Мой папа-сапожник и дон Корлеоне

Варданян Ануш

Часть вторая

Снег

 

 

Смерть и ликование

Похороны дедушки для нас, самых юных представителей семейства Бовянов, оказались последним значительным событием детства. И последним важным вкладом в процесс, который я впоследствии назвал «младенчество и взросление героя». И это я не о нас – детях. Это я о нашем отце, которому Всевышний дал возможность в рамках одного физического воплощения пролопатить две полноценные жизни, построить две независимых судьбы. Две роли в одной пьесе – подарок для любого артиста. Маленький скромный человечишка – без особенных грехов, без особенных долгов, без дерзкой мечты, и великий воин – без сомнений, без страха и без жалости. В своем втором младенчестве он лишился страха. «Без жалости и сомнений» – к этому он еще придет. Россия конца девяностых станет самым лучшим спортивным клубом, где тренируются элитные солдаты для жизненных боев без правил – стойкие к испытаниям, глухие к боли – своей и чужой.

Да, папаня мой слопал, как минимум, две жизни. Прорыл два тоннеля, причем случайно, как в анекдоте. Помните, старый такой? Решено строить тоннель под Ла-Маншем. Объявлен открытый проектный конкурс. Один дороже и прекраснее другого, каждый требует людей и миллионов. Вдруг приходит Рабинович. И говорит:

– Не надо миллионов, я пророю тоннель гораздо дешевле! И людей не надо.

Ему говорят:

– Отлично, но как это вы один осилите такую махину?

– Зачем один? Я буду рыть от Франции, а Кац из Англии. Так мы будем копать навстречу друг другу и встретимся посередине.

– А если не встретитесь, если промахнетесь и пройдете мимо друг друга?

Рабинович задумался, затем резонно ответил:

– Таки у вас будет два тоннеля!

Вот и Хачик хотел лишь встречного движения. По высшей иронии, два Хачика (или один с двумя судьбами) должны были встретиться в какой-то особенной точке, ее надо было только распознать. Но Создатель забыл сообщить Хачатуру Бовяну координаты места встречи с самим собой. Или не забыл, а нарочно не сказал – иногда Всевышний мерзко шутит. И вместо одного подземного лаза у Хачика получилось два параллельных. Точка пересечения тоннелей была успешно проигнорирована.

Россия тех лет оказалась тем самым горнилом, где плавились национальные черты, индивидуальные качества, где все было брошено на один, не успевающий просохнуть от жертвенной крови алтарь, ради одной лишь цели, одного лишь желания – добиться цели. Сама «цель» оставалась туманным объемом неких жизненных благ, но о них по отдельности уж никто и не помнил. А вот добиться, пробиться, вырваться из серой массы – стало ключевыми словами, и рты, их выплевывающие, похоже, забыли, что «добиться» – возвратный глагол, так же как и «учиться» или «умыться», то есть – «умыть себя», «учить себя», «добить себя»…

В квартире, что купили мы в странном, похожем на затяжной зимний сон районе Купчино, родилось и уже никогда не отпускало ощущение тесноты. Все то время, пока мы там жили, – по счастью, не слишком долго. Таких тесных кухонь, где трудно разместиться большой семьей, таких сдавливающих ребра коридоров, комнат, в которых от стены до стены можно добраться в два бодрых детских прыжка, мы никогда не видели. Хоть и было в этой квартире четыре жилых помещения, хоть и выходила квартирка своими окнами в дряблых трухлявых рамах на три стороны света из четырех возможных, хоть и прилажена была к кухне длинная лоджия, загогулиной опоясывающая стену, но все равно – кроме нас там, в этой квартире, постоянно проживали все ветры этого города, и было блекло. Из окон видны плоские и грязные крыши хрущевок и зданий пониже нашего шестнадцатиэтажного, а также куцый парк. Тоненькие стволы деревьев вызывали у меня горькие слезы и нестерпимую жалость к тусклой природе, несправедливо обделенной красотой. Жалел я и себя, несправедливо лишенного детства.

Последним воспоминанием об армянской жизни были похороны дедушки. Даже дон Корлеоне был уязвим перед бесстрастным выбором смерти. Как известно, в войне за господство в каменном Нью-Йорке Крестный отец потерял сына. Не то чтобы он считал своего дурака Сонни застрахованным от чрезвычайных и непоправимых последствий, но гибель первенца, пусть и непутевого, рьяно нарывающегося на фатальные неприятности, выбила его из колеи. Да и сам он тогда был не в лучшей форме – тяжело раненный конкурентами, отчаянно пытался сохранить остатки былого не мира, так хоть равновесия. Не удалось. Нужно было достойно схоронить Сонни и лишь затем задуматься о будущем семьи Корлеоне. И пришел старый дон к похоронщику по имени Бонасера и сам одернул покрывало с тела сына:

«Америго Бонасера не смог сдержать вопль ужаса. На столе лежал Сонни Корлеоне, изрешеченный пулями. Его левый глаз был залит кровью, зрачок раскололся и был похож на колючую звезду, нос и челюсти раздроблены.

Дон протянул руку, желая опереться о плечо Бонасера.

– Посмотри, что они сделали с моим сыном».

Кто поспорит – смерть печальна. Она приносит горе, она опустошает плотные ряды того мира, который человек ошибочно считает своим. Смерть словно пробивает оборонительные рубежи осаждаемой крепости – дальние подступы, когда человек юн, а вокруг умирают любимые старики, и главные ворота, очередь которых подходит, когда твое поколение приблизилось к черному порогу и уходят твои сверстники. Некоторые воспринимают смерть, стоически стиснув зубы, проповедуя о неизбежности, другие панически боятся своего часа и с каждым покойником выплакивают море слез. Да, за тысячелетия духовных поисков, краха великих цивилизаций, необъяснимого возникновения новых все это время, несмотря на великие научные открытия, технические обретения и окончательное торжество прогресса, никто так и не перестал плакать, узнав о смерти горячо любимого человека. Я не буду писать о том, чего не знаю. Научное разъяснение смерти – этой самой великой из тайн мироздания, я оставлю медикам, физикам, философам и прочим самонадеянным смельчакам. Я их уважаю, но смотрю на дело с другого ракурса. В моем взгляде есть место шутке.

Уход деда все мы переживали остро и обставили проводы дорогого родственника со свойственной Востоку пышностью, следуя всем ритуалам и предписаниям. Но внезапно я осознал и другую, вовсе не темную сторону погребальной культуры нашего народа. Оказывается, мы смерти не боимся. Ну не все поголовно, есть печальные сбои в национальной программе, но в массе своей не боимся.

Древние традиции учат правильно прощаться с мертвецом, экипировать его в дальний путь, вооружив молитвами оставшихся на этом берегу Стикса родных и близких. Четкая разница между скорбью и страхом не парализует волю и дает простор юмору. Знатоки скажут – шутовство вытесняет боязнь, и будут правы. Но эти же доки могут упрекнуть – ирония лишает явление подлинной ценности, сталкивает с пьедестала, умаляет значение. Возможно. Ну и что?

Я знал случай, когда одна пожилая женщина на старости лет впала в веселенькое помешательство и довольно долго пребывала в этом состоянии, пока, наконец, не почила. Все вздохнули с облегчением, особенно ее родная дочь. Старушке было без малого сто лет, и дочь ее к тому времени сама была матерью, бабушкой и трижды прабабушкой, очень переживала, что в почтенной участковой докторице проснулись вдруг странные повадки. Дочери трудно было принять, что ее родная мать бегала по микрорайону нагишом и многих родственников принимала за таинственного незнакомца – свою первую любовь. Все было бы неплохо, если бы бойкая, но сбрендившая старушка вдруг не проявила удивительные познания в эротической сфере. К своему «возлюбленному», то есть к множеству безвинных людей, она обращалась с одной-единственной просьбой:

– Возьми меня! Возьми меня стоя!

Откуда у ровесницы века, не знавшей (по официальной версии) ни одного мужчины, кроме мужа, жившей до эры видеомагнитофонов и немецкой порнографии, а к моменту их появления почти лишившейся зрения и слуха, оказались столь пикантные познания о технике соития, осталось вековечной тайной. Короче говоря, старушка, наконец, померла. Семейство было большим и очень активным – со всех окраин бывшего СССР потянулись родственники всех степеней близости, а также друзья и знакомые. Внуки из Москвы, кунаки из Самарканда, свояки из Магадана, друзья из Риги, пациенты из Автономной республики Тыва.

Похороны, третий день, седьмой, девятый, сороковой… Зять умершей – Варужан, никогда до этого не проявлявший слабости перед алкогольными напитками, неожиданно дрогнул – коньяк в доме лился Ниагарским потоком. Один из сыновей этого доблестного зятя, то есть внук старушки, вернулся с похорон бабушки в Москву и, чтобы как-то взбодрить родителей в Ереване, отпустил в общем-то грубоватую шутку – он послал телеграмму следующего содержания: «Долетела благополучно. Дедушка встретил хорошо. Не волнуйтесь, у меня все в порядке. Целую, ваша бабуля». Муж-то этой старушки, понятное дело, давно помер. Вот внук-то и пошутил. Мол, встретились на том свете, все нормально. Но, как ни странно, шутка дома пришлась по вкусу. Этот зять – Варужан – взял телеграмму и торжественно водрузил ее в сервант. Когда приходила очередная партия соболезнующих, а они шли косяком все сорок дней, почтительный зять наливал коньяк по стопкам и провозглашал:

– За мою тещу. Святая была женщина.

Люди думали и шептались между собой:

– Какой человек, а?! Какой души! Как за свою тещу переживает! – и жалели его. – Варужан, не переживай так. Она отмучилась, да будет земля ей пуховой периной.

А Варужан опрокидывал очередную стопку коньяка и спокойно соглашался:

– А я знаю. Я телеграмму получил, – и с достоинством доставал телеграмму и прочитывал ее, вконец обескураживая своих слушателей…

Разные истории бывали со смертью. И у нас не обошлось без анекдотца.

Полный курс бытия нам преподала древняя родина отца. Парад жизни, перетекающий в маскарад смерти, стал и моим личным опытом, неотъемлемым от сознания, от естества и дыхания. И поверьте, если бы эта глава нашей семейной саги была бы скучной, я никогда не отвлек бы ваше внимание, с радостью пролистнув десяток страниц. Но уверяю вас, дело стоит того, чтобы остановиться на этом вопросе.

Мой дедушка был человеком худощавым и невысоким. То есть когда-то распахнутые плечи и летящая походка делали деда похожим на богатыря из армянского национального эпоса «Давид Сасунский», но старость, хоть и благостная, подприжала его к земле. Теперь он лежал в огромном дубовом гробу, обитом белым бархатом и шелком, – маленький. Он терялся в этой гигантской ладье, призванной переправить его в юдоль скорби. Дорогой гроб, назначение которого (кроме прямого, разумеется) было в том, чтобы продемонстрировать всему миру, как наша семья уважает покойного патриарха, выполнил поставленную задачу. При этом у ситуации появился непредвиденный подтекст. Короче говоря, гроб дедушки сослужил злую шутку. Своими несусветными размерами он продемонстрировал всем, насколько старичок меньше наших амбиций.

Дедушку было жалко, жалко было нас, осиротевших без его доброго взгляда, без его затейливых, похожих на сказки жизненных историй. Жалко себя было до слез. Я и сестры, не скрываясь, ревели, но в промежутках между ритуальными мероприятиями чудовищно бесились, запихивая в карманы гостей горсти конфет, песка и куриных костей. За этим занятием нас застукала мама и больно накостыляла мокрым скрученным полотенцем. Мы снова плакали, мешая слезы обиды с прощальными стонами по дедушке. А он – крохотный и беззащитный, лежал в своем безмерном гробу, водруженном на исполинского размера стол в гостиной, за которым через несколько часов после погребения устроится орава гостей – поминать.

На похороны приходят в Армении все – звать не надо. Люди узнают о трагедии в некоем доме друг от друга – сосед от соседа, сослуживец от сослуживца, родственник от родственника. Как правило, большинство присутствующих на похоронах с покойником знакомства не водили, в глаза не видели, не знали даже, чем он занимался при жизни. Кто-то приходит отдать дань почтения умершему, но таких мало, люди приходят выказать почтение живым. Учитывая положение моего отца, желающих выказать соболезнования могущественному Хачику оказалось изрядно.

Некоторые из обрядов вызывали у меня и сестер нервические смешки, за которыми мы прятали наш страх и неловкость за взрослых. Мы лучше папы и даже лучше бабушки чувствовали фальшь в голосах и позах многих гостей.

От нашего дома траурная процессия, возглавляемая духовым оркестром, направилась к широкой улице, движение по которой временно приостановили дружественные папе милиционеры. Из уважения, конечно, к Хачику. За оркестром шли мы – дети, руки затекли от тяжелых охапок гвоздик. Оркестр чудовищно фальшивил, и мы едва сдерживались, чтобы не морщиться, не прыснуть от декоративной искусственности происходящего. Но лица наши, согласно ситуации, полиняли до скорбной отрешенности. За детьми шли Хачик с Люсей, поддерживая бабушку с обеих сторон. Они практически волокли ее, неожиданно ставшую крохотной и почти невесомой. Открытый гроб с телом нашего дедушки несли двадцать шесть здоровенных мужиков с траурными ленточками на рукавах. Среди них были замечены безумный Гагик со своими подельниками и другие серьезные люди с загадочными биографиями и репутацией. За гробом шествовали родственники, которым посчастливилось нести немногочисленные трудовые награды Серго на атласных подушечках, а также его бессменную фетровую шляпу. А уж за ними брели соболезнующие и примкнувшие к соболезнующим – соседи, сослуживцы соседей, дальняя родня сослуживцев соседей – цепная реакция почтения. В толпе была пара-другая плакальщиц. Кто их пригласил, я не знаю, очевидно, они добровольно являлись на похороны в надежде на наживу. Начал накрапывать дождь.

Улица текла под гору. На перекрестке, возле трамвайной остановки, где скопились зеваки и раздраженные обыватели, которые не могли понять, почему же битый час нет транспорта, гроб закрыли. Обыватели немедленно перестали раздражаться – у людей горе, все это у нас понимают. Загрузились в «Икарусы», поехали на кладбище.

Папа мой был молчалив, но глаза его мерцали сухим недобрым огоньком. Мама плакала только тогда, когда не видела бабушка. Бабушка плакала не переставая. Мы с сестрами устроились на заднем сиденье и искрометно комментировали происходящее.

Шел проливной дождь. Возле вырытой накануне ямы трагически надрывался ансамбль народных инструментов – оркестр, выполнив свою публичную функцию, был отпущен восвояси. Люди у нас гордые, и почему-то никто не решился открыть зонт. Что подумают окружающие, что подумает многоуважаемый Хачик! Вдруг он решит, что мы ничем не хотим пожертвовать ради него, даже дождя убоялись. Начались речи. Мы с сестрицами уже пребывали между непроходимой смеховой истерикой и подростковым глумлением над традициями.

– О, этот чудный человек…

– Великий труженик…

– Покинул нас сегодня один из величайших мудрецов человечества…

– Дорогой Хачик, твою семью постигла великая утрата, и опереться ты можешь на нас на всех…

– Хачик, я не знал твоего отца, но я знаю тебя. Человек, воспитавший такого человека, он настоящий человек…

И все в таком духе. Дождь не прекращался. Я с восхищением наблюдал, как дедушкин гроб наполнялся водой. Ходил поп с кадилом. Бурчал молитву и тоже выкладывался по полной – в знак уважения к многоуважаемому Хачику. Скорбящие из первых рядов с ужасом стали замечать, что крохотный старичок в гробу несколько приподнялся – пропорционально уровню воды. Священник, вдохновленный сам собой и предстоящими барышами, запел псалом, выводил скорбный канон чистым тенором. Он запрокинул лицо к небесам, подставив его под дождевые струи, и прикрыл глаза. В разверстых хлябях он усматривал смысл и втайне надеялся, что это именно с ним говорят небеса. Но зрители уже перестали слушать своего духовного пастыря и с интересом стали наблюдать, как в гробу всплывало маленькое, как изюминка, сморщенное тело моего дедушки. Моя мама тревожно посматривала мужа, но Хачик молчал, будто все это его уже не касалось. Поп заливался райской птицей. Из странного варева, созданного из напускного почтения, любопытства «чем дело кончится» и одухотворенного оцепенения, всех вдруг вывел голос, раздавшийся из задних рядов:

– Батя, кончай свой концерт. Дедушка ведь в компот превратится.

Все обернулись, чтобы увидеть, кто это сказал, и после паузы грохнули от смеха.

И даже папа.

Осталось только заколотить дом. Мы почти ничего не взяли. То, что было дорого маме, уместилось в одну коробку – фотографии, первые выпавшие молочные зубы детей, прядки волос и старинный головной убор – подарок одной деревенской старухи. Папа взял с собой портрет дона Корлеоне, пейзажик, подаренный тестем на свадьбу, потрепанный том Марио Пьюзо и пару своих итальянских красавиц – тех самых босоножек, что помогли Хачику стать уважаемым человеком. Бабушка была еще лаконичней – старинный молитвослов, сонник и травник в одной книге. А в остальном она доверяла маме.

Правда, потом караван из деталей роскошной мебели и пышного аляповатого фарфора еще пару лет продолжал тянуться через смущающие воображение пространства России из нашей затесавшейся меж каменных зубьев Армении. Мы давным-давно обзавелись другой мебелью, ели из другой посуды. Но контейнеры все приходили, они всё двигались и двигались в северо-западном направлении с неутомимой суровостью перелетных птиц. Как раз последний предмет обихода пришел к нам, когда мы вновь упаковывали коробки, но это уже другая история…

 

Питер. Первый взгляд

На этом детство кончилось. Я подсчитал убытки, но записывать не стал. Не стал предъявлять счетов, так как в те времена еще не знал, кому их обычно нужно сунуть в рожу. Бога я тогда знал только одного – папу своего Хачика Бовяна. А если бы верил в другого, пришлось бы встать в длинную очередь недовольных.

Все получилось как-то бессмысленно, по-дурацки как-то получилось… Зачем нужно было переезжать посреди мрачной осени в холодный и темный город? В чем вообще был резон, ехать в плывущий в туманной луже Петербург, вместо того чтобы водвориться в шумную и веселую Москву? Москва была бы в нашем случае оптимальным решением – в конце концов, она находилась южнее Петербурга, незначительно, но все же. В родительском решении читалась какая-то необъяснимая обида на все подряд, и почему-то на столицу Российской Федерации, хотя для Хачика Бовяна Москва еще не успела развернуться худшей своей стороной, то есть вообще еще не успела зарекомендовать себя, но он решил наказать ее тем, что проехал мимо. Не знаю, как эту измену перенесла русская столица, но я был обижен, я был по-настоящему обижен, когда увидел из окна серые здания и пепельное небо. Самым ярким цветовым пятном оказался черный силуэт голого дерева. Оно торчало – неправдоподобно одинокое и неправдоподобно голое, бессмысленно болталось от ветра, и мне пришлось отвернуться – от обиды. Я не хотел рассматривать его, не хотел видеть пластиковый пакет, который трепал ветер, не хотел видеть ржавую лужу, которую вылил из берегов проехавший на скорости автомобиль. Не хочу видеть, не хочу запоминать, не хочу записывать. Больше ничего не буду писать, а уж тем более про отца, который нас сюда приволок. Если все это серое нечто должно стать частью моей жизни, то лучше перестать замечать детали. К чему подробности, если каждая из них забивает очередной маленький гвоздик в гроб твоих надежд?!

И хоть я и клался себе, что никогда больше не притронусь к семейной летописи, но вечером я так и написал в своем дневнике – общей тетради под номером ТРИ. Я написал: «Голый клен забил гвоздь в гроб моих надежд». Через несколько лет я пытался припомнить, почему мои надежды оказались в гробу или, того хуже, гробом, но так и не смог. Мрачная метафора, очевидно, была навеяна недавними похоронами дедушки, не иначе.

Где блистательный Невский проспект? Где величавый изгиб Невы? Где строгий и ажурный одновременно Зимний дворец? Золотые вертикали шпилей Адмиралтейства и Петропавловской крепости? Где все, что мы видели в альбомах и путеводителях? Так я раз и навсегда понял, что под одним именем на этой возмутительно плоской вертикали живут два города, два существа. Как оказалось позже, одно из них неохотно отзывается на свое имя. Неотесанный и обиженный этот Питер предместий иногда выливался, как наводнение, на улицы настоящего города – во время городских праздников и футбольных матчей, и высокие сумеречные окна домов темнели еще больше… Во всем этом я начал ориентироваться позже, а пока я просто лелеял свою обиду на родителей.

Все-таки это было странно. Зачем мы приехали сюда? У нас ведь не было проблемы выживания. В армянских горах просто жили, и жили неплохо. Если и стоило двигаться дальше, то навстречу к новому уровню процветания. Так думалось мне, но папа решил иначе, не уступив посулам Москвы и остановив свой выбор на бывшей столице. И уж конечно было бессмысленно выбрать жизнью окраину этого города. Это означало навсегда убить в себе любовь к прекрасному городу. Купчино убивает любовь. Я смотрел на крыши, они неестественно ядовито блестели – новое кровельное железо отдавало мертвым блеском…

Второе утро было солнечным и ветреным – тучи то приоткрывали солнце, давая простор лучам, то вновь закрывали его. Но большие куски неба все же оставались чистыми, пронзительно голубыми. Мне было мучительно жаль и сестер, и себя, и это небо. Да, второе утро было другим. Оно заронило чувство, которое уже трудно было вытравить из сердца. Мы с Маринкой и Светкой решились выйти на вольный выпас, осмотреться. Улица наша оказалась невероятно длинной и злодейски широкой – у нас в Ереване даже главный проспект, имени Ленина, конечно, не был так широк. Мы стояли и, открыв рот, смотрели, как несутся машины и троллейбусы, как бредут люди, как у магазина толкутся корявенькие и морщинистые мужички. Все они были навечно пьяными и навечно злыми и, сколько бы ни тянулась их персональная «вечность», – вышучивали все вокруг. Мы стояли на тротуаре и думали, как выполнить мамину, застигшую нас в дверях, просьбу – дойти до магазина и купить продуктов. Очевидно, это было сказано в педагогических целях, мол, осваивайтесь, дорогие дети, переходите от выдувающих поступок рефлексий прямехонько к действию. В общем-то ничего сложного в ее поручении не было – сыр, молоко, возможно, что-то к чаю. Для этого нужно было разобраться в новых для глаз упаковках, понять, может ли быть вкусным втиснутый в пластик кусок желтоватой, подозрительно однородной массы, которую называют здесь сыром, для этого нужно было понять условный язык денежных символов, а для начала пройти через мужиков-пересмешников.

– Почему они там стоят? – угрюмо спросила Марина. – У них что, дел нету?

– Стоят себе и стоят. – Света старалась быть взрослой и рассудительной. – Нам-то что?

– Ну и иди, если тебе все равно.

– Нам всем мама сказала пойти, – отбилась Света от сестры. – Она никого не выделила.

– А как ты думаешь, что значит «чувилосран»? – спросила меня Марина, предчувствуя нечто не слишком добросердечное, зацепившееся за шершавые звуки в незнакомых словах загорелого не по сезону мужика. Очевидно, она обратилась ко мне, как к человеку паче других приблизившемуся к роковой черте греха, – мне ведь попадало чаще других за всякого рода глупости… Но даже я, несмотря на свою «испорченность», даже я не знал, что это такое.

Я покачал головой. У меня не было никаких версий. И даже то, что впоследствии превратилось в понятое и осознанное, искусно отточенное по ритму и энергетике словосочетание «чувило сраный», все равно все еще носит привкус того первого звучания. Первый «чувилосран» был страной, прибежищем каких-то мутных и туповатых жителей. У них вечно пустые руки и головы, у них нет пар, они всегда одиноки, и скорее всего потому, что их беспокойный интерес лежал в какой-то другой области.

Через мужиков спокойно шли усталые с самого утра женщины с мятыми сумками. И даже дети их не боялись, привычно расталкивая или привычно огибая. И только мы нерешительно мялись в двадцати шагах от магазина. Может быть, они для нас там стояли – эти нелепые стражи магазина, первой ступени нашего российского испытания? Шайка выродившихся Керберов-попрошаек, ждущих то ли работы, то ли жалости. У меня же они вызывали необъяснимую странную брезгливость. С тех пор я каждый раз испытываю странное чувство вины, когда что-либо, а тем более нечто одушевленное, вызывает у меня брезгливость. А пока это чувство только зарождалось во мне, я оглянулся, пытаясь все-таки понять, что за мир нам предстоит покорить. Обратного хода не предусматривалось.

Утро было прозрачным, оно высветило стекла высоких магазинных окон, превратив грязь на стеклах в благородную сталь. А я в этот момент все еще мог остановить порочный и мучительный процесс сравнения – я все в России стал сравнивать с моим потерянным каменным раем, моим сердцем, моей крохотной державой – со своим армянским детством.

По сравнению с ним все было тусклым, все было предательски сложным. Да ведь и утро у нас совсем не такое! Оно поднимается от колючей прохлады и стоит густым сладким маревом, чтобы потом поплыть неспешным и целепримеченным днем. Но первый питерский день не дал мне счастливой возможности связать части моей собственной жизни. Потому что принцип жизни в России – это чрезвычайное «вдруг»!

Итак, вдруг с пугающим визгом пронеслась по тротуару машина, вырулив откуда-то из глубины квартала, из неведомых мне дворов. Вырулила и сбила мирно бредущую пожилую женщину. Совсем рядом с нами. Сбила и… проехала мимо. Совсем рядом с нами. Это-то и вывело нас из оцепенения. Вернее, не само событие, а то, что произошло сразу после, а еще вернее, то, что НЕ ПРОИЗОШЛО. Из машины донесся обрывок песни: «Я стою на переходе, из меня любовь выходит…» В общем-то, получилась почти истинная правда – старушка даром что не стояла, а прилепилась щекой к тротуару, будто это любимый ее муж, которого она не хочет отпускать на войну, и из нее вытекали, действительно уходили силы. Женщина тихо охала.

Несколько секунд вообще ничего не происходило. Мужики отбрасывали тени у магазина, тщетно пытаясь воссоединиться с ними, женщины, скользнув взглядом по внезапно образовавшейся неровности на дороге, брели дальше со своими покупками. Мужчина в очках обернулся, скользнул взглядом, но мало ли почему женщина с милым лицом устроилась в неудобной позе возле кучи палых листьев с навязчивым запахом гнильцы. Прошел мимо. Проходили мимо. А мы стоим… Секунды прибираются в горстку. И НИЧЕГО НЕ ПРОИСХОДИТ!

И тут раздался крик, в общем-то вопль – высокий, как взмывающая в воздух лодка-качель на несмазанных аттракционах в городском парке. Это кричала моя младшая сестра Марина. Зачем кричала? От страха. От растерянного непонимания, что делать нам, и почему никто не бросился помочь этой женщине? Крик чужой девочки вроде бы разбудил людей. Они побежали, сначала небыстро, а потом даже набирая темп. Даже мужики у магазина выдвинулись в поход на помощь, правда, их тени, кажется, остались стоять на месте. Люди встрепенулись, забегали. Кто-то устремился к парикмахерской, позвонить. Кто-то стал утешать пострадавшую, пихать ей валидол. Стали уверять, что хулиганов, разъезжающих по проезжей части, хорошо знают и номер их машины немедленно сообщат милиции. Доколе?! Хватит! Проснулась и сама пострадавшая. Ее голос, до того воплощавшийся в слабых стонах, окреп и приобрел уже характер коротких и настойчивых криков боли. Возможно, это была спекулятивная психологическая реакция пострадавшей на внезапное внимание окружающих, а может, и простая попытка перекричать плотный гомон окружающих. У женщины оказался перелом, что и констатировала приехавшая скорая помощь.

Внезапно встрепенулась моя сестрица Марина. Она собралась и, наметив цель – тени мужиков у входа, решительно устремилась к магазину.

– Так! К черту! К черту их! К черту их всех!

Марина отодвинула мужиков, которые повесили свое удивление на собственные тени и посторонились, прикрепившись к стене. Они пропустили девчонку и ее свиту без единого комментария, без похабной шутки или наглой просьбы. Света, умевшая пользоваться обретениями и победами старших, победоносно оглядела алкашей. Марина вошла в магазин, а мы за ней, не понимая, что происходит с сестрой и что будет с нами.

Марина швырнула на прилавок деньги, в номинальных достоинствах которых ничего не понимала. Она бросила их с таким видом, будто она всю жизнь этим только и занимается – покупками в российском магазине. Она ткнула пальцем в продукты, щелкнула пальцем и сказала:

– Лучшее, – и протянула продавщице список нашей мамы.

Получив продукты, мама была довольна нами…

 

Адаптация

Я категорически запретил себе сравнивать – неважно, что и с чем бы я сопоставлял, все равно все бы я вычесывал настоящее из хрупкой его ткани. Оставлял бы только прошлое, неповторимое и уже сгинувшее. Время тянулось как пытка. У нас с сестрами были светлые волосы, армянские фамилии и чудовищный акцент. Никто толком не понимал, кто мы. Питерская школа с углубленным изучением английского языка была озадачена целиком, вместе с гардеробщицей Леонидой Ильиничной и обитателями зооуголка. Еще не настало время тотального беженства или великого переселения Азии на Запад. Еще не выветрились из голов старшего поколения уроки интернационализма, а в младшем еще не зародились смутные подозрения, что эти новоявленные чужаки – враждебные захватчики.

День за днем мы осваивались в новых для нас обстоятельствах. Сам я себе напоминал выздоравливающего от тяжкой болезни – сегодня я присел на постели, сделал на шаг больше, шевелил пальцами руки. Я чувствовал себя инвалидом. И, что очевидно, был им. Моя невольная ущербность проявлялась во всем. Я сбегал с последних уроков, потому что точно знал, что мое отсутствие никто и не заметит. Я не понимал анекдотов, которые мне рассказывали, не понимал специфического языка, на котором излагались нехитрые истории моих новых товарищей. Шутил сам и не видел отклика, потому сам первый начинал смеяться над ними – невпопад, стыдливо. Сообразив, что никогда не стану душой компании, ушел в себя и предавался мрачным идеям о побеге обратно в Армению.

Мне все время казалось, что наша жизнь стала состоять из пустяков и мелочей, хотя кажется, что на новом месте людей ждут великие свершения, открытия, сродни эпохальным, динамические вехи, схожие с тектоническими сдвигами почвы, в результате которых возникает новый континент или вымирает целый вид млекопитающих. Но нет. Удивительное дело, в великой стране люди жили мелкими победами и горестными поражениями, постоянно озираясь в поисках злокозненного виноватого. Восток, так тяготеющий к эстетизму и придающий огромное значение внешнему обличью предметов, а не их этической сути, стал мне казаться не просто потерянной родиной. Теперь – издали – он казался уничтоженной Александрийской библиотекой, Великой Троей, все еще пахнущей пожаром и не отрытой, никогда не обнаруженной Шлиманом. Здесь – в России, в Питере – все было иначе. Люди, предметы, здания – между ними не было никакой видимой связи, в лучшем случае находились реалистические мотивировки отдельно взятого поступка. В лучшем, потому что поступок не существовал во взаимодействии с другими действиями других людей. События делились на время и на самих себя.

Я смотрел на отца и не понимал, чего он ждет. Его бездействие приносило страдания мне – его сыну, его законному наследнику. Папа вроде бы не замечал этого, а мне казалось, не замечал меня. Мне казалось, что это и есть смерть, что я вот-вот умру, а папа так и не заметит этого.

А отец примерялся к действительности. Ни словом, ни делом он не выдал своего бывшего уважаемого положения на покинутой родине. Да и что бы он рассказал? Самопровозглашенный дон без армии, без последователей, без врагов. Но, вполне возможно, папа вел себя как профессиональный разведчик, засланный в стан врага. Я сам придумал ему задание. Он должен был разузнать, как тут относятся к чужакам, разведать, что о них говорят, как эти люди обращаются с такими, как он, – то есть с теми, кто не может выстрелить, но никогда не останется в стороне.

Единственное, что украсило наше жилище на первых порах, был немедленно распакованный портрет Марлона Брандо в золоченой раме. С тех пор я и мои сестры очень уважаем этого человека – из благодарности за то, что он заполнил тягостную пустоту новоселья. А когда мистер Брандо умер, мы, сложившись, заказали заупокойный молебен. Ведь его портрет в роли дона Корлеоне перекинул мосток от покинутого нами благополучия в неведомую и так мало похожую на реальность жизнь. Брандо-Корлеоне не дал забыть и нашему папе, что он еще не выполнил своего жизненного предназначения – так и не стал настоящим доном. Каждый день, встречаясь глазами с прибитым к стенке Марлоном Брандо, я умолял его не опускать твердого ироничного взгляда, сверлить им папин затылок, спину или лоб, что там окажется в поле зрения всемогущего дона. Может быть, взгляд этот пробудит папашу к действию, и он снова замыслит такое, что вывернет нас из рутины обыденности. А ведь я всерьез полагал, что папа присягнул на портрете, что дана им торжественная клятва, которую Хачик непременно выполнит, а иначе да покроется неизгладимым позором его теряющая густоту темноволосая голова! Ведь настоящий Отец всегда выполняет свои обещания!

Потом и мама повесила на стену пейзаж кисти нашего русского дедушки – мирная армянская деревня плыла в подоле горы, а мы в то время еще не появились на свет, видимо, где-то витали вокруг… Может быть, вот этот листик – я? А стрекоза на коряге – моя сестрица Марина? А в тени от смоковницы нетрудно разгадать силуэт Светы. Она любила присесть прямо на траву возле тропинки и выковыривать занозу из ноги. Я подолгу стоял возле этой картины. Но вот парадокс: чем дольше я всматривался в нее, тем всё более незнакомой, чужой мне казалась изображенная на полотне идиллистическая пастораль. С возрастающим трудом я находил здесь знакомые приметы быта, поэтому начал их додумывать, сочиняя другую, несуществующую реальность. Что это за дерево? Должна быть смоковница, а похоже на кизиловое. А почему у ослика такой хитрый прищур? Он должен быть печальным созданием. Что это делает старушка? Кажется, что взбивает шерсть, а я был уверен, что мелет муку каменным жерновом. Прошлое изменялось, потому что нет ничего недостовернее воспоминаний. А когда я вдруг заметил, что мои сестры не слишком часто подходили к дедушкиному пейзажу, я понял – они не тоскуют. У девчонок механизм выживания сколочен плотнее. Чтобы двигаться дальше, я должен был выбраться из узкой щели, которая звалась «между». И я старался. Брал пример с сестер, но они, конечно же, не должны были об этом догадаться. Я брал пример с мамы, хотя ей казалось, что она живет, как и раньше, и в ее поведении нет ничего выдающегося. Но я хотел равняться на отца, который перестал думать, что судьба – это для кого-то другого.

Я уже тогда вовсю марал бумагу, записывая приключения моего отца, но в основном их выдумывал. Правдивые истории, долетавшие до меня краем, превращались в моих тетрадках в подобие романов плаща и шпаги, где мой отец представал героем и низвергателем мирового зла, эдакой помесью Робин Гуда и д’Артаньяна. Капитана Немо и капитана Блада… Тогда еще я не имел чести быть знакомым с Ахиллом, Энеем, Гектором и слишком смутно представлял себе даже короля Артура. Но даже все эти герои вместе не смогли бы отра зить все мое уважение к Хачику и весь мой трепет, всю мою любовь и всё – целиком – мое доверие. Поэтому мой собственный сокрушительный провал я переживал каким-то странным образом – в одиночестве, в обособленном уничижении, изолировавшись от своей семьи. Я потерял рай своего деревенского детства, затем и суетливый, но гармоничный мирок большого города (других я тогда не знал и поэтому Ереван считал огромным) – крошечный Вавилон, осколки которого все еще живы в каждом восточном скопище, сбивающем с толку запахами, голосами и красками. Я так страдал, почти не отдавая себе отчета в том, что точно так же могут усыхать от тоски мои сестрицы. Но они не казались мне несчастными. Очевидно, запас наивного доверия к жизни в них был заложен чуть больший, чем было отпущено мне…

Папа посматривал в окно и чего-то ждал. Наконец он дождался. В квартире раздался первый звонок. Я увидел блеск в его глазах и понял: дон Хачик возвращается к себе. Послушав собеседника, пару раз хмыкнув в ответ, он положил трубку и сказал мне:

– Поедем со мной.

Я, уже отчаявшийся найти в моей обыденной жизни развлечения, которыми изобиловал мой южный быт, взвился от радости. Мама поправила мне воротничок рубашки под курткой, самолично поправила шарф, и мы с отцом пошли.

Внизу ждала машина. Я в нерешительности топтался возле, пока папа и водитель тепло, хоть и не без церемоний приветствовали друг друга. Обнимались, похлопывали друг друга по плечам. Мне даже показалось, что определенное количество раз – может, в этих хлопках был заложен тайный код неизвестного мне ритуала.

Водитель, которого звали Алик Сумбатов, повез нас куда-то, и я впервые увидел город. Не наши серые купчинские кварталы, похожие на корабли-призраки, следующие куда-то из советского картонного равноденствия в длинное, почти бесконечное небытие. А настоящий город, миф и прекрасная смерть которого некоторое время даже вдохновляли меня. Он провез нас по мостам, проспектам, мимо дворцов и домов, которые казались дворцами. Проделав этот туристический вояж, мы вернулись в новостройки. Оказалось, в свой же район.

Огромный ангар, размерами не уступающий заводскому цеху, был абсолютно пуст.

– Мы тут все убрали, – сказал Алик.

Мимо прошмыгнула крыса.

– Хорошо, – кивнул отец. И неожиданно обратился ко мне: – Как тебе?

Я растерялся. Я не знал, что ответить. Не знал, чего он от меня ждет.

– Холодно, – шмыгнул я носом и, засунув руки в карманы, поднял плечи.

Хачик же неожиданно обрадовался.

– Холодно! Да, холодно! Правильно, сын. А вот закипит работа, и станет жарко.

Засыпая вечером и глядя в темное окно, я вспоминал строки из «Крестного отца»:

«До войны Майкл был его любимцем, и, без сомнений, именно ему предполагалось передать в должный час бразды правления семейными делами. Он в полной мере обладал той спокойной силой, тем умом, каким славился его отец – врожденной силой избирать такой способ действия, что люди невольно начинают его уважать».

Неужели это и обо мне? Неужели Хачик, как и Вито своему сыну, доверяет мне и сделает со временем преемником? Ну конечно мне, конечно меня. Кого же еще? Значит, я должен соответствовать его чаяниям. Я должен стать достойным, если уж стал избранным. Я заснул, пытаясь удержать в памяти возникшие в засыпающем сознании сценарии своих побед.

 

Будни

Папа купил «мерседес», и бабули на скамейках у подъезда впервые назвали его «новый русский». Папа не обиделся. Наверное, ему это даже льстило.

У отца тоже появились проблемы, с которыми ему предстояло сражаться. И он снова почувствовал себя счастливым. Бывали моменты, когда он просто-таки светился счастьем. Например, когда лопнула труба. Или когда рабочие отказались поднимать наверх тяжелый шкаф. Особенно он просветлел тогда, когда кто-то разул его «мерседес»: за ночь были сняты колеса, дворники, зеркала и с мясом вырвана вся музыкальная техника. Бабули у подъезда начали было торжествовать победу социальной справедливости, однако озадаченно замолчали, когда увидели, как отец в прекрасном расположении духа, напевая что-то на тарабарском языке, сметает веничком осколки разбитого стекла.

Бабушек тех отец очень любил. Одарил всех пестрыми шейными платочками к Восьмому марта, покупал рыбу их многочисленным котам и очень расстроился, когда мама сказала, что рыбу эту старухи варят себе.

– Не искушай людей. Ты треску котам покупаешь, вот они и шуршат по углам, что, мол, черный новый русский совсем зажрался.

– Какие бедные, какие бедные… – причитал отец, будто не слышал, что не о них речь, а о нем.

Мама сокрушенно вздыхала.

– Всех ты не накормишь, а люди, вместо того чтобы благодарить, станут завидовать.

Но папа легкомысленно отвечал:

– Пусть завидуют. Хоть позеленеют от зависти. Зависть не пожар, тушить не надо.

– Хачик, они не просто зеленеют! Отчаявшиеся люди, кстати, могут и поджечь.

Но папа снисходительно махал рукой. Он не произносил клишированного и давно уже обесцененного «молчи, женщина», потому что он так никогда не думал. Но Хачик давал понять, что в его духовных кущах, в его заповедных владениях никто никого жечь не будет!

– Не произойдет беды, Люся, – строго оповещал папа.

Теперь уже мама была вынуждена махнуть рукой. Нет, неисправим ее Хачик. Никогда не расстанется с мечтой о всеобщем благоденствии.

А старухи действительно шептались, заряжая воздух вокруг тяжкими пророчествами. Они чуяли горе государственного масштаба во внезапном появлении чужаков. И были старухи, в сущности, правы – перемены никогда не бывают к лучшему. Тетя Валя, пожилая скандалистка с отчетливыми признаками паранойи, вечно собирала вокруг себя народ. По любому поводу ей удавалось привлечь к себе внимание окружающих. Улица, двор, сберкасса – все становилось для нее трибуной. Но иногда она сочила свой яд напрямую. Теперь вот она наклонилась к уху собеседницы и жарко шептала, будто делилась непристойными подробностями бурной своей жизни, похожей на разрозненные страницы советского песенника:

– Из собеса шла, и что-то давление подскочило, схватило так нехорошо. А я забыла, куда иду-то. Тут я на урну мусорную присела, думаю, все, умру. Так не умерла…

Так и было. Ничего не придумала старуха.

Она шла из собеса, и вдруг, действительно, голова закружилась, она присела на мусорную урну.

– Ничего, ничего. Сейчас посижу чуток и дальше пойду, – сказала она самой себе, поскольку на улице и не было вроде никого, а те, кто и были, казались прикрепленными к воздуху, как тени в кино. Помнит ведь, ходила раньше в кинотеатр «Слава» смотреть «Сладкую женщину». Ой, и что вспомнила?

Но тут остановилась большая черная машина. В блеске ее налаченного борта бабка увидела свое искаженное отражение и подумала, что это сам ангел смерти пришел. Обе двери открылись, и выскочили двое, что еще больше напугало тетю Валю. Но человеческие голоса вернули несчастную к реальности. Это были мои отец и мать.

– Сам-то выходит из машины, и жена его выходит, – продолжала тетя. – Меня вперед сажают, а жена-то назад садится. Вот как. Место мне уступает. А я говорю, склероз у меня. Не помню, куда я шла. Помню, что из собеса. А вот куда? А он говорит: «Вы, говорит, мама, в моем подъезде живете. Вот туда я вас и доставлю». А я про себя думаю, какая я тебе мама, нежить некрещеная?

– Армяне – христиане, – назидательно поясняла Вера Викторовна, геолог в отставке, искавшая в Армении газ, а нашедшая залежи обсидиана и многолетний слезоточивый роман с женатым инженером, который исправно приезжал два раза в год в туманный Петербург выяснять отношения с темпераментной геологиней.

