Типография. «Пляски смерти». Лион, 1500 г.
Оценка начала книгопечатания как качественного — революционного — сдвига в истории мировой культуры становится ощутимой, если представить, что еще немногим более 500 лет назад книги издавались путем переписывания от руки, и большинство людей не помышляло, что можно делать их другим способом. Это не значит, что книга была примитивной; усложненность письма, обилие условных сокращений требуют от нас для чтения даже простого учебника того времени учиться читать почти заново; чтобы опознать текст, часто нужны научные разыскания, ибо непременного ныне элемента книги — титульного листа не было. И редко встречаются списки, в которых указано — всегда не в начале, а в конце, в так называемом колофоне, — где и когда (и редчайше — кем) они сделаны. И место и время обычно узнаются по особенностям письма, по характеру материала, на котором книга написана, и т. д., т. е. приблизительно. И это не значит, что в ходу были только короткие или только немногие тексты. Книжный мир предпечатной поры неожиданно разнообразен и часто представлен объемными томами убористого почерка. Но: на переписывание такого тома требовались месяцы работы. И соответственно: цена большинства этих томов, и не самых роскошных, порой превышала стоимость добротного крестьянского двора. А уже известный в Европе примерно с 1370-х гг. — сперва, видимо, для игральных карт и вместе с модой на них пришедший через арабов с Востока — способ лубочной (ксилографической) печати был удобен и дешев только для картинок и небольших книжечек. Так что малоимущие собирать библиотеку могли в основном путем собственноручного Переписывания желательных книг, да И богатые библиотеки редко насчитывали более немногих сотен томов. В этих условиях появление книгопечатания и вызванный им книжный «бум» были подлинным переворотом, сама природа которого составляет предмет научного спора. Уточним: подразумевается начало типографской печати и именно европейское ее изобретение. Хотя известно, что опыты печати, близкие к типографии, в XI в. глиняными, в XIII столетии — деревянными иероглифами делались в Китае, с 1403 г. бронзовыми печатались книги в Корее, а позднее — и в других восточноазиатских государствах. Но опыты эти остались эпизодическими и отступили перед издревле там принятым способом печати — лубочным. И можно считать доказанным, что европейцам XV в. о них известно не было. Даже изустные сведения от достигавших дальневосточного края путешественников и миссионеров маловероятны: в отличие от других вторично открытых в Европе «китайских секретов» здесь не только способ производства, но и результаты его — из-за добавочного к языку знакового барьера — доступны не были. О приоритете Пекина заговорили много спустя, и то в связи с ксилографией. Но главное, что, вместо дальневосточного прозябания, европейское осуществление идеи типографи́и — благодаря совершенству технического решения всей совокупности типографского процесса и по особенностям европейского социально-экономического развития — за немногие десятилетия стало основой книжного дела для западных, в XVI в. для всех европейских, а затем и для внеевропейских стран. Поэтому книгопечатание как явление мирового значения приходится начинать с имени и изобретения Гутенберга и возводить, следуя юбилейной, хотя оспариваемой традиции, к 1440 г.
История и проблематика почти каждого связанного с изучением прошлого вопроса слагается из нескольких периодов. Первый в широком смысле современен изучаемому явлению, т. е. включает и его сегодняшний день и его непосредственное завтра, когда явление уже отошло, но еще кипят вызванные им страсти, сводятся счеты, утверждаются и разрушаются пьедесталы. Этот клубок горячей злободневности оставляет будущей науке первоисточники — творческие памятники, официальные акты, личные записи, повествования свидетелей или участников событий. Затем обычно наступает период легендарный, когда потомки награждают избранных ими героев причесанным по моде своих дней монументальным бытием. И лишь потом начинаются розыски и сопоставление первоисточников, т. е. собственно научный подход к предмету, хотя с поправками на общий уровень науки, на классовые и идеологические позиции изучателей, на меру их добросовестности и прочие ограничительные факторы. Библиография гутенберговской темы после юбилея 1940 г. насчитывала свыше 3 тыс. названий и непрестанно умножается. Большинству трудов принадлежит та или иная заслуга — от отдельных замечаний до основополагающих анализов. И все же эта огромная литература поныне совмещает оба последних этапа — легендарный и научный. Причина этого отчасти кроется в самих первоисточниках. Книгопечатание было изобретено в ремесленный период, когда регистрации изобретений, изобретательского права, технической информации не было. В практике была монополия использования изобретенных орудий, пока изобретатель мог сохранить на них собственность. Для истории, как правило, ничего, кроме изредка архивных материалов. Но книгопечатание являлось событием не для ремесленной практики, а в первую очередь для книжного мира, и посему сразу было воспринято как достославное деяние. И по современным откликам видно, что славу этого деяния у Гутенберга стали оспаривать почти сразу. «Претенденты» были разные, формирующая для истории вопроса роль принадлежала спору между Майнцем и Страсбургом, в майнцской традиции — кандидатурам основателей преуспевшей в XV–XVI вв. фирмы Шефферов — Йоханну Фусту и Петеру Шефферу, в страсбургской — родоначальника фирмы Шоттов, первого известного там печатника Йоханна Ментелина, а с конца XVI в. — притязаниям Голландии. Таким образом, юбилей книгопечатания 1640 г., впервые международный, оказался перед несколькими легендами, каждая из которых имела своих глашатаев, плюс перед известиями о печати в Китае, т. е. перед необходимостью выяснять, где, когда, кто изобрел книгопечатание и что именно (какую технику) вкладывать в это понятие.
