизвестна, так же как неизвестны ни его начало, ни причина, ни сущность; ответственность за существование именно такого мира отсутствует. А кто может взять ответственность за такое никому не нужное существование, за чистое бытие как таковое? Если в случае социальном есть высшая инстанция, которая принуждает, создавая хотя бы видимость видимой ответственности, то в случае с самим миром, когда верховная инстанция неведома, в таком случае как взять такую неведомую ответственность? Взять ее означало бы одно: человек бытийно осведомлен. Но это был бы тогда уже какой-то совершенно другой человек и какой-то совершенно другой мир. Пока нам интересен и важен человек наличный, каковым он всегда являлся и является в мире, пускай даже в своих самых мелких и ничтожных, а иногда и необъяснимо великодушных и благородных, подлинно величественных проявлениях и реакциях на мир, который ему не нужен. Вот пока нам важен именно такой человек, совершенно необъяснимым остается вопрос о нужности или ненужности самого мира.
166. Что значит явное отсутствие цели и смысла жизни?
Это значит, что бесцельная и бессмысленная жизнь гораздо больше всех ее логических целей и смыслов. В слове «смысл» всегда слышен оттенок «здравого смысла», а в слове «цель» – «целесообразности». Одним словом, логика и утилитаризм. Так разве мы хотим найти логический смысл и утилитарную цель жизни, когда задаем философский вопрос о смысле жизни? Нет, скажет честный исследователь; мы хотим найти духовный, метафизический смысл. А не значит ли это отрицательного ответа в качестве истинного? Тем, кто ищет духовного смысла, то есть неутилитарного, подлинного, нужно сначала познакомиться с философией и признать явную бессмысленность и бесцельность жизни за высшее благо для человека взыскующего, ищущего, стремящегося. И если приходит понимание бессмыслицы и бесцельности, тогда этот вопрос логически (в данном случае – этически) переводится в вопрос об оправдании жизни. Здесь уже иная перспектива, не такая статичная, как со «смыслом» и «целью». Кто встречается с философией на путях поиска смысла, тому открывается иррациональная бездна непостижимости, в которой вопрос о цели и смысле жизни становится ничтожным и соответствующим весьма невзыскательному уму. Именно отсутствие статичных, рациональных, утилитарных смыслов и целей жизни и является необходимой предпосылкой для подлинного нравственного и творческого искания. Пугаются явного отсутствия смысла и цели лишь неглубокие умы, коих, увы, большинство; они прячутся от философии в уютный кокон обозримых социальных смыслов. Поэтому социальная жизнь так статична и банальна, но это – тот первичный барьер, который нужно преодолеть тем, кто занят подлинным исканием.
167. Как жить?
Традиции, общественная мораль, нормы культуры и прочие социальные институты имеют определенную «программу жизни», имеют набор рецептов, регулирующих и регламентирующих жизнь и поведение в плане не только формы, но и содержания. Человеку очень многое предписывается содержательно, сама социальная жизнь есть ритуализированная разметка во времени и пространстве со своими знаками, значениями, ценностями и событиями. Однако никакая социальная регламентация не в силах уловить метафизическую проблематику скуки, пустоты, отчаяния, бессмысленности; и на последнем изломе своей судьбы человек сам принимает решения по поводу того, жить ему или не жить, как ему жить, зачем жить. Часто ждут помощи от философии в вопросе «как жить». Но философия – не психология и не религия, она не дает ответов. Только внешний взгляд на философию ожидает от нее практических ответов. Такой взгляд происходит от непонимания того, что философия уже имплантирована в жизнь, в любую жизнь, как ее смысловая ткань, как ее метафизический остов и нерв. Все дело в том, что, в отличие от всех остальных форм духовной культуры, философия не существует в качестве набора заповедей и правил, норм и канонов, системы взглядов или изречений мудрости. Все это бесконечно внешнее для нее. Философия – самый глубокий интимный центр человека, где он один на один с бытием решает свою бытийную судьбу. Поэтому не обращение к какой-то философской системе может помочь человеку, но обращение к своему «философскому нутру» подскажет, как жить и жить ли вообще.
168. Как не жить?
Как? Не жить? Какой абсурд! Жить, только жить, что же еще?!
169. Зачем жить?
Это самый коварный вопрос во всей веренице философских вопросов, вопрос из разряда «ниже пояса»: он некорректен до самых крайних пределов. Он слишком серьезен, чтобы на него правильно ответить – и совершенно нелеп и абсурден, чтобы на него вообще отвечать. Вызывая усмешку, этот вопрос непременно вызывает и гнев. Здесь коренится причина «всенародной» нелюбви к философии. Этот вопрос и пугает, и раздражает, и вызывает недоумение одновременно. За явной очевидностью ответа, который сводит на нет, практически дискредитирует все глубокомысленные попытки всерьез поговорить «о главном», моральное неудобство этого вопроса связано с тем, что всякий человек в глубине души понимает, что в нем речь идет не о «поесть» и «попить», и не о том, чтобы «посадить дерево, построить дом и родить сына», и даже не о «вселенской миссии человека», а о чем-то другом, о чем-то гораздо более непонятном и неприятном и в то же время очень понятном, но о чем всегда не хочется думать, от чего всегда хочется уйти. Недолгое честное размышление на данную тему может всерьез повредить все разумные, добрые основания жизни, может подорвать все устои и принципы – в том случае, если размышление будет именно честным. В чем же сила этого вопроса? Не есть ли он вражеский лазутчик, засланный из ненужных человеку и посторонних для него областей, которые просто мешают жить, сбивая с толку приличных и порядочных людей? Или показатель моральной патологии и психической анормальности? Или здесь заключено то самое важное, игнорирование чего приводит в конечном итоге к разрушению всякой жизни, к ее финальному поражению, какой бы внешне благополучной, удавшейся и успешной она ни казалась? По крайней мере, этот вопрос никогда не исчезает с горизонта нашей жизни, и само его наличие сообщает нам что-то существенное о нас самих.
170. Почему бы не умереть?
Страх смерти настолько парализует ум и волю человека, что избежать ее, хотя бы ценой иллюзорного перенесения в другой мир, считалось и считается огромной ценностью для большинства людей. Конечно, нельзя признавать смерть благом: это моральная недальновидность и неблагородный цинизм. Но стоит внимательнее присмотреться к тому, как люди не хотят умирать, как они цепляются за жизнь, какие неимоверные силы тратят на сохранение и поддержание жизни, как будто их жизнь – величайшее и предельное благо! Страх смерти и основанный на нем витальный инстинкт жизни очень сильны; люди готовы смириться с любой бессмыслицей, бесцельностью, несправедливостью, абсурдом, пошлостью и скукой, лишь бы выжить, выжить любой ценой. Чем же так ценна жизнь? Ведь достаточно трезвого честного взгляда любого человека, отнюдь не философа, чтобы вынести смертный приговор жизни. Тщета, несправедливость, равнодушие, ложь, тупость, финальное поражение в смерти в любом случае – разве не достаточное основание для полного отвержения жизни, всякой жизни, даже самой счастливой и удачной по временным канонам? Неужели человек так низок и мелочен, что готов терпеть неправду, лишь бы только жить, лишь бы есть и спать, лишь бы мелко наслаждаться? Именно мелко, ибо большое наслаждение – риск, большой смертельный риск, на который способны немногие. Или, может быть, долг перед детьми не позволяет человеку снизить градус своей витальности? Ответственность перед родом? Почему бы, в конце концов, не умереть, презрев все мнимые или даже подлинные блага жизни? Или все же человек на что-то надеется? На что он надеется, в чем его последняя надежда? Вряд ли кто-то скажет что-то вразумительное по этому поводу. Если отбросить религиозный сумбур и научный примитивизм, то мы, увы, во всей истории человеческого существования не найдем никакого ответа на этот вопрос. Можно только стенать и вопрошать. Это странно и не подлежит всеобщему рассмотрению, поскольку неполиткорректно и всегда вытесняется в самые глубокие и темные подвалы человеческой души, где и вынуждено влачить полулегальное существование. Самое высокое, искреннее и честное в самом недостойном положении! Вот так устроен социальный мир, в котором действуют законы социального лицемерия. Поэтому честно никто и не скажет: почему бы не умереть?
171. Имеет ли значение, вечна жизнь или конечна?
Всегда возникает нефилософский вопрос о вечности или конечности жизни. Только на первый взгляд он философский; в действительности же – религиозно-философский, а при более глубоком воззрении только религиозный (или только научный) – и совершенно не философский. По сути, вечная или конечная жизнь – одно и то же. Вечная жизнь – такой же абсурд, как и конечная жизнь. Нельзя сказать, что вечная жизнь есть выход из тупика и ужаса конечной жизни, финальное разрешение, искомая истина, которую нужно искать, ждать, обрести и, наконец, успокоиться. Вечная жизнь ничего не решает по существу, если не решено по существу нечто в конечной жизни. А в конечной жизни как раз по существу не решено ничего. И может ли быть что-то решено в конечной жизни, если даже вопрос о ее смысле не может быть поставлен в принципе? Он не может быть поставлен ни правильно, ни неправильно – он вообще не может быть поставлен. Сама жизнь выталкивает этот вопрос из тела своего бытия, никогда не давая его никому поставить. Нужно понять не невозможность вечной жизни (что отчасти еще можно было бы решить с помощью веры), а ее ненужность. Вечная жизнь в ситуации наличного абсурда – та же вечная смерть и вечный абсурд. Нужно не ужасаться конечной жизни и не спасаться от нее через бегство в «другую» жизнь либо через экстремальное наслаждение как кратковременное забвение конечности в «этой» жизни. Нужно осмыслить жизнь как жизнь, а не как вечную или конечную жизнь. Вечность и конечность – две полярные сугубо рационалистические проекции наших страха и непонимания жизни как жизни, дающие наиболее искаженные и извращенные образы жизни. В конце концов, вечная жизнь, как и конечная, – два способа стыдливого и пугливого убегания от истины, которой не нужны ни вечность, ни конечность, если только это истина. Вечная жизнь, как и конечная жизнь, – это наша неспособность выдержать сущее, понять существующее; в конечном счете – наше неумение быть.
172. Зачем живут люди?
Самый страшный вопрос. Этот вопрос не равен вопросу: «в чем смысл жизни?». Вопрос о смысле жизни – во многом пустой вопрос; за ним кроются либо полное непонимание того, что действительно с нами происходит, либо тираническая воля навязать свое малое и относительное видение мира всем остальным. А спросить «зачем живут люди?» значит убить все ничтожные претензии нефилософского разума обрести смысл жизни.
173. Почему до сих пор существует человечество?
Странно на первый взгляд задавать такой вопрос, поскольку естественность существующего и происходящего столь очевидна, что редко возбуждает сомнение относительно самой себя. Однако время от времени возникает именно вопрос о существовании, причем он возникает не на грани возможных опасностей, подстерегающих человечество и грозящих его уничтожением; совсем нет, этот вопрос возникает, исходя из внутренней логики существования человечества, чье существование, именно исходя из внутренней логики, не является целесообразным ни в каком смысле. Путь человечества – это бессмысленный путь из ниоткуда в никуда; безумный лабиринт скитаний и страданий, озарений и восторгов, страхов и разочарований, надежд и упований, который не имеет никакого позитивного исхода в последний и окончательный смысл. Окончательный смысл был бы окончательной смертью. В такой ситуации говорить, например, о вселенской миссии человечества, которая была бы оправданием вселенского абсурда, смешно. Когда приходит такое понимание, возникает вопрос о том, почему же до сих пор существует человечество.
174. Почему бессмыслен и вреден призыв «помнить о смерти»?
С точки зрения религиозной аскезы это совсем не вредно; наоборот, здесь единственное средство спасения. По ошибке и историческому недоразумению такая точка зрения стала отождествляться чуть ли не с самой философией. В значительной мере такое положение дел объяснимо, поскольку смерть – область, в которой религия и философия сближаются наиболее тесным образом, вплоть до полного неразличения. Но именно здесь они и расходятся на бесконечность без всякого шанса на какое-либо содружество. Слишком велика разница в подходе к смерти у религии и философии. Высказывания отдельных весьма почтенных представителей философии были восприняты как аксиома (еще одно серьезное напоминание о том, как вреден догматизм в философии). За установкой о непрестанном «памятовании» о смерти кроется жесткая и жестокая установка, согласно которой размышление о смерти есть единственное, что продвигает человека к «истинной жизни». Но это неправильно. Непрестанные размышления о смерти вне философского ее осмысления могут привести в худшем случае к психическому расстройству, в лучшем – в монастырь. И действительно, интенсивное размышление о смерти может деформировать то, что на языке науки называется сознанием и психикой. Но философия как раз спасет человека, по крайней мере, от неправильного размышления о смерти – того размышления, которое заканчивается либо полным нигилизмом, либо полной апатией. Исходя из метафизической сущности философии, предмет которой – бытие, а метод – удивление чуду бытия, попадание смерти в поле зрения философии будет иметь эффект совершенно иной, нежели в случае с религией или обыденным сознанием. Философия не рассматривает смерть в качестве банально-очевидного факта конца жизни, не занимается терапией снятия страха смерти и уж тем более обещанием совершенно эфемерных вещей. Морализаторство (причем неважно, гуманистическое или религиозное) по поводу того, как «правильно прожить жизнь, если есть смерть», также за гранью философской рефлексии. Мы умрем, что же делать? Можно ли вообще жить в таких удручающе-тоскливых условиях? Здесь любой ответ, будь то гуманистический, заключающийся в том, чтобы жить и интенсивно наслаждаться жизнью, которая неизбежно кончится (правда, наслаждаться разумно и с пользой для общества, по крайней мере не во вред ему), или религиозный, сводящийся к тому, чтобы перестать наслаждаться, дабы получить вознаграждение после жизни, которая неизбежно закончится, явно неуместен. И в том, и в другом случае мы имеем капитуляцию перед смертью на основании признания медицинского факта «прекращения» жизни. Это прекращение в одном случае – гуманистическое предсмертное наслаждение, в другом – умерщвление всякой возможности даже намека на наслаждение. Разве может нечто подобное предлагать философия, которая прозрела чудо бытия?
175. Что такое бытие?
Возможно, именно так и нельзя ставить вопрос о бытии. Сам вопрос о бытии ставить как раз надо, но не в однозначно-вопросительной форме, требующей предикативной дефиниции. В любом случае важна хотя бы какая-то наводка на бытие как бытие, и в таком смысле можно ставить вопрос. Дело в том, что никакие попытки постичь сущность бытия или определить его свойства никогда ни к чему не приводят. В вопрос о бытии постоянно вторгается несвойственный философии, приводящий ее в упадок и деградацию вопрос о причине бытия. Эта теологическая интервенция, произошедшая в схоластической традиции, внесла сумятицу в сознание, замутнив ясный вопрос о бытии, о беспричинном бытии, непролазными терминологическими нагромождениями и сделав философию непонятной и мнимо сложной. Первозданная чистота философского удивления, рожденная первозданной чистотой самого бытия, ушла, оставив место бесконечным дискуссиям, в которых умерла истина. В бытии заложен самый чистый и немотивированный принцип существования, и нефилософские попытки осмыслить его всегда будут сводиться к отысканию мотивов и причин. Здесь кроется причина вечной неудачи ответа на этот вопрос, потому что понять, почему существует все или хотя бы что-то, нельзя. И кто действительно может ответить на вопрос: человек, общество, природа, история, Бог? Или мировое сообщество ученых, мудрецов, святых, все совокупное человечество за всю историю своего существования? А может быть, здесь политический вопрос государственной важности? В том-то и ужас, что на самое простое и, казалось бы, очевидное нет ответа. И возможно, это не объективный вопрос о том, что такое бытие в своей сущности, а вопрос, отсылающий нас к самому спрашивающему, поскольку естественная необходимость наличного существования всегда анестезирует вопрошающую способность нашего духа задавать самые неудобные вопросы самому себе. И когда человек все же решается бросить вызов самому непонятному вопреки всеобщему заговору молчания в случае возникновения такого вопроса, именно в вызове и проявляется максимальное достоинство человека, рискнувшего самостоятельно, на свой страх и риск, минуя все существующие ответы как несостоявшиеся, все же ставить данный вопрос. И здесь главное не в том, как найти правильный ответ, а в том: какова цель данного вопроса? Иными словами: что мы хотим узнать, когда задаем вопрос о том, что такое бытие? А это уже вопрос о том, кто мы такие – способные задавать такой вопрос всерьез?
176. Почему бытие, а не ничто?
Что это значит: бытие есть? Почему не обратное? Этот столь привычный для философии вопрос отнюдь не привычен для людей, которые просто живут. Абсолютная бесцельность бытия, с одной стороны, и его непостижимость – с другой, делают бытие онтологически прозрачным, то есть совершенно незаметным и как бы естественным. Совершенно ведь естественно, что что-то есть, что все есть, как же иначе? Логика обычного восприятия не замечает бытия, поскольку оно «естественно». Спрашивать о целесообразности бытия не принято, потому что, в сущности, спрашивать не о чем. Бытие есть прозрачная и очевидная среда обитания, мир, который просто есть – и все. Уникальность философского взгляда в том, что в естественном бытии видится неестественность, таинственность, нелогичность, невозможность, в конце концов. То, что рождает философское удивление. Закономерно, что вопрос о бытии всегда переносится на человека. Что значит быть человеком, будучи в бытии? В бытии непостижимом, непонятном, неизведанном; в бытии абсолютно бесцельном и беспричинном, в чистом бытии бездонного океана бытийственного. Парадоксальность человеческой ситуации в том, что естественные основы его существования отнюдь не естественны. Более того, они абсолютно неестественны. В редкие минуты приходит прозрение об этом. Социальное бытие не связано с бытием. Бытие и социальный смысл находятся по разные стороны. Бытие как таковое с точки зрения социума не является проблемой – это принцип чистого существования, в котором человек создает различные смыслы и ценности. Философия стремится прорваться к смыслу бытия: не приписать бытию относительный смысл, но постичь невероятное и невозможное постичь смысл самого бытия. Возможно, что периодическое спрашивание об этом (иначе: постановка вопроса о смысле бытия) и является одним из принципиальных конституирующих смыслов нашего существования. Бессмысленное и бесцельное бытие задает радикальную перспективу человеческому существованию, которое проявляется в конструировании смыслов. Однако философские настойчивость и честность требуют от нас большего; они заставляют нас отбрасывать все относительное и приблизительное, чем живут социум и культура, и выспрашивать у бытия его исконный смысл. Безнадежность в данном случае не отменяет самого намерения, благородство которого как раз рассчитано не на конечное торжество, но на бесконечное повторение пройденного пути.
177. Естественно или неестественно бытие?
Бытие всегда предстает в двух ипостасях: бытие как естественная очевидность и бытие как тайна. Таковы два вида бытия, объединенные одним словом. В первом смысле, в смысле естественной очевидности, нет ничего банальнее и даже вульгарнее бытия. Оно – самая нефилософская вещь; то, что не потрясает, не изумляет, не удивляет. Бытие как естественная данность, естественная среда обитания, как вода для рыбы не вызывает никаких философских эмоций и философских реакций. В среде обитания нет ничего, что могло бы возбудить элементарное метафизическое чувство. Бытие как естественная очевидность – результат совершенно нефилософского, обычного и обыденного воззрения, возникающего всегда и у всех. В таком состоянии таинственное предстает как сверхъестественное, запредельное, выходящее за круг непосредственного восприятия и очевидной данности. Здесь бытие не чудо; чудо – то, что лежит за пределами бытия. Второе воззрение принципиально отличается тем, что именно обычная и обыденная окружающая действительность, действительность посюсторонняя, без всякого даже намека на потусторонность, запредельность, трансцендентность, наиочевиднейшая естественность и представляет собой самую жгучую и непостижимую тайну. Не нужно никаких «иных» миров, не нужно никакого удвоения реальности, не нужно никакого бессмертия души, бессмертных богов или иных невидимых сущностей, лежащих по ту сторону мира; окружающее – то, что есть, – и есть самое невероятное и неестественное. Уловить удивление и потрясение именно от этого естественного, понять его чудесность и невозможность, понять совершенную невероятность существования не потустороннего, запредельного, а именно наличного, значит поймать истинно философское чувство и состояние.
178. Что первичнее: время или бытие?
Если бы вопрос о первичности удалось легитимизировать, то он должен был бы звучать именно так. Время и бытие – своего рода корреляты религии и философии, в схватке между которыми разыгрывается основная драма сущего. Можно это взаимоотношение сформулировать так: время и бытие как главные предметные экспликации религии и философии. Иначе: имей религия и философия свои, строго очерченные, предметные области, ими были бы время и бытие. Время в таком случае предстало бы в качестве предмета и субстанции религии, а бытие – философии. Бог – это бог времени, властелин необратимости (прошлого) и неотвратимости (судьбы). Но у времени, как и у всего остального, есть свое бытие. Можно сказать, что и у бытия есть свое время, но время бытия – это вечность, в то время как бытие времени – это судьба, неотвратимость, конечность или историчность. Суть времени – во временном, конечном; суть бытия – в вечном. Бог, безусловно, обладает атрибутом вечности; Бог не конечен, но он не вечен в том смысле, в каком вечно бытие. Бог вечен конечностью, временными проявлениями. Бытие же дает любой конечности, временности свершиться. Свершение бытия во времени есть действия Бога в истории, во времени. Время как таковое – пустое время физики; время человека – это история, в которой разыгрывается действие божественного промысла. Здесь Бог властелин; посредством судьбы – глубоко таинственной – свершается смысл временных событий. Событие – это временное сосуществование с бытием. Жизнь событийна, потому конечна; ее судьбу, то есть конец и способ протекания, определяет Бог посредством промысла. Вот почему ни история, ни жизнь, ни судьба не бессмысленны. Они находятся в ведении неведомого промысла, который удерживает событийность во временном протекании. Бытие же – абсолютное вместилище всего, включая Бога, время и судьбу. В этом смысле и Бог тоже обладает своим бытием, которое является не временностью, но вечностью. Бытие Бога тоже вечно, но иной, отличной от бытия вечностью. Бог – властелин времени, его хозяин и распорядитель, но оно ему сущностно не принадлежит. Мы должны признать, что наряду с бытием времени, бытием бытия есть еще и бытие Бога (или по-другому: наряду с вечностью времени, вечностью бытия есть еще и вечность Бога как иная, не сводимая ко времени и бытию сущность), либо мы должны признать, что бытие Бога есть тайна для Бога, поскольку бытие как таковое есть абсолютная таинственная тайна, чья непостижимость прямо пропорциональна ее очевидности. Здесь богословское преодоление онтологической антиномии – не более чем конфессиональная апологетика. В любом случае в мире обнаруживаются три сущности: вечность (бытие) Бога, вечность (бытие) времени, вечность (бытие) бытия, в жесткой сцепке которых и возможен человек как человек. Человек в этом смысле обладает тройной бытийной сущностью (но не такой, как в распространенной рационалистической трактовке троякого отношения – к природе, обществу и культуре, и не такой, как в фантастической рационалистически-духовной антропологии, предполагающей наличие в человеке тела, души и духа). Тройная сущность человека определяется его отношением ко времени, бытию и Богу. Бог, время и бытие – «окружение» человека, в котором свершается его бытие, в которое он погружен, чем и определяется его парадоксально-невозможная, необъяснимая и непостижимая сущность. Мы всегда можем как-то объяснить Бога, время и бытие: у нас есть, в конце концов, богословие, физика, философия, история. А вот чем объяснить человека – пересечение этих трех величин, мы не знаем; у нас нет и не будет никогда никакой приемлемой «антропологии». Но бытие человека достаточно проявляется. Так, отношение к Богу реализуется в религии, отношение к бытию – в философии, отношение ко времени – в истории. Три начала несет в себе человек: религиозное, философское, историческое, чем и определяется его неантропологическая специфика, невозможность рационального его постижения и рационального обустройства, которое было бы возможно в случае рационального постижения. Именно тройственное бытие не дает возможности рационализации и рационального устроения. Бытие человека сущностно неустроенно. Человек так устроен, что несет в себе божественное, философское и историческое начала; он распят на кресте бытия, времени и Бога. Зачем? Для чего? Этот вопрос нужно оставить без ответа. Смысл человеческого бытия остается открытым.
179. Что такое ужас?
Как часто употребляется в нашем языке слово «ужас»! Это восклицание то и дело слышится в самых различных житейских ситуациях. Им обозначается сильная эмоция негативного порядка. Еще ужасом называют такое психологическое состояние, как высшее проявление страха, когда ужас переходит в парализующую волю стадию. Еще есть фильмы ужасов – один из жанров современного кинематографа, чей диапазон весьма широк: от массовых примитивных продуктов до серьезных психоделических драм. В экзистенциальной философии ужас – одна из главных категорий, в ней подчеркивается его немотивированный (а значит, непсихологический) характер. Стилистически это слово – одно из наиболее заманчивых для эстетствующего литератора. Культура полна проекциями банального ужаса, который по мере своей эстетизации теряет глубину и остроту. Ужас совершенно неосмыслен и, возможно, по-настоящему не пережит. К ужасу нужно пробираться не через экзистенциализм, а через самое обычное, через то, что всегда под рукой. Но это самое трудное, если не невозможное. Ужас – как бы изнанка философского удивления, его противоположный полюс. По сути, удивление и ужас – одно состояние: ужас удивителен, а удивление ужасно. Главное, что перечисленное не имеет отношения ни к психологии (это не аффект), ни к религии (это не «страх Божий»), ни к искусству (это не восторг и вдохновение), ни к повседневности (это не испуг). Оно имеет отношение к бытию и к бытийному в человеке. В какой мере человек чувствует удивление и ужас бытия, в такой мере он философ, потому что бытие как таковое не удивительно для обыденного сознания (оно удивляется чему-то сверхъестественному) и не ужасно (оно боится чего-то особенного, страшного, а не ужасается тому, что есть).
180. В чем же последняя надежда человека?
Может возникнуть сомнение не в самой надежде, но в последней надежде. Само словосочетание «последняя надежда» строго рационалистическим мышлением может быть взято под подозрение. Но последняя надежда есть. И ее характеристика в качестве последней говорит о ее безусловных свойствах. Ошибочно путать ее с конкретными целями, планами, желаниями. Эта надежда не связана ни с «небом», ни с «землей». Она и надежда именно потому, что не связана ни с чем зримо-жизненным или незримо-сверхжизненным, то есть безнадежным. Последняя надежда всегда будет последней и в качестве таковой не осуществится никогда. Осуществить надежду значит убить ее. Жизнь в свете надежды наиболее подлинна с точки зрения бытия. Чистый свет надежды всегда просветляет жизнь, выявляя в ней сор мелких желаний и стремлений. Надежда, в конце концов, – самое надежное, то, что не подведет, не оставит никогда. Именно потому она никогда не умирает, в этом ее надежность. Недостижимость последней надежды есть ее неуничтожимость, и в этом, возможно, наша последняя надежда.
181. Так, значит, философствовать – это учиться умирать?