– Но домой-то доставил? – поинтересовалась Маргарита Сергеевна, бывший учитель математики.

– Доставил, черножопый, – как-то мстительно ответила тетя Валя, будто заставила Хачика ехать не к собственному подъезду, а куда-нибудь в район Всеволожска. – И домой сопроводил. А жена его мне бульону принесла. И помидорчики.

– И помидорчики… – эхом отозвалась геологиня Вера Викторовна. – Помидорчики… – Она задумалась. Или предалась воспоминаниям о сильно потеющем армянском инженере.

Маргарита Сергеевна порылась в сумочке и, достав пудреницу, погляделась в зеркало.

– Но жена-то у него русская?

– Похоже.

– Ни на что не похоже. Одна хрень кругом! – внезапно встрепенулась тетя Валя. – Что армян, что туркмен – по мне разницы нет. Мне товарищ Ленин завещал пятнадцать республик-сестер. И я их берегла. Товарищ Сталин мне наказал держаться за руки и не опускать ладоней от лба. И я не отпускала, я держалась. А теперь что, пропадай страна?! Все! Просрали! Уничтожили! А мне каково?! Я верила, я песни пела… – Трагическое контральто тети Вали разлилось по двору. Воробьи вспорхнули с веток, кошка шмыгнула под днище машины, с дерева опали последние листья, пошел снег.

И только моя бабушка, вышедшая во двор осмотреться, осталась равнодушной к этому вдохновенному искреннему монологу. Она все еще делала вид, что плохо понимает по-русски. (К слову сказать, ни с одной из этих пожилых женщин моя бабушка так и не сдружилась. Справившись с тоской по деду, она вдруг решила, что со старичьем ей совсем неинтересно, и завела в друзья молодых соседей, но об этом я еще успею рассказать.)

К концу первого нашего года в Питере на самой окраине Купчино, в свежевыкрашенном ангаре уже вовсю работала фабрика отца. Делал он теперь не только обувь. Но и сумки, ремни, коврики для ванн, автомобильные чехлы и еще много всякой всячины. На этом бы остановиться. Воспеть новое время, минуя перипетии с денежными реформами и лопнувшими трастовыми фондами, с пальбой на питерских улицах и бесконечными похоронами каких-то незнакомых нам с сестрами людей в возрасте от восемнадцати до тридцати шести лет. Но нет, не перешагнешь… Слишком часто кричал отец в телефонную трубку:

– Кто теперь?! Не может быть!

Слишком часто соболезновал черным, как горе, пожилым и серым, как тоска, молодым женщинам и прибивал к их стенам гвозди для траурных фотографий. А потом, вернувшись домой, запирался у себя в кабинете. Садился перед здоровенным, в тяжелой золоченной раме портретом Марлона Брандо в роли дона Корлеоне из знаменитого американского фильма «Крестный отец» и часами смотрел ему в глаза. Самозабвенно глядел, как будто тягался с масляно-красочным Корлеоне в детской забаве – кто кого переглядит, до первого взмаха ресниц. Но нет. Эту игру Корлеоне-Брандо всегда выигрывал, а папины глаза от напряжения начинали слезиться, словно кто-то бросил ему в лицо горсть песка. Он часто-часто и беспомощно моргал, точно стеснялся этих слез. Я наверняка знал, что он плакал. А Дону Брандо было хоть бы хны. И не стыдно вовсе, что заморочил человеку голову – сказал: «Ты герой! Ты можешь им быть. Им может стать всякий, кто захочет, кто превозможет собственные пределы и выйдет из себя, как из темной комнаты». Но папа медлил, а Дон продолжал улыбаться одними морщинками.

Я не особенно вникал в происходящее, не говоря уже о моих сестрах. Им, в отличие от меня, в России понравилось. Особенно решительной и деятельной Свете. Худенькая Марина находилась пока еще под влиянием старшей сестры. И потому собственных страданий еще не заработала.

 

Ну, значит, война…

Мой папа всегда был сапожником. Даже в те времена, когда он уже не шил обувь, он ее продавал, придумывал, пристрастно контролировал качество и работу тех, кто продолжал свой ручной крестовый поход против высоких технологий, то есть тех, кто, попросту говоря, пахал на Хачика Бовяна. Он очень хотел оставаться сапожником и даже имел на это право. Он доказал – в великой схватке с собственной судьбой обычный человечишка способен вести счет. Но наступила другая эра – великих мешочных походов за моря и границы – в Китай, Турцию, Польшу и другие неведомые еще места. Шить обувь в России оказалось нерентабельно. А тех, кто мог купить себе пару обуви ручной работы за какой-нибудь десяток тысяч долларов, в окружении отца вроде бы не было. Да и сам Хачик Бовян так и не стал брендом – ни на ремесленном поприще, ни на криминальном.

Что ж, папа, как всегда, не стал ломать обстоятельства, он просто сумел постараться и уловить нужный момент, как серфингист волну. Туфли туфлями, но и жить как-то нужно. Так началась великая челночная эра. Хачик сколотил прочный коллектив, состоящий в основном из крепких бабёшек – женщин лет сорока – сорока пяти, бывших библиотекарей, учителей, инженеров и даже одной особы с научной степенью – кандидата экономических наук. Они стали ездить на специальных автобусах в самое близкое, даже ближайшее к нам «зарубежье», то есть в финский город Лаппеэнранта. Оттуда везли хозяйственную ерунду, порошки, мыла, сумки, кое-что для личной гигиены, подушки, одеяла, сумки на колесах, ну и прочее, бытовое и копеечное. Мужчины почему-то этой работы не выдерживали. Автобусы – поначалу их было всего два, – закупленные отцом, пользовались популярностью. Они были чуть удобней и намного чище, чем автобусы обычных перевозчиков. В путешествия стали напрашиваться и другие челноки. Пришлось прикупить еще пару автобусов, а потом и еще. Так, почти не заметив этого, отец стал хозяином транспортной компании. Он заботился о многих и теперь думал, что он окончательно стал доном Корлеоне, который достиг уважения, не пролив ни капли крови. Тот эпизод в Душанбе, куда были посланы его верные воины – троица из сумасшедшего дома, – он постарался не то чтобы забыть, но поместил в памяти отдельно от всего остального. И вновь ошибся. Вернее, поспешил с выводами.

Однажды произошло страшное. На темной дороге автобус отца затормозил. Была ночь, и женщины не обратили на это особого внимания. Многие спали. Возможно, водителю дяде Саше показалось, что он наехал на что-то. Машину действительно повело в сторону, и он, молодчина, вовремя остановился. Вышел, посмотрел и не поверил своим глазам: проколы были по всем четырем колесам. Метров за двадцать от раненой машины обнаружился и виновник чрезвычайного происшествия – лента шипастого «ежа». Дядя Саша тихо выматерился и поднялся с корточек. И тут его голова встретилась с чем-то безжалостно твердым, и водитель потерял сознание. Он упал лицом в мокрый асфальт, в опасной близости от шипа.

Несколько человек, сравнительно молодых и безусловно жестоких, в темных тренировочных костюмах и вязаных шапочках, надвинутых на самые брови, вошли в салон автобуса. Один выстрел в потолок, пробивший крышу автобуса, немедленно сигнализировал пассажиркам, что к чему. Во всяком случае, так казалось бандитам. Определив приоритеты, налетчики легко справились с беспомощными женщинами. Челночницы были обобраны до нитки. Бандиты захватили не только папин товар, но и обобрали бедных женщин, сняв с них кольца и серьги, выпотрошили кошельки, сгребая жалкие деньги. Они взяли даже дешевенькие часы, у кого были, и пару редких в массе мобильных телефонов.

Хачик покрыл расходы. Не то чтобы безропотно, но без всяких внешних эмоций. Выплатил женщинам жалованье, шоферу лечение, остальное было его прямым убытком. Так и записал – «потеря товара по обстоятельствам чужого злоумышления». То есть не сам, конечно, записал, а велел бухгалтеру.

– Так не говорят, – сказала мама.

– Так не делают, – ответил отец.

Вроде бы замялось дело. Но ограбление повторилось.

Пережившая его уже однажды кандидатша экономических наук громко возмутилась:

– Опять?! Я тебя запомнила, гнида. – В своем обращении женщина решила использовать далеко не академический лексикон. И это были ее последние слова.

Очередь из автоматического пистолета прервала не только ее речь, но и жизнь. Очередь полоснула по животу кандидатши, зацепила по ходу еще пару человек.

Бандитская доля, она такая – первая кровь всегда бывает первой, но последняя, как правило, твоя. Этого те мальчики в черных шапочках еще не знали.

Хачик был потрясен. В Армении мы крови не видели. Там был кукольный театр. Здесь – гладиаторские бои. И готов ли ученик дона Корлеоне к войне, должно было показать не время – мгновение.

Чего он хотел? Уважения? Но его уважали. Власти? Я почему-то до сих пор думаю, что это стремление в нем отсутствовало. Власть ему делегировали другие – те, кто уважал. Он хотел постичь судьбы мира, какую-то загадку в дыхании человека, но отлично знал, что в одиночку этого сделать не сможет. А достойных соратников не было. Единомышленников не было – ибо мыслями своими Хачик делился скудно. Его уникальность, зародившись в нем, им же и кончалась. Из таких, как мой отец, со временем, подумывал я, получаются отличные маньяки.

Когда он взглянул на фотографии с место нападения на автобус, у него закружилась голова. Кровь толчками забухала в уши, словно кто-то надувал там меха. Хоть он и сидел, но показалось, что вот-вот упадет. Тонкими пальцами ухватился за край стола. Извинился. Майор Тарасов внимательно посмотрел на вызванного Бовяна и мысленно поставил ему плюс. Переживает мужик. По всему видно. За годы работы он научился распознавать показное от искреннего. Потом он рассказал все, что полагалось знать отцу. Ведь он и его бизнес в этой истории явно тянули на роль косвенных пострадавших.

– Орудует банда из местных. Но они отморозками еще недавно были. Потом влились в группировку Н-ских. А те еще большие отморозки, только хорошо организованные. Так что делай, друг, выводы.

– Какие? – с надеждой спросил папа.

– Ну воевать против них мы не сможем, как ни крути, – заявил Тарасов, предвосхищая целую группу вопросов и предложений. За годы работы Тарасов научился распознавать, какой вопрос ему задаст человек, после того как пройдет первый шок.

– Но как же так? – растерялся папа. Он как раз раздумывал над тем, как сформулировать ловчее по-русски предложение накрыть банду преступников и вчинить им по полной.

– И не проси, – грустно сказал Тарасов.

– Я не прошу, просто это странно.

– И нам странно. Но предпринять мы ничего не можем. Честно.

– Так а что же мне делать?

– Ну, наверное, – Тарасов искал ответ. – Ездить другими дорогами. Или, – его постигло озарение – Заняться другим бизнесом!

Нужно было немного поразмыслить об этом. Отец вернулся домой, рассказал обо всем Люсе. Я подслушал разговор и записал его. Перечитав, я понял, что особенно нравится мне папин пассаж о майоре Тарасове:

– Понимаешь, Люся, он хороший человек. Очень хороший. Но совершенно бесполезный. Ему даже самому от себя пользы нету.

– Здесь очень много таких людей.

– Почему? Заурядных и у нас хватало.

– У нас даже самый заурядный любит свою семью. А здесь люди потеряли смысл слова «семья». Семья здесь не святое. Это иногда долг, а иногда обуза.

– Неправда! У нас хорошие соседи. Я видел, какие у них семьи.

– Хачик, опомнись! Ты видел лишь внешнее. Кто из них пускал тебя внутрь или хотя бы пригласил в дом?

– Никто, – пришлось признать отцу.

У него временами словно прерывалась связь с внешним миром, как будто короткое замыкание происходило. Эдакий кратковременный когнитивный диссонанс. Для того чтобы восстанавливать полноценную картину бытия, Хачику нужна была Люся, но, чтобы поддерживать прочную связь с миром, нужны были все мы. И особенно дети. Видимо, он всерьез надеялся, что следующее, так сказать, поколение имеет какие-то бонусы перед неведомым создателем, в которого Хачик верил, хоть все-таки, временами, сомневался. А мы с сестрами были тогда слишком юны, мы не знали мира целиком и жили лишь в ограниченном его сегменте. И именно этот сегмент – мечты наши, фантазии, оторванность от реальности, – этот фрагмент не нужен был для нынешней российской мозаики Хачика Бовяна. Он страдал – ведь и сам был мечтателем. Он хотел бы не изменять себе, но выходило погано. Купчинский ангар вымораживал фантазию.

Хачик понял: мир здесь отчетливо делится на две неравных части – нормальный, населенный всеми: и женщинами, и детьми, и стариками, и молодыми мужчинами, – и второй – невидимый, сворачивающийся спиралью к центру, к точке, к пустоте. Этот мир был словно подпольем первого, но там и варились судьбы мира. Это существовало примерно так же, как при официально признанном искусстве существует андеграунд или при публичной экономике еще и теневая. Это мир спекулянтов и авангардистов, компьютерных хакеров и всевозможных гениев.

В папином случае подполье реальности и было единственной реальной силой в стране. Там правили безжалостные мужчины, там молодые истребляли соперников, а заодно и уважаемых авторитетных стариков. Вон отсюда, вон, вон! У вас есть деньги? Все, нету денег. У вас есть бизнес? Оговорим условия. Нет прибыли? И голова строптивца летела в каменную стену. Но была и логика в этом бреду, очень простая логика: мир – страдание, мы все умрем, поэтому умри ты сегодня, а я завтра.

Я так и представлял себе этот мир – подполье, огонь, закопченные чаны, в них бурлит какая-то мерзкая, вонючая дрянь. Пары этого варева доходили доверху и отравляли политику, экономику и искусство. И поскольку мы жили вне прямого взаимодействия с политикой или искусством, а наша семейная экономика в России имела унылые черты средненького бизнеса, Хачику казалось, что его минует беда прямого столкновения с передовым подпольем рэкетиров, бандитов или их руководителей. Хачик не хотел туда, он сопротивлялся всеми силами. Отец старательно избегал опасных топей, но вокруг все было отравлено. Честный труд и безграничность мечтаний, по его мнению и опыту, – вот достаточные условия успеха. Но Россия – колоритный, вечно живой, пульсирующий ад – требовала других подходцев.

Если посмотреть трезво, а именно так, как следовало бы смотреть к середине девяностых, проблемы как таковой не существовало. Была необходимость убрать с пути неожиданное и опасное препятствие. Не все же его людям, его трепетным челночницам, едва выдохнувшим с облегчением под заботливым крылом моего папеньки, страдать и гибнуть от рук порченных жизнью и навсегда испуганных мальчишек. И отец решился действовать. Позвонил старому приятелю, давно уже переехавшему в Россию. Тот занимался грузовыми перевозками по стране, хорошо вроде бы стоял на ногах. И опять же, как ни крути, тоже, выходит, транспорт. И крышует его кто-то определенный. И этот абстрактно-определенный некто может, а возможно и должен, знать тех, кто бесчинствует на дорогах.

В общем, как всегда – Хачик спросил Вачика, Вачик Ташика, Ташик Аркашика, и так постепенно собралась необходимая информация. Но переданная в обратном направлении, она обросла подробностями и прочими гиперболами и выглядела теперь примерно как фильм-катастрофа. Согласно полученной информации, падение папы было трагически неизбежным и героически прекрасным. Обреченность только добавляла к безупречному облику Хачика мученических красок.

В сухом остатке история вытанцовывалась такая.

Летучий партизанский отряд, объявивший войну русским челнокам, состоял из двадцати восьми боевиков, шестнадцати человек штабного назначения и руководителей подразделений и еще двух светлых голов, которые и дергали за все веревки. Два генералиссимуса – это много, это слишком, подумал Хачик и конечно же решил воспользоваться слабым местом в обороне противника. Ведь там, где две головы, со временем появляются две дороги. А дороги, как правило, норовят разойтись. Вам в Керчь, а мне в Одессу.

В целом папа был бы настроен мирно, если бы собственными глазами не видел тело убитой челночницы. Он ее знал, конечно, что называется, и при жизни. Она была миловидной, решительной и без налета скорби о своем новом положении. Да, она кандидат и даже преподаватель вуза – но это в прошлом, а прошлое миф. Сейчас она здесь, в этом прекрасном автобусе, едет за прекрасными товарами в прекрасную Финляндию, и ей нравится ее жизнь. Ей очень нравится жизнь. Не знаю, что в этой мантре было правдой, а что лишь успешным элементом самовнушения, но она так действительно говорила. А теперь вот не говорит. И как ни странно, русская эта женщина носила армянскую фамилию, потому что, так же как и наша Люся, связала свою жизнь с армянином. Правда, он был милым волооким интеллигентом питерского разлива, не говорившим ни слова на языке далеких предков. Безутешный вдовец рыдал на плече папы и говорил, что не знает теперь, как поставить на ноги красивого и своенравного сына-подростка. Ну и папа, конечно, не вытерпел. Он позвонил в Ереван и сказал в трубку коротко и определенно:

– Пора, братья.

– Неужели тебе нравится убивать? – спросил Хачик, глядя в глаза правой головы.

– Да что ты, – усмехнулась правая голова и посмотрела влево. Сейчас место было пусто, но обычно там восседала левая голова. – Я в жизни даже червяка не задавил.

– Один из твоих парней убил женщину. Мою женщину. На меня работала.

Видно было, что правая голова едва подавила насмешливый вопрос «а сам-то ты кто?» и спросила только:

– Значит, это карма?

– Что? – не понял папа. У Марио Пьюзо такого слова он не встречал, но безошибочно понял, что это что-то связанное с судьбой.

– Она, наверное, громко кричала, а мой парень – любитель тишины.

– Хм… Твой парень ничего не знает о тишине. А если говорит, что знает, если говорит, что имеет ее в себе, то, значит, он украл ее у кого-то. Не у тебя ли?

Правая голова забеспокоилась. Он был весьма расположен к потустороннему, но сейчас вот не понял ни бельмеса в том, что сказал этот лысоватый чернявый олух. Нет, в книгах Кастанеды он не встречал таких терминов. Нет, он был не готов признать немедленное поражение, хотя признал, что встретил достойного соперника.

– Что мой парень сделал?

– Спроси лучше, чего он не сделал?

– Перестань топтать мне мозг, – правая голова начала раздражаться. – То, что ты меня нашел, еще не дает тебе право…

– Твой партнер не придет. Не жди его, – сказал папа.

Правая голова, в принципе уже единственная, бешено ворочала шестеренками. К этому моменту было уже понятно, что партнер не явился на назначенную встречу. А вот причины неявки вызывали вопросы.

– Хочешь узнать почему? Спроси меня об этом сам.

Все это время папа стоял, а осиротевшая голова сидела, растекшись в кресле. Не меняя позы, «генералиссимус» махнул охране. Нарочито подобранные, насупившие брови на юных лицах ребята вышли из комнаты. Голова указала Хачику на кресло напротив. Но папа садиться не стал. Он вытащил из внутреннего кармана пиджака сложенную вдоль стопку бумаг и бросил ее перед головой. Тот потянулся, а потом вдруг понял, что поторопился, выдал свой интерес, свой страх. Запоздало спросил:

– Что это?

Хачик развел руками – прочитаешь, узнаешь.

Голова цапнула бумажки, зашелестев, начала читать. Шуршание становилось мелким, дробным и каким-то беспрерывным – как будто мышь грызла упаковку, чтоб подобраться к сахару. В этих бумагах черным по белому говорилось о том, что компания, которой официально владели они с партнером и которая до сего момента успешно прикрывала рэкетирский промысел, теперь, можно сказать, опорочена, осквернена, да-да, растерзана. По этим бумагам выходило, что партнер отдал свою долю этому армяшке. Как так?! Правая, а теперь единственная голова облизала губы.

– Что ты с ним сделал?

– Не беспокойся, брат. С ним все в порядке.

– И где он?

– Ему сейчас хорошо.

– Не сомневаюсь, – усмехнулся осиротевший.

– Знаю, о чем ты подумал, друг, – теперь папаша улыбался. – Все не совсем так. Совсем не так. Он сейчас загорает в одном приятном местечке. Думаю, что так. Да.

Пока папа говорил, словно в реальном времени вершил судьбу открепившегося партнера, этот, оставшийся, пытался привлечь внимание своей охраны. Однако безуспешно. Троих сильных, как телки, и таких же неопытных юнцов крепко держала папина троица – бухгалтер-диссидент, психиатр Тигран и безумный Гагик.

Ничего сверхординарного папа не сделал. Он не пролил ни капли чужой крови. Просто он дождался своих верных товарищей, и все вместе они провернули стандартную операцию по а) выявлению слабого звена и б) применению полученной информации. Было установлено, что партнер правой головы, то есть голова левая, тяготился своим компаньоном, небезосновательно предполагая, что может пасть жертвой его властолюбия. Поэтому было решено честно выкупить его долю и отправить на вечное поселение в какой-нибудь райский уголок Юго-Восточной Азии. «Честно выкупить» – означало решить его денежные проблемы и предъявить неоспоримые доказательства того, что, если он немедленно не примет «армянское предложение», следующим в списке жертв может оказаться он сам. Доказательства оказались грандиозными, они помогли полностью перетасовать колоду на рынке межотраслевого транспорта.

Дело в том, что Сомов Леонид Васильевич, правая голова, не только был ментовским информатором, но и выстукивал донесения конкурирующей бандитской группировке. Он долго вычислял, кто же тут самый сильный, к кому, наконец, примкнуть. И ведь верно чувствовал, сукин сын, что время небольших боевых фаланг стремительно уходит, и просчитался в одном – думал слишком долго и наследил извилинами. Теперь он, как блоха, был весь на раскрытой ладони Хачика, а тот мог раздавить его, как блоху, а мог и помиловать.