Началось с персоналий. Однако — вопреки тому, что основной майнцский акт в пользу Гутенберга был введен в науку еще перед этим юбилеем (пересказан X. Залмутом в Commentarium super Pancirollum de rebus deperditis et recens inventis), официальное признание в Германии ему не давалось: так на лейпцигских юбилейных торжествах 1740 г. в речи профессора Готтшеда он фигурирует лишь как слуга изобретателей — Фуста и Шеффера. Оно было достигнуто только после книги геттингенского профессора Д. Келера «Высокозаслуженное и подлинными актами подтвержденное спасение чести Йоханна Гутенберга» (1741 г.) благодаря публикации уже известного по работе Залмута документа, сводке ранних известий об изобретении и генеалогическому древу, демонстрирующему родство изобретателя с майнцским родом фон Зоргенлох, а в 1761 г. подкреплено выборочной публикацией Д. Шепфлина из более ранних, чем майнцские, страсбургских актов, в том числе ключевых для истории изобретения (они в революционных событиях 1790-х гг. и при обстреле Страсбурга во время франко-прусской войны 1870–1871 гг. погибли). Последние исключали Ментелина и голландскую легенду. Тем не менее она и в науке вплоть до 1940-х гг. гальванизировалась, а в голландской вненаучной среде держится прочно, хотя именно голландский ученый XIX в. А. ван дер Линде, взявшийся с целью доказать ее истинность за анализ всей совокупности материала, установил объективную несостоятельность и голландской и всех прочих, кроме гутенберговской, традиций (за что лишился голландского гражданства). Но и ныне, когда Гутенберг в качестве изобретателя европейского книгопечатания признан и доказан, комплекс первичных легенд продолжает прямо или косвенно довлеть в гутенберговедении, более всего в немецком.