Так до сих пор считают многие представители философии. Однако здесь присутствует обманчивая двойственность, которую не всегда бывает легко обнаружить. Есть, конечно, особое философское понимание смерти; оно не всегда очевидно, и путь к нему не прост. Высокая философская мысль о смерти не такая однозначная и конкретная, каковой является идея философии как умирания, которая всегда легко переводится в русло христианского умерщвления. В этом состоит наибольший отход от философии, поскольку за подобным умерщвлением стоит умерщвление не только плоти, но и духа, что есть заклание всех претензий смертного грешника на самостоятельный прорыв в метафизическую область, поскольку она давно и крепко приватизирована «подвижниками духа». В недрах философии (вернее, околофилософии) некогда зародилась терапевтическая струя, предлагавшая метод избавления от страха к смерти через «соумирание» с ней в жизни. Логика здесь такова: стоит постепенно умертвлять живое посредством созерцания «небесного», чтобы, когда наступит власть мертвого, живое оказалось бы почти неживым; следовательно, смерти не досталось бы уже ничего существенного. Это сопровождается риторикой о тщетности, бренности и конечности всего сущего, снижающей позитивный аспект жизни. Сама жизнь трактуется как заболевание, от которого смерть – верное лекарство. Здесь гарантировано стопроцентное излечение. Последствия аскетической философии оказались столь сильны, что повлияли на христианскую религию и постхристианскую психологию, в которых жизнь попадает в «смертельную» ловушку. Дело философии здесь существенно нарушается; философия именно в этом пункте отходит от бытия и уходит в несущественное. Философия – не «школа умирания», поскольку жизнь в целом не есть «подготовка к смерти», ее преддверие. Смерть – вообще не то, что о ней думает большинство. Но понять, что смерть «совсем не то», можно лишь с беспристрастных высот философии. Философам действительно присуще некоторое настороженное отношение к жизни, вообще ко всем эмпирическим вещам. Но это не более чем настороженность, из чего нельзя делать ложных выводов о том, что приготовление к смерти есть высшая философская цель. Такая «некрофилическая» философия рождает искаженное понимание философии, отпугивающее от нее людей. Есть жизнь, есть смерть, есть таинственная связь между ними. Философия пытается ее постичь, постичь таким образом, чтобы человеку остаться человеком, а не попадать в заложники смерти. Как заложник смерти (а таковым человек является, прежде всего, в научной и религиозной картине) он не может ничего прояснить, поскольку его взор ослеплен либо страхом перед смертью, либо вожделением блаженств иной жизни, что сопровождается ненавистью к этой; в любом случае он угнетен своей смертной сущностью. Философия учит достойному отношению ко всему, в том числе и к смерти. Именно потому, что смерть способна уязвлять человека более всего в жизни, требуется философия, которая может возбудить даже наиболее радикальные идеи преодоления смерти, но никогда – идеи умирания. Поэтому сводить все дело философии только лишь к подготовке к смерти значит профанировать саму смерть. Философия намного страшнее, чем думают «терапевты духа».
182. Можно ли обойтись без религии?
По нашему мнению, надо говорить не о религии вообще, но о христианстве (в других религиозных традициях ситуация иная). Так вот, можно ли обойтись без христианства – без того христианства, которое некогда было основой духовных ценностей европейской цивилизации, сформировало главные институты нашей культуры? Существует ли еще сегодня такое христианство? Эта постановка вопроса может испугать многих, привыкших мыслить себя принадлежащими к большой традиции, в которой можно легко находить смысл и оправдание своего существования. Материалистов и атеистов такая постановка вопроса обрадует, так как они самим фактом своего безрелигиозного существования подтверждают это. Однако здесь все сложнее. Обойтись без религии не значит жить в атеистическом мире. Атеизм – не антитеза религии. По крайней мере, времена, когда можно было противопоставить атеизм теизму, прошли; история показала, что атеизм всегда слабее и ничтожнее своего оппонента. Вопрос в том, как можно обойтись без религии, не будучи атеистом? Это – более гибкая постановка; возможно, она потребует появления нового человека, человека с новыми моральными и интеллектуальными свойствами. Освобождение от тотальности христианской метафизики не может не способствовать улучшению нравственной природы человека, ведь в действительности никто уже не живет в христианском мире, но жизнь продолжает свершаться в мире, пропитанном христианскими ценностями. Нужна гигиена, новая гигиена духа, ибо наступает время, когда ни теизм, ни атеизм более не будут представлять собой реальной силы для усложненного и утонченного человека, испытавшего горькое экзистенциальное разочарование, но не ставшего циником и негодяем, способного на сильную любовь, бескорыстное добро, объективную оценку и имеющего к тому же надежду.
183. Можно ли обойтись без науки?
Без науки, породившей величайшие технические достижения, без которых мы не сможем прожить сегодня и минуты; науки, представляющей сегодня основу системы образования; науки, являющейся основным мировоззрением современности? Вопрос кажется диким и абсурдным. Однако освобождение от тотальности христианской метафизики должно неизбежно привести и к освобождению от тотальности научной метафизики, столь же удушливой для свободного человека, как и религия. Глубочайшая ошибка думать, что крушение религии связано с торжеством науки, что освобождение от религиозного диктата приводит к свободе, достигаемой в науке. Наука – такой же диктат и несвобода, как и религия. Это нужно чувствовать; наука и религия – однопорядковые системы, метафизически репрессирующие свободу духа, творчества и достоинства человека. По-настоящему человек может быть человеком лишь вне ценностной парадигмы науки и религии. Необходимо также понять, что технический мир создан не наукой, а во многом вопреки ей. Техника в том или ином виде всегда при человеке, притом что наука необязательна. Если техника проистекает из глубинной антропологии человека, то наука возникает из моральных намерений упрощения страшного и непонятного мира, в котором мы живем. В этом смысле наука, как и религия, обслуживает потребности низового сознания (сознания массового человека), всегда нуждающегося в упрощенных моделях мироздания. Это не затрагивало высокого аристократического сознания духовной элиты, которая всегда с брезгливостью относилась к религии и с насмешкой – к науке. Однако объективно историческое время науки и религии заканчивается, и мы должны думать о том, как теперь жить всем (не только элитам, но и массам) в мире, где уже никогда не будет ни науки, ни религии. Сможет ли человек отказаться от «костылей» науки и религии, захочет ли он перестать быть «метафизическим инвалидом» и вступит ли на тропу свободного человеческого существования? Вот в чем вопрос, от которого действительно зависит судьба человека и человечества.
184. Откуда столько зла?
Согласно стандартным канонам гуманизма, человек добр и разумен по природе; у него есть алиби исконной моральной чистоты. Несовершенны всегда внешние обстоятельства, которые поддаются постепенному усовершенствованию. Однако есть существенное препятствие для признания такого взгляда верным хотя бы отчасти. Это – фактическая несозданность разумного и справедливого общественного устройства за известный нам период существования человечества, в котором зло если и не полностью уничтожено, то, по крайней мере, хотя бы существенно минимизировано, канализировано, сублимировано, одним словом, рационализировано. Ничего подобного мы не наблюдаем; скорее можно говорить о фатальном нарастании зла, если смотреть правде в глаза. Значит, человек не добр и не разумен, его нравственная природа порочна, то есть испорчена? Это тоже крайне поверхностный, к тому же злонамеренный взгляд. Но тогда зло – внешняя, привходящая сила. Однако и это – явное мифотворчество; человек был и остается единственным источником и добра, и зла. Откуда же тогда столько зла?
185. Неужели неистинно все?
Ощущение полной неистинности присуще сознанию в такой же мере, как и ощущение полной истинности. Строго логически ни то, ни другое не имеет смысла и вряд ли правомерно в системе позитивного философского знания. Уместнее поэтому говорить именно об ощущениях истинности или неистинности, имеющих все же далеко не последнее влияние на жизнь. Конечно, позитивная философия и логика сами по себе не имеют высокой ценности, но это тот фон, на котором проявлены ощущения истинности или неистинности, поскольку доказательства в этой сфере – безнадежное дело. Здесь коренится до конца неосознаваемая драма нашего сознания, иногда предстающая как драма бытия. Логика и здравый смысл нам говорят, что все не может быть истинным или неистинным. Но жизненное мирочувствие влечет нас именно ко всему: либо все, либо ничего. Индифферентизм логики не близок сердцу. И здесь почему-то важен вопрос об истинности или неистинности всего. Только глубокое ощущение истинности дает необходимую волю к жизни, позволяющую жить в тотально неистинном мире. И только глубокое ощущение неистинности также дает необходимую волю к жизни, позволяющую выжить в тотально истинном мире.
186. Почему знание и вера не имеют сущностного отношения к человеку?
Знание и вера возникают как эпизод нашей бытийной одиссеи. Гавань веры, как и гавань знания, – временное утешение и надежда для уставших от вечных скитаний по бездонным просторам мироздания. Мы затеряны, мы заброшены, говорит нам жизненная очевидность в минуты наиболее ясного прозрения. Влекущая бездна непостижимости одновременно манит и пугает, но пугает более, чем манит; в конце концов, манит она только некоторых, уходящих в бесконечное плавание к неведомым горизонтам. Остальные ушли на покой и поселились на комфортабельных островах веры и знания. В конечном счете вера и знание – одно и то же, два наименования, две стороны одного и того же явления, имя которому – страх перед неведомым. Сущностного различия между ними нет и никогда не было. Общее – то, по поводу чего появились знание и вера, использующие лишь различную методологию подхода к бытию. Наивное мышление полагает, что знание – область достоверного, фактического, «реального», экспериментально проверенного, а вера – в лучшем случае область упования и надежды, а в худшем – невежества. В действительности разница между знанием и верой лингвистическая, может быть, еще и психологическая, но никогда – онтологическая. Знание всегда переходит в веру, а вера в знание, образуя два огромных скучных материка человеческой обыденности – науку и религию, которые борются с человеческой неуспокоенностью перед лицом неистинного.
187. «Неужели я настоящий и действительно смерть придет»?
Трагическая притягательность смерти проявляется в ее удивительном свойстве быть единственным средством, подтверждающим легитимность человеческого существования. Существования пусть и бесконечно несовершенного, страшного, уродливого, далекого от идеала, но единственно возможного. Другого существования нет, и в этом его, можно даже сказать, божественная уникальность, которая даруется тем, что именно смерть подтверждает его реальность, то есть бесконечную ценность. Здесь какой-то непостижимо высокий Божественный замысел – сотворить наличную жизнь как единственную и конечную со всеми ее ужасами, бедами и несчастьями. Бесконечная ценность конечной жизни в том, что она именно конечна. И эту ценность этой бесконечно конечной жизни придает только смерть. Смерть, конечно, зло; но не будь смерти, человеческая жизнь была бы принципиально иной, причем до такой степени иной, что все попытки мыслить человеческое бессмертие обречены на грубейшие утопии, в лучшем случае – на литературный жанр фантастики, в котором еще приемлемо и оправданно говорить о бессмертии как факте жизни. В таком смысле смерть парадоксальным образом является единственным гарантом бытия, гарантом нравственным и смысловым, и устранение смерти равносильно устранению самой жизни, ее глубинного нравственного смысла. Глубоко правдивы поэтому и такие слова: «Я человек, мне бессмертья не надо. Страшна неземная судьба».
188. Чего же боится человек, боясь смерти?
Однако при всем «достоинстве» смерти человек, несомненно, боится ее, причем боится совершенно особым образом. Эта боязнь столь могущественна, что перед ней меркнет практически все. На таком фоне и возникает идея уничтожения смерти, после чего как бы должно последовать воцарение подлинного счастья. Исходя из наличной конституции человека, то есть со строго биологической точки зрения, человек как раз и не должен был бы бояться смерти. Смерть как естественное событие жизни должна была бы быть если и не желанным, то вполне закономерным событием, которое не должно было бы возбуждать такого ужаса и отвращения, встречающегося повсеместно в человеческой жизни. Представляется, что причины страха смерти, да и сам страх смерти исключительно иррациональны. Нельзя объяснить ни психологически, ни физиологически, ни духовно невыносимый страх, возбуждаемый смертью во всех ее известных образах: ничто, прекращение существования, страшный суд, переход, встреча с иным, провал в бездну… Во всех этих «образах смерти» смерть не равноценна возбуждающему ею страху. Этот страх столь велик, что поистине представляет собой какую-то исполинскую, прямо-таки божественную силу в человеке, но только с обратным знаком. Страх смерти – не позитивная сила, а парализующая сила, парализующая силу воли и волю к жизни в крайних пределах ее отрицания. Все разговоры о том, что это – спасительная для человека вещь, что инстинкт экзистенциальной безопасности, не позволяющий слишком беспечно относиться к своей жизни, быть внимательным, осторожным, бдительным, поверхностны и прагматичны. В конце концов, все перечеркивается таким фактом: несмотря на огромную силу страха смерти, человек иногда легко перешагивает через него, совершая самоубийство или самопожертвование. Вывод один: иррациональная природа смерти порождает иррациональный страх смерти. Поэтому нельзя избавиться от страха смерти, не избавившись от самого себя. Но философия, в отличие от всех остальных духовных практик, может показать наиболее человечный, то есть исходящий из человеческого естества и существа способ восприятия и отношения к смерти. Она проблематизирует само бытие, и смерть меняет свое обличье, будучи поглощена чудом философского удивления. Здесь есть горизонт того неведомого, где может сбыться (или постоянно сбываться) человеческое бытие. Вот почему философия не преодолевает смерть и не смиряется со смертью, но задает те условия, при которых последняя теряет свой обыденный смысл, приобретая глубокую значимость в бесконечном лабиринте человеческого духа.
189. Что значит, что дети иные?