– Убивать меня ты не будешь, – констатировал Хачик. – Но тебя могут убрать свои, если узнают. Так?

– Да, – не пытаясь юлить, согласился Сомов.

– Тогда мы партнеры.

– И все? Нет других условий?

– Почему нет? Есть. Ты отдаешь мне парня, который убил мою женщину.

– Бери, он твой.

– Вот так вот просто отдаешь? – искренне поразился папа легкости, с которой Сомов сливал своих.

– Он солдат, знал, на что шел.

– Воины так не поступают.

– Я разве сказал, что он воин? Он солдат, мясо, он расходный материал.

– Не понимаю я этой твоей философии. Но, может, это даже и к лучшему.

– Скажи, куда его доставить, и тебе привезут тело.

– Нет, – жестко ответил отец. – Если я решу его наказать, то сделаю это сам. Живого!

Почему противники появляются всегда ценой чьей-то жизни? Почему конкуренция не может быть здоровой, животворящей? Этот вопрос кольнул мирного сапожника в самое сердце, но ответа в своем сердце он не нашел. Не мог найти и ответа на насущный вопрос сегодняшнего дня – что делать с убийцей несчастной кандидатши. Отдать его под суд? Ведь целый автобус свидетелей мог указать на убийцу. Но где гарантия, что суд будет справедливым? Тогда он обратился к своей библии – к бессмертному творению Марио Пьюзо. Обманчиво-легкий Пьюзо (есть же такие люди!) не рассказал ничего утешительного. История похоронщика Бонасеры, которую он и так знал наизусть, выпотрошила последние сомнения. Дон Корлеоне, самый мудрый человек на земле, самый справедливый и самый несчастный, потому что он знал – покоя не будет. Не мир пришел я дать вам, но меч. Папа закрыл книгу и вышел на кухню.

Остановившись в дверях, он понаблюдал за тем, как бабушка шепчется о чем-то с соседом Толиком, называвшим себя магом белых сил. Чтобы не мешать им, папа развернул флаги в противоположном направлении и в полутемном коридоре наткнулся на меня.

– Ты боишься темноты? – спросил он.

– Что ты, пап!

– А чего боишься?

– Не знаю, пап. Вроде бы ничего.

– Это хорошо. А я вот воды боюсь.

– Нет. Я в бассейн хожу.

– Надо же, отец боится воды, а сын нет! – Хачик был в восторге.

Я же недоуменно улыбался, совершенно не понимая, куда толчками пробирается нетривиальная мысль моего папаши.

– А меня боишься? – совершил он свой неожиданный выпад.

– Нет, – решительно каркнул я и тут же испугался. Не его самого, а странной внезапности его вопроса, своей торопливой поспешности в ответе, того, что ответ мой мог показаться неискренним, что это действительно было неискренне.

– Нет… Это хорошо. Если ты не боишься, то и остальные тоже.

Никогда я не мог понять, как в голове Хачика вызревали выводы. Набухая из текущих проблем, они выпадали из его головы странными парадоксами. Какая связь была между моими страхами и мнением окружающих о Хачике Бовяне? За остальных я ответа не держал, но странность конфигурации моих отношений с папашей была налицо. Я был стремительно мужающим подростком, отроком пятнадцати лет, который лишь недавно понял, что ему тесноваты вещички из детской.

Но Хачик, кажется, остался доволен диалогом с сыном. Глядя на меня, он с гордостью ощутил, что бросил в землю железное семя, и оно проросло несокрушимым копьем. Бедный папа, на основании ложного суждения о моей смелости он принял и свое темное решение.

В купчинский ангар доставили стрелявшего. Свои, которые теперь были такие же свои, как и папины, уже немного поработали над ним. Ведь именно из-за него завязалась хреновая эта катавасия с приблудным армянином. Парня звали Паша, и лицо его было похоже на большую сливу – гладкую, налившуюся синевой и из которой в любой момент может брызнуть сладкая кровь.

– Вы сказали – живого. Вот он – живой, – насмешливо сообщил маленький, юркий пацанчик с умными глазами мелкого хищника. В словах его не было не только должного почтения, но и малейшего намека на положенную субординацию.

Папе такой расклад не понравился, и он качнул головой, словно сожалея о промашке мелкого. Безумный Гагик приложил руку к поясу и сделал странный выпад, будто хотел достать шашку из ножен. Люди Сомова шагнули вперед, но Хачик остановил Гагика, чуть приподняв указательный палец, и люди Сомова отступили на полшага назад. Папа понял одно: проучить нужно теперь не одного только Пашу, нервный палец которого, заплясав на курке, убил неповинную женщину, но и этого наглого хорька, вздумавшего смеяться над новоявленным крестником дона Корлеоне. Папа задумался. Получалось, что Сомов в данный момент проверял Хачика на вкус и на прочность. Стало понятным – кровь неизбежна.

И он заговорил по-армянски медленно и спокойно. Боевое трио папаши на сторонний взгляд выглядело свирепо, а тут еще они и подобрались, слушая своего лидера. Русские забеспокоились, естественно, не понимая ни слова.

– Эй, хачик, говори по-русски, – прикрикнул хорек. И это он назвал отца не по имени, а обозвал обидно. Но оскорбление не достигло цели ввиду понятного совпадения.

– Меня действительно зовут Хачик, и я говорю со своими людьми. А ты помолчишь и подождешь немного.

Папа продолжил свой недолгий монолог, у его друзей прояснились лица. Парни Сомова, вынужденные слушать щекочущие слух слова, напряглись и потеряли бдительность. Этот черный говорил, и как будто песком заносило головы ребят. Потом черный встал и вышел.

Папа щелкнул ключом, открыв машину. Из ангара донесся глухой звук выстрела.

Папа сел в машину. В ангаре раздались короткие выкрики и снова прозвучал выстрел. Потом все стихло. Папа уехал.

К вечеру Сомову доставили труп хорька, а похожий на сливу избитый пацан – убийца кандидатши-челночницы, вылизывал руку Хачика, хотя ему было предложено зализывать раны и кровоточащую совесть.

Сомов удивленно поднял бровь, увидев тело своего боевика.

Психиатр Тигран спокойно пояснил:

– Ничего страшного, друг мой. Ничего страшного. Это был хороший урок для всех, не так ли?

Вопрос не предполагал ответа. Всем было понятно, что произошло показательное наказание. То, что в женщину шмальнул перепуганный дурень Пашка, было чистой случайностью, а злобный хорек показал свои желтые острые зубки и пытался приподшатнуть авторитет дона Хачика. Все дело в уважении, мать его. В одном только уважении. Собственно об этом и говорил мой отец своим товарищам на родном языке. Он не призывал их убить наглеца, он заострил их внимание на идее почтения к старшим. Первый выстрел срезал нерадивого балбеса, второй предупредил остальных: здесь не шутят, здесь не жарят шашлыки и не распивают вино, не коротают время за разговорами бесперспективными о жизни – здесь работают.

 

Славик

Рядом с нами жил удивительный человек. Он называл себя магом белых сил, посланцем небес и спасителем града Петрова. От кого он собирался спасать город трех революций, неизвестно, во всяком случае сам он не рассказывал, но эта его избавительная миссия была растиражирована в рекламных объявлениях и служила своего рода гарантом его профессиональной компетентности и душевной чистоты.

Познакомились мы с ним, конечно же, не случайно. Просто встрепенувшаяся от траура бабушка решила все-таки наладить отношения с соседями. Ходила по квартирам, предлагая только что испеченную гату или толму с пылу с жару: «Здравствуйте, мы ваши новая сосед». Ее ломаный русский немного настораживал, но будоражащие запахи из лотков и кастрюлек обладали колдовской силой устанавливать доверие между людьми. Эффект бабушкиной стряпни – весьма сомнительной в Армении, но весьма изысканной в России, был невероятен – все вдруг полюбили нас и страшно зауважали отца. Только одна дверь все еще оставалась запертой для бабушки – на нашем этаже в углу жил кто-то, кто не желал впускать в свою жизнь щедрое разнообразие кавказской кухни. Дверь никогда не отворяли. Даже тогда, когда бабушка взяла с собой Маринку и Светку. Они, принаряженные, тоже держали перед собой блюда – с хашламой и кюфтой, – дверь оставалась запертой. Но результатом бабушкиной кулинарной дипломатии была обширная сеть добровольных осведомителей. Они-то и рассказали, что живет там некий Славик. Он одинок и совершенно не в себе. Часто уходит и бродит где-то сутками, хоть и не пьет и в бомжатских притонах не замечен. Или дома вот сидит и носу не кажет на улицу, пока не кончатся продукты. Бабушка всенепременно захотела увидеться с этим молодым человеком и несколько дней провела в непосредственной близости к прихожей, слушая, не повернется ли дальний замок. А когда, наконец, дождалась малопривычного лязганья засова и кинулась к двери посмотреть, сосед уже скрылся за своим порогом. Видимо, последний бастион отстраненной холодности в лице Славика не давал бабушке покоя, но со временем она потеряла интерес к таинственному соседу. Да, он по-прежнему представлялся ей почти что бессловесным идиотом, нуждающимся в постоянной опеке, но зимой бабушка сильно заболела и немного подкорректировала приоритеты.

Славика подобрал папа. Он шел как-то домой, поднимался на седьмой этаж пешком – что-то случилось с лифтом. Почти достигнув цели, на полутемном лестничном пролете он увидел темное бесформенное пятно, прилепившееся к стене. Пятно слабо зашевелилось, став трехмерным, приобрело антропоморфные очертания.

– Что сидишь? – спросил Хачик.

Существо захныкало что-то о бренности бытия, тяжкой своей миссии и общей деградации общества, которое его не только не понимает, но и намеренно даже игнорирует.

– Заходи, разберемся. Знаешь где живу.

Отец не оставил парню выбора, и тот, конечно же, пришел.

Он пришел дней через пять. Стоял на пороге в домашних тапочках и нервно покусывал заусенцу на указательном пальце. Он заявил:

– Пришел к Хачику.

Я отступил, пропуская его в дом, крикнул с порога:

– Пап, к тебе гость.

Оккультный бизнес Славику не давался, а он так хотел быть признанным на этом поприще. Он жаждал власти над человеческими слабостями, хотел научиться жонглировать ими, подчинять темные и светлые, но всегда тайные силы – себе, себе, себе. Но, чтобы запечатать в бутылку беса и заставить его служить, нужно самому обладать невероятной личной силой, а ею-то Славик и не располагал. Поэтому он стал ходить к отцу учиться мастерству плетения интриг.

– Почему ко мне пришел?

– Вы умеете обманывать. Я вижу.

– Интересно думаешь. Но неправильно. Ошибаешься, друг, сильно ошибаешься. Я никогда не обманываю. Но я часто обхожу проблему. Я часто ее обхожу. Это я умею. Да.

– Научите меня. Вам все равно, а для меня это архиважно.

– А чего же ты хочешь?

– Я хочу, чтобы, когда я делаю прогноз или вот гадаю на рунах, или на Таро, или просто заглядываю в глаза человеку, он бы верил, что я про него всё-всё знаю.

Отец говорил ему, посмеиваясь:

– А ты навесь на себя банку с мазью, ступку и говори всем: «Я ученый, я ученый и врач». Если спросят, утверждай, что знаешь средство от всех болезней.

Маг был совестливый. Он честно признался в своих намерениях и так же честно – в собственной неудачливости. Одно дело – обмануть пару-тройку богатых идиотов, пообещав, что в их бизнес-начинаниях вдруг свершится невероятный прорыв, и совсем-совсем другое – когда людей массовым порядком хочется обмануть, запутать и, по возможности, обобрать.

– Действуй. Делай хоть что-нибудь, – мягко призывал Хачик.

– А как же? А вдруг меня разоблачат?

Отец долгим пытливым глазом смотрел на Славика и удивлялся его простодушию.

– Нет, не разоблачат.

– А вдруг я непохожий на мага для них. Найдется прохвост пошибче меня, скажет: «У него вся рожа в прыщах и бородавках, а он еще про исцеление говорит!»

Отец преспокойно пожал плечами:

– Вот тогда-то ты и покажешь, на что способен.

Славик хлопал круглыми глазами и стал похож на сову.

– Но я… – лепетал он, – ничего не умею.

– Грози расправой усомнившемуся. Говори, что проклянешь и не будет ему счастья, что ты нашлешь на него порчу.

– Но я не умею.

Папа обернулся и закричал громко, чтобы голос долетел в отдаленную комнату квартиры:

– Мам! Тут Славик спрашивает, как на соседа проклятие наслать.

Сначала было тихо. Бабушка в то время болела и почти не выходила из своей келейки. Но тут послышались шаркающие шаги, перебиваемые, как запятыми, стуком бабкиной палки об пол. Она вышла и, постояв у стола, внимательно рассмотрела Славика, за которым так долго охотилась. Нависала над ним теплым, живым еще скелетом, как будто считывала с его неприглядной физии нужную ей информацию. Это за этим робким чучелом она охотилась несколько последних недель? Ну да, за этим – как пить дать чучело. Оставшись довольной своим анализом, бабушка поманила Славика за собой.

В комнате посадила его напротив и сказала:

– Паук ткёт паутину. В этом его природа. Иной раз он так наткется, что кажется, умрет от напряжения. А плоды его усилий – какая-то муха. А иной раз не муха, а целая бабочка ему попадется или паук, да покрупнее его самого. Всякое бывает. Или не бывает. А ты даже мухи не поймал в свою сеть, потому что сеть дырявая, а поймать хочешь крупную добычу.

Славик и зачастил слушать то бабушкины притчи, то отцовские авторские реминисценции на тему дона Корлеоне. Папа учил Славика уму-разуму, а бабушка пыталась натаскать его в области бытовой практической магии. Мы же с сестрами по привычке где подглядывали, где подслушивали, что было не так уж сложно, учитывая небольшую площадь нашего питерского жилища. Оба – и Хачик, и бабушка, хоть и преподавали разные дисциплины, но твердо сходились в одном:

– Ты должен оборудовать одну комнату под ритуальное помещение. Больше черного бархата, больше черных свечей, – настаивали они. – Люди любят пугаться. Это совершенно точно, Славик, это даже дети знают.

И дело вроде бы пошло.

К нашему Славику ходили люди разные. В том числе и начинающие бизнесмены. О берущихся за дело в те годы нынче принято рассказывать анекдоты, хотя мне, честно говоря, хочется о них забыть, стереть их из памяти. Не потому, что воспоминания страшны, а потому, что воспоминания бесплотны. Не все – именно эти. Мне кажется странным поиск сюжетов и вдохновения для современных фильмов и книг в помоях и вонючей требухе обыденных преступлений. Сплошь и рядом, каждый день, в день по многу раз. Время то было уродливым – люди некрасивы, и одежда, и все остальное. Хочется забыть, но нет сил. На совести многих из них – бравых предпринимателей тех лет – были жизни. Это казалось нормальным, что и пугает теперь. Я точно знаю, что чья-то беспокойная, как моя, или немая, как у моего отца, память записывала их некрологи на свой счет.

Тогда начинающие, прыткие, молодые, они приводили меня в тайный восторг. Щенком каждый пес хочет стать бойцовым. «Чем ты за это заплатишь, сынок?» Ну вот и эти – клиенты нашего Славика, начинали наподобие Сомова и его сбежавшего с папиной помощью партнера. Удивительное дело, вокруг била ключом красная-красная кровь, так как ценность нефти еще была недооцененной, а все вдруг сделались страшно суеверными. Составляли бизнес-гороскопы, совершали какие-то таинственные ритуалы, магические церемонии, по окончании которых истцу даровалась индульгенция по прошлым грешкам и полная свобода действий, эдакий карт-бланш на скоротечное будущее – за крупные, разумеется, деньги и при добровольной их отдаче. Еще не было в ходу фиксированной таксы на те или иные магические услуги, и бравые парни, предпочитающие скрывать от товарищей свои оккультные заходы, несли «сколько не жалко», помножив сумму надвое – вторая часть подношения полагалась за молчание колдуна. Вот и эти Славиковы визитеры уже ходили к какой-то гадалке и разузнали, что бизнес их будет успешным, доходы колоссальны, а совесть никогда не разбередит покой. Но все-таки снились покойники – утопленные в конкурентных боях за место под солнцем, за квартиру с видом на Невский, за машину с высокой посадкой, за дачу из красного кирпича с непременной башенкой и высоким, метров в шесть, забором. Покойники обычно так и снились – вдоль забора. Тогда снова шли к поганому гадале, чтобы загнал мертвяков обратно, где у них там их поганое место.

В таком вот порядке двое начинающих дельцов, еще не заматеревших, не поумневших, не подобревших, пришли к Славику просить магической поддержки у черных, а по возможности, еще более темных сил. Славик, как полагается, облачился в белые одежды, подпоясался цепью и принялся ходить вокруг кинжалов, кортиков и бутафорских мечей, разложенных на полу кругом. Он походил вокруг и снаружи, он поднимал каждый предмет своего магического арсенала и норовил проткнуть то глаз, то сердце, а то и печень каждого из партнеров, как попеременно, так и одновременно, орудуя двумя руками. При этом, по совету бабушки, он то выталкивал из себя заклинания «тайным голосом», задействовав утробные звуки, то изрыгал клокочущие гортанные ноты.

– Азраил, Мафусаил, Нафанаил, Левиафан, Гавриил, Михаил… – трубил Славик, мешая в один ком ангелов, архангелов, падших, вознесшихся, библейских пророков и прочих загадочных тварей.

Друганы чуть не потеряли сознание от страха, когда из-за пыльной гардины в комнату повалил лилового цвета пиротехнический дым.

Славик расставил парней по обеим сторонам магического круга, сам же выплясывал в самом его центре. Он вертел мечами над головами интересантов и всячески давал понять, что их бледные хари совершенно несимпатичны потусторонним обитателям. Но он – великий Славик, так уж и быть, договорится с кем надо, перетрет там сейчас с ними на их языке, и на поприще так называемого бизнеса у ребят наступят благословенные времена – делай что хошь и ни за что не отвечай. Ни конкурент, ни поганый мент, никто не доберется до них. И пуля облетит стороной, и даже взрывпакет, прилаженный к днищу машины, окажется комически подмоченным. А как же с покойниками? И тут Славик выдал по полной. Он стал называть имена:

– Иван смотрит на тебя, и Шурка, и Валерка, и еще кто-то худой. А вот я вижу Костика.

– Костика не я! – закричал один из партнеров.

– Это я его… – шепнул второй.

– А чё мне не сказал?

– А хули. Времени не было…

Потом в нашей гостиной Славик рассказывал, что просто наборматывал имена и прилагательные. Они шли вразнобой, и клиенты сами связывали в пары: «Васька Косой» или «Павлик Длинный». Страх и грозное возмездие, в которое на словах, конечно же, никто не верил, были лучшими союзниками начинающего мага, а отец мой и бабушка – лучшими на свете учителями.

Короче говоря, сделал маг свое дело и получил долгосрочных клиентов. И все было хорошо, пока друзья оставались друзьями. Но через некоторое время возникли проблемы при дележке шальной прибыли в виде восьми цистерн украденного этилового спирта. И тут они пришли порознь – сначала немногословный Борисов по кличке Муся, тот, что замочил Костика, а потом суетливый и все больше склоняющийся к православному раскаянию Тюленев, с неожиданной кличкой Дерево. Теперь они хотели избавиться друг от друга, но так, чтобы не уступить дорогому товарищу ни капли – будь то спирт или вонючее варево из котла их общего бизнеса.

Они были нестрашные, эти самые Муся и Дерево, и рассказы о них вполне могли бы веселить в светской компании, но Хачик не был светским человеком и, встретив, скажем, господина Пиотровского, не узнал бы его ни по очкам, ни по шарфу. Мой папа был сапожником, а это значит, что по форме стоптанного ботинка он мог сказать, сколько вы весите и есть ли у вас проблемы с позвоночником, сердцем или с кошельком. И дело, поверьте, не в стоимости обуви – дело в вашей походке.

Мой папа слушал и учился. Конечно, он наставлял Славика, а бабушка давала уроки практической армянской магии – первая пионерка в своей деревне, она вдруг вспомнила столько разной всячины о духах, бесах и ритуалах, что впору было зачинать труд по фольклору, но через Славика он манипулировал теми. Он знал столько об их бизнесе и об их затаенных грехах, что, если бы хотел, легко бы подмял под себя. Но он не хотел. Кажется, не хотел…

Пришел момент, когда Муся и Дерево захотели убить друг друга. Об этом – каждый в свой черед – заявили несчастному Славику. И каждый, заглядывая со значением в глаза нашему соседу, хрипел, шептал, истекал горьким, неумолимым желанием душегубства:

– Скажи, получится? Я хочу. Ты даже себе представить не можешь, что он для меня значил. Но я не могу с собой справиться. Это больше меня. Я знаю, дьявол завладел моим сердцем, и я не устою, я покорюсь, я сделаю.

Глупо и страшно это звучало в пересказе Славика. Наверное, так оно и было – глупо и страшно, но я до конца не верил, мне казалось, должно быть что-то еще, какая-то сила, какой-то смысл. Тогда я еще искал его и не находил, как я думал, по собственной неопытности, по молодости. Вот, казалось, прочитаю еще десяток книжек и начну понимать. Но Хачик, из учивший, как известно, лишь одну книгу, давно знал – смысл может быть только в том, в чем конкретно ты видишь смысл.

Все как-то глупо совпало (мне кажется любое совпадение глупым и даже вульгарным событием, лишенным пресловутого тайного значения). Короче говоря, совпало – Муся и Дерево вынашивали друг против друга коварные планы, а Славик, как мог, противостоял их убийственным аппетитам, но тут в его дерматиновую дверь постучался новый клиент. Он был сложен как-то нестандартно, асимметрично, что ли, и был похож на локальный горный хребет, пучок вздыбившихся камней, который завершала маленькая лысенькая вершина. Между небрежно прилаженными к голове ушами, вокруг местами кривоватого, местами вздернутого носа, то спускающегося, то поднимающегося над мнением собеседника, выныривали из-под век глаза – появлялись, проводили разведку боем и снова прятались. От мужчины веяло опасностью, да что там веяло – несло с ураганной силой. Славик пытался напустить на себя свой самый воинственный вид, но через несколько мгновений сам собою скис, маска воина духа сползла на колени, а колени-то между тем выплясывали под бархатной мантией, колотились от страха.

Мужчина протянул фотографию. Спрашивает:

– Видишь?

– Вижу.

– Ты гляди.

Славик долго вертел снимок в руке, а потом ответил коротко, почти с буддистским смирением:

– Да.

– Ну?

– Человек.

– Я вижу, что человек, а не макака.

– Ну как еще сказать… Человек же, несмотря ни на что.

– Тьфу ты черт! Я сам знаю, кто здесь человек, а кто гондон. Какой, я спрашиваю, человек? Какая у него, я тебя спрашиваю, цель в жизни?

– С большой буквы.

– То есть… это… – Глаза визитера сжались в крохотные щели, из которых, как из амбразур, лил смертоносный огонь на поражение. – Это – хороший человек?

– Хороший.

– И цель мирная?

– Мирная.

Славик по наущению моей бабушки вообще старался быть немногословным – так люди гадательно ощущали присутствие тайны. Славик напускал на себя важный вид, и каждое слово звучало как эхо. В случае чего всегда можно было сказать:

– Я не говорил. Это ты сказал. Я только размышлял вслух.

– Так что? Можно с ним иметь дело? – без всякой торопливости уточнил незнакомец.

– Дело. Можно.

Человек-хребет впервые посмотрел на Славика с некоторым интересом.

– Ты говоришь, это – хороший человек…

– Человек, я сказал, – робко отбил опасный выпад сосед.

– Ага… Ясно… – Голос визитера сделался до противного ласковым.

Славик почувствовал, что пол под ногами отчего-то стал мягким, как перина, и что он, маг по призванию, начинает утопать в этом странном и вязком, как джинн, возвращающийся в место своего заточения, – у кого-то это лампа, а у кого и узор на ковре.

Предчувствие беды не подвело. Посетитель обрушился вдруг на Славика страшным криком:

– Это чучело пыталось отнять у меня все!

– Все принадлежит Всевышнему, Всемогущему и Благодатному.

– Что ты сказал?! А ну повтори!

– Да я просто спросил…

– Что спросил? Спроси снова, мудило!

– Я… я… Как можно отнять то, что принадлежит Богу? – Славик не просто заикался, он казался заикой, которого мучает икота. Но его неожиданная любознательность была вознаграждена – он получил сильный шлепок по лбу той самой газетой, в которой было размещено его объявление. И этот унизительный удар был чем-то сродни озарению – Славик вдруг понял: положение безвыходное. (Отсюда проистекала укоренившаяся впоследствии привычка бить себя по голове, чтобы дойти до какой-либо мысли или запомнить чужую.)

– Ты чего, не понял? Оно, это чертово отродье, пытается отнять у меня все!

– Я понял, понял, – пищал в ответ Славик.

– Ну и вот. А теперь ты его убьешь.

– Я?!

– Да.

– Как?!

– Как? – удивился бандит и пожал предгорьями-плечами. – По фотографии.

Он ткнул в газету с объявлениями, по которой он и нашел Славика. Там где-то между тараканами и абортами находился и портрет Славика. Он пучил глаза в объектив и имел глупый вид.

– Что здесь сказано?

Бандит ткнул Славика в страницу. Славик стукнулся лбом о стол, в полете успев прочесть собственное объявление:

– Работа по фотографии.

– Вот я и говорю: грохнешь.

– Но это же убийство.

– Какое убийство?! – грозно прорычал клиент. – Это работа. Работа, мать ее, работа. – И он тюкал Славика лбом в страницу, пока та не порвалась. – Вот и работай, работай, работай.

– Грех это. Я так не умею, – едва не прокололся Славик.

– Ничего, залечишь. Вернее, замолишь.

Конечно, клиент оговорился сначала, но слово «залечишь» как нельзя лучше подходило к искореженному лбу нашего Славика.

Носитель лысой головы кивнул, расплатился, не спросив о цене, и ушел. Он сам положил деньги на стол, сам проводил себя к прихожей и закрыл за собой дверь. А Славик по-прежнему сидел на высоком кресле с прямой спинкой, и ноги его под мантией выплясывали танец тревоги. А все почему? А все потому, что Славик узнал человека с фотографии – да и кто бы не узнал, даже мы узнали бы, хотя и не были старожилами. Славик подумал, что если его убьют в этом кресле, делающем значительней любого, кто усаживается в него, то его труп будет неплохо смотреться на газетных фото или в криминальной хронике по телевизору. Но это лишь в том случае, если он, Славик, героически примет смерть в лицо – маленький солдат магического фронта. Но он наверняка испугается, побежит, схлопочет пулю в спину, распластается на полу, будет лежать тут в луже крови и уже ничего не почувствует – ни страха, ни изглоданного самолюбия. А все потому думал так Славик, что он узнал человека с фотографии.

«Им» была женщина – некрасивая, немолодая, грубо сколоченная, как забор между поссорившимися соседями, – жена действующего губернатора. Она была страшна во всех отношениях – не только одутловатыми щеками, бровями, низко и реденько повисшими над крохотными безжалостными глазками, а еще и мыслями, что метались в ее голове, черна она была и сердцем, которое полюбило деньги больше, чем родных детей. Славик узнал ее, конечно же! Хоть и умна была эта женщина, понимала, что страшна, и не раздражала горожан лишним своим появлением на экране телевизора, но приходилось ей мелькать порой в качестве первой леди городского верха. Поговаривали, что именно она управляет городом, соткав паутину из бандитов всех мастей – от уличных хулиганов до теневых воротил. Да, подумал Славик, убьют его ни за грош, и вытечет из-под него лужа теплой крови. Страх навалился на Славика. И у страха было имя – Горькая мама.

 

Горькая мама Фира

Ее звали Ираида Фирсовна, но так уж повелось, что называли ее не иначе как Фира, мама Фира. Так на сходняках и терках бандиты с разных конфликтующих сторон уважительно поминали ее имя, пытаясь перетянуть удачу – каждый на свою сторону. Кому-то везло, кому-то не очень. Горькой ее окрестили горожане, традиционно не способные к сопротивлению, однако улавливающие оттенки и полутона. Петербуржцы видели многих злодеев и хорошо понимали, что монстры не поедают сразу, сначала они отравляют горьким ядом отрешенного безразличия – к вашим бытовым тяготам, к социальным брешам и даже к утомительному ожиданию перемен. Зато потом они вас поедают целиком – отупевших от усталости, обессилевших от ярости, парализованных неизвестностью. Горькая мама была злодейкой другого толка. Хорошо, хоть и интуитивно, осознав метод предшественников, она установила новый порядок. Она сосредоточилась на связях. Она связала все со всем – бизнес с бандитами, бандитов с политиками, политиков с шоу-бизнесом, шоу-бизнес с консалтингом, консалтинг с бандитами. Круги множились и расширялись, пересекались и уплотнялись. Это была настоящая паутина, которая не могла не ужасать, не могла не восхищать.

Осознав произошедшее, Славик явился к нам и шушукался о произошедшем с отцом.

– «Хороший человек», – шептал маг. – Он спросил: «Хороший ли это человек?» А она монстр, настоящий монстр. Разное говорят, но то, что нас называют криминальной столицей, – всё из-за неё.

– Из-за одной женщины?

– Горькая мама – не женщина. Она, я говорю же, монстр.

Хачик молчал и внимательно глядел на соседа. Он старательно отделял страхи Славика от полезной информации, словно тот был агентом Хачиковой разведки в стане врага. Хотя, честно-то говоря, в данной ситуации папа и сам еще не понимал, что происходит. Образ Горькой мамы прошел мимо него.

– Ты понимаешь, Хачик, я же жил себе спокойно. Ну зачем мне все это нужно было, скажи, а? Кто навел? Кому понадобилось?

Он трясся так, что руки плясали по коленям. Казалось, Славик играет на невидимой пианоле, и, несмотря на ее виртуальность, мне казалось, что я слышу расстроенный трескучий звук. Сбитое дыхание душило Славика, волосы над ушами вздыбились. Соседу нужна была помощь медицинского характера, которая и была незамедлительно оказана ему нашей мамой. Она твердой рукой вкатила Славику успокоительного и присела рядом, с состраданием читая отпечатавшиеся на лбу Славика части газетных объявлений. Славик заснул, а бабушка и папа пошли совещаться.

Бабушка долго и презрительно смотрела на фотографию.

– Такую и убить не грех. Как только бедный Славик не видит этого. Наверное, Господь лишил его зрения.

– Не надо так, мама. У него совсем нет опыта.

Бабушка была настроена воинственно.

– Нет опыта людям в глаза смотреть? Здесь черным по белому – в глазах этих горе чужое улеглось.

– Мама, успокойся. В этом городе не каждый успевает в глаза людям смотреть, а потом они здесь все время вниз смотрят.

И вовсе не стыд папа имел в виду. Он коротко объяснил и без того понятное бабушке:

– Очень скользко.

И это была истинная правда голого факта. Я так и не успел понять или полюбить город Санкт-Петербург, он не внушал мне благоговения, восторга или хотя бы дружелюбного панибратства, однако была одна штука, которая приводила в ужас, – гололед в Питере. Я никогда не мог с ним справиться, и, сколько я знаю, никто из моих близких тоже. Гололед и постоянная потребность все время концентрироваться на подошвах собственных ботинок – это, конечно, своеобразная медитация, но точно не для продвижения по духовной лестнице. Уже по зрелом размышлении приходится учитывать и этот фактор для составления психологического портрета петербуржца. Во всяком случае, я всерьез думаю, что гололед вполне мог послужить причиной некоторого духовного отставания нашего соседа Славика.

– Скользко не скользко, это не оправдание! – настаивала бабушка.

– Мама, погоди.

Бабушка презрительно фыркнула.

– Что делать будем, скажи лучше? – настаивал папа.

Бабушка отвернулась и теперь смотрела в окно.

– Мама, убьют человека ни за что ни про что. Либо ее, либо его.

Бабушка посмотрела на отца мудрыми глазами. И теперь она уже не капризничала, не ребячилась.

– Эх, эх, эх… В этой истории непременно кто-то кого-то убьет. Убьет, убьет.

Она так часто повторяла это слово, что отец поежился.

– Ну и нам как?

Бабушка подалась вперед, положила на стол свои морщинистые руки и совершенно безапелляционно заявила:

– Нам не нужно вмешиваться.

– Мама…

– Сынок, они нам посторонние. Мы не можем.

Всякое я видел, но чтобы папа рассердился на бабушку! Это в России у него нервы напряглись. Это Петербург его довел. И на моей памяти подобное больше не повторялось. Хороший сын в нем обычно брал вверх. Но на этот раз он точно вышел из себя.

– Кто нам чужой?

– Они. – Бабушка мотнула головой в сторону окна. – Они нам посторонние.

– Они?! Это Люся тебе чужая? Это Люся тебе посторонняя?!

– Нет, Люся – наша.

– Вот и они – братья мои.

– Я их не рожала.

– Это моя страна была! Это братья были мои. Меня так учили. Бывают братья бывшие? Разве, мама, бывают?

Бабушка махнула рукой. Не устало, не презрительно – она просто признала поражение:

– Успокойся. Помогу.

– Как?

– Еще не знаю. Надо подумать.

Когда Славик проснулся, оглядывая стены в полутемной гостиной, то некоторое время он, как и полагается, пребывал в паническом оцепенении – никак не мог сообразить, где он. Со скоростью долетевшего оскорбления в голове Славика мелькали страницы его тусклой биографии. В ней было очень мало событий. Настолько мало, что до последних умопомрачительных приключений он добрался стремительно. Отчего-то он не узнавал места, в котором проснулся. Славик подумал было, что его украли, взяли в заложники и будут держать до тех пор, пока он не убьет… Кого-то… Кого только? Он никак не мог вспомнить. Славик вскочил и подобрался к двери в коридор. Он приложил свое мясистое ухо к щели, прислушиваясь к звукам. Было тихо. Он приоткрыл дверь и воскликнул от страха – моя сестра Светка напугала мага, появившись в коридоре в фосфоресцирующей в темноте футболке с черепами.

– Бабушка, он проснулся! – заорала Света и равнодушно прошла мимо Славика к уборной.

Славика немного отпустило – так он выяснил, что находится у нас, хотя совершенно не помнил, почему же заснул здесь.

Он добрел до кухни и увидел там бабушку. Она чистила картошку и бросала ее в большую миску с водой. Очистки падали в мусорное ведро, стоящее у ее ног. Славика посетило легкое дежавю, но ничего конкретного он не вспомнил, память заблокировала пережитой кошмар, запрятав его в своих тайных комнатах. Бабушка молча кивнула соседу. Он припал к тазику с водой, куда бабушка кидала чищеный картофель, и пил, пока картофелины боксировали его по лицу и падали на пол. Допив, Славик выдохнул, отдышался и сказал:

– Я должен его убить!

– Кого убить? Помнишь?

Славик похолодел. Еще только произнося свое «убить», он все еще рассчитывал, что это смутное знание – всего только омерзительное послевкусие страшного сна. Но нет. Армянская старуха не удивилась, и потому все так, как оно есть.

– Подними картошку. – Бабушка раздраженно подтолкнула к раковине убежавший клубень. Сосед бросился поднимать просыпанное.

– Я придумал. Я его убью сам! А потом для виду повожу над фотографией, и выйдет, что это мое колдовство его убило.

– Ты ж не помнишь – кого.

– Фотография вроде была, – неуверенно промямлил Славик.

Кончиком ножа бабушка подвинула к соседу снимок Горькой мамы. Едва взглянув на лицо мамы Фиры, Славик рухнул без чувств.

– Люся, опять укол нужен! – крикнула бабушка.

Вошла мама, взглянула на соседа и констатировала:

– Вряд ли ему нужно успокоительное.

Пока женщины хлопотали над Славиком, пока я и мои сестры, как всегда, пытались проникнуть в суть явлений, происходящих у нас дома, пока мы манкировали свои занятия, уроки и даже бесхитростные свидания ради одной только цели – не пропустить очередной виток биографии Хачика Бовяна – нашего отца, сам Хачик наводил справки.

 

Карнавал

Хачик сидел в своем ангаре, окруженный обувными коробками. Рабочий стол был перенесен прямо на середину, и потому коробки, еще не гнутый картон, упаковочная бумага, слои кож, рулоны целлофана – все это создавало вокруг него странноватые укрепительные сооружения. Телефон, мобильники, какие-то бумажки кругом со странными пометками. Двери в ангар были распахнуты, и, чтобы удерживать хоть какое-то тепло, безумный Гагик и его неразлучные товарищи приволокли обогревательную пушку. Они приобрели ее за гроши у вороватого администратора какого-то сериала. Что ж, Хачик готовился к серьезной войне, а для вступления в нее нужно было серьезно, очень серьезно подготовиться. Со всех возможных и невозможных мест, из всякого самого наивного, крошечного, неприметного источника потекла к нему информация. В открытые двери ангара приходили люди, в основном кавказцы – хмурые автомеханики, приземистые сапожники из глухих лавчонок, ночные бомбилы-таксисты, повара ресторанов, окраинных шалманов, музыканты-народники, обслуживающие многолюдные свадьбы, студенты и даже служители культа. Они несли информацию. Они делились слухами, байками, сплетнями, которые распространялись в «людской».

У моего папы не было ровно никакого влияния в питерском бизнес-сообществе. Был кой-какой уже авторитет в кругах средненьких да на мелководье. Но он и сам не стремился прорваться к высотам – он хорошо понимал, чем рисковал. Нами, новым домом, а возможно, и нашим будущим. А Хачик – воспитанник дона Корлеоне – не хотел рисковать по пустякам. Конечно, как я уже рассказывал, приходилось ему выпускать когти из мягких лап. Но в его окончательном решении вступить в ту или иную войнушку всегда был – даже нет, лежал на поверхности какой-нибудь особенный альтруистический мотив. А тут, в истории со Славиком, он еще и чувствовал ответственность. Ведь именно он направил соседа по извилистому пути оккультных изысканий.

Чем больше папа узнавал о женщине на фотографии, тем отчетливей понимал – эту войну ему не выиграть. Но, разок пригубив хмельного винца победы, Хачику было трудно устоять перед искушением вступить в новый бой. Он ухватился за «Крестного отца». Что там на этот счет говорит Учитель? А дон Корлеоне высказывался вполне определенно, в духе: «Война, значит, война». Ну что ж, оставалось начать и закончить дело.

Славик все это время – недолго, пару дней – жил у нас. Вернее, он спал. Оказалось, что у него был какой-то благословенный тип нарколепсии или что-то типа того – как только он приходил в себя, осознавал, что по-прежнему находится в квартире Хачика, вспоминал причину, по которой здесь оказался, то немедленно снова опрокидывался в сладкий сон. Сладкий, потому что во сне он причмокивал и напевал детские песенки.

– Глупый ты! Совсем глупый! – сердилась на него, спящего, бабушка. – Другой бы собрался уже, другой бы уехал уже далеко.

– «Ах, вот идет по лесу мишка, ах, косолапый…» – отзывался фальцетом Славик.

Бабушка качала головой, подтыкала плед на Славике и шла хлопотать на кухню. Через какое-то время Славик просыпался и выползал в сортир или попить воды. Увидев бабушку, он, охнув, присаживался на стопку журналов, которые мама приговорила к помойке, а бабушка зажилила, прельстившись яркими картинками.

– Как же мне быть? – стонал сосед.

– Беги.

Бабушка говорила это так же естественно, как сказала бы, например, «чихни» или, может быть, что-то более экспрессивное, допустим «плюнь».

Тут Славик норовил снова отключиться, но мы, уже уставшие перетаскивать его на диван, в другой конец квартиры, не давали ему стечь на пол, мы подхватывали его под руки и несли к облюбованному месту.

Через пару дней отец вернулся и прямиком направился в гостиную, где в спасительном забытьи Славик напевал:

– «На медведя я, друзья,// выйду без испуга,// если с другом буду я, //а медведь без друга…»

Папа потряс соседа за плечо:

– Эй, любитель смерти! Просыпайся.

Славик спросонья вскочил. Увидев Хачика, он не сразу узнал его и заорал дурниной. Потом схватился за сердце. Выдохнул, наконец, стал смотреть на папу с надеждой смертника, ожидающего внезапного помилования.

– Она – женщина-дракон, – заявил папа, и Славик снова поплыл. Но Хачик не дал ему этой возможности, он треснул соседа по уху, и тот немедленно очнулся.

– Прости, – беззлобно сказал Хачик, а бабушка не смогла сдержаться – улыбнулась.

– Что-нибудь… случилось? – робко спросил окончательно вернувшийся к реальности маг-надомник.

– Пока нет, но с твоей помощью мы повернем историю.

Бабушка добавила свои пять копеек в нищенскую мошну соседа:

– Сделаешь все в точности – спасешься. – Она не стала его мучить, упиваться властью было ей несвойственно. – Мы все придумали.

План был таков. Славик тянет резину и дожидается второго визита человека-горы. А тот непременно придет, не дождавшись исполнения заказа. То, что он обратился к Славику, то есть к магу-пройдохе, означает только одно: сам он не может подобраться к Горькой маме.

– А может быть, иначе? – размышлял отец, обращаясь к безмолвной на этот раз троице из сумасшедшего дома. – Он находится в близком окружении этой мадам и боится засветиться. В любом случае, он не может нанять киллера. Ни один киллер в городе не станет связываться с этой драконихой.

На этих словах безумный Гагик привстал с места, но папа жестом осадил его.

– Мы в таких делах не участвуем. Наших детей она не обижала, наших стариков не лишала крова.

– Но весь город платит ей дань, – сказал бывший бухгалтер.

– И выходит, что мы тоже, – согласился бывший психиатр.

– И это несправедливо, – добавил бывший патриот.

– Мы не будем менять законы, установленные не нами. – Хачик мотал головой, будто дискутировал не с тремя – с тридцатью или с сотней. И все эти голоса звучали в его голове.

– Когда придет тот человек, мы установим, кто он. Постараемся установить. А дальше мы… поймем, как действовать.

Это было разумно, и все сразу же согласились.

Тем временем бабушка всерьез решила попробовать свои силы в магических практиках. Я думал, что все кругом слегка спятили или просто мы с сестрами не были малолетками – все видели, многое понимали и… конечно, больше боялись. Отец пропадал целыми днями в своем ангаре, мама запасалась продуктами, будто готовилась к долгой осаде, бабушка, позабыв сон, корпела над тетрадками, куда она записывала отрытые из недр своей непостоянной памяти старинные армянские рецепты по дистанционному воздействию на объект. Почему-то чаще ей вспоминались методы оживления мертвецов, и она уже всерьез подумывала, как вернуть деда, но ограничилась сеансом столоверчения.

– Я медиум, медиум, вызываю духа Сергея Бовяна.

– Номер паспорта, – шепотком съязвила Маринка. И Светка прыснула.

Бабушка, не отрываясь от своего основного дела, взглянула на внучек округлившимися от гнева глазами. Последняя часть заклинания:

– Дух, появись! – пришлась как раз на этот взгляд. Девицы притихли.

В ту ночь родителей дома не было – несколько дней назад они купили домик в карельских лесах и теперь спешно готовили его к эксплуатации. Мы с сестрами с радостью присоединились к бабке, ожидая отличное развлечение. Сестры мои, разросшиеся задницами и грудями, уже бредили парнями. Они непременно хотели вызвать дух Клеопатры, которая должна была от щедрот своих поделиться с этими соплюхами секретами женского успеха. Но, когда Маринка и Света узнали, что вновь встретятся с дедушкой, они притихли. И совершенно не собирались отказываться от предложенного бабушкой мероприятия. Страсть к скрытому от глаз была разлита в их крови – гены есть гены. На наш импровизированный шабаш был приглашен и Славик. «Приглашен» – в данном случае всего лишь эвфемизм. Он был пригнан к нам, как «остарбайтер» нацистами. Бабка стучала по его спине сухой ручкой и приговаривала:

– Давай, сынок, давай. Будем делать… Будем что-то делать… Будем учить тебя работать с расстоянием. – Бабушка говорила по-русски медленно, видимо, переводила в уме с родного. Но от этого каждая сказанная ею фраза была адски точной. – Мы будем отличать живого от мертвого.

И вот, водрузив пальцы над блюдцем, мы слушали голос бабушки и биение собственных сердец. Мы ждали дедушку.

Сначала блюдце качнулось в сторону, и мы, заорав, оторвали руки от его золотистого канта, но бабушка продолжала держаться ритуала. Мы, пристыженные ее несгибаемым намерением, вернулись к своим обязанностям. Через несколько минут, плывших как дым над вечерним костром, зашевелилась портьера в углу, а вместе с ней и волосы у нас на головах.

– Сержик, это ты? – дрогнувшим голосом спросила бабушка.

На портьере появился легкий развод, будто кто-то с другой стороны провел ладонью. Мне показалось, будто кошка прошла под столом, потершись о мои ноги. Но никакой кошки у нас не было, никакой кошки.

– Сержик, скажи мне, любимый мой, когда ты меня к себе заберешь? – Бабушка говорила по-армянски.

За портьерой отчетливо проступил силуэт человека, а потом как будто отступил. Блюдце под нашими пальцами отплясывало по размеченной буквами и цифрами бумаге, накрывавшей поверхность стола. Буквы сливались в слова: «НЕСКОРОЕЩЕТЕРПИСОВСЕМНЕСКОРОКУДАТОРОПИТЬСЯ». Мы были впечатлены. Однако самым удивительным оказалось то, что армянский язык неожиданно оказался понятым Славиком.

– Не скоро! Видите, не скоро! Пусть идет с миром!

– Не тебе решать, – рявкнула на него бабушка по-армянски.

– Но чем он может нам помочь? – заскулил сосед, однако, скорее, по привычке. Он заметно возмужал со времен своего последнего обморока.

– Чем сможет – поможет!

– Бабушка, пусть дед скажет, когда мы отсюда уедем, – взмолилась Света.

– Ты идиотка? У меня турнир по танго скоро.

– Цыц все! Сержик, Серёж, тут такое дело… Скажи, как нам справиться с такой проблемой – чтоб женщину плохую, очень плохую, чтоб ее как-то наказать? Не говори сейчас ничего, просто приснись мне ночью и расскажи.

Хотя у меня и имелись обоснованные сомнения насчет подлинности ритуалов нашей бабушки, но не сегодня. Мне так хотелось подбежать к колышущейся гардине и обнять, что бы там за ней ни оказалось. Я понял, как соскучился по деду. Девицы тоже, я уверен, потому что они ревели. Бабушка проявила чудо самообладания и сказала:

– Сержик, без иносказаний, что нам делать?

И тут, без всяких иносказаний, в дверь позвонили. Бабушка, не отрывая пальцев от блюдца, а взгляда от занавески, приказала:

– Славик – сидеть. Девочки – открывать. Ты – страхуешь сестер. Нужное – на кухне.

«Нужное» – это газовый баллончик, валявшийся в одном из ящиков кухонного комода. Пару раз он был использован, и не кем-нибудь, а именно бабушкой – старики темными зимними вечерами, а тем более старики с авоськами, часто становились объектом нападения. Сестры потянулись к входной двери, они нервно хихикали, подталкивали друг друга, скользили по паркету на тряпичных подметках своих дурацких тапочек.

Подобравшись к дверному глазку, они не разглядели ничего, кроме чего-то огромного и скомканного. На лестнице было темно, а апрельская ночь отливала черным глянцем.

– Кто там? – нараспев, перемежая слова смешками, спрашивали сестры. – Чей дух явился к нам в гости?

– Соседа вашего ищу.

– Ищите, конечно! – издевались девицы.

– Где ваш сосед? Дверь-то откройте.

Света немного разозлилась, она терпеть не могла приказов.

– Моя дверь! Хочу открываю, хочу закрываю.

Я уже выруливал из-за угла с баллоном, но Света подняла палец, призывая к вниманию, и показала на дверь. Казалось, все вокруг затянуло пленкой сомнительной тишины – это когда ты не слышишь звуков, производимых физическими действиями или реальными объектами, это когда ты слышишь намерения «другого», это когда ты слышишь его сомнения, чувствуешь тональность его паузы. Удивительно неприятное чувство, и как же прекрасно, что шестое чувство покинуло человечество в массовом порядке.

– Короче, передайте ему, если увидите, что заходил Павел, хотел… обменяться любезностями.

– Передадим, обязательно, – заверила ночного визитера Марина.

Мы не шевелились. Мы слышали, как он топчется у двери, потом идет к лифту. Мы дернули в комнаты, не сговариваясь, приняли наблюдательные позиции у окон, выходящих на разные стороны, так как в нашем здании кроме парадного входа был еще и запасной. Мы заприметили визитера вальяжно выходящим со стороны черной лестницы. Сверху это странное человеческое сооружение казалось еще более нелепым. Мы толком не могли его рассмотреть, вернее, у каждого сложились свои собственные ощущения по его поводу. Но зато мы прекрасно рассмотрели его автомобиль, и в этом у нас расхождений не было. Посетитель сел в белый «мерседес» представительского класса самой распоследней серии. И самое главное, что он сел на место пассажира.

Мы вернулись в гостиную, где бабушка и Славик удерживали дух нашего дедушки. Они, казалось, не замечали нашей беготни, они таращились в угол, где на занавеске проступили странные подпалины, некоторые штрихи напоминали плечи, руки и ноги. Лишь головы не было у этого существа, которое посетило нас и убралось восвояси.

Бабушка заявила, что ей нужно поспать и во сне пообщаться с духом дедушки, Славик решил пробраться к себе, проверить, как там поживают высаженные им плантации белены и болиголова. Но сосед так боялся нынче всего, что нам пришлось сопроводить его на другой край лестничной площадки. Мы ребячились, пока Славик обмирал от каждого шороха или смятой бумажки, мы искали следы взрывных устройств, находя их то под ковриками соседей, то в болтающемся телефонном проводе. Когда мы подвели Славика к его квартире, он от страха не мог попасть ключом в замочную скважину. Мы помогли ему и в этом. Потом, когда втолкнули соседа в дом, то ринулись и сами за ним. Тут, в родной стихии, его немного отпустило, а мы, так и не найдя возможности угомониться, устроили настоящий шабаш, переодевшись в его ритуальные мантии. Когда ночь растворялась в рассветном колебании и мы с сестрами расползлись по своим берложкам, я подумал, что весь этот случайный карнавал, пожалуй, лучшее, что случилось со мной в странном городе Петербурге.

Когда вернулись родители, мы, перебивая друг друга, стали рассказывать о событиях минувшей ночи. Мама качала головой – ей не нравились все эти странные мистические эскапады бабушки. Ее прекрасная, наполненная заботой и энергией жизнь превращалась в детективный роман с потусторонним уклоном. Какая нелепость, акробатическое па из выспреннего модерн-балета в смиренной кадрили ее жизни. Но Люся принимала события такими, какими они приходили. И если всё уж повернулось таким образом, очевидно, следовало постараться стать героиней хоть небольшой веточки сюжета. Пока она не видела своей роли в разгоняющихся событиях, но не сомневалась, что вот-вот найдет ее.

Она подошла к занавеске, на которой четко обозначились подпалины, провела по ним ладонью, а потом осторожно заглянула за портьеру. Там на радиаторе стоял обмотанный проводами старый ватный Дед Мороз, засунутый туда после финальных судорог новогодних праздников. Он стоял на дополнительном обогревателе, о котором мы, честно говоря, абсолютно позабыли. Обогреватель включался от розетки за креслом, и необходимости заглядывать за занавеску не было. Дед Мороз несколько обуглился, но не сгорел благодаря своему старинному покрытию – что-то из клейстера и металлической стружки.

– Я, кажется, просила убрать его в коробку и на антресоли? – тихо спросила мама, обернувшись к нам с останками Деда Мороза.

Мы замерли, торопливо мечась по недавним воспоминаниям, кого именно просила Люся сослать ватное чучело, которое никто из нас не любил, – мы были слишком молоды, чтобы ценить антиквариат. А Дед этот был дорог Люсе, он скрашивал ее южное детство, а возможно, и детство кого-то из ее родителей.

– Мама, вот ваш призрак. Развлекайтесь дальше.

И она вышла из комнаты.

Первой ожила наша бабушка. Отдельно друг от друга, как у сложной, но все же управляемой марионетки, ожили ее руки, вскинувшись ввысь и очертив круг над головой, ожила собственно голова, описавшая на, казалось бы, безнадежно заржавевшей шее такой же круг, только поменьше. Ожило ее тело, устремившееся куда-то вслед за ногами, ноги, скакнувшие догонять голос:

– Люся, это неважно! Мало ли как оно проникает к нам. Он был здесь, Люся! Я просила его присниться мне, и он пришел. И он научил!

Мама оглянулась в дверях или нет – уже за ними, мама остановилась и как-то безнадежно посмотрела на нас на всех. Она как будто перестала быть нашей частью. Или мы ее?

Папа молчал, он не знал, что сказать. Жить шутя, жить как в чьей-то будущей истории, в детской сказке, иногда страшной, часто веселой, а порой безрассудно дикой, уже не получалось. Этот город что-то с нами вытворял. А мы, как глина, поддавались. Единственная молитва должна была бы накрепко приклеиться к губам Хачика, одна-единственная: «Господи, не доведи до греха». Но она все сползала, все стекала мелкой лужицей. Старания не в счет, и страдания не в счет. Это процесс – возможно, он пойдет в зачет, когда человек предстанет пред очи Создателя, но я думаю, сейчас думаю, что важен результат. Удержался или нет. Отговорки, объяснения, оправдания – все это для убогих или для интеллигентов. Это им положено не просто сделать шаг или оступиться, но и написать потом книжку – почему оступился. Мой Хачик был не из этих. Но он был и не из тех. Теперь он не знал, остаться с нами или идти за женой. Потерянный, он обнаружил неожиданную проблему выбора там, где и не ждал ее вовсе.

За Люсей пошел я.

– Ну что ты, мам?

– Все хорошо.

– Правильно, все хорошо.

Она внимательно оглядела меня. Просто сцепила на коленях руки и смотрела. Я не выдержал:

– Ну что?

– Уезжать нам отсюда надо.

– Мы же недавно приехали.

– Семь месяцев, – вытолкнула она из себя так, как будто это было семь веков, и все это время она толкала в гору камень.

– Ну давай уедем. – Я предложил это смело, как мужчина, который что-то решает. – Только куда? – На этом моя «взрослость» иссякла.

– Все будет так, как он скажет.

– Все будет так, как ты ему скажешь.

Мама потрепала меня по голове.

– Все хорошо, все нормально. Просто надо подождать немного. Привыкнуть. Мы привыкнем. Я привыкну. Вы уже привыкли. – Она склоняла глагол, трогательная, как ребенок, выпущенный поиграть в чужой двор, робко пинает перед собой сдувшийся мячик. Мне было жаль ее, до резкой боли в животе, до слез. И я заревел. В голос. В хрип.

– Ну что ты, милый, ну что ты?!

Она обняла мою голову, качала ее одну, огромную, лохматую, как младенца, и плакала вместе со мной. Дверь дернул отец, остолбенел, увидев такую картину, но быстро ожил, подбежал, рухнул рядом, обнял нас обоих, причитал что-то. Потом появились сестры и бабушка. Мы все клубком свернулись на кровати родителей. И все плакали. Отец – о той крови, которую прольет, бабушка – о том, что уже не вернется, сестры – за компанию, и каждая о своем, крохотном, девичьем.

С пролитыми слезами пришло облегчение: мы снова были вместе.

 

Переворот

Единственными пока не задействованными персонажами в истории заочного Славикова киллерства были достославные Муся и Дерево А их не стоило сбрасывать со счетов как и зубья что отрастили они друг против друга. Они хорошо стояли на ногах и вхожи были в кой-какие круги. Даже пару раз заносили чемоданец-другой для Горькой мамы Каждый из них в урочный час был призван на ковер к Славику. Встретив там один другого они икнули разом будто столкнулись – каждый – с собственной изувеченной тенью Там же были ошарашены новыми вводными Славик хорошо справился со своей ролью он уже вполне освоился в ней Он поведал своим сметенным клиентам что горечь разочарования усталость и желание найти источник щемящей тоски – это вполне естественные чувства.

Славик мастерски адаптировал слова моей бабушки переведя их с ее собственного на обычный русский язык. Правда и то, заливался Славик, что накопившемуся негативу нужно, непременно нужно найти выход. Конечно, первое побуждение – вывалить задержавшееся дерьмище на ближайшего, то есть на партнера. За это никто не осудит Мусю и Дерево, и пусть бы они сами думать забыли об осуждении друг друга, а уж тем более самих себя. Здесь партнеры швырнулись выразительными взглядами, и Славику показалось, что в ход пойдут пушки – вот-вот сейчас грохнут выстрелы, и его черная-черная комната поплывет в небытие черным пороховым облаком. Но товарищи сдержались – карты были выложены на стол. Оба чувствовали: сейчас произойдет нечто важное, совершенно колдовское, желательно расчудесное. И оно произошло.

Из-за черной бархатной занавески вышел Хачик. Весь в черном, с густо смешанными с бриолином и зачесанными назад остатками волос. Вместо галстука висел шнурок с серебряной пряжкой, в точности такой, каких он нагляделся в американских фильмах с ярко выраженной техасской ориентацией. Он подумал, что это должно произвести впечатление, и не ошибся. Он стоял перед незадачливыми товарищами, показывая себя, наслаждаясь произведенным эффектом. Он представился магом.

– Я – колдун, – так и сказал он. – Дело серьезное, ребята.

Муся и Дерево заволновались, немедленно став похожими на несчастных детей, которым только что сообщили, что в приличном доме матом не ругаются, и если они будут продолжать в том же духе, то соберут вещички и отправятся жить туда, где непристойности в моде, – например, под мостом. Но ни одному ребенку не хочется жить под мостом – это факт. И потому два состоявшихся предпринимателя разом затараторили:

– Да мы чё!

– Мы ж ничего!

– Скажите, сколько надо, и все будет!

– Чё делать-то?

– Я расскажу вам притчу. – Отец сел, потеребил задумчиво кончики галстука-шнурка. – Готовы?

Муся и Дерево были готовы на все, лишь бы тягостное неведение наконец растворилось, а что еще лучше, растворился бы этот странный черный человечек, похожий на беса.

– Была у человека лавка, и в ней он вполне успешно торговал медом. Не так чтоб золотые горы зарабатывал, но неплохо, совсем неплохо… Понимаете меня?

Парни синхронно кивнули.

– Упала на землю одна капля, так бывает, что ж… На нее, естественно, тут же присела оса. Конкуренция между осами была такая, что, как только появлялись дополнительные ресурсы, их тут же рвали между собой на части другие осы. А тут вокруг ни одной другой осы, и поэтому нашей осе показалось, что ей несказанно повезло. Она налетела на каплю меда, села, пила и, довольная жизнью, думала: «Спасибо, Господи, за такой подарок». Всем пока все понятно?

Отец оглядел жиденькую аудиторию и обнаружил, что самое бессмысленное лицо, пожалуй, у Славика.

– Но вот вопрос, как отличить искушение от дара? – Хачик немного повысил голос и тут же сбавил обороты – хороший ход. – Кот прибежал и схватил осу. Но бежал-то он мимо пса, который мирно дремал на пороге. Пес погнался за котом и схватил его, да так, что только клочья летели. Но, кроме того, что кот был болван, впрочем, как и оса, и пес, он был еще каких-то там необыкновенных кровей. Но этого не знал хозяин кота – держатель медовой лавки, размахнулся палкой, чтобы отогнать собаку, но так неудачно, что раскроил ей темечко. Пес-то был не из местных. Он был из соседнего городка и, повторяю, породистый, сукин сын. И хозяин пса, как узнал, что лавочник убил его собаку, страшно разгневался. Он прибежал и убил лавочника.

– Ну нормально, я б тоже убил, – заявил Муся.

– А я бы нет, – сообщил Дерево.

– Тут поднялись крестьяне обеих деревень, начали между собой великую войну, и произошло такое побоище, что в живых остался только один человек. Как вы думаете, кто?

– Кто?

– Ну кто?

Если бы мне задали этот вопрос, я бы ни секунды не раздумывал. Я бы точно знал: что бы ни случилось, в живых останется Хачик – мой отец. У папы была своя версия. Им был пьяница, который кутил ночь напролет и в это утро спал, гадко мучаясь похмельем. Вот ему-то и достались медовая лавка, кузница, церковь, засеянные поля и ломящиеся огурцами огороды крестьян обеих деревень.

– Вот хрень.

– Не говори, брат. Какому-то огрызку на подносе весь конвейер.

– Вы поняли мою мысль.

Папа не спрашивал, он настаивал. Однако Муся и Дерево простодушно трясли головами.

– Нет, но все равно обидно.

– Вы сейчас – это передравшиеся жители соседних деревень. И вы готовы убить друг друга.

Муся густо покраснел. Дерево яростно грыз ноготь.

– А кто алкаш?

– Вот это неправильный вопрос, брат. Им может оказаться кто угодно. И какая вам разница, кто после вас окажется у руля?

– Тогда кто эта паскудная пчела? – нахмурился Муся.

– Да. Подозреваю, что она была в сговоре с алкашом, – добавил свои пять копеек Дерево.

Сапожник Хачик оторопел. Пожалуй, впервые в такой неопровержимой, конкретной очевидности столкнулся с разницей мышления южан и северян. Папа мыслил по-своему красочными, отвлеченными от жизни картинками. По правде говоря, то были куцые символы, щипанные, как цыпленок, но все же – образы! Любой южанин бы понял, что он имеет в виду, рассказывая притчу про каплю меда. Но эти двое мыслили конкретно. И, что Хачика поразило в самую-самую сердцевину его натуры, так это то, что вопросы партнеров были не только не лишены смысла, но вдобавок указывали на уязвимость логической конструкции моего папаши. Внезапно он понял, что Муся и Дерево стали успешными не только потому, что благополучно избавлялись от конкурентов. Они были умны, расчетливы, последовательны и осторожны. Хачику нравилось иметь дело с людьми умнее себя. Вызов? Отчасти. А по трезвом размышлении – чистый расчет. Значит, они поймут верно, что Горькая мама Фира – и есть главный враг их процветания. Именно она не дает возможности раскрыться талантам мужественного Муси и его верного товарища широкоплечего Дерева. Именно она обирает честных предпринимателей. Именно она, коварная, стравливает одних с другими, провоцирует на тайные и открытые войны, управляя таким образом запуганными осколками бизнес-сообщества. Горькая мама Фира была язвой – нет, не язвой – гнойной раной города. Из-за нее городу трех революций приписывалась дурная слава колыбели общероссийского криминала. И разве можно с этим согласиться? Разве можно вот так вот сдать город врагу, не предпринять ни одной попытки сопротивления? Неужели так бы поступил гуру свободного духа и раб безупречной сицилийской чести – достославный дон Вито Корлеоне?! Теперь вся собранная Хачиком информация должна была переместиться в головы друзей.

Славик отказался от чести присутствовать при этом таинстве, он пил чай на нашей кухне. Прихлебывал из большой кружки, грыз пряник и поглядывал, что там готовит бабушка. Она же была на удивление молчалива, резала чахлый укроп, посыпала им суп, а затем вдруг со всего маху дала Славику могучий подзатыльник. Тот наскочил зубом о край фаянсовой кружки с портретом Марлона Брандо из кинофильма «Крестный отец» и взвыл от боли.

– За что?!

– Все из-за тебя!

– Но как же… – Несчастный Славик, которому еще минуту назад казалось, что тут, на этой кухне, в этой самой квартире он наконец обрел семью, которой у него толком никогда и не было, почувствовал себя вероломно преданным. – Я же… Вы же…

– Что я? Что мы? Во что сына моего втравил?

– Но он сам…

– Сам!

Бабушка тяжко рухнула на стул. Ее узловатые пальцы сцепились в клубок, она мелко и часто била им о стол.

– Сам… Конечно, сам…

Она успокаивалась, Славик облегченно выдохнул.

– Дай посмотрю. Рот открой.

Славик послушно разинул пасть, бабушка взглянула, не навредила ли она зубам соседа. Все как на подбор были на месте.

– Ладно. Будем ждать.

Собственно, дальше все потекло-покатилось предсказуемым руслом. Муся и Дерево, оказавшись на авансцене великих событий, неожиданно легко вошли в роли спасителей отечественного бизнеса – да что там! – самого отечества. Ведь что такое бизнес – залог процветания страны, а потому избавить родину от чудовищного вампира в образе Горькой мамы Фиры представлялось им подвигом истинного мученичества. А то, что им предстояло принять героические страдания, они не сомневались. Хоть и объяснял им Хачик, что никаких последствий не будет, что мелковаты Муся и Дерево, и никогда подозрения не лягут на их белоснежные репутации, но те уже представляли себя – один с терновым венцом голове, а другому отчего-то виделись ромашки… Ромашки на могильном холмике. Нет, нет и нет, отвечал папа – никаких могил. А для верности прикомандировал к партнерам «своих людей» – безумного Гаго и его товарищей, будто у русских не было своей охраны, будто у армян не было своих дел.

Муся и Дерево были вхожи в круги – это да. Но дальше порога их еще не пускали. Возможно, со временем они могли бы пробиться наверх, если бы доказали свою преданность Горькой маме, отстреляв пару-тройку коллег, на которых указал бы ведьминский перст подлой Фиры. Со временем, но не сейчас. Этот факт еще недавно расстраивал их, болезненно теребил неудовлетворенные амбиции, недавно – но не теперь. Нынче их не обидело, когда на приеме в честь надуманного юбилея (триста лет со дня основания завода по производству мочалок) в одном из пригородных дворцов Петербурга их не узнавали или, узнав, не могли вспомнить по именам. Отлично! План работал. Безупречная его стройность проявилась еще две недели назад, когда Муся и Дерево «неожиданно» получили приглашение на этот так называемый «юбилей», который был не чем иным, как воровским сходняком. Это было делом сложным, но вполне выполнимым. Хоть Фира и окружила себя проверенными людьми, но у каждого ее верноподданного имелся стилист, кардиолог и ювелир. А у них, в свою очередь, парикмахер, массажист и сантехник. Многие из этих людей были армянами, хотя национальный фактор здесь и ни при чем. Сложную траекторию, по которой двигались вожделенные приглашения от канцелярии фактической хозяйки города в руки новых союзников Хачика, проследить было невозможно. Это было первой крошечной победой, и все же главное было впереди.

Съезд гостей – обычная, довольно нудная процедура. Чтобы скрасить ожидание гостей, официанты обносили их шампанским и другими благородными напитками. В центре зала плевался мерными волнами фонтан шоколада, камерный оркестр, исполняя Бриттена, настраивал пищеварение участников мероприятия на конечный положительный результат. Щелкали фотокамеры репортеров светской хроники, время от времени в той или иной группе хорошо знакомых, которые, словно невидимым облаком, были окутаны своими прежними отношениями, нынешними тайнами и будущими грехами, громовым раскатом ухал дружный смех, иногда пробивался отборный мат, но строгий Бриттен упрямо выправлял ситуацию.

Основные события – тайные, скрытые от пытливых глаз коллективной твари, настойчиво именуемой в газетах «элитой российского бизнеса», – происходили в это время в подсобных помещениях. Вечер должен был начаться небольшой формальной частью – конференцией, на которой собирались подвести итоги деятельности предпринимателей, осветить деятельность завода-юбиляра, доказав его инвестиционную привлекательность, что в переводе на человеческий язык означало: «Делим поляну, зачем нам мочалки, если их можно поставлять из Китая, а тут помещения, территория, коммуникации, кто больше, господа, деньги на бочку!» После этой получасовой вводной части (на которую, к слову сказать, были потрачены немалые городские деньги) предполагалось большое застолье, во время которого едоков должны были развлекать звезды российской эстрады. Затем, уже перейдя в один из красивейших залов дворца, гости, определенно пришедшие в состояние полной благости, перешли бы в другой зал и там насладились бы пением сэра Элтона Джона. Забегая вперед, скажу: в целом план был исполнен, однако ожидаемый эмоциональный строй мероприятия был нарушен с самого начала.

Гости проследовали в просторное помещение – большую придворную гостиную, ранее служившую для сбора фрейлин, советников и караула. Нынче здесь были расставлены стулья, а перед каждым что-то вроде пюпитра с гравированными папками – логотип, девиз: «Личное богатство – залог богатства страны» – все как полагается у серьезных людей. Красивые получились папки. Берешь в руки, понимаешь – вещь. А то, что внутри безвольно сжались совершенно бесполезные материалы конференции, – кого это волнует. Расселись люди, кто-то лениво открыл свой экземпляр. Открыл и… оглянулся, а оглядевшись, обнаружил еще несколько таких же встревоженных лиц с глазами, полными растерянности и даже страха.

А в это время хозяйка приема в свойственной ей решительной манере докладывала своим заклятым друзьям-товарищам:

– Друзья – мы опора отечества…

В папке грузного господина азиатской наружности, сидящего в первом ряду, поверх стандартного набора бумажек лежала фотография коллеги, развлекающегося в бане с полудюжиной девиц.

– Приумножение личного капитала никак нельзя назвать меркантильным занятием. Это бой, который мы ведем ежедневно, ежечасно…

В папке господина с крупным мясистым носом, испещренным сосудистой сеткой и рытвинами, лежала фотография конкурента. Тот был выхвачен камерой, когда выходил из клуба где-то в веселеньких кварталах Амстердама, – он был одет в женское платье, измалеван косметикой, но вполне узнаваем.

– Бизнес – это творчество, и нет такой силы, которая смогла бы остановить наши фантазии, – продолжала Горькая мама Фира, и в сущности была совершенно права.

Болезненно худой господин, со следами выведенных татуировок на руках, получил фото своего соседа справа. Тот был запечатлен во время странного ритуала – то ли новых язычников, то ли старых добрых сатанистов – в сущности, совершенно безобидных, но настолько же безумных.

Люди тревожной волной покачивались без всякого порядка и логики – озирались. Горькая мама уловила беспокойство и форсировала голосом аудиторию:

– Мы диктуем порядок, в наших руках управление умами людей. Это миссия, господа. И мы должны гордо нести возложенный на нас крест.

Она так и не поняла, что случилось нечто экстраординарное. Она почувствовала неладное, ведь была Горькая мама Фира законченной хищницей, но все же не распознала опасность. Инстинкт подвел ее на этот раз, слишком уж обвыклась со своим непоколебимым положением. А люди, ее соратники, приспешники, подельники, ее глаза и руки, ее тугие кошели, ее надежные банковские ячейки, ее безупречные страховые полисы на все времена, на веки вечные, – все эти люди задавались одним-единственным вопросом: кто, кроме нее, мог положить в каждую папку снимки с компроматом? И ответ был очевиден: только она. Кстати, были «счастливцы», которым достались фотографии с их собственными грязными делишками. Но в данном раскладе еще неизвестно, что было страшнее – получить шлепок грязи по собственной физиономии или стать невольным правообладателем чужого грешка. И в любом случае красная лампочка тревоги зажглась в каждой голове, будь эта голова нашпигована формулами из области высшей математики или сермяжным воровским понятием. И тревога эта звучала так: ЗАЧЕМ ЕЙ ЭТО НАДО?!

Пока Горькая Фира продолжала призывать к сплоченности в рядах, каждый из присутствующих, проделав минимальное логическое усилие, пришел к простому умозаключению: она их стравливает. А раз так, то пришло ей время уйти со сцены.

Муся и Дерево старательно делали вид, что тоже потрясены увиденным, хотя стоит ли говорить, что именно они принесли во дворец, практически принадлежавший Горькой маме, весь этот фотобестиарий. Раскладывали, конечно, не они, а те, которых обычно нанимают и забывают о них немедленно, – «технические помощники», стоит ли говорить, все как на подбор, люди, связанные с теми, кто связан с моим отцом.

Сам Хачик в это время сидел в неприметной машине неподалеку от дворца. Он не уехал оттуда, пока мимо не проехали автомобили Муси и Дерева, а следом не пронеслась раздолбанная «газель», управляемая безумным Гагиком.

Когда происходили эти события в недоступном нам месте, в бывшем царском дворце, мы: бабушка, сестры, Славик и я – сидели за столом в гостиной, почти так же, как когда решили воззвать к духу дедушки. Мы взялись за руки и напряженно вглядывались в свечу. Почему-то было холодно. До озноба холодно.

– Это страх, – пояснила бабушка.

– Да, страшно, – согласился Славик.

Мы действительно ощущали опасность, которая нависла над всеми участниками операции, в подробности которой мы тогда, конечно же, не были посвящены.

В комнату тихо вошла мама. Она села между мной и бабушкой, разбив нашу тесную цепочку. Но Люся тут же взяла нас за руки. Ее ладони были теплыми – нет, они были горячими. Озноб улетучился, словно с приходом Люси все встало на свои места. Никто не проронил ни слова. Фитиль свечи медленно вращался, будто веретено, наматывал пламя, время, и наше единственное желание было, чтобы наш отец вернулся из этого боя всегдашним победителем.

Повернулся ключ в замке, на столбик свечи стек слезой горячий воск.

Хачик вошел в квартиру…

 

Любовь и смерть под одной крышей

Кто из них, из присутствующих на том приеме, принял окончательное решение, было ли оно коллективным? Никто никогда не ответит мне на эти вопросы. Никто никогда не найдет того первого, кто опустил палец, или того последнего, чей голос оказался решающим. Но приговор был вынесен и приведен в исполнение.

Холодным сумеречным утром, когда лето прячется за предчувствием новой осени, машина Горькой мамы Фиры выехала из ворот загородной резиденции. Ворота бесшумно сдвигались, повинуясь неумолимому электронному сигналу, и ничто не намекало, что этот день чем-то выделится из череды прочих. Помощники еще вчера представили разблюдовку сегодняшних перемещений, не обозначив ни одного важного события – ни приезда московского руководства, ни прочих представительских обязанностей, которые Фира честно блюла при муже, хоть и не были они ей по сердцу. А сердце-то болело. С того самого вечера – бывшего уже полтора месяца назад – с того приема по случаю юбилея завода идиотских мочалок. Официально-то он назывался «Завод по производству пеньковых изделий», но понятно, кроме как «мочалками» их никто не называл. Приватизировали, наконец, этот заводик, переписали на надежного человечка. Все путем.

Ворота закрылись. Машина выехала на дорогу, ведущую к шоссе. Надо подстричься, подумала Горькая мама Фира, поймав свое безобразное отражение в зеркале. И это было последнее, что мелькнуло в ее голове, потому что через секунду та самая голова, что нуждалась в опытных руках парикмахера, оторвалась от тела, как, впрочем, и многие другие его составляющие.

Взрыв был такой силы, что опергруппа несколько дней собирала по кустам кровавые куски мамы Фиры и ее водителя – одного из двух, того, кто в это утро поменялся со своим сменщиком, чтобы с завтрашнего дня иметь подряд три выходных – любил он рыбалку и уху на костре.

Понимал ли мой папа, что его авантюра стоила жизни паре душ, одна из которых, скорее всего, уже танцует тарантеллу с чертями по месту новой прописки, а вторая, возможно, покачивается на облаке, все еще мечтая о рыбалке? Вряд ли. Он спасал своего случайного «крестника», того, кому дал шанс в жизни, чье доверие обмануть не мог, просто не имел права.

Славик не просто оценил Хачиковы хлопоты, он готов был высечь у себя на лбу «верный раб». И рабство это было бы добровольным и вечным. Если бы, конечно, кто-то из них мог рассчитывать на вечность. А, впрочем, вечность вечности рознь.

Через несколько дней после казни Горькой мамы, в неоговоренный смурной час, раздался короткий звонок в дверь Славика. Вошел человек, выправкой и ещё чем-то неуловимым он напомнил того зловещего заказчика, что принес фотографию Фиры. Он вошел молча, просто скользнул глазом по физии Славика и в целом по его бестолковой фигурке и прошел в комнату. Он поставил на стол небольшой чемоданец и, щелкнув замками, достал завернутый в бумагу небольшой брикет. Ну как будто бы два пломбира завернули вместе. Не торопясь, но и не секундой не задержавшись лишку, мужчина закрыл портфель и ушел. Славик и так в последнее время только и делал, что трепетал от любой малости. Недавно, ночью, на дереве перед своим окном он увидел спящую ворону. Оказывается, во сне эти птицы ворочаются так же, как и люди. Возможно, они даже что-то бормочут, хотя и не поручусь за это. Вороны могут вращаться вокруг ветки, непроизвольно распахивать то одно крыло, то второе, вращать головой. Бедный Славик, увидевший подобное, стал неистово креститься, потому что знаний в области орнитологии у него не было никаких, зато, обладая опасной нервной возбудимостью и раскачав дремавшую до встречи с семьей сапожника Бовяна фантазию, сосед наш немедленно представил, что странная ворона перед окном – вестник его скорой кончины, горнист его проклятия, Гермес вековечных мучений. И конечно, он не нашел ничего лучшего, как заявиться к нам со своим негаданным трофеем.

– Что это? – спросила бабушка.

– Не знаю, – прошептал Славик.

Бабушка пожала плечами и преспокойно вернулась к приготовлению босбаша.

– Что это? – спросила Люся, зашедшая на кухню помыть фруктов.

– Он не знает, – ответила бабушка.

Мама пожала тоже плечами. Уходя, посоветовала зайти к Хачику. Хоть и у него было столпотворение. Дверь в его кабинет не была затворена – не поместились бы иначе пришедшие люди. Я видел – все эти водители, повара, массажисты и парикмахеры целовали руку моего отца…

Славик дождался финала. Он вошел к Хачику, когда тот одиноко сидел за столом: маленький, он внезапно сжался и стал казаться постаревшим мальчиком, в голове которого бродили противоречивые мысли – удрать из дому или, к примеру, устроиться на почту, разносить телеграммы.

– Хачик… У меня тут… Тот человек принес.

– Покажи.

Брикет бухнул на стол – Славик выронил его от волнения. Отец развернул и увидел деньги.

– Бери их и беги.

– Куда?

– Я не знаю. Но это не должно повториться.

Он поднял голову, будто почувствовал постороннее присутствие. И был прав: в его жизни безотлучно присутствовал человек – выдумка, мутант, сотворенный из писательской выдумки, из фантазии незадачливого читателя да обаяния мощного актера. Папа уперся взглядом в портрет Марлона Брандо – Дона Корлеоне, а этот лишь тем и занимался, что смотрел на Хачика: ежедневно изучал и докладывал духам раздора и порядка. И если раньше портрет Дона висел наподобие иконы, являясь источником вдохновения, собеседником, вовсе не молчаливым – просто отвечающим невесомым и прозрачным шепотом, который слышен лишь посвященному, то теперь человек на портрете стал казаться папе соперником. Каждый добился того, чего хотел: Вито Корлеоне создал свою противоречивую империю, а Хачик и здесь, и снова «невольно» стал доном. Вымышленный книжный дон с радостью нашел новое тело для своей вечной, как стон, души, а Хачик чувствовал, что вот-вот не вынесет ее тяжести.

Отличная выстраивалась картина: кто-то в этой истории, как ты ни переставляй фигуры на шахматной доске, должен был умереть. Горькая мама, Славик, его грозный заказчик. Они и еще кто-то, кто оказался бы рядом. Заданность беды походила на примитивную математическую функцию – я к этому времени как раз увлекся математикой. И это не должно было повториться. Нужно было стереть с доски условие задачи и способ ее решения.

Славик не нашел в себе храбрости сбежать. Он прилепился к Хачику, как детеныш обезьяны к мамкиной шкуре, вцепился, не выпускал, не представлял, что будет делать один-одинешенек в какой-нибудь незнакомой стране, в любом другом месте, где его никто не будет считать родным. Вот в чем причина – быть чьим-то, иметь «отца» или «мать». Нет – лучше отца.

О смерти Горькой мамы Фиры я прочел в случайной газете, оставленной кем-то на скамейке в метро. Хачик тоже узнал о казни. Но сделал вид, что ничего не произошло. Бабушка тоже промолчала. Мама померкла глазами, она перестала разговаривать, она перестала напевать безымянные песенки, когда делала домашнюю работу. Она вообще перестала работать по дому, так как теперь эти хлопоты взяла на себя Зульфия, которую приглашали дважды в неделю – мыть полы, сметать пыль и доводить до зеркального блеска краны, смесители, зеркала и стекла книжных полок.

Люся стала чаще заглядывать в наши спальни. Мы с сестрами все чаще стали сбиваться вместе, как в детстве, когда нам казалось, что счастье разлито повсюду. И чем глубже вбивались в Хачика морщины, изгибая книзу края тонких губ, делая лицо похожим на клинок, тем отрешенней казалась мама. Ее мало что связывало с жизнью: прежней нет, как не было, будущей нет, как и не будет. Настоящее ей не шло, как чужое ношеное платье. Даже когда нас не было дома – протирали ли мы штаны в школе или еще где – Люся заходила в наши комнаты, садилась на край постелей и долго рассматривала фотографии, постеры на стенах или бумажки на столах. Она никогда ничего не трогала, мы давно распоряжались своим имуществом сами, на нас же лежала непосильная ноша уборки собственных комнат. Естественно, они быстро зарастали хламом, и робкие просьбы матери «разобрать на столе» заканчивались криками Светы, слезами Марины и моими собственными скорбными вздохами о несовершенстве бытия. Конечно, мать могла на нас повлиять, вернее, надавить, пригрозить чем-нибудь, сыграть на наших чувствах к ней. И не думаю, что это не приходило ей в голову. Но Люся была ангелом, и, если всю свою счастливую жизнь она была снисходительной к Хачику, почему она должна была манипулировать сердцами его детей.

Люся сидела в наших комнатах и, вероятно, лишь в тишине, в отсутствие девичьего щебета, трескотни игровой приставки к телевизору, телефонных звонков, радостных воплей и постоянного, неутихающего призыва: «Ну, мама!» – только тогда она осознавала – время вылилось, вернуть ничего не удастся, ничего нельзя изменить… Вот так вот… Сначала она прибегает к тебе зареванная и крошечная и тычет тебе свои ободранные ручонки:

– Мама, я упала, мне больно, подуй, скажи, чтоб болело у кошки, а у меня не болело…

Потом она же тычется распухшим от первых горьких горячечных слез в шею и шепчет, как кричит:

– Мамочка, что теперь будет, что теперь будет, что теперь будет, он меня бросит, я не беременная, как ты думаешь, только не говори никому…

– Родная, кому, кому я скажу?

Мы выросли неожиданно даже для себя самих. И я действительно подозревал – хотя нет, был уверен, что моя старшая сестрица Светка с радостью и присущей ей бесповоротной решимостью распрощалась с девственностью, а Маринка – наша младшая, как мы привыкли думать, всерьез занялась выбором профессии, подходя к этому занятию исключительно расчетливо. Такое слово, как «призвание», звучащее высокопарно и порабощающе, ни разу не слетело с ее языка. У моей сестры была предельно конкретная цель, пожалуй единственная, а от того великая. Она полагала, что должна помочь человечеству выжить. А человечество нуждалось во врачах. Особенно Африка нуждалась, о которой Марина могла говорить часами: люди темного цвета кожи чаще страдают от таких-то заболеваний, безжалостный климат Африки провоцирует сякие-то заболевания, определенный психотип, связанный с историческими и социальными обстоятельствами развития… Ну и всё остальное в таком вот духе. Марина избрала созидательный путь.

Света же была революционеркой – выскочить замуж за прижимистого миллионера, а потом разорить его до опилок, до эха, которое будет перебрасывать от стене к стене его одинокий вопль в пустом доме, из которого коварная Света вывезет при разводе всю мебель, – так она иногда представляла себе будущее. Мебель она, конечно, сожжет на темной лесной поляне – горите, доллары, горите! Ну или отдаст крестьянам на дрова – не пропадать же добру. Для Светы важен был процесс соперничества с мужчиной и момент победы над ним. Так же естественно, как и выйти на баррикады, защищая человечество от давосской нечисти. Ее чувства дымились пылкими взаимоизгоняющими кострами – отдать все и взять все.

Я же искал себя во всем, в чем только находил свое слабое отражение. И… я мучительно искал отца. Его я часто видел в себе, но с собой не встретил ни разу. Он перестал быть нашим богом, он так и не стал нашим другом. И чем меньше я слышал внутри хриплый голос его крови, тем все четче видел нежный, почти невесомый образ мамы. Я словно недавно проснулся, и, пока я спал, прошли не только годы – свернулись в клубок расстояния, рассыпались вдребезги мечты. Нет, ничего конкретного – наша жизнь и была мечтой, просто мы тогда этого не знали. Портрет матери моего детства, на все, казалось, времена запечатлевшийся где-то под веками, давно не соответствовал оригиналу.

Моя мать, светловолосая Люся, совсем растерялась в этом большом холодном городе. Я вспомнил, как она нас учила, недавно, всего год назад, когда мы только приехали. Говорила нам по вечерам:

– Дети мои. Вы здесь чужие. Несмотря на цвет глаз, волос и прозрачную кожу, которая боится солнца. Поэтому остерегайтесь того, кто нагнулся за палкой.

Мы промолчали, были делано задумчивы. Мы не знали, что ей ответить, и просто тянули время. Я посмотрел на сестер. Одна из них, кажется, всхлипнула. Это была Марина. Я был почти уверен, что если и нагрянет кто-то с дурными мыслями в голове, то она первая подставится и под палку, и под камень, под острый нож и под любое другое оружие.

– Мам, но если он уже пришел с палкой? – осенило меня снять напряжение дурацким вопросом.

Мама погладила меня по голове.

– И кто сказал, что у нас с собой тоже не может быть палки? – поддержала меня Светка.

Марина кивала, соглашаясь, в сущности, нет ничего невозможного, в конце концов, и ее пацифизм имеет границы.

– Теперь я знаю, вы не пропадете, – улыбалась тогда мама. А потом все реже и реже…

Я понял, как дорога мне моя мать, при очень странных обстоятельствах.

Мы переехали на новую квартиру. Это случилось неожиданно, почти сразу после гибели Горькой мамы Фиры. Мы привыкли к переездам и уже не видели в них ничего экстраординарного. По соседству с нами поселились и Славик, и Гагик, и все остальные. Их жизни уже давно не имели ценности помимо воли моего отца, его бесхитростных желаний и наших семейных потребностей – довольно скромных, надо сказать. Квартира мне нравилась – на тихой улочке, которых мало осталось в центре Петербурга, в большом красном доме с кариатидами, с лепными лепестками и полукруглыми окнами.

Вид этого здания будоражил мое воображение и что-то еще… Стало казаться, что… мы уже встречались. Я и это здание, я и… женская головка, подпершая макушкой балкон, – где-то, когда-то мы были «на ты». Когда она была живой. Когда еще не была проклята и приговорена к вечному стоянию, пока не окаменела здесь. А может, это я был тому виной, может статься, моими грехами нынче упиваются черти в аду, грехами, что я бесстрашно плодил в те времена, когда был пиратом. Мечты о будущем одолевали детские сны. Но безмолвно стояла эта смиренница, потупив глаза. Я открывал окно, усаживался на широкий подоконник и смотрел на ее профиль, который как раз располагался рядом – между моей комнатой и спальней Марины. За этим мечтательным сидением я мог проводить часы – столько часов, чтобы успеть смертельно закоченеть, придя в состояние, близкое положению моей романтической избранницы. К тому же я сочинил несколько вполне типичных юношеских стихотворений, основным мотивом которых была смерть и невыносимость разлуки с любимой. И уж коли она мертва, то и поэту жить на земле незачем. Поэтические стенания наматывались по кругу, от всегдашней, изначальной небытийности избранницы к собственной, поэта, физической смерти, как к единственной возможности воссоединиться с объектом обожания. Я писал и рвал в клочья написанное, не испытывая ни малейшей жалости или хоть какой-либо привязанности к рифмам, которые источало мое юношеское гормональное цунами. Люся находила в помойном ведре обрывки моей горячечной мысли, собирала их как пазл, читала и снова погружала в ведро. Ни словом она не обмолвилась о том, что знает мою тайну. А я знал, что она знает.

И вот случилось так, что, едва осознав, что у меня есть мать, я чуть ее не потерял. Эта наша новая квартира была оснащена водогреем – газовой колонкой. Большой бойлер обеспечивал комфортом круглогодично – в Петербурге отключали на лето горячую воду. Папа хотел заменить его на электрический, но отчего-то передумал. Да нет – не «отчего-то», он просто понимал, что данное пристанище не просто временное – оно, как ветка дерева, где нужно лишь передохнуть стае и направиться дальше, поэтому и не стоит обустраиваться основательно. Бойлер работал так: нужно было поднести к фитилю зажженную спичку и повернуть рычаг со спортивной маркировкой «start». Загорался огонек, который, при включении горячей воды, дробился на множество подобных голубых язычков – так вода становилась горячей через каких-нибудь полторы минуты. Был поздний вечер. Мама зажгла спичку, поднесла ее к колонке. Раздался взрыв – настоящий, как в кино про гангстеров. Я первым, а за мной и все остальные побежали на грохот… Взрыв был такой силы, что на кухне, отделенной от ванной комнаты кирпичной стеной метра в три шириной – не меньше, – свалились ходики. Бабушка, наливавшая себе в тот момент травяной настой на ночь, ойкнув, присела на стул. Моя мама стояла в ванной, окаменев от ужаса. Во все еще протянутой к бойлеру руке она держала потухшую спичку. С головы до пят Люся была обсыпана серым пеплом. Округлившимися от страха глазами она взглянула на меня и прошептала голосом, который тоже обсыпал пепел:

– Я ничего не сделала…

А мое сердце ухнуло острым и странным чувством, которого я никогда раньше не испытывал, по крайней мере к живому человеку. И если бы его можно было высказать, слова бы сложились так:

– Как я люблю эту женщину!

 

Казнь

Казнь Хачика не была назначена. Расплата настигла его с тыла, напала неожиданно – только так и совершаются зловещие и великие предательства. Отец так и не узнал, что был казнен. Он так и жил дальше, не понимая, что таскает свою пустую оболочку, уже лишенную всякого одухотворенного содержания. И, как всегда, именно я обнаружил приговор и фактически привел его в исполнение. Ведь, если бы не моя воспламенившаяся любознательность, так и шелестело бы все дальше – негромко, будто кто-то проводил металлическими щетками по барабану. Но я, как повелось, был причастен ко всему самому важному в жизни отца.

Теперь уже не знаю, гордиться ли этим или забыть, закопать в залежах своих воспоминаний, как на дне старого чемодана с фотографиями, облезлыми игрушками и пожелтевшими страницами журналов с моделями самолетов Второй мировой. Делиться чужой тайной – дело возбуждающе-опасное, но носить чужую тайну в сто крат опаснее, и нервы щекочет так, что хочется слагать песни об этом и наполнять их тридцать девятым смыслом, понятным лишь тебе и, возможно, тем немногим, кто также посвящен в невыносимый секрет. В моем случае узок был круг обладателей ужасного вердикта: собственно я и автор приговора – моя сестра.

Все просто: я нашел дневник сестры, старшей – Светы. И вот что я прочел, открыв наугад: «Я ненавижу своего отца».

Я оторопел и несколько секунд раздумывал, зачем меня вообще дернуло прихватить из ее комнаты потрепанную тетрадь с многочисленными наклеенными на обложку вырезками из журналов – в основном это были портреты российских олигархов, известных экономистов и парней с запятнанной репутацией. Преобладал в этом иконостасе образ Анатолия Чубайса. Никакой сверхординарной причины красть дневник сестры у меня не было, затем в поисках мотивации я понял – я просто хотел больше узнать о девушках, о том, что их интересует, беспокоит, привлекает, отвращает. Я искал совета у близкого человека, но стеснялся попросить о помощи напрямую. Вот так я оказался в своей комнате со Светкиным дневником на коленях. И прочел это: «Я ненавижу своего отца».

У меня упало сердце, и в груди обнаружилось изрядное пространство совершенной пустоты. Это было сродни тому, чтоб застать отца голым. Или, того хуже, как будто я застал свою сестру за подглядыванием за голым отцом. Ощущение чудовищного греха, который мы посмели заварить за спиной Хачика, на несколько долгих минут парализовало и мозг, и волю, и обычные физические рефлексы. Но возвратного механизма этот аттракцион не предполагал, и я пошел за строчками:

«Я ненавижу своего отца. Большего негодяя я не видела. Ну ладно я, кто я, собственно, такая. Думаю, что большего негодяя просто нет на свете. Как с ним мама живет? Я несколько раз пыталась поговорить с ней, но она, словно чувствует каждый раз, что я хочу вывести ее на разговор. Поэтому выдумывает всякие уловки – нужно съездить в аптеку, нужно посидеть с бабушкой – она себя плохо чувствует. Она еще то и дело переводит разговор на меня – не слишком ли короткие юбки я ношу, ведь это может не понравиться папаше. Она настоящая стопроцентная „преданная жена“. Я никогда не буду такой. Никогда, никогда, никогда, даже если придется умереть. Это он – мой папаша – сделал из мамы рабыню. А она была умной и красивой. А теперь я попыталась поговорить с ней о политике, и она сразу сказала, что не готова рассуждать на эту тему. Ей, видите ли, совсем непонятна ситуация в России. А что, ситуация в Северной Корее ей знакома лучше? Или ее интересует нечто иное, что-нибудь поверх политики? Может быть, живопись? Современная фотография? Мода? Но она не виновата – это все он! Убийца и зверь. И людоед. Он ведь съел маму. Просто взял и проглотил целиком. Ну что ж, я не дам ему сделать то же самое со мной или с моей сестрой. Нами он подавится. Я обещаю пользоваться всем, что может предоставить его кошелек, я по возможности облегчу его, но я не поддамся. Я так ненавижу его, что хочу его убить. Но кошелек еще некоторое время спасет ему жизнь. Некоторых спасает бронежилет, других – надувной спасательный круг, а моего отца – его кошелек. Я не понимаю людей, которые считают его мудрым. Я думаю, что он чудовищный болван. В нем есть два качества, которые я не перевариваю, – жестокость и самомнение. Чем, интересно, он оправдает себя, когда предстанет перед каким-нибудь Богом, если он, конечно, существует. Я не верю, но он, наверное, верит. И пусть бы он испытал горе, когда бы встретился со своим придуманным богом, гребаным богом, лживым и лицемерным богом. Ненавижу, ненавижу, ненавижу…»

Я ненадолго остановился. И, наверное, если бы не подробности о маме, я бы подумал, что все написанное – это Светкины фантазии. Ведь пишут же подростки на тетрадях: «Смерть, смерть, смерть…» – или вдруг: «Я хочу умереть». И не всегда этот пример решается сложно, не всегда человек, написавший такое, подходит к краю крыши и доставляет свою голову к самой неожиданной встрече на свете – знакомству с серым и грязным асфальтом. Что ж, мантра сестры «Я ненавижу своего отца» могла значить не так уж много, если бы не странное ощущение, что она описывает привычный мне мир в совершенно незнакомых красках, насыщает его деталями, которые с таким же успехом могли быть доставлены на страницы ее дневника с созвездия Пернатого Ящера или из галактики Бездетных Медведей. Было ясно: мы не только по-разному смотрим на вещи – мы и видим разное. Игнорировать это невозможно, кто-то из нас тяжко болен, и я испугался – не я ли?!

И ведь что-то она увидела в отце, что пропустил я. Но вдруг меня подбросило от невероятно, неправдоподобно простой мысли: она не увидела, не почувствовала – она что-то знала наверняка. Я выдохнул и снова начал читать:

«Я ненавижу своего отца. Я видела, как ему целуют руку незнакомые мужики. Интересно, за что? И еще интересно, если он им прикажет застрелиться немедленно, что бы произошло? Они бы выстрелили в него, спасая себя, или подчинились бы? Не понимаю, в чем истоки этого рабства. Неужели людям просто нравится иметь короля? Почему они лебезят и боятся? А я знаю почему – никто не хочет руководить своей жизнью. Им всем нужен „папик рулящий“. А мне нужен просто „богатенький папик“. И когда я смотрю на своего папашу Хачика, я просто изучаю мужиков.

И еще… Я знаю, почему он приехал в Россию. Там – у нас (нет, уже не „у нас“ – у них) – он не мог убивать. Очень хотел, но не мог. Слишком много там условностей, реверансов всяких, слишком много. А в России можно убивать. Это такое место, где убивать легко. Много места для этого, и люди будто готовы к этому. Всегда готовы к этому».

Я снова взял паузу, чтоб передохнуть, высунулся в окно – глотнуть свежего воздуха – и увидел, как подъехала машина отца. За ним припарковалась другая, поскромнее. Папа и какой-то незнакомый мне мужчина из второго автомобиля начали разговор. Они говорили негромко и неторопливо. Время от времени мужчина похлопывал отца по предплечью, но Хачик никак не реагировал, просто слушал, иногда отвечал, иногда улыбался. Потом он кивнул. А после мужчина согнулся в поклоне и поцеловал руку Хачика.

Возможно, моя сестра в чем-то права, но поручать ей складывать мое мировоззрение, на долгие годы вперед формировать отношение к родителям, и особенно вырезать из моего сердца родного отца, как она делала со своими любимцами, вырезая их головы из журналов, я не собирался. Все-таки я прочитаю до конца Светкин дневник, решил я, хочу насладиться ее глупостью. И я вновь стал читать:

«Мой брат – идеальный придурок. Так, конечно, нельзя говорить о своем близком родственнике, но я за него радею, когда так высказываюсь. Вернее, я почти никогда не высказываюсь, оттого что меня бы прибил отец. Он вечно визжит, что я неуважительно отношусь к родным, но я-то знаю, что да как. Первый придурок Хачик, а номер два – его пришибленный сын…

Хачик привез нас сюда и думает, что мы должны быть ему благодарны. Да он просто спасал свои деньги. Только и всего. Если бы я была парнем, я бы пошла и вступила в какую-нибудь террористическую организацию. Я хотела бы уничтожать таких, как мой папаша, таких, какие мы все вместе взятые. И таких, как мы, много, и мы приносим горе. Правильно, что нас презирают. Мы приехали и заняли чьи-то места под солнцем. И мы приехали не от бедности и горя, а чтобы спасти свои деньги и, как бы сказала моя сестра Марина, – эксплуатировать себе подобных. Маринка хочет, чтобы ее жизнь закончилась быстро и ярко. А я бы пожила так долго, сколько нужно, чтобы погубить этого монстра. Я буду тайно бороться с отцом, я буду воровать его деньги и тратить их на себя или отдавать Маринке, а она пусть раздает бедным.

Ненавижу его. Я его ненавижу.

У меня здесь нет друзей. И не надо. Русских я ненавижу точно так же, как и армян. Странно, что при этом я наполовину русская и на другую армянка. Я чувствую в себе силы отказаться от национальности. Я космополит и гражданин мира. Об этом я читала в одной книге. Мне понравилось. Только маму жалко по-прежнему. Как она живет с отцом? Надо все-таки вдолбить ей в голову, чтобы ушла от него…

Мне не нравятся парни моих лет. Я умнее любого из них. Хотя любые мужчины – существа полезные – они сильнее, чем я, поэтому их можно использовать в моей борьбе. Пока не знаю как. Еще нужно решить, буду ли я рожать детей. Потому что я еще не решила – рожать или нет детей, сыновей для борьбы с существующим строем? Или, наоборот, нужно перестать давать этому страшному миру хоть что-нибудь, хоть даже катушку ниток. Больно много чести – отдавать миру своих детей. И я точно знаю: все равно этот мир будет разгромлен. Но мой брат, точно, настоящий придурок.

А мой отец – убийца».

Честно говоря, меня мало тревожили Светкины плевки в мою сторону, я все равно знал: она меня любит. Но Хачика верная дочь действительно ненавидела. И вот что самое мерзкое во всей истории – сердце мое вернулось на место, но отяжелевшим от нового знания. Нет, я не поверил в то, что мой отец убийца, я горевал по своей сестре – ей, несчастной, приходится жить с убеждением, что ее отец убийца…

Однако приговор подписан и приведен в исполнение. Хачика больше нет. Нет его цельного, звенящего красками образа. Нет радости в переплетении морщин, нет света, играющего между пальцев, нет ожидания чуда, которого ждет от отца ребенок.

И если бы тем месяцем, несколькими днями позже, папа не сказал свое привычное:

– Мы уезжаем, – я, наверное, сбежал бы из дому.

 

Занавес

Хачик сказал, что хочет в такое место, где не будет ни русских, ни армян, где люди не станут вцепляться в глотку друг другу ради куска хлеба и местечка под солнцем. А в новом их доме должно быть много солнца. Я крутил глобус и прикидывал, что это за место будет? По-прежнему решения принимал Хачик, по-прежнему никто из нас не смел советовать ему. Мы привыкли не подчиняться – мы привыкли доверять своему отцу. Что бы там не писала Света, что бы она не думала, но даже она безропотно приняла известие:

– Лос-Анджелес.

Ее брови поползли вверх, но сестра промолчала. Мама улыбнулась и кивнула. Бабушка пошла собираться. Марина захлопала в ладоши. Ей нравилась идея глобальной реконструкции жизни. А я набрался смелости и спросил:

– Отец, что мы делаем? Там много армян и много русских.

Хачик ответил, что мы будем жить «отдельно» и ни с кем из своих общаться не станем.

– Но тебя все знают!

– Кто?

Я смутился:

– Я имею в виду родственники, друзья и знакомые все тех… с кем ты имел дело. Если не знают, то слышали о тебе, точно.

– Разве?

– Я так думаю.

– Неважно, что ты думаешь.

Я поджал губы.

– Не обижайся. В таких делах, в человеческих делах, важно, что ты знаешь, а не то, что предполагаешь. Но, даже если ты что-то знаешь наверняка, если дело касается людей, то дели свое знание на множество вопросов. Человек как вода, суждения меняются быстро. Так что не важно, что скажут те, кто знал меня когда-то. И так же неважно, что скажут те, кто узнает меня когда-нибудь. Важно, что думают те, кто со мной сейчас. А сейчас со мной вы.

Если бы он знал, что уже казнен, мой бедный отец. Если бы знал…

Но, даже казненным, напоследок Хачик преподал мне урок. Он отправил меня на кладбище.

– Пойди на кладбище и вознеси хвалу могильным камням.

Про себя я пожал плечами и подумал, что папа сошел с ума. Но я пошел и сделал. Моя мысль была предельно простой – если он так говорит, значит, он так поступал (поправка, поступал, когда был живым). Или мог бы поступить. Возможно, таким образом он приобрел ценный опыт, которым сейчас безвозмездно делился со мной. Что ж, я воспользуюсь, я обязательно возьму все то, что накопил отец. И если сестрица моя хотела поживиться кошельком отца, то почему мне не начать растаскивать его душевные богатства?

Кладбище походило на густозаселенную коммунальную квартиру, с неряшливыми и небогатыми жильцами. Я бродил по тропкам и, разглядев какой-нибудь портрет, громко декламировал:

– О ты, Сидоров Петр, тысяча девятьсот двадцать девятого года рождения! Ты прекрасен, умен и мудр! Ты, верно, был профессором химии или знатным сталеваром – хвала тебе!

И, только произнеся величавую тираду, я замечал дату смерти – тысяча девятьсот тридцать пятый. «Знатный сталевар» умер ребенком, не совершив ни одного подвига, не став ни профессором, ни парикмахером, ни стукачом. Скорее всего, он даже не успел научиться писать.

Дома я отчитался о проделанной работе и полученном опыте. Хачик не стал комментировать мои действия. А на следующий день он снова послал меня на кладбище.

Но теперь он сказал:

– А теперь пойди и побрани их – эти камни.

Я снова сделал так, как наказал мне отец. Но почему-то на этот раз мне было действительно не по себе. Я пытался не смотреть на портреты на памятниках и крестах и не читать фамилии вечных постояльцев заведения. Я просто бубнил:

– Сукины дети. Сволочи. Алкоголики. Кто из вас ушел сухим – без наркотиков, без водки, без таблетки, хотя бы обезболивающей. И что вы жили? И что померли? Дебилы, докладываю вам – в мире ничего не изменилось после вас. Никто даже не заметил, что вас иссякло множество.

Но тут я вспомнил: папа инструктировал меня, чтоб ругал я не людей, а камни. Я попытался изменить текст:

– Камни, вы – идиоты, вы полные ничтожества. Вы неудачники! Потому что из нормальных камней строят дома или ставят фонтаны, высекают конные статуи победителей, а могильники, которые могут порадовать разве что птиц, которые срут на вас с деревьев…

Короче, я выполнил отцово поручение. И вечером он меня спросил сам:

– Возгордились от хвалы твоей камни?

– Нет.

– А огорчила ли их брань?

– Нет, папа. Совсем нет.

– Вот так-то, сынок.

И он кивал своим мыслям, что проносились в голове. А в моей голове сухим щелком взорвалась бомба. Ну хорошо, не бомба – бомбочка, но все равно толчок был ощутимый. Накопившиеся вопросы, которые я обычно проглатывал и потому никогда не имел ответов, они вдруг заорали все разом. Они стали топать крохотными ножками, вытаптывая в моем мозгу удобные дорожки. И я не выдержал. Хачиковы притчи, его побасенки, его простенький арсенал метафор – все это мне смертельно надоело. Когда нужно было, он никогда ничего не мог объяснить по-человечески. Ну вот я и взбесился.

– Что, папа?! Что ты хотел сказать? Объясни мне. Сколько же можно прятаться за своей ролью? Почему ты все объясняешь чужим людям и совершенно не помогаешь нам?

Хачик остановился от удивления и даже забыл обернуться. Кажется, он остолбенел. Однако он справился с собой:

– Поступай так же, как они: не раздувайся, когда тебя хвалят, и не огорчайся, когда бранят.

Сказал и пошел обдумывать, что же такого он сделал не так в этой жизни, что даже собственный сын его не понимает.

То суживая границы невозможного, то расширяя границы возможного, папа двигался. В сущности, уже давно было неясно – куда? И все-таки зачем? Последний наш переезд из Купчино в центр тоже был совершенно бессмысленным. Его очевидная торопливость казалась похожей на бегство. И ладно. Людям сторонним вообще свойственно оценивать других по какому-то странному критерию поступательного пути, который обязательно должен привести к переменам – и обязательно, и разумеется, к положительным (к позитивной цели). Но это не так. Я полагаю, что это крайне вредное и даже опасное заблуждение. Подобное суждение низводит внутреннее движение к судорогам внешних метаний, к тягостным усилиям физических действий. Кроме усталости, подобное поведение ни к чему не приводит, то есть ровным счетом ни к чему не приводит. Тем более когда у тебя на руках трое детей и верная боевая подруга, которая уже почувствовала отравляющий вкус западной жизни и все больше отдаляется от тебя. А твоя старенькая мать вдруг преобразилась в женское воплощение Агасфера. Только вместо проклятия на ней был крест ответственности за сына. Сына, который стремился быть похожим на выдумку, который почти превратился в выдумку.

Все тоньше взаимовлияния, все тише диалог. Папе осталась только исповедь, но он избегал ее. Судить может каждый, вот выслушать – вряд ли.