Дело не в том, что наука располагает всего 34 актовыми свидетельствами о Гутенберге. Возможна в этом доля вины первых разыскателей и неправильного адреса розысков (в европейских архивах еще могут всплыть материалы о нем). Недокументированные пробелы — почти правило для биографий той эпохи. И главные документы, говорящие об изобретении и печатной деятельности, хотя фрагментарно или в выписках, все же дошли. Отсутствие личных изъявлений — писем, записей, вообще автографов (есть один документ с его гербовой печатью) — тоже не исключительно. Равно как отсутствие современного портрета, хотя по совпадению черт допустимо считать, что две из первых гравюр — в парижском издании 1584 г. (А. Thevet. Vrais pourtraicts des hommes iliustres; см. ил. на шмуцтитуле к гл. IX), где он представлен в старости и, как тогда практиковалось, переодетым по «новой» моде (старшей по времени, чем гравюра), и в базельском издании 1578 г. (Н. Pantaleon. Lebensbeschreibungen berühmter Deutscher), где то же лицо, но в профиль и моложе (см. ил. на переплете книги), восходят к подлинным портретам изобретателя. В целом документальные данные в отличие от повествовательных однозначны, источник легендарности не в них. Сложнее третья группа первоисточников — гутенберговские издания. Их не быть не могло: изобретательство ремесленного периода было, как правило, эмпирическим, любое изобретение становилось известным лишь после того, как изобретатель давал образцы его практического применения. Естественно, что книгопечатание, появившееся в мире рукописной книги и сосуществовавшее с нею долее, чем до конца века, следовало книгописным образцам, других не было. Инкунабулы типографского искусства — так обозначаются издания, вышедшие до 1501 г., — лишь постепенно и отнюдь не единовременно отрывались от книгописного канона и вырабатывали собственный. Однако колофон, именующий делателя, место и год выхода или часть этих данных, не во всех, но в большом проценте инкунабулов имеется. И вот издания с колофоном Гутенберга до сих пор не обнаружено. И мало надежды, что обнаружится, ибо фонды старых собраний в основном прочесаны. Первый поныне известный полный печатный колофон относится к 1457 г. и называет имена Фуста и Шеффера. Гутенберговские издания приходилось искать среди безвыходной печатной продукции по косвенным признакам, из коих важнейшая роль принадлежит шрифту. Ибо для колыбельного периода книгопечатания, особенно в начале, характерно стремление каждого типографа создавать собственные, индивидуализированные шрифты. Это издавна позволяло знатокам печати XV в. путем сравнения безвыходных изданий или фрагментов с изданиями фирмированными определять типографию, из которой они вышли, а к концу XIX в. стало основой для шрифтологического метода — системы объективных признаков для различения шрифтов XV в. и этапов «биографии» каждого из них. Так, но по отсутствию колофонов в сопоставлении с другими, тоже косвенными данными — надписями на книгах, ранними известиями и т. п., была выявлена, а затем детально изучена группа изданий (частью фрагментарных), которые соотносятся с Гутенбергом. Эта реконструкция является цепью гипотез и потому зависит не только от шрифтологического чутья и инкунабуловедческого опыта каждого исследователя, но от готовности следовать за своим героем, а не тащить его в заданном направлении.
Пафос розысков — и архивных и книжных — для сторонников каждой версии в значительной мере определялся стремлением подтвердить своего кандидата. Объективные данные вынуждали признать Гутенберга. Но для этого нужна была еще и его социальная монументализация, ибо «конкуренты» его на звание изобретателя обладали бюргерской солидностью. Потому такое значение придавалось его происхождению — в XVIII в. рыцарскому, в XIX в. патрицианскому. Национально настроенный, светского образа жизни майнцский патриций, вложивший свое состояние в изобретение и книжное дело с либерально-просветительскими целями, не забывая своего сословия и своих интересов (большинство актов касается денежных дел), далекий от бурь своей эпохи, — такой была гутенберговская легенда XIX в. Вместе с тем складывалась и схема подхода к гутенберговской проблематике: в толковании документов и известий — майнцский провинциализм, повышенный интерес к сословному и деловому (денежному) аспектам, в отношении изданий — исключительное и до времени плодотворное внимание к шрифтам. Оно и привело к тому расколу в гутенберговедении, который наступил к началу нашего века, когда обнаружились гутенберговские по шрифту издания, по содержанию в принятую легенду не вмещавшиеся. Тогда и разгорелся спор вокруг «образа Гутенберга» (Gutenbergbild). Гутенберг, конечно, как всякий великий человек, безликим не был, но спор шел не о нем, о легенде. Крайние позиции представляли с одной стороны О. Хупп и П. Швенке, с другой Г. Цедлер. Первые и иже с ними отстаивали образ традиционный минус просветительство: Хупп сам был типографом-художником и в изобретателе соглашался видеть только изысканного типографа-художника. Он признавал за Гутенбергом лишь те из первых шрифтов, которые считал совершенными, объявляя другие противоречащими гутенберговской «художественной индивидуальности». В Цедлере нарастал разрушитель принятой легенды: он видел в Гутенберге прежде всего техника и приписывал ему лишь несовершенные (объективно или на вкус своего времени) шрифты и издания, в том числе демократические. Кроме того, он исходил из истинности всех притязаний и пытался восстановить техническую эволюцию изобретения от голландского (в его версии вполне фантастичного) к Гутенбергу и далее. Его реконструкция являлась как бы ответом на слова Ф. Меринга (в работе «Об историческом материализме») о том, что «долгий и ожесточенный спор о действительном изобретателе книгопечатания никогда не будет разрешен, так как повсюду, где экономическое развитие выдвигало ту или иную задачу, делались более или менее успешные попытки к ее разрешению, и если по известным данным историческое исследование вправе утверждать, что Гутенберг сделал в этом направлении последний решительный шаг с наибольшей смелостью и ясностью и благодаря этому с наибольшим успехом, что таким образом новое искусство распространилось на весь мир из Майнца, то это лишь значит, что он лучше всех сумел подвести итоги накопленному опыту и всем неудачным или полуудачным попыткам своих предшественников. И это нисколько не умаляет его заслуги; его заслуга остается бессмертной, его изобретение остается дивным произведением человеческого творчества, но не новое неведомое растение он посадил в земную почву, а лишь удачно сорвал медленно созревший плод».
Впервые поставленный Ф. Мерингом вопрос о технических предпосылках, о технической предыстории изобретения Гутенберга нашел свое разрешение (не столь примирительное) лишь после второй мировой войны благодаря ряду наблюдений и открытий (в работах В. Шольдерера, X. Леманн-Хаупта, Ф.-А. Шмидт-Кюнземюллера, X. Розенфельда). Существен также, но как источник заблуждений, упор на задачи, поставленные экономическим развитием, без упоминания социального фактора, который для книгопечатания — производства, в основном, особенно в начальный период, существовавшего за счет обслуживания и выражения надстройки общества, первостепенен. Таким образом, поднятый здесь — тоже впервые — вопрос об общественных явлениях, вызвавших изыскание книгопечатания, получил ложное направление, ставшее затем общим местом для гутенберговедческих работ, начиная с отнюдь не марксистских. Так в монографии долголетнего директора Гутенберг-музеума в Майнце А. Руппеля экономическому развитию и якобы связанной с ним потребности в знании приписана вовсе детерминистическая роль, так что «книгопечатание должно было быть изобретено; если не через (durch) Гутенберга, то через кого-нибудь другого». Как попытку нажиться на потребности в книге рассматривает изобретение Гутенберга большинство позднейших работ, в том числе монография проф. X. Люльфинга, вышедшая в ГДР к 500-летию смерти изобретателя. Книга эта, в основном посвященная переходу от книгописной традиции к печатной, необычна по богатству культурно-исторического фона, но Гутенберг в ней рисуется лишь как звено в процессе, как суммарное детище ренессансной, якобы уже капиталистической, но еще иерархически и церковно связанной бюргерской культуры. Титанам Возрождения в такой концепции места нет. И это идет не только от общей сейчас на Западе буржуазно-апологетической трактовки Возрождения не как преддверия, а как результата капиталистического развития, но и от мутаций «образа Гутенберга», в котором после второй мировой войны доминирует вульгарный социологизм. Материал для него дала традиционная легенда. Почему этот майнцский патриций взялся изобретать книгопечатание? Национально-просветительские цели в смысле светского знания изданиями не подтвердились. В качестве патриция он должен был быть реакционным. Вывод: за изобретение он взялся в погоне за деньгами. «Предпринимательской солидности» противоречат документы: средств на дело у него почти всегда не хватало, затем последовало банкротство, что по схеме, приравнивающей удачливое предпринимательство к прогрессивности, признак реакционности. Отсюда — девальвация этическая, в 1951 г. с этих позиций проведенная на документальном материале в книге Р. Блюма: после нее в «образе Гутенберга» преобладают черты деклассированного «рыцаря наживы», в лучшем случае — безответственной «художественной натуры», а попытки его реабилитации начинаются с доказательств неполноты банкротства.
В отношении шрифтов и изданий этот вариант легенды, предполагая беспринципность печатной практики, в принципе снял поводы для раздрания связуемой с изобретателем продукции на взаимопротивоположные «образа». Верность пуризму Хуппа — Швенке, несмотря на появление в 1948 г. работы К. Вемера, специально предпринятой для отмежевания Гутенберга от изданий «ярмарочной литературы», до последнего времени сохраняли лишь некоторые из сторонников художнического «образа Гутенберга». «Гомерический спор» о гутенберговских шрифтах в вышедшем в 1972 г. в ФРГ сборнике о современном состоянии гутенберговедения рассматривается уже как преодоленный этап. Но, сняв противостояние, основ для синтеза чистоганная легенда по своему существу дать не могла. И большинство исследователей пошло по линии комбинирования — шрифтов, изданий, дат, имен, ранних известий, в основном — с креном к частичному возрождению легенды фуст-шефферовской, что при экономическом подходе к началу книгопечатания логично: она подпирается быстрым и длительным преуспеянием фирмы. Являясь лишь негативной репликой гутенберговской легенды XIX в., современный «образ Гутенберга» столь же тщательно изолирует изобретателя от исторической обстановки и проблематики его времени. Эту позицию в 1957 г. в статье о Gutenbergbild наших дней сформулировал К. Вемер. У него патрицианский консерватизм Гутенберга доведен до непонимания даже переворотного значения своего изобретения для книжного дела. Трудно представить, чтобы такое ползучее бескругозорье могло быть свойством одного из гениев всечеловеческого масштаба: чем крупнее личность, тем острее она фокусирует напряжения и противоречия своей эпохи. Все в целом подобно попыткам подойти к реконструкции готического собора с мерками современного блочного строительства.
Надо оговорить: большинство причастных к гутенберговской теме внегерманских книговедов в «образ Гутенберга» немецкой науки, как правило, не играет. Здесь преобладают частные исследования, обычно ценные, или краткие работы обзорного типа. Основные вопросы современного гутенберговедения и проблемы начала европейского книгопечатания — каким путем майнцский патриций Йоханн Гутенберг пришел к изобретению не чего-либо, а революционизирующего способа делать именно книги, чем диктовался его печатный репертуар, играли ли при этом роль, какую и какие именно общественные факторы — и другие, не менее существенные, остаются неотвеченными, а марксистская методология, кроме кратких оценок и замечаний в трудах и письмах Маркса и Энгельса и приведенного выше абзаца Ф. Меринга, в западной литературе предмета не представленной.
О становлении советского, а вместе с тем — вообще отечественного гутенберговедения можно говорить лишь начиная с 500-летия книгопечатания. Дооктябрьская русская литература об изобретении и изобретателе или содержащая сведения о том и другом, начиная с вышедшего в 1720 г. перевода сочинения Полидора Вергилия Урбинского «Об изобретателях вещей», оставалась эпизодической, преследовала популяризаторские цели и научной традиции не создала. На первых порах и советская книговедческая наука отводила этой теме лишь главы в общих трудах по истории книги (иногда с креном в вульгарный социологизм; например, Щелкунов М. П. «История, развитие и искусство книгопечатания». М., 1926). Причиной этому было отсутствие в СССР гутенберговских документов и сколько-нибудь значимой подборки гутенберговской печати, а также мнение, будто тема это собственно немецкая. Юбилей 1940 г. ознаменовался факсимиле неизвестного ранее гутенберговского издания (обнаруженного Б. И. Зданевичем в Киеве), докладом старейшего московского инкунабуловеда Н. П. Киселева о фрагментах ранней печати в собрании МГУ (опубликован в его работе «Неизвестные фрагменты древнейших памятников печати Германии и Голландии» в 1961 г.), рядом статей. В послевоенные годы гутенберговская тема сильней зазвучала в советской науке. Здесь особая роль принадлежит небольшой книжечке ленинградского историка и инкунабуловеда В. С. Люблинского «На заре книгопечатания», открывшей пути для научно нового осмысления вопроса. Дальнейшее развитие оно получило в его же последних статьях, связанных с 500-летием смерти изобретателя. Та же дата, отмеченная АН СССР сборником «500 лет после Гутенберга», положила начало переводам на русский язык актовых материалов, а в 1969 г., в первой для СССР диссертации на гутенберговскую тему Э. В. Зилинг был сделан и первый шаг к пониманию позиции Гутенберга в социальной борьбе его эпохи. При всем различии авторских индивидуальностей, опыта и задач, комплекс советских работ объединяет не только общность марксистско-ленинской исторической методологии и уважения к изобретателю: благодаря такому сочетанию каждая из них в том или ином прорывает гутенберговедческую схему, хотя не порывает с нею. Но совокупность этих прорывов, ставя изобретение и изобретателя в точку скрещения иных, чем принято, закономерностей, требует переосмысления как объективных данных гутенберговедения, так и той легенды, в плену которой оно оказалось.