Вопрос о детстве почему-то не считается философским и всегда отдается в более «надежные» руки педагогики и психологии. Возрастная психология (привычка к ней выработалась в результате долгого диктата мыслить мир и человека в мире лишь эволюционно) значительно исказила наши представления о самом значительном, дорогом и таинственном периоде человеческого существования, называемом детством. Невозможность вытерпеть абсолютную непостижимость детства, его радикальную инаковость заставляет смотреть на него исключительно количественно. В результате формируется точка зрения, полагающая, что детство – довольно забавное, но всегда неполноценное состояние, смысл которого в том, чтобы закончиться в конечном итоге. Все здраво и рационально, к тому же весьма прагматично, ибо способствует «становлению личности». Педагогика и озабочена этим «умерщвлением» детства, поскольку она помогает ребенку развиться, то есть как можно скорее утратить детские черты. Для этого есть веские основания: социальный детерминизм педагогики вынуждается и подгоняется биологическим детерминизмом. Педагогика поэтому обречена на социальную адаптацию, она не видит и не может видеть в детстве самодостаточного явления. Отказаться от этого невозможно, не впав в наивный утопизм. Но взрослые, находящиеся под влиянием такой педагогики, лишаются тем самым возможности насладиться прелестью детского чуда в полной мере, то есть без навязчивого «обучения и развития». Если и возможна истинная педагогика, то это должна быть педагогика созерцания детства, целью которой было бы не научение ребенка, а преображение взрослого. Главное: понять, что ребенок – самый естественный «носитель философии», в котором философия живет в самом непосредственном и неискаженном виде. И неосмотрительно не соприкоснуться с этим чудом без посредников.
190. Что такое философское смирение?
Когда сознание сталкивается не просто с чудовищным многообразием жизненных проявлений, проявлений нелогичных, недобрых и непрекрасных, проявлений, не сводимых в какой-то общий смысл и не подвластных никакому общему смыслу, тогда человек чувствует горечь, разочарование, чувствует себя обманутым, униженным, оскорбленным, выброшенным на обочину мира, где ему не будет достойного места. Пустота, одиночество, скука. Катастрофа сознания, вызванная столкновением с непонятным миром, всегда одинаково равнодушно-настойчиво непонятным миром, может обернуться не только «реакцией тошноты». Здесь есть еще одна возможность исхода, которую как раз и предлагает философия. Можно удивиться всему происходящему, происходящему именно так, как оно происходит. И тогда тень смысла, смысла неявного, неоднозначного и непонятного, но все-таки истинного и прекрасного, касается человека, ослабляя отчаяние и вселяя светлую уверенность и надежду, что и дает силы быть. Это, безусловно, какая-то божественная игра или метафизическая интрига, но такова суть вещей. И этого невозможно не принять, какие бы объяснения для себя мы ни предлагали, сочиняя свою собственную, более разумную и достойную, версию происходящего. Бытие принуждает к истине своего бытия. И философия помогает принять такой постулат, примиряя человека с бытием, то есть с истиной существования. Отсюда и бесконечность философского вопрошания, возникающая из невозможности точно сформулировать ни один философский вопрос и уж тем более ответить на него. И дело здесь не в неспособности, несовершенстве или в еще каких-то «недо». Явно здесь дело в другом. Мы обречены на ужас безответности и бесцельности философского вопрошания, ненужность коего так же неизбежна, как и его необходимость. Понимание неизбежности философского вопрошания при полном непонимании его смысла – вот удел человеческого существа.
191. Может ли философия помочь человеку в трудные минуты жизни?
Такой вопрос часто возникает, когда речь заходит о непрактичности и нежизненности философии. Истина в том, что философия позволяет расставить значимые жизненные акценты. Она делает это так, как не может сделать никто иной. Такова не только прерогатива моральной философии или этики, как принято академически считать, поскольку этика – вроде как практическая философия. Любая философия, просто философия, философия как таковая, имеет практический характер, но практицизм философии особого рода: это – не религиозное утешение и примирение с наличной всегда несовершенной и несправедливой действительностью и не психологическое снятие стресса и гармонизирование отношений с окружающим миром. В свете философии, то есть в свете философской истины, многие вещи кажутся совершенно иными, нежели казались ранее. Можно сказать, что философия видит мир в истинном свете; видеть мир философски значит видеть его истинно, насколько возможно применение слова «истина» к этому миру и существованию. Таким образом, философия действительно может помочь человеку справиться с жизненными трудностями, поскольку раскрывает собственную трудность жизни, которая не сводится к отдельным неприятностям, проблемам, трагическим случаям, неудачам и прочему. Философия раскрывает бытийную трудность жизни, нелицемерно обнажая то, что скрывают иные духовные институты культуры, включая традиционную мораль, основанную на традиционной религии, или гуманистическую этику, основанную исключительно на секулярном видении мира. Ни традиционная мораль, ни гуманистическая этика не в силах понять реальную проблемность жизни с ее действительными ужасами и проклятиями. И традиционализм, и либерализм утилитарны в своей сущности; они основаны на неглубоком видении вещей, им свойственно или не замечать трагических сложностей и противоречий жизни, или сглаживать их, или подавлять силой. Все это результат философской слабости и недальновидности. Только философия, имеющая перед собой одну святыню и один авторитет – авторитет самой истины, может действительно раскрыть все противоречия и тупики жизни. Раскрыть не значит разрешить. Раскрытие неразрешимости тоже является очень важным и значимым для человека, помогающим ему осознать свое бытийное положение в мире. Естественные, инертные силы человека стремятся к полному и окончательному разрешению проблем, находя в этом высшее счастье и успокоение. И соответствующие социальные институты способствуют им. Неразрешимость, противоречивость – смертельные враги человека социального и вообще социальной организации. Им нисколько не свойственны глубина и философичность. Человек как таковой, изъятый из потока жизни, из повседневности, абсолютно нефилософичен. Нефилософичность обычного человека проявляется в том, что он не терпит и не выносит никакой неразрешимости и противоречивости, стремится уйти от них всячески, даже ценой пустых и иллюзорных решений. И если философия раскрывает, показывает и даже доказывает неразрешимость вопросов жизни, то понятно, почему люди, как правило, избегают философии, а не влекутся к ней. Влекутся они к тому, кто дает ясные ответы и решает проблемы. Конкретного жаждет душа человека! Вот одна из причин непонимания и нелюбви к философии: она не предлагает ничего конкретного. Но именно раскрывая, показывая и, отчасти, доказывая неразрешимость главных вопросов жизни, философия помогает человеку не только в трудные минуты жизни, но и в легкие, то есть просто помогает в жизни.
192. Почему человек не верит в свою смерть?
И нужно к этому добавить: почему наука и религия убеждают и заставляют его поверить в смерть как в закон или как в кару? Человек не просто не хочет умирать на основании того, что ему жаль расставаться с жизнью; не просто боится смерти как боли, страдания, «ничто», неведомого; он не только не приемлет свою смерть, потому что совершенно не может ее представить; все это в конечном счете сугубо прагматические психологические интерпретации, исходящие из очевидно банальных вещей. Дело здесь совершенно в другом: человек именно не верит в свою смерть, понимая абсолютную невозможность бессмертия. Здесь говорят не страх и не жалость. Он даже и не столько верит, сколько знает, что смерть в первом лице почему-то невозможна. Здесь нет никакой религиозной веры в другую жизнь, поскольку такая вера возникает на основании уверенности в своей смерти; другая жизнь «за гробом» – это жизнь именно после смерти. А человек не приемлет смерть как таковую; это не нежелание умирать, а философское знание о том, что смерть невозможна. Человек понимает, что ему не нужно умирать, в этом нет ни смысла, ни ценности, ни объективного закона. Ни в уме, ни в сердце человека нет никаких оснований для смерти. И вот такое чистое детское сознание искажается существующим «принуждением» к смерти со стороны науки и религии, которые внушили человеку, что есть смерть, заставили его поверить в нее как в неизбежность, неизбежность духовную или физиологическую. Но неизбежности смерти как раз и нет, о чем сообщает нам чистый философский разум, который гораздо глубже и добрее, чем научное знание и религиозная вера.
193. Что кроется за нашим равнодушием к своему существованию?
Несмотря на сильнейшую волю к жизни и мощнейший страх смерти, человек в принципе равнодушен к своей бытийной судьбе. Ему хочется просто жить и не хочется умирать; причин много, почему он не хочет умирать. За некоторыми исключениями, человек бытийно равнодушен к своему существованию. Он, конечно, цепляется за жизнь в случае ее физической угрозы. Он метафизически ленив и апатичен, большинство своих действий совершает рутинно и инерционно, а умирает пусть и со страхом и неохотой, но безразлично. Как будто существование и не нужно человеку, как будто существование и не его вовсе. Как будто кто-то другой существует за него.
194. Что же такое настоящее зло?
Если б только знать, что есть настоящее зло! Многое бы было другим и по-другому. То, что зло реально, не вызывает сомнения. Но беспощадная субъективизация и релятивизация зла не позволяют абсолютизировать «абсолютно истинную» концепцию зла. Тем более последствия зла со временем блекнут, превращаясь в «исторические события», о которых даже и приятно вспомнить и полезно их изучить. Историческое сознание зорко стоит на страже прошлого зла и не позволяет предать его забвению, возбуждая вновь и вновь значимость исторической памяти. Зло очевидно, когда оно современно, когда оно касается конкретного человека в конкретной ситуации. За давностью лет исчезает острота восприятия зла, превращая его в нейтральное событие мировой истории. Если встать на путь теоретического изучения, то есть создать «всемирный компендиум» различных трактовок и определений зла, которые обнаружились в интеллектуальной истории человечества, то и здесь мы не сможем найти ни внятного, ни тем более общего определения зла. Зло чрезвычайно ситуативно, и это осложняет вопрос о его природе. Что в свою очередь осложняет так называемую борьбу со злом, которая часто сама оказывается злом. Это побудило кое-кого говорить о зле как об иллюзии, как о несуществующем, как об отсутствии добра, чтобы разорвать связь с «благим творцом». Однако жгучая реальность зла делает эту концепцию лицемерной; все теоретические попытки отказать злу в существовании не снимают боли и страдания; они являются лучшим доказательством зла, с которым так и непонятно, как бороться и что вообще делать. Но возможно, что страдания и боль вовсе и не зло? Это уже другой ракурс. Наличие зла, неистребимого и всемирного зла, говорит в свою очередь об отсутствии презумпции моральной невиновности человека, что значительно подрывает идею «хорошего общества» и «общего блага».
195. В чем наша главная забота?
Кроме «голода и холода», требующих преодоления, чтобы продолжать существование, что еще держит человека всерьез в жизни? После того как он выжил, ради чего все же стоит жить? Или жить значит только выживать, делая процесс выживания более или менее интересным и приятным, то есть культурным? Ради чего бесспорно нужно жить, кроме выживания? Каковы безусловные ценности жизни, лежащие за пределами ее физиологичного плана, то есть за пределами физической необходимости? Есть ли духовная необходимость существовать? И не имеет ли большую ценность несуществование на шкале абсолютных ценностей? Здесь область, где невозможны никакие однозначные ответы. Но безответность по поводу главного тоже есть ответ; нужно иметь философский разум, чтобы внять безответности. В этом и заключена главная «практическая» значимость философии, поскольку только она может принять вызов безответности. Это достаточно опасно, потому люди не решаются даже ставить вопрос о главной заботе. Только блаженная беззаботность, в сохранении которой полагается главная забота существования.
196. Стремится ли человек к счастью?
Разве можно стремиться к тому, чего нет?! Но именно это стремление и есть счастье.
197. Существует ли молитва философа?
По своей сути, молитва – мольба, обращение к тому, что выше горизонта твоих возможностей; и в этом смысле молитва – не исключительно религиозный феномен, если не понимать религиозность расширительно (как всякую мольбу и просьбу вообще). Можно молитву трактовать и более метафизично: как предстояние высшему в акте благоговейного восторга и почтительной благодарности. Но в обычном понимании это все-таки определенная эмоциональная (или сверхэмоциональная), искренняя (или не очень) форма обращения к Богу. Слово «молитва» ассоциируется прежде всего с религиозным пониманием Бога. Если философия понимает Бога в ином ключе, нежели религия, то что тогда может означать словосочетание «молитва философа»? Важно понимать, что философия – не профессия (как любая иная), изнутри которой нет смысла говорить, например, о молитве врача, или молитве художника, или молитве строителя. В этих случаях речь идет о религиозной вере, и специальность человека не важна; молится человек, а не врач, художник, строитель. С философией и философом ситуация принципиально иная. Его «профессия» такова, что существенным образом трансформирует все привычные представления и понятия, и прежде всего религиозные. У философии есть свое собственное, отличное от религиозно-канонического, представление и о Боге, и о вере, и о прочих религиозных вещах. Нельзя сказать, что философствует философ как профессионал, а молится – как человек. В том-то и дело, что если он и молится, то совершенно не так, как это делает обычный верующий. Сила философии столь велика, что она претендует на самостоятельный строй бытия, соравный религии, а во многом и превосходящий ее. Философия тоже своеобразная религия по силе духовного влияния и самостоятельности бытийной и ценностной картины мира. Поэтому, если и есть молитва философа, то она – совершенно не молитва в обыденном религиозном смысле слова. Возможно, этим всерьез еще и не занимались, полагая, что если философ человек, то он и молится (если молится), как обычный человек. Проблема усугубляется еще и тем, что философ даже более религиозен, чем обычный верующий, хотя принято легкомысленно считать, что философы – сплошь и рядом вольнодумцы и материалисты. Таков ограниченный и невежественный взгляд. Такое понимание философии исходит из идеологического ее использования как «оружия против религии». Настоящая философия «знает» Бога, и потому никогда не является служанкой науки. Но она не служанка и религии. Философия – более глубокое проникновение в сущность вопросов, которых лишь поверхностно и частично затрагивают наука и религия. Вот почему философия часто оказывается разрушительной для науки и религии: не потому, что она их отрицает, а потому, что призывает идти вглубь, на что наука и религия не согласны, так как у их руля находятся неглубокие в философском плане люди, совсем не философы, а люди обыденного сознания.
198. Реальна ли судьба?
Правильно будет сказать, что только судьба и реальна. Судьба – самое реальное, что происходит с человеком, поскольку именно судьба выдает ему «свидетельство о существовании» – единственный в своем роде «метафизический документ», подтверждающий бытийное алиби человека. Никто и ничто не имеет бытийного алиби, кроме человека и его судьбы. Жизнь дарит в итоге лишь «свидетельство о смерти», делающее всех одинаковыми. В смерти одинаковость людей достигает всепоглощающего универсализма, в то время как судьба раскрашивает неповторимым узором каждую человеческую жизнь, придавая поистине вселенскую значимость любому самому малому и незначительному, поскольку оно – единственное, уникальное и неотменимое. Судьба не отпускает жизнь в нигилизм смыслового уничтожения. Как спасти умершее, уже умершее? Не просто прожитая жизнь, ушедшая в итоге в никуда и ничто, но судьба вписывают человека в контекст вечности. Человек уже как бы воскрешен судьбой: в жизни он умирает, но в судьбе получает вечное присутствие в бытии, поскольку его бытийная судьба свершилась. В этом смысле ему и не нужно иное, постороннее для него воскрешение, как не нужно и предсказание судьбы. Воскрешение и предсказание не столько невозможные, сколько ненужные вещи. Страх и непонимание гонят человека избавиться от судьбы, «поймать ее в сети» или заново начать все в «новой жизни». Но неотменимость судьбы, ее невозвратность и неизменность всегда настигают человека, и это есть действительная милость судьбы. Судьба – гораздо больше, чем жизнь и смерть, вера или неверие, счастье или несчастье, успех или поражение и прочие важные, но не судьбоносные вещи. Их реальность может быть легко поставлена под сомнение. И только судьба несомненна.
199. Умру ли я?
Умру ли я в принципе? Нас слишком приучили к мысли о том, что мы смертны. Здесь и наука, и религия, и здравый смысл заодно. Все видят смерть друг друга, все уверены в смерти всех. Личные переживания и представления собственно человека умирающего всегда не в счет. Что может значить чье-то мелкое субъективное мнение перед лицом «природного закона» или «кары небесной», перед лицом очевидного факта смерти? Однако именно эти системы отнимают мою личную смерть, перепоручая ее более высокой инстанции – Природе, Богу, Случаю. Тем самым мой сокровенный смысл существования, возможно таящийся в том, как я сам отвечу на этот вопрос, у меня похищают посторонние мне силы; смерть профанирована в великих идеологических системах – в науке, в религии, в здравом смысле. Вот почему вопрос «умру ли я?» должен всецело лежать в области моего собственного понимания этого вопроса, если я претендую на то, чтобы быть человеком.
200. Должен ли я умереть?
С точки зрения науки и религии – обязательно. Система человеческой идеологии, в основании которой – наука и религия, помноженные на здравый смысл, убеждает человека в неизбежности и необходимости смерти. Да я и сам, может быть, не против умереть. Но только не на тех основаниях, которые мне предлагают наука, религия и здравый смысл.
201. В чем смысл моей смерти?
В ответе на этот вопрос великие системы идеологии терпят полный крах. Мое личное, внутреннее глубинное ощущение никогда не примет смерть на основании безличных законов природы, о которых говорит наука, и также никогда не согласится видеть в смерти кару за грех, что вменяется религией. И никогда не доверится близорукой случайности, о которой твердит здравый смысл. Смысл моей смерти не известен никому, и в этом смысл моей смерти. Свою смерть я не отдам ни Богу, ни природе, ни случаю. Она моя, в полном моем распоряжении. И позвольте мне самому распоряжаться моей смертью, как мне будет угодно.
202. Какой же главный вопрос человеческого существования?
Можно ли его понять и как-то ответить на него? Есть, конечно, возвышенный нравственный уровень, в котором главным является не то, зачем и почему живет человек, а то, за что он может и готов умереть. Таково идеальное измерение существования; оно правильно с точки зрения высших духовных ценностей, однако люди в большинстве своем живут, не руководствуясь столь высокими целями и ценностями. Иногда, в редкие минуты жизненных трагедий, человек проявляет невероятную высоту духа и умирает за истинно-нравственные цели. Это может человек, на это он способен. Однако это составляет субстанцию повседневного существования большинства людей: живших, живущих, собирающихся жить. Моральный идеализм влечет нас к тому, чтобы думать о человеке в более привлекательной манере, чем просто как о «человеке толпы». А человек толпы, каков его главный вопрос? Каков вопрос тех, кто в принципе не склонен к каким-либо вопросам? О чем думает такой неискушенный и необремененный метафизически человек в минуты тихих созерцаний? Присуща ли ему хоть какая-то метафизика в повседневности? Или сама повседневность и есть уже метафизика, и человек, захваченный стихией повседневного, то есть обычного и естественного, на самом деле находится во власти какой-то еще невиданной доселе метафизики – метафизики повседневности?
203. Что вообще нужно делать, помимо того чтобы жить и выживать?
О том, что делать нужно что-то еще и что это не делается, говорит нескончаемое чувство неудовлетворенности, которым всегда полна душа человека. Даже душа самого мелкого человека, в самые мелкие минуты жизни. Нужно что-то делать. Но что? В этом самое сильное моральное коварство жизни, потому что человек не знает, что ему делать, зная о том, что делать всегда нужно большее. Выход своим нефизиологическим стремлениям он находит в искусстве, политике, религии, науке, то есть в культуре. Культура дает возможность для реализации духовных проектов, создающих, однако, иллюзию дела. Почему иллюзию? Потому что цели культуры никогда не достигают реализации – ни полной, ни частичной, а то, что оказывается воплощенным в действительность, чаще вызывает сожаление, раздражение и разочарование. Время совершает жестокий культурный отбор: только редкостные памятники искусства застыли немым упреком невыразимой тоски в несбывшемся порыве к абсолютному идеалу. К тому же цели культуры чрезвычайно пестры и разнообразны и потому не могут дать вразумительного ответа на вопрос о деле, которое должно было бы быть общим делом. Ведь неудовлетворенность и тоска возникают не от отсутствия дела (жизнь человека всегда полна делами), но от отсутствия общего дела. Непонятно даже, в каком направлении идти, где и чего искать. А неудовлетворенность продолжает снедать человека. Есть какая-то скрытая цель существования, но она так неочевидна и далека, что оставляет лишь след в виде идеала, а он и есть единственная звезда, в чьем свете видно отсутствие однозначного единого всемирно-исторического дела человека. Вот поэтому всегда актуальна философия, вынуждающая человека на «клеточном уровне» исследовать смысл своего личного бытия, само исследование которого хоть как-то наполняет смыслом его существование. Именно смыслом, выходящим за пределы, очерченные физиологической необходимостью. Но, даже исследовав себя философски, то есть предельно искренне и глубоко, человек не может внятно ответить на вопрос о том, что же нужно делать.
204. В чем трагедия и преимущество русской философии?
Мы обречены на язык; не только на язык как универсальный антропологический феномен, но и на язык как факт локальной национальной культуры. Есть области культуры, в которых гнет языка наиболее силен и болезнен. Таковой является философия. Здесь власть языка сказывается наиболее радикальным образом, и часто философские темы оказываются заложниками языковых структур. Язык прокладывает тропы, по которым идет мышление, а должно быть наоборот. Поскольку мышление протекает не в аморфном пространстве невербальной стихии, а в тропах и тропинках языка, то универсум философского логоса оказывается раскроенным по лингвистическим меркам национального языка. И действительно, нельзя пренебречь языком и его властью над нашими сознанием, жизнью и культурой. Очень часто мыслитель достигает подлинного успеха лишь в случае совпадения своей мыслительной интенции с адекватной формой языкового выражения. В проекции на экран мировой философии это выглядит таким образом: западные философы, размышляющие над метафизическими безднами человеческого бытия, над катастрофизмом его нравственного мира, являются или одинокими вспышками, стоящими в стороне от общего потока, или ординарными интерпретаторами русских гениев, проявившихся в этой области бесспорно и однозначно. В свою очередь, русские философы, занимаясь проблематикой, свойственной исключительно западноевропейскому, то есть научно-рациональному, философскому дискурсу, также обречены на неудачу. Они всегда будут лишь комментаторами, переводчиками (что само по себе не плохо, вполне достойно и нужно для развития общей философской культуры). Но русский философ обречен, если он задумает написать на русском языке что-то оригинальное, самостоятельное в области научной философии. И не потому, что он плохой мыслитель, а потому, что язык не позволит. В то же время философские писатели в России, идущие в русле традиций нравственной метафизики, всегда будут обречены на успех (естественно, при наличии одаренности). Можно возразить, что мы преувеличиваем значение языка, особенно для такой свободной области творчества, как философия. Однако пренебрегать силой языкового давления не следует. Язык помогает помогающим ему и оказывает фатальное сопротивление тому, кто выступает вопреки его таинственной нормативности. Отмеченное отнюдь не нарушает свободы творческого самовыражения, нужно только поймать ту «языковую волну», которая была бы конгениальна философской интенции национальной традиции: в России – нравственное, на Западе – научное. Иначе откуда столько непризнанных гениев (несостоявшихся в философии людей) как в России, так и на Западе – людей, не угадавших язык своей философской традиции. Для философии поэтому нужна культура чувствования стихии национального языка, языковой национальной стихии. Здесь не закрепощение, а как раз освобождение. Взяв в спутники язык, можно достичь больших свершений и прорывов в философии. В этом смысле проблема русской философии, возможно, является проблемой неправильного выбора языка. Нет никакого специфического философского языка; есть просто язык, национальный язык, в духовной стихии которого возможно свершать философское творчество. И чем национальнее оно будет, тем оно будет свободнее, а значит, оригинальнее.
205. Что значит, что не осмыслена проблема бытия?
Вопрос о бытии должен был бы стать первым вопросом человеческого существования, поскольку здесь сконцентрировано самое невероятное – невозможная возможность нашего существования! Однако он таковым не стал и сохраняет свое существование, лишь будучи вдвинутым в философию. Вопрос о бытии является поэтому философским вопросом: именно в таком качестве он и сохраняет свое существование. И здесь важно видеть, насколько философия оказывает (или не оказывает) влияние на остальную жизнь. Думают, что наивно жизнь ставить в зависимость от философии. Но в этом как раз состоит роковая неудача людей, решивших обойтись без философии. Нерешенность и непоставленность вопроса о бытии наносит серьезный урон основам человеческого существования, делая его приблизительным, относительным и недостоверным. Именно так устроены люди, с этим ничего поделать нельзя. Если хотя бы один человек уже умер неосмысленным, остальные просто не имеют никакого морального права на лучшую участь.
206. Принадлежит ли мне что-нибудь сущностно и принадлежу ли я сам себе?
Принадлежность еще не являлась философской категорией и не выступала в качестве предмета философской рефлексии. Она всегда растворяется в других терминах и понятиях. Принадлежность – это собственность и право владения этой собственностью. Иначе: экономическая, юридическая и социальная величина. Но если ее применить к самой жизни, то может ли вопрос о принадлежности быть эксплицирован экзистенциально? Здесь всегда напрашивается (в силу смертности и конечности жизни) отрицательный ответ о ее принадлежности. Если жизнь мне и принадлежит, то лишь временно: «во время жизни», пока я жив. «До» и «после» – сферы, где собственником моей жизни является или безличная природа, или личный Бог, но, во всяком случае, не я сам. Да и в самой жизни, которая постоянно раздираема заботами, страхами, предрассудками, вытекающими из смертной сущности, мне также по существу ничего не принадлежит. Мои мысли, идеи, воплотившиеся в формах культуры, уже принадлежат культуре, а не мне; мои дети, ставшие членами социума, уже принадлежат обществу, а не мне; мое тело, смертью превращенное в биофакт, уже принадлежит окончательно природе – и так все, что связано со мной. Что мне остается? Чувства, страдания, переживания, не имеющие никакого всеобщего значения. Но они-то мои. Как только что-то претендует на всеобщность, оно выходит за границы моей самости и отчуждается от меня в безликую универсальность общества, природы, культуры. Значит, мне принадлежит то, что никогда не сможет стать чужим, что не сможет быть передано другой инстанции, даже другому (любимому) человеку. Передача – отдача – отчуждение; такова неумолимая логика, «формула непринадлежности».
Еще остается боль. Боль – то, что всегда возвращает меня к самому себе, отсылает меня к себе. В предельном крике боли моя принадлежность достигает вершины. Предельная боль очерчивает радикальный круг моего одиночества. Первое движение самости, к которой пришла боль, – передать ее другому: врачу, близкому, Богу. Но когда понимаешь, что никто, никто не берет твою боль, что ты в ней остаешься один на один с самим собой, тогда либо прозреваешь в свою собственную принадлежность, либо не прозреваешь. Пределом боли является смерть; и если в боли мы достигаем максимум одиночества, а значит – принадлежности, то смерть и есть абсолютная наша принадлежность. То, что максимально отчуждает нас от всего, максимально нас и приближает ко всему. Значит, в смерти, и нигде иначе, мы достигаем полноты бытия, достигая полноты своей принадлежности.
207. Почему до сих пор ничто не уничтожило человечество?
Если верить злым пророкам от науки и религии, то человечество могло сгинуть сотни, тысячи раз. Особенно в прошлом веке, когда в силу технического развития в области вооружения, а также всеобщей моральной деградации и духовного кризиса существование сделалось подобным существованию на пороховой бочке. Да и кроме того, множество причин могло привести к падению человечества как такового. Только представить, сколь ничтожно человечество в астрономической перспективе. Бездна бесконечного космоса может поглотить эту мелочную случайность вмиг. Встреча с любым астероидом чревата. А тепловая смерть, а энтропия? А экологическая катастрофа? Но этого не происходит и, вероятнее всего, не произойдет никогда, поскольку уже не произошло. Ничего, что может привести к гибели всего человечества, не произойдет. Что же, человечество будет существовать вечно? Скорее всего, да. А кто против этого? Вечная перспектива существования для всего человечества есть вообще единственная перспектива.
208. Почему глупо говорить о тщетности жизни, несмотря на смерть?
