Жил-был гребаный Джонни-Пончик. Ну да, тот, который бабку с дедкой зарезал и сожрал. Но самый смак – это, конечно, его аргументация. Джонни-Пончик не дурак был языком потрепать, ему только дай поаргументировать.

– Ля! – говорил Джонни-Пончик. – Эти чувырлы от века жрали нас. А теперь давайте мы их!

К круглому прислушались. За ним, блин, пошли. Сначала донатсы зажевали пекарей, потом пицца слопала своего итальянского шефа, а уж когда дело дошло до бургеров и биг-маков… надо ли говорить, чем все это кончилось. Вот потому я сижу в чертовом вонючем подвале и думаю о Джонни-Пончике, и я настолько, ля, голодный, что готов уже и Джонни-Пончика сожрать, хотя у него железные зубищи, как у Мармеладного Джо, и зачерствел он, революционер поганый, лет сто назад как минимум.

Рядом сидит и дышит мне гнильем в ухо Освальд. Освальд су-шеф из суши-бара, и многие бы над этим изрядно посмеялись, не будь в суши-баре таких острых ножей. Освальд мастак по ножам, даже так – Мастер с большой, ля, буквы. Он их и метать горазд, и вспарывать кишку кровяной колбасе, и шинковать сардельки на лету, и сбивать горлышки лимонадных бутылок, но больше всего он, конечно, любит делать медленный, аккуратный разрез на горле пряничных человечков. Ох уж эти пряничники, шустрые ребята, мимо не пройдут – воткнут в жопу карамельную палочку. Но у Освальда с ними разговор короткий. Он истинный ариец, Освальд. У него и форма нацистская есть. Спер в какой-то антикварной лавчонке.

Справа сопит Пед. То ли он педик, то ли педофил, то ли логопед, а может, лох педальный – лично я не спрашивал, да мне и не интересно. Он третий в тройке, вот и все, потому что второй я – Марио, простой такой парнишка с перекрестка 3-й и 22-й. Да, простой, ля! Мы жили в домике за оградой, у нас был почтовый ящик на столбе, часы с кукушкой или, там, с канарейкой и полосатые паласы, связанные бабушкой. Бабушка сидела на веранде, качаясь в скрипучем кресле, и непрерывно скрипуче зудела:

– Ля! Где же, ля, солнце! Чертовы гребаные уроды, понастроили своих чертовых уродливых небоскребов, и где же теперь солнце, я вас спрашиваю?! – и больно тыкала меня спицей.

Вот такая у меня была крутая бабка. Ее сожрала нашпигованная луком-пореем индейка, и было это на самое Рождество, когда над городом сыпался мелкий колючий снег.

Кстати о снеге…

– Я говорю, скопниться с Индейцем и поджарить его, всех делов, – хрипит Освальд.

Речь идет, понятно, об Отмороженном. О проклятом долбаном Бен энд Джерриз, который повадился ходить по нашему кварталу, о гребаном ассорти с клубнично-бананово-чизкейковым вкусом. Это мы знаем, потому что Распиздяй успел отстрелить Отмороженному лапоть, прежде чем тот превратил его в сосульку. Лапоть мы сожрали, помянув добрым словом Распиздяя. Тогда же мы взяли в тройку третьего, то есть Педа. А так бы не взяли. Ненадежный он человечишко, Пед. Трус.

– А может, не стоит высовываться? – блеет он, поправляя очочки на своей долбаной переносице. – Зима кончается. Скоро он сам растает.

Как же, держи карман шире! Растает он, Отмороженный. А куры сгниют, шипучка выдохнется, и медок съедят пчелки. Ничуть не. Шипучка пьет всех! Пчелки на ёлке, медок им едок, а жареные куры, твари проклятые, больше всего любят выклевывать человеческие глаза. Как стаей налетят, не отобьешься. И каплют, суки, прогорклым жиром.

Вот консервы почему-то можно жрать. Муку. Сухое молоко. Порошки там всякие. Только где это теперь достанешь? Все склады давно разграбили бандиты покруче нашей триады. Так и приходится: либо мы их, либо они, продукты гребаные, нас. Освальд говорит, это натуральный отбор. Говорит, останутся сильнейшие. Пед говорит, что нам настанет пипец, когда оживет и перестанет питься вода. Без воды, мол, никак. Это правда. Шипучку и даже молоко пакетированное хрен упокоишь. Разве что испаришь из огнемета, но у нас, как на грех, кончился керосин. Это когда мы в прошлый раз вышли на Отмороженного. Гад прикончил Распиздяя и удрал по крышам, оставляя за собой сладкие липкие кляксы, а нам пришлось взять в тройку трусливого Педа.

– Я думаю, гнездо у него где-то тут, – щурит белесые глаза Освальд.

Из заваленного мешками с мусором и прочим дерьмом подвального окна пробивается тусклый свет, и в нем глаза Освