Правило 69 для толстой чайки

Варденбург Дарья

1 день после чемпионата

 

 

Вранье

Мы заметили неладное на подъезде к нашему яхт-клубу. Парковка была сплошь заставлена машинами, а те автомобили, которым места не хватило, притулились в лопухах. У ворот толпились люди. Подъезжая к парковке, мы обогнали двух мужчин, идущих по обочине. Один из них нес видеокамеру, другой – мохнатый микрофон, похожий на гигантского шмеля на палочке.

– Это они! – воскликнул тот, что был с видеокамерой.

– Догоним! – крикнул тот, что со «шмелем».

Они пустились трусцой за нашим «фольксвагеном». Один на бегу вскинул камеру на плечо и стал снимать, другой надел наушники и выставил вперед палку со «шмелем».

– Команда приближается к воротам родного клуба! – прокричал он. Видимо, эти слова должны были войти в репортаж.

На парковке нас встречал Шевцов. Он увернулся от видеокамеры и микрофона и забрался внутрь «фольксвагена», захлопнув за собой дверь. Поскольку забрался он на заднее сиденье, Тимуру пришлось взгромоздиться мне на колени, чтобы освободить ему место.

– Саша, – обратился Шевцов к Репе каким-то странным пересохшим голосом. – Саша, они хотят, чтобы тебя не было в газетах и в этих драных новостях.

Вместо «драных» он сказал другое слово, но я не буду его здесь повторять. Мы не успели ничего спросить – машину окружили. В окна заглядывали корреспонденты, фотографы, операторы, накрашенные женщины – ведущие местного телеканала, – а также разбухший от важности Михаил Петрович и его серые пиджаки.

Михаил Петрович открыл заднюю дверь с той стороны, где сидел Шевцов, схватил его за руку и рывком вытянул наружу.

– Это Сергей, наш замечательный тренер, чемпион Европы девяносто первого года, – объявил Михаил Петрович, и фотографы защелкали затворами камер, операторы навели объективы на цель. – А это, – он сделал знак одному из пиджаков открыть дверь со стороны Тохи, – Антонина, наш призер!

Пиджак распахнул вторую заднюю дверь и протянул руку, но Тоха с размаху хлопнула по этой руке и подалась назад, прижавшись к нам с Тимуром. Мы с Тимуром оба, не сговариваясь, обхватили ее руками, чтобы пиджак не смог вытащить ее силой. При этом Тимур продолжал сидеть у меня на коленях, и я коленей своих уже не чувствовал, но в тот момент это было совершенно не важно.

– Он же врет, – растерянно сказала Тоха. Она протянула руку и потрясла Репу за плечо. – Вы же наш тренер, а не Шевцов.

Репа молча мотнул головой.

– Смущается! – громко объявил Михаил Петрович корреспондентам. – Хорошая девочка!

Он стоял возле машины, продолжая крепко держать Шевцова за плечо, – это выглядело так, как будто он держит его в заложниках.

– Так надо, – сказал Репа, оборачиваясь к нам. – Иначе они его уволят. – Мы поняли, что он говорит про Шевцова. – И меня уволят, ну это ладно. Меня все равно рано или поздно. Я неподходящий человек для… всяких официальных заявлений, статей, отчетов и прочего. Пьяница и псих, сами знаете.

– Вы же не пьете уже четыре дня, – прошептал Митрофан.

– Пять дней, – поправил его Тимур.

– Но это же… – проговорила Тоха и запнулась. – Это же будет неправда.

Репа беспомощно посмотрел на нее и сказал:

– Но ты же знаешь правду. Вы все знаете. И я. И Серега знает. А на остальных плевать.

Звучало это не очень убедительно. Но мы не знали, что возразить.

– Выходите! – позвал нас с улыбкой Михаил Петрович, прижимая к себе угрюмого Шевцова.

– Выходите, выходите! – наперебой закричали люди. К их хору присоединялись все новые голоса, и скоро вся эта толпа скандировала и хлопала в ладоши: – Вы-хо-ди-те!

Репа кивнул нам, и мы стали выползать из машины. А он остался внутри. Толпа окружила нас и увлекла за собой, погнала через ворота на лужайку и остановила под флагштоками, на которых развевались российский флаг и флаг нашей области. Мы сбились в кучу – Тоха, Тимур, Митрофан и я. Михаил Петрович толкнул к нам безмолвного Шевцова и сам встал рядом, нависая над нами своей необъятной тушей. Нас обступили и стали обстреливать вспышками. Михаил Петрович улыбался, показывая зубы.

– Антонина, где медаль? – спросил он, не переставая скалиться.

Тоха скривилась и промолчала. Мы все стояли как в воду опущенные. И тут я подумал: «Да что же это такое происходит». И вспомнил слова деда: «Я могу ради тебя сдохнуть, но унизиться я не могу». А мы тут все только и делаем, что унижаемся. Кажется, именно так это называется – то, что сейчас происходит. Честно говоря, я забыл в тот момент, что Шевцов в заложниках у Михаила Петровича, у его серых пиджаков и непонятно еще каких людей вроде того холодноглазого противного человека, который допрашивал Шевцова про Италию и отца. Я помнил только про унижение Шевцова. И наше унижение. И несправедливость. И я сказал:

– Нет!

Ну, хорошо, не совсем так. Я сказал:

– Н-нет!

И все же это было настоящее «нет» всего лишь с одной остановкой на «н». Тоха в изумлении уставилась на меня.

– Н-нет! – повторил я громче.