Потому что это – всего лишь первичный ожог от смертоносного пламени жизни, получаемый каждым. В его пламени можно сгореть дотла. Но пламя смерти никогда не пожирает жизнь полностью; всегда есть лазейка, в которую утекает наше сомнение относительно тщетности жизни. За выражением «тщетность жизни» кроется сговор слабых душ, не могущих выдержать трагического напряжения жизни, ее божественно-благодатного великолепия и горя предельного отчаяния. Всякий разговор о тщетности – капитуляция перед неприступно-непостижимой твердыней жизни. Лучше и благороднее говорить, что жизнь абсурдна и бессмысленна, чем тщетна.
209. Каким хлебом жив человек?
Библейские сентенции «не хлебом единым» и «хлеб наш насущный» стали настолько распространенными в жизни и культуре, что их глубоко метафорический смысл давно уже стерся и стал пониматься буквально и одномерно. Этот буквальный и одномерный смысл несет в себе радикальную идею дуализма – идею разделения на тело и душу, на духовное и материальное. Такое разделение является одним из основополагающих мировоззренческих устоев человечества. «Не хлебом единым» в системе тотального дуализма означает приоритет духовных ценностей над материальными. Однако именно философия, рассматривая человека как человека, видит его высшее единство – единство не только без приоритета духовного над материальным, но вообще без всякого разделения. Антропология есть абстракция, никогда не улавливающая таинственную суть человека, в котором нет ни духовного, ни материального, ни тела, ни души, но есть человек как великая тайна, требующая всей жизни для ее постижения. Любое разделение суть упрощение, и библейское упрощение – не исключение. А поскольку оно наиболее распространено, постольку именно оно и задает меру «антропологической погрешности» в восприятии человека, в которой на бесконечность искажается непостижимая глубь человека, его истинный образ, причем где бы то ни было: в гуманитарных и естественных науках, в религиозной жизни, вообще в культуре. Отказ от понимания усеченного, то есть рассеченного библейской антропологией человека – человека, разделенного на тело и душу, влекущий за собой отказ от исключительно духовного понимания фразы «не хлебом единым», будет равен истинно духовной революции, наподобие той, которая произошла в результате «коперниковского поворота», приведшего к формированию современной картины мира.
210. Почему мы никогда не узнаем истину?
Потому что ее нет? Или потому, что мы несовершенны? Или, может быть, потому, что она невыразима? Отсутствие истины или отсутствие человеческих возможностей здесь причина? Все это не то, все – мелочный рационализм. Истина есть истина – всем понятно. Но мы ее никогда не узнаем. И это тоже всем понятно.
211. Действительно ли нуждается человек в спасении?
Если не принимать в расчет глобальные угрозы человечеству (экологические, демографические, климатические, астрономические и др.), всегда только угрожающие и никогда полностью не сбывающиеся (поскольку ни одно злое пророчество о гибели человечества не должно сбыться), то возникает вопрос: «Что же действительно угрожает человеку и человечеству?» Смерть и ничего кроме смерти. Все существующие системы безопасности исходят из угрозы смерти; государство занимается безопасностью физической, религия озабочена духовной безопасностью. Смерть – единственное, что по-настоящему угрожает человеку; так, по крайней мере, говорит нам коллективный инстинкт безопасности, основанный на страхе смерти. Но действительно ли смерть – угроза? Все ли понятно в самой смерти, чтобы вменять человеку жажду спасения в качестве единственной надежды и основы его жизни? С чем связана опасность смерти? Только лишь с тем, что смерть прекращает жизнь (материалистическая точка зрения), или с тем, что начинается после смерти, поскольку неправедному угрожает вечная духовная смерть? В любом случае, смерть – то, что пугает, и то, чем пугают. Однако она неустранима с сущностного горизонта в принципе, ибо устранить ее значит изменить существование до невообразимого уровня научной и религиозной фантастики. К тому же смерть не осмыслена как факт жизни. Этому мешает страх смерти, парализующий всякую волю к ее постижению. Мнимая угроза порождает мнимое спасение. При этом никто не знает, как спасаться; меры спасения столь различны, что заставляют здесь сильно сомневаться. И если честно заглянуть в глубину человеческого сердца, то мы там вряд ли найдем соответствие тому чувству, которое на духовном языке зовется «жаждой спасения». Если вдруг окажется, что человек не нуждается в спасении, какая весна жизни тогда наступит!
212. На чем держится наше существование?
Ни на чем. Безосновность – главный принцип любого основания.
213. Почему люди предпочитают не думать о «последних вещах»?
И почему их нельзя упрекать в этом? Беспечность, бездумье, легкомыслие, беззаботность – это ли не странно? Почему бы людям, если они действительно находятся в столь ужасном положении, как рисуют некоторые пессимистические философы и религиозные проповедники, то есть если люди смертны, конечны, обречены на вечное небытие или страдания, причем и при жизни и после нее, почему бы людям действительно не объединиться в едином порыве против столь очевидного зла? Неужели они настолько тупы и бесчувственны, настолько злы и эгоистичны, как говорят пессимисты и проповедники? Почему они ничего и никогда не делают? Человечество живет так, как будто оно бессмертно, беспечно и беззаботно; оно живет, боясь смерти, но совершенно не думая о ней, что сводит с ума проповедников «иной» жизни. Может быть, у людей нет выбора и, за явной недостаточностью аргументов пессимистов и проповедников, люди предпочитают пусть бессмысленное, но реальное сиюминутное благо вечной, но отнюдь не очевидной перспективе? Или дело в чем-то ином? Природа человека так неясна, что разумнее всего не делать здесь никаких однозначных выводов в пользу человека или против него. Человеческое существование само по себе достаточно сильный аргумент, таково метафизическое алиби человека. Человек существует, не зная – зачем. Это ли не глубоко?
214. Почему иногда становится совершенно безразлично – жить или не жить?
Неоднородность жизненных состояний столь велика, что порой действительно приходит ощущение странного безразличия к своей жизни, не связанное ни с какими кризисными событиями жизни, ни с какими патологическими состояниями психики. Вдруг охватывает безразличие – не вообще ко всему, но именно к вопросу о том, жить или не жить. В таком состоянии вопиющей очевидности одновременно исчезают и страх смерти, и воля к жизни. Здесь кроется большой соблазн психологической трактовки данного состояния, который сводит на нет всю его метафизическую подоплеку. Видимо, за этим безразличием скрываются какие-то истины о жизни, которые не были достаточно известны и исследованы.
215. Почему мы так ничего и не узнаем, когда умрем?
Мы точно знаем, что ничего не узнаем. Это единственное, что мы точно знаем. Презумпция незнания именно «после смерти» самая обнадеживающая. Стоит хотя бы на миг предположить, что нам что-то достоверно известно о смерти и о «после» нее, сразу же разрушается всякая возможность и свободного мышления, и подлинного бытия.
216. Мы вечны?
Почему-то именно такое ощущение возникает время от времени в нашей душе как нечто истинное и само собой разумеющееся. Отсюда, возможно, и наша беспечность, и наше неверие в смерть в первом лице. Несмотря на абсурдность и абсолютную непредставимость личной вечности, только интуицией вечности можно хоть как-то оправдать тот кошмар зла, в который мы погружены; и только интуицией вечности можно как-то объяснить принципиальную необъяснимость ничего, преследующую род человеческий неотступно.
217. В чем суть нравственной истины?
В ситуации полного релятивизма трудно говорить об истине, поскольку истина требует абсолюта. А какая истина сегодня может претендовать на абсолютность, если подвергнуто сомнению право истины на истинность и даже на существование. Теоретизировать здесь значит лить воду на мельницу относительности, частности, дробности, всякости, кажимости, незначительности, случайности, пустоты и суеты. Но не той суеты сует, которая рождает томление духа, а пошлой и глупой суеты, за которой не стоит ровно ничего. И в ситуации разросшегося релятивизма все равно нужно обращаться к исконному чувству человека, нужно идти в самую глубь души, в ее черную бездну, где сокрыто то, что делает человека человеком. Без этого «практического» разворота (который в действительности совершенно непрактичен, поскольку направлен именно против «практичности») вопрос об истине будет носить убийственно отвлеченный характер. «Практический» характер истины заставляет нас говорить о нравственной истине как об истине самого существования. Здесь нет ни капли утилитаризма и практицизма; здесь именно этика как практическая философия предстает в высшем неутилитарном виде. Суть нравственной истины в поиске того начала, которое делает человека человеком. Как бы высокопарно это ни звучало, но такова суть нравственной истины, к которой человек неустанно возвращается, как бы далеко он ни отошел от нее. Человек обречен на самого себя, приговорен навечно к себе. Он может быть верующим или неверующим, ученым или неученым, талантливым или бездарным, но он должен быть человеком. Можно быть хорошим или не очень хорошим верующим, хорошим ученым или совершенно неученым, можно быть гениальным или совсем не обладать никаким талантом – все это вторично, второстепенно, может быть, а может и не быть. Но человек должен быть, если он есть.
218. В чем действительная проблема человека?
Часто философию упрекают в том, что она занимается измышлениями, создающими квазипроблематику человеческого существования. Иначе: в философии создается ряд неверных предложений, на которые нельзя дать правильный ответ, поскольку они неправильно заданы. Это относится и к вопросу, вынесенному в заголовок. Насколько он правомерен? Можем ли мы задуматься над ним всерьез – всерьез как над главной проблемой нашего существования? А есть ли вообще такая проблема? И если есть, то не слишком ли она оскорбительно проста для взыскательных умов и требовательных душ? Проблемность нашей проблемы – вот над чем нужно задумываться всерьез, прорываясь постоянно сквозь стену равнодушия и собственного морального табу. Кто-то поставил запрет в нашем сознании на вопрошание. И нужно понять, почему и зачем, кому невыгодно наше философствование?
219. Предназначен ли человек для чего-то высшего?
Человек потому человек, что он предназначен для высшего. Именно предназначен. Не спрашивая о том, кто назначил его, ибо таким образом можно легко уйти от понимания существа предназначения, важно чувствовать, осознавать и понимать это предназначение. В самом стремлении-порыве выполнить свое высшее предназначение проявляется лучшее в человеке. Но как только предназначение объективируется (а объективируется оно всегда при обнаружении субъекта, назначившего его: либо «сознательный» Бог, либо «бессознательная» природа, либо «коллективный разум» общества), оно сразу делается абсурдным, скучным и пошлым. Человек тогда теряет веру в высшее, впадает в апатию. И плоды его действий в таком случае или разрушительны, или пусты. Лишь живое ощущение своего предназначения на что-то высшее рождает в человеке высшие порывы духа, которые всегда воплощаются в высокие достижения (в области ли материальной культуры или духовной, неважно). Ощущение своего высшего предназначения способно реально облагородить человека. Но трудно сохранить это тонкое, хрупкое ощущение; нетерпение и торопливость всегда губят дело. Недостаток философской трезвости разрушает самые высокие порывы человека.
220. Что происходит вообще?
Кем был бы сегодня человек, который мог бы произнести такие слова: «Я призываю все науки, все религии, все искусства… Я взываю ко всему духовному, интеллектуальному, нравственному опыту всей мировой истории… Я прошу знания и веру, разум и опыт, мудрость и познания всего человечества, вместе взятого, во всей полноте своего бытия… Я прошу ученых, подвижников, страдальцев и скитальцев, мучеников познания и простых тружеников, гениев озарения… Прошу ответить мне: что это? что есть то, что есть? почему оно есть? для чего?»
221. В каком смысле философия есть честность?
Ложь как форма мысли (и, соответственно, жизни) – традиционная мишень философии. Кто кроме философии отважится на то, чтобы указать на ложь науки, религии, искусства, политики, культуры?! Ложная форма жизни вообще зарождается там, где нет философии. В таких местах царит сумрак и расцветают грубые суеверия. Ложь в принципе несовместима с философией, а философия несовместима с ложью. На пути к пониманию этого стоят лжефилософские преграды в виде идеализма, рационализма, скептицизма и прочего. Сама потребность терминологически выделять философские направления свидетельствует об интеллектуальной нечестности. Философия как таковая является принципом честности, поскольку ее бескорыстный поиск истины оказывается несовместимым со всеми ложными, то есть нефилософскими, формами сознания. Ложное сознание – нефилософское сознание, которое саму философию стремится превратить в глобальную форму заблуждения. Философия как неложное сознание – не привилегия профессиональных философов, а возможность для любого человека быть честным, свободным и независимым. В философии два начала: метафизическое и этическое. Метафизическое есть удивление перед тайной бытия, этическое – честный образ жизни и мысли, происходящий из этого удивления. Что делать и как жить, исходя из факта бытия, из его чуда, из его непостижимости и невозможности никаких ограниченных, то есть рациональных, конструкций мироздания? Философия – это честный взгляд на мир, который порождает самый простой образ жизни.
222. Возможен ли сегодня философский ренессанс в России?
Бывают периоды, отмеченные в обществе повышенным интересом к философии. Скептики утверждают, что они прошли, что современное прагматичное время не способно живо интересоваться философией, что философия – прошлое, ушедшее безвозвратно, ставшее, в лучшем случае, частью интеллектуальной истории. В действительности же неверно то, что сегодня ослабел интерес к философии, так же как неверно и то, что когда-то был особо высокий интерес к философии. Такого не было никогда. Дилетантское увлечение, философская мода бывали и в России, и на Западе. Интерес к философии стабилен; лишь иногда на очень короткий период ее власть становилась значимой, но быстро сходила на нет за явной практической бесполезностью философии. И все же есть периоды, которые можно было бы назвать философским ренессансом. Однако это нечто другое, нежели публичный интерес к философии. Философский ренессанс – время, когда общество немного мудреет, и не потому, что в нем больше появляется философов, но потому, что философские идеи становятся более доступными и внятными. Большее количество людей пробуждается от спячки и может более адекватно осознать свое положение в мире. Это отражается на творческом духе эпохи, в результате чего культура порождает очевидно значимые и талантливые произведения. С Россией ситуация особенная. То, что принято называть философским ренессансом, на самом деле таковым не было, поскольку философия в тот период в основном была озабочена апологетическими целями защиты и оправдания религии, действительно подвергшейся многочисленным грубым нападкам «плоского» материализма; впрочем, даже не столько защиты религии, сколько реабилитации духовности. Русским мыслителям нужно было бы осуществить более глубокую и радикальную философскую критику религии, по сравнению с которой обнаружилась бы мелочность тогдашнего атеизма. Но этого не произошло (отдельные представители не в счет, они редкое исключение). Бытие философии в России особое: она часто выступала в роли «могильщика» философии. Россия менее всего приспособлена для философского дискурса, здесь очень низкая культура философского мышления, вообще слабо развита философская культура как таковая. Но нигде кроме России философия не проявляла себя таким удивительным образом. Отсутствие философской культуры совершенно не означает, что в России нет философии и что словосочетание «русская философия» бессодержательно. Можно сказать, что бытие философии здесь являет себя в первозданно-непосредственном виде, поскольку «философские крохи» рассыпаны повсюду, что не позволяет говорить о философии как особом социальном институте. Жить в России во многом значит быть философом, потому что жизнь здесь всегда на грани, всегда в состоянии предстояния бездне небытия. Здесь не занимаются эстетическим философствованием, зато практическая философия, или этика, находит наиболее конкретное жизненное проявление. В отечественной этике жизнь и философия сливаются в единое целое. И не нужно русскую философию называть неуклюжим словом «любомудрие». Здесь не любители мудрствовать лукаво собрались, здесь происходит схватка с самим бытием. В России философствуют не только и не столько словом и мыслью, сколько самим жизненным поступком, который всегда есть жизненный подвиг. Это не похоже на то, что называется философией в западном мире. Вот почему вопрос о сущности русской философии, о ее своеобразии и вообще о ее бытии не иссякнет, покуда будут существовать Россия и мыслящие люди в ней. Они и существуют во многом вопреки тому, что есть. А это и есть философский ренессанс. Русское бытие создает возможность для ренессанса философии, который завершится тогда, когда философия здесь обретет строго рациональные, то есть понятные и культурно приемлемые, формы.
223. Что значит честно думать об истине?
Это значит встать на путь философии.
224. Почему нам дорога философия?
Потому что мы хотим быть людьми.
225. Что такое стремление к истине как истине?
Философское стремление к истине есть стремление к нравственной правде, которое редко бывает совместимо с религиозным откровением. Религиозное откровение бесконечно «превышает» всякую правду человека, который есть не что иное, как ложь, в ее глазах, и потому оно всегда по ту сторону нравственных ценностей человека. В правде истина теряет свою объективную отстраненность и становится человеческой, то есть «сердечной», истиной. Становясь «сердечной», она не теряет своей достоверности, сообщаемой ей бытием, а не знанием. Стремление к истине не совпадает и с научным познанием. Истина слишком нелицеприятная и непонятная вещь для привычных способов общения с ней. Сердечность истины забрала себе религия, а достоверность – наука. Возвращая истине философичность, мы возвращаем ей ее человечность.
226. Кто может воскликнуть: «Пусть погибнет человек, лишь бы восторжествовала истина»?
Так всегда говорят наука и религия. В них действительно «гибнет» человек, поскольку торжествует истина. Но торжествует в них истина не человеческая, а научная или религиозная. Как велика достоверность научного открытия по сравнению с человеческой субъективностью или как духовнее благодать религиозного откровения по сравнению с человеческой греховностью! Научная или божественная истина намного превосходят частные, относительные, маленькие истины маленького человека. В философии же речь идет исключительно о человеческой истине, об истине человеческого существования, потому что, кроме человеческой истины, нет никакой иной. Божественная или научная истина имели бы смысл и оправдание, если бы они были человеческими истинами, то есть истинами для человека. Ничего подобного ни в науке, ни в религии мы не находим. В этих системах степень истинности прямо пропорциональна степени нечеловечности. Ибо в природе нет ни научного образа человека, ни религиозного. Вернее, они есть, но как мало в них правдивого, искреннего по отношению к реальному живому человеку из плоти и крови. Есть человек, человеческий человек, свято охраняемый философией от разного рода нефилософских (то есть нечеловеческих) посягательств. Истинная истина и есть истина человека, раскрываемая философией. В философии истина и человек навечно сочетаются узами взаимного влечения.
227. Все же смысл жизни или промысел?
Что такое смысл жизни, в чем он, как его достичь, есть ли вообще этот смысл? Такие вопросы причисляют и к философии, и к религии (с той лишь разницей, что смысл в большей мере принято относить к философии, в то время как промысел – к религии). Смысл жизни в религии – промысел. Часто говорят, что в философии невозможно найти такой смысл, поскольку это – дело религии. Здесь есть логика, поскольку смысл жизни – абсолютный смысл. В религии Абсолют дан «воочию», в то время как в философии он только задан. Если, конечно, задан вообще, поскольку есть традиция, отрицающая правомерность именно для философии даже ставить такой вопрос. Есть и другая точка зрения, согласно которой смысл жизни – в поиске смысла, безотносительно к возможности его нахождения. В любом случае, философия всегда как бы проигрывает по сравнению с религией; ее действия вокруг смысла оказываются в конечном счете неполными, поскольку так и не удается ни достичь смысла жизни, ни даже понять его. В религии картина иная; здесь есть проблема не с бытием смысла, но только со способом его достижения. Поэтому философия, всерьез озадачивающаяся вопросом о смысле жизни, последовательная в своих действиях и размышлениях, непременно становится религиозной философией. А строгая философия вынуждена либо принять скептическую точку зрения о возможностях позитивного разрешения вопроса о смысле жизни, либо отказаться от этого вопроса как от нефилософского. Таков исток взгляда на философию как на рационалистическое действие, оторванное от практической жизни, от реальной духовной потребности человека в обретении смысла жизни, которая может быть осуществлена только в религии.
Философия здесь предстает как «сухая теория», разум, замкнутый на себя самого, в то время как религия – «живая жизнь», то есть жизнь истинная и вечная. На долю философии остаются лишь логические задачи и теоретические упражнения. Философия, лишившись права на постижение смысла жизни, теряет смысл. Увы, такое впечатление складывается. Обыватели отворачиваются от философии как от непонятного и заумного теоретизирования, не имеющего отношения к жизненным нуждам, а профессионалы сворачивают философию до логического анализа языка либо до еще каких-то несущественных проблем, тем самым капитулируя и перед религией, и перед обывателями, и перед самой жизнью. Но философия, несмотря ни на что, существует, продолжает существовать вопреки явному торжеству религии, триумфу науки и празднику обыденной нефилософской жизни. Что же держит философию, что сохраняет философское напряжение в мире?
228. Жизнь всерьез или нет?
Если жизнь всерьез, то ее серьезность не может ограничиваться лишь индивидуальным выживанием или коллективной заботой сохранения и продолжения рода. Также не может она заключаться в социальных проектах «творения истории», «развития культуры» и т. п., что является относительным и необязательным. Физиологическое выживание естественно, естественно и продолжение рода; относительно всех социальных проектов человека и человечества можно сказать, что они необязательны; человек не верит в них до конца, поскольку они не проистекают из его глубочайшей сути. Все это в конечном счете несерьезно и даже абсурдно. Ни род человеческий, ни история, ни государство, ни «космическая судьба человечества» не могут быть его последними целями, в них нет высшего и предельного. Но в своей глубине человек знает, что его существование подлинно и серьезно и что это не гордыня (гуманистическая или религиозная). Человек существует серьезно, то есть существует в поиске истинного бытия.
229. Что значит быть человеком?
Об этот вопрос, как об исполинские скалы, разбиваются все бысторолетные птицы человеческих мыслей, желаний и надежд.
230. Почему человеком быть трудно?
При всех бесконечных заботах и проблемах человека есть одна особенность человеческого бытия, делающая его не только трудным, но подчас и невозможным, – осознание и несение в себе двуипостасной природы. Самым распространенным, но в принципе верным обозначением двуипостасности является противоречие между духовным и телесным и, как следствие, – неудобства со смертностью, счастьем, моральностью, смыслом жизни, верой и прочими атрибутами духовности. Это неудобства, потому что никогда не удается найти здесь что-то удовлетворительное в принципе. Всяк живет на свой страх и риск, во тьме бытийной мглы, находя свой собственный, единственно возможный путь. А причина – в непримиренности и непримиримости духа и плоти. Наивно полагать, как думает наука, что можно решить указанные противоречия путем прогресса знания или, как не менее наивно полагает религия, путем духовного совершенствования. Поскольку данная проблема не была решена, то нет никаких оснований полагать, что ее можно будет решить в будущем. Почему вообще будущим поколениям должно так невероятно посчастливиться с решением основной, трагической и мучительной проблемы человека? Да и нужно ли ее решать? Нужно просто понять и осознать трудность бытийной ситуации человека, нужно понять, что человеком быть действительно трудно, и трудно не по экономическим и социально-политическим факторам; человеку трудно быть метафизически, то есть быть самим собой. Ведь непонятно, кем нужно быть, чтобы быть человеком. Никто и никогда не спросит: быть или не быть человеку человеком; это дело исключительно совести самого человека. Нет никакой внешне принуждающей инстанции, обязывающей его быть человеком. Вот почему, наверное, так мало истинных людей. Но они все же есть – те люди, которые всегда светили и светят остальным. Свет их жизни достается им в результате неимоверного подвига внутреннего мучительного примирения духа и плоти; невозможная боль этого примирения не видна постороннему взгляду. Большинство выбирает либо дух в ущерб плоти, либо, наоборот, достигая более или менее сносного существования. Но выбрать самого себя, с бесконечным смертным борением духа и плоти, – на такое способны лишь единицы. Итогом такого выбора является не счастье, а истинная жизнь. Она трагична и мучительна – таков удел людей, выбравших философскую честность, а не моральный конформизм. Вот почему человеком быть трудно.
231. Почему абсурдно все?
Потому что мы непрестанно ищем смысла, все и всегда ищут только смысл, не важно, понимают они это или нет. Такой поиск можно называть по-разному: поиск Бога, стремление к истине, любовь к мудрости, желание добра и правды и т. д.; за всем этим всегда кроется одно: поиск смысла и более ничего. Почему так? Да потому что все знают, понимают, осознают (если не в повседневной успокоенности, то в минуты ужаса и отчаяния, в пограничных ситуациях, как принято говорить), что смысла нет, все абсурдно или, более точно, смысла нет, поэтому все и абсурдно. Бессмыслица и абсурд – не одно и то же, но они связаны причинно-следственными связями. Отсутствие смысла компенсируется приблизительными и условными смыслами, не дающими возобладать хаосу и нигилизму, которые наступили бы непременно, будь абсурд не прикрыт. Таковы экзистенциальные правила игры: все делают вид, что живут в осмысленном и нормальном мире, хотя знают, что это не так. Отсюда – сделка со своей совестью, социальное лицемерие, неудовлетворенность, неустроенность, тоска и поиск смысла. Абсурдно все, отсюда – и начало, и конец; так устроен мир, таковы условия нашего бытия.
232. Чем жива душа русского человека?
В этом вопросе всегда было много пафоса, много бахвальства, много самомнения и национальной гордыни, переходящей в самобичевание. Но было и много правды, высокой лирики и подлинного человеческого достоинства. Верно одно: русский человек устроен несколько иначе, нежели его «антропологические» собратья по «всемирной культуре». Отличия можно перечислять до бесконечности, в чем нет нужды; таково дело культурологов, геополитиков, этнопсихологов, антропологов, историков, писателей, политиков. Но мало кто замечал философический способ жизни русского человека. Возможно, именно здесь кроется ответ на вопрос, почему же в России так мало философии западного типа. Дело не в особой ментальности или прочих душевных свойствах народа, а в том, что тут явлен иной тип философии, иная репрезентация философского дискурса, в которой жизнь и философствование становятся едва различимыми вещами. Жизнь переходит в философию, а философия – в жизнь: «философский текст» создается самой жизнью живущих. У других народов культура – алиби философии: там скорее философия – алиби культуры. «Загадочная душа» загадочна потому, что чревата жизненными срывами в философию и философскими срывами в жизнь. Нельзя сказать, что русский человек жив философией, он ее совершенно не знает; но сама жизнь организована по некоторым философским принципам. Это невозможно, но потому такая невозможная жизнь в России. На Западе есть философия и есть жизнь, есть философия жизни; все это разные вещи. В России нет ни жизни, ни философии, а есть только философия как жизнь и жизнь как философия. Вот такая отечественная философия жизни, которой во всем блеске жизненной эрудиции владеет самый маленький человек в России.
233. Изменилось ли что-то в самих основах бытия?
По-прежнему светит солнце; люди рождаются, любят, страдают, надеются и умирают. Все это относится к разряду обычных и банальных вещей круга нашей жизни. Если особенно не доверять экологам, то ни свет, ни вода, ни «твердь земная» не изменили своей сути. Антропологическая порча не затрагивает самих сущностных оснований бытия. Они попросту вечны. Сказанное не значит, что мир не меняется: он меняется только лишь в социальной перспективе, которая игнорирует удивительный факт бытия как такового. Почему она его игнорирует? Потому что не знает, что с ним делать. Неумение видеть неизменность бытия порождает бесконечную суету социальных проектов, как правило становящихся социальными утопиями. Невоплотимость утопии порождает множество социальных неурядиц, бед и катаклизмов, из которых соткана человеческая история. Могло бы быть иначе? Могло, но лишь в одном случае: если бы миром правили философы.
234. Мог бы мир быть иным?
Этот, в сущности, праздный вопрос, кочующий от одного философского текста к другому, выводит, однако, на действительно важную проблему взаимоотношения мира и бытия. Есть такие ракурсы данной проблемы, как возможные миры, множественность миров, иной мир. Но нет и не может быть даже и речи об ином бытии, множественности бытия. Бытие едино и единственно, и такова его единая единственность дает потенциальную возможность для самых невероятных вариаций на тему множественности миров. Про бытие кроме того, что оно есть, и сказать больше нечего. Ни происхождение, ни сущность, ни судьба бытия не являются в строгом смысле философскими вопросами и относятся скорее к области псевдофилософской или околонаучной эзотерики. Ни понять, ни познать бытие невозможно, можно только молчать и удивляться, если поймать «метафизическую волну». В состоянии захваченности бытием открывается то, что мир таков, каков он есть, он не может быть и не будет другим, поскольку другого мира, вне этого, наличного, просто нет. Это не истина материализма и атеизма; это – бытийная истина, в свете которой открывается удивительная единственность мира. Мы можем, конечно, желать иного и лучшего и приписать миру массу злокачественных атрибутов (конечность, бренность, тщетность, порочность и проч.), но все они не схватывают самого существа мира, в свете бытия столь же таинственного и непостижимого, как и «сотворившее» его бытие.
235. Новое религиозное сознание или просто сознание?
Одно из главных лукавств нашей философствующей интеллигенции (как дореволюционной, так и современной) состоит в том, что она, не желая показаться одномерно материалистической и атеистической, вступает в интеллектуально-нравственный компромисс с религией. Конкретно это выражается в такой установке: историческая Церковь плоха, но христианство хорошо, и если мы вернем дух первоначальной христианской чистоты, то это будет способствовать выходу из кризиса и духовному возрождению. Но необходимо все-таки иметь мужество и признать: христианство давно перестало быть реальной духовной силой, оно «ушло» из культуры, некогда бывшей христианской. Мы уже долгое время живем в нехристианском мире, и если что мешает полноценной жизни, так это не недостаток христианства, а его остаток. Пора перестать тешить себя иллюзией, что христианство несет подлинную духовную и творческую свободу, способную преодолевать косность наличного природного и социального бытия. Любое введение религиозной идеи в онтологию приводит к ущербной антропологии. Человек не должен выяснять свои отношения с Богом, чтобы потом навечно вернуться к нему, пройдя круг ошибок, разочарований и поражений. Такой мелкой и незначительной не может быть миссия человека даже в качестве «Божественного творения». Догматизм в христианстве – это не догматическое богословие, а неспособность мыслить иначе. Уже был в нашей истории колоссальный (вполне удачный) опыт построения безрелигиозных государства, общества, морали и культуры, что разрушило идею о неминуемой гибели «человека без Бога». В несовершенных условиях наличного существования этот опыт может быть оценен как абсолютное поражение религии; и если произошла гибель этого безрелигиозного общества, то не от недостатка религии, а от недостатка философии, только благодаря которой и можно обрести подлинную нравственную основу. Философия способствует становлению человеческого, то есть нравственного, а не религиозного сознания. Нравственное и религиозное не совпадают в изначальном пункте своего назначения – в человеке. Вот почему прожекты на тему нового религиозного сознания обречены на провал. Всякое религиозное сознание в современном мире может быть либо сектантским, либо клерикальным. Возможно, желание возродить христианство вполне искренне, но в исторической перспективе это недальновидно. Нужно честно признать, что общего между философией и религией (в данном случае с христианством) нет и никогда не было. Их разделяет гораздо больше, чем объединяет. Перспектива человека связана только с человеком.
236. Что значит сегодня, что философия есть поиск человека?
Это древняя максима: ищу человека. Наряду с «познай себя» она сегодня выглядит несколько старомодно. Современный человек может и не понимать в действительности истинных (и, возможно, единственно истинных в своей сути) философских сентенций. Нужна ли другая формулировка для выражения глубинного смысла, стоящего за названными нами максимами? Сегодня вряд ли кто-то понимает, что человек не равен самому себе, что человек задан, а не дан, что стать человеком человеку еще предстоит и что вообще неизвестно, что такое человек; и это – единственное, что известно; все остальное исходит из главной странности, связанной с человеком. Возможно, что все это современный человек как-то понимает, но понимает по-своему, вне соприкосновения с тем, что называется философией. Конечно, философия не может и не должна подстраиваться под всегда мелкие запросы современных людей, но она может искать более адекватные формулы языка, фигуры речи для того, чтобы освобождать современного человека от бытийной спячки. Современный человек при всей его гиперсоциальной активности и мобильности спит, спит так же, как его бесчисленные предшественники. Но философия всегда пробуждала хотя бы тех, кто мог свершать живые и осмысленные поступки. Сегодня спят все: элита, духовные лидеры, деятели культуры и тем более обыватели. Спящий человек не понимает, что значит искать человека. Для него человек есть человек – и все. Философия выглядит в глазах общества либо слишком архаичной, либо заумной и абстрактной. Она – что-то вроде клуба по интересам: кто-то любит кинематограф, кто-то – шахматы, балет, шоу-бизнес, а кто-то – философию. Говорить о социальной миссии философа уже давно не принято. Еще менее понятно, что философия есть наиболее важная форма духа, в которой воплощена всеобщая человечность, человечность как таковая. Только философия может сказать о человеке самые существенные истины. Такое понимание утрачено именно сегодня, когда под философией понимается множество вещей и явлений, не имеющих к ней прямого отношения. В такой ситуации, если человек хочет остаться человеком, ему нужно найти себя, а для этого ему нужна философия. В этом ее сила и ее слабость, ибо она не дидактична. Философия не может принудить к себе, заставить человека заниматься философией. Она не может сказать, не перестав быть самой собой: «Ты должен обратиться к философии, чтобы обрести себя». Так может говорить только духовная мудрость религии, во власти которой – ведание абсолютной истиной. Таков трагический парадокс философии: человек умирает от неистины, находясь вблизи истины.
237. Возможна ли философская альтернатива?
Альтернатива – одна из культурных стратегий современности. Это не оппозиция, а претензия на принципиально иной взгляд, основанный на видении иного порядка вещей. Альтернатива более всего проявлена в музыке, искусстве, кинематографе и литературе; некоторые философские течения также стремятся быть альтернативой классике. Но дело в том, что сама философия уже есть альтернатива; она изначально была таковой, поскольку представляет иной, по сравнению с обыденным, взгляд на мир. Обыденными могут быть и альтернативное кино, и музыка, и искусство. Философия же необыденна в изначальном принципиальном смысле, поэтому именно философия есть наиболее радикальная альтернатива – альтернатива обывательскому мнению, религии, науке и даже искусству. При всей альтернативности искусства философия всегда будет альтернативнее самого альтернативного искусства. Она – вечная альтернатива существующему порядку вещей, но в разные времена меняется вектор альтернативности в философии. Так, в классический период философия была трансцендентной альтернативой, а в современности философия есть альтернатива альтернативе. И поэтому к философии будут всегда стремиться люди, которые по-настоящему смотрят на мир. Стоящие и есть настоящие.
238. Зачем же все-таки нужна философия?
Рационально на этот вопрос ответить нельзя, поскольку здесь речь идет о неведомых глубинах человека, всегда взыскующего философии. Таков тонкий и невыразимый уровень; здесь бесконечная множественность интерпретаций только усугубляет проблему невыразимости и непостижимости философствования. Ответить на вопрос о нужности философии можно, только исходя из рациональных аргументов. Но при этом неизбежен отход от метафизического смысла философии: указывая на принципиальную ее непрояснимость, он раскрывает драму человеческой непроясненности, проявляющейся в кровной завязке на непонятную философию. Рационалистическое толкование философии раскрывает ее практическую нужду быть смысловым ориентиром в мире неясного и нерешенного. Несмотря на огромную интерпретационную силу научных и религиозных систем, стремящихся тотально объяснить мир, всегда остается та нерешенность, которая может вызвать метафизическое смущение у живущих. Наука и религия на определенном этапе сдают свои позиции. Наступает время, когда ни наука, ни религия уже не в силах ничего существенного объяснить человеку и существующая картина мира терпит фиаско. Вот тогда мир обращается к философии, дающей смысловую модель мироздания, в которой наука и религия вновь обретают свою силу.
239. В чем разочарование философа?
Может ли философ разочаровываться? В некотором роде философия есть уже предельное разочарование. Разочарование, даруемое философией, не имеет ничего общего с рухнувшими надеждами, потерей смысла, скепсисом, пессимизмом, тоской, унынием, депрессией и прочими временными состояниями не пробужденного философией духа. Философское разочарование – это бытийная трезвость, в свою очередь не равная здравому смыслу, прагматизму, утилитаризму (иначе: рационализму во всех его проявлениях – от научной достоверности до религиозного «трезвения»). Бытийная трезвость философии – предельно честный и глубокий взгляд на мир; взгляд, свободный от иллюзий, но не от надежд, чуждый утешения, но не радости, лишенный лукавства, но не иронии, отрицающий очевидное, но не истинное. Разочарование, к которому приходит философия, в определенном смысле – норма для тех условий, в которых обнаруживает себя человек, некая предельная величина. Можно ли идти дальше? Можно ли, став философом, то есть достигнув максимально возможного и предельного, разочароваться?
240. Что значит это философствование всерьез?
Не означает ли оно жизни всерьез? Может ли быть несерьезной жизнь? Жизнь серьезна сама по себе, поскольку это жизнь. Что философия добавляет жизни? Не происходит ли философия из самой жизни? Не порождает ли сама жизнь философию? Всегда есть философия и есть жизнь. При всем различии философии и жизни общее у них сильнее и значительнее. Вражда между ними есть видимость вражды, видимость с точки зрения людей, не способных ни к философии, ни к жизни. Заурядные люди создают миф о несовместимости жизни и философии, потому что в действительности не хотят ни жить, ни философствовать. А жить значит философствовать и философствовать значит жить – это и есть последняя (не как числительное) истина жизни и философии. Философия есть жизнь, а жизнь есть философия. И не какая-то особенная философская жизнь, жизнь странных философов, а просто жизнь, жизнь как таковая. Философия рождается из глубин самой жизни, хватает жизнь за «жабры», вопрошает ее, отрицает, поносит и порицает, страждет, отчаивается, но именно потому и живет человек своей человеческой жизнью. Философия делает жизнь человека человеческой, осмысленной, что значит: попавшей под вопрос, под самый страшный вопрос. Философия не есть дело каких-то особенных людей (философов), людей, обладающих особым, философским складом ума, и не есть деятельность сродни какой-либо эстетической, научной или прочей деятельности, исходящей из частного таланта и узкого дара человека. Философия происходит из самой жизни и из самого человека. Тот, кто отказывается от философии, отказывается от жизни. Вот почему главный вопрос философии – это всеобщий вопрос, вопрос, касающийся не отдельных людей (ученых или неученых, верующих или неверующих, талантливых или неталантливых), вопрос не о том, как устроено мироздание, а о том, в чем суть подлинной жизни. Никакой игры, никакого сна и притворства, никакого чудачества и шарлатанства, никакого безумия и позы, только один-единственный вопрос о подлинной жизни. И единственно честным и разумным ответом будет такой: подлинная жизнь есть жизнь в философии. Это и есть философствование всерьез.
241. В чем наша задача?
Наполнить мир культуры философскими текстами. Еще слишком мало философских текстов, поэтому так уныла и скучна, так несовершенна, так безобразна и безобразна наша жизнь.
242. Где же искать философию?
Где угодно и нигде. Где угодно, потому что философский эрос вездесущ; он наполняет животворящим дыханием смысла все сущее, всякую живую человеческую душу, безотносительно к тому, ведает ли она что-либо о существовании самой философии или нет. И, увы, нигде, потому что философия, истинная философия, редка и трудна, как редко и трудно все истинно прекрасное. В ней есть парадоксальное сочетание всеобщности и уникальности, общедоступности – и недоступности ни для кого, принципиальной открытости – и абсолютной закрытости, кристально чистой ясности и прозрачности – и абсолютной непонятности.
243. Почему так мало философии?
Несмотря ни на что, философии действительно мало, как мало и других достойных вещей: благородства, мужества, отваги, честности, истины, добра и красоты; гораздо больше серости, подлости, лжи, гнусности, уродства. В исключительные и лучшие минуты истина сияет во всем блеске всех своих добродетелей. Это сияние ни с чем несравнимо. Но такое происходит крайне редко, вот почему и философия – крайне редкое явление. Ведь давно известно, что все прекрасное так же редко, как и трудно.
244. Почему все-таки философия – самая лучшая вещь в мире?
Именно лучшая. При всей неопределимости слова «лучше» всегда понятно, о чем идет речь. Конечно, про многое можно сказать, что оно – лучшее. Но самая лучшая вещь в мире все-таки одна – это философия, ибо здесь имеется какая-то еще неведомая перспектива для существования всего сущего.
245. Что происходит сейчас?
«Век поэтов» (и не только поэтов) закончен? Возможно, что и поэзия не вечна, но это становится понятным лишь в философской перспективе. Сама философская перспектива не связана ни с какой культурной ситуацией. Каждая эпоха однажды уходит от философии – и тогда наступает ее закат, упадок, конец. Возвращение к философии есть возрождение – рождение новой культуры, новой жизни. То же самое и с человеком. Сегодня мировая культура находится в состоянии ухода от философии, в забвении того, что есть философия, и того, что философия есть. Поэтому так много всяких философий при отсутствии Философии. И потому, что Философия не «захватила» никого, так много людей, «занимающихся» философией. С самой философией не произошло ничего, что-то произошло с человеком. Она вернет себе универсальность, то есть всеобщность, тогда, когда хотя бы некоторые люди всерьез займутся философским делом. Призывать всех к философии так же нелепо, как и принуждать всех к любви. К философии должны пробудиться некоторые. Тогда философия вновь станет оплодотворять людей светом надежды и смысла. Это уже будет новая эпоха, рожденная новой, то есть вернувшей себе исконную сущность, философией. Философия вернет себе философичность, вернув себе аристократическую сущность, только когда философией вновь по-настоящему займутся единицы, а ее плодами будут пользоваться все.