– Чтоб тебя! – восхищенно воскликнул Тимур.

– Яша! – хлопнул меня по спине Митрофан.

Шевцов, давно окаменевший и онемевший в объятиях Михаила Петровича, очнулся и ожил – он повернулся ко мне и впился в меня глазами, словно ожидая чуда – словно я сейчас полечу по воздуху как облако.

– Нет! – крикнул я уже изо всех сил. – Неправда!

– Да! – крикнул Тимур. – Вранье!

– Хватит! – подхватила Тоха. – Наш тренер – Репа!

– Какая репа? – спросил кто-то из корреспондентов, и в лицо Тохи ткнулись сразу несколько микрофонов.

– Александр Николаевич Репа! – воскликнула Тоха. – Он там, в машине! А этот, – она показала на тяжело побагровевшего Михаила Петровича, – все наврал!

Но когда первые корреспонденты добежали до «фольксвагена», там никого не оказалось – Репа ушел.

Когда толпа вокруг нас поредела, к нам приблизился батя Митрофана. В книгах иногда пишут про кого-нибудь, что он стоял «с опрокинутым лицом». У бати Митрофана за последние полчаса лицо опрокинулось раз пять, не меньше. Митрофан, когда его увидел, виновато съежился, но отец ничего не стал у него спрашивать или говорить, а просто обхватил Митрофана руками и прижал к себе. Потом выпустил, обвел нас – Тоху, Тимура и меня – взглядом и, шагнув вперед, тоже молча всех нас обнял.

 

Курение и речь

– Т-ты обещала б-бросить курить.

Мы с Тохой стояли на нашем дальнем конце пирса среди битых плит, заляпанных чайками. Я хотел напомнить ей о нашем договоре – если я начинаю говорить, она бросает курить. Навсегда бросает. Ведь говорить я научусь тоже навсегда. Мы договорились об этом после той неудачной попытки с никотиновой жвачкой. Тоха сказала: «Начнешь говорить – я брошу дымить, идет?» Я написал в блокноте, процитировав слова деда: «Не надо ставить людям условия». Тоха прочла и фыркнула: «Я не ставлю условия. Это будет наш с тобой договор чести».

– Если по правде, ты еще немного заикаешься, – хитро взглянула на меня Тоха.

Я демонстративно сложил руки на груди и посмотрел на нее, насупившись.

– Ну ла-адно, – протянула Тоха.

Она вытащила из рюкзака трубку и пачку табака, размахнулась и закинула все это в воду.

– Ой, – сказала она, – я думала, они утонут.

Деревянная трубка и пачка качались на воде, и к ним уже подлетала любопытная чайка.

Шевцов, который все это видел с берега, посадил нас в риб, довез до того места, где плавали трубка и пачка с табаком, и заставил их выловить. На берегу Тоха торжественно опустила трубку и размокшую пачку в мусорное ведро, а я плеснул сверху немного помоев с кухни тети Тамы. Чтобы ни у кого не возникло желания как-нибудь потом залезть в мусор и выудить оттуда трубку и табак.

 

Джек Воробей

Мама и дед отпустили меня спать только в двенадцать ночи, потому что им хотелось узнать подробности всех происшествий и, разумеется, снова и снова слушать, как я говорю. Правда, чем больше я уставал, тем больше заикался, и под конец это уже не речь была, а тарахтение неисправного мотора. Но я никогда не видел их такими счастливыми. Так что помучиться стоило.

Когда я уже лежал под одеялом и слушал в наушниках музыку, мать зашла, держа в руках большую кружку, и села на край кровати. Кружку она поставила на тумбочку и жестом показала мне, чтобы я снял наушники.

– Ром, – улыбнулась она, показав на кружку.

Это был чай с молоком и сахаром. Когда я был маленьким, мы играли в пирата Джека Воробья, и мать готовила мне, Джеку, такой «ром».

Я рассмеялся, взял кружку и отпил чай.

Помолчав, мать спросила:

– Сильно огорчился, что с отцом не получилось встретиться?

Я помотал головой.

– Честно?

Я покивал. Она, успокоенная, пожелала мне доброй ночи и вышла. Я допил «ром», отнес кружку на кухню, вымыл ее и поставил в шкаф. Выглянул в раскрытое окно. Внизу на лавке у подъезда сидели три соседа, негромко разговаривали и пили пиво.

– Д-добрый вечер! – сказал я им сверху.

Они замолчали, подняли головы и посмотрели на меня.

– Добрый вечер! – повторил я громче.

– Добрый, добрый, – отозвались они.

Я не знал, что еще сказать, но мне очень хотелось говорить.

– Добрый!

– Ну, добрый, да, – добродушно проворчали мужики. – Иди спать.

– Спокойной ночи!

Они засмеялись, но не зло, а просто, и я улыбнулся. И, помедлив, отошел от окна.

«Я стал говорить. Еще запинаюсь, но все говорю ясно» – я послал смс доктору Кольчугину. Кольчугин, наверное, был на дежурстве и не спал, он ответил мне сразу же. «Поздравляю, очень рад за тебя! Заходи как-нибудь в гости». Я отправил: «Спасибо, зайду на неделе». Про медитацию я не стал ничего писать. Врать, что я медитировал, я не хотел. А писать, что забыл про его советы, – только обижать его. Я пообещал сам себе, что попробую заняться медитацией завтра или послезавтра – в любом случае до того, как пойду к Кольчугину в гости в больницу. Тогда мне будет что ему сказать на этот счет, по крайней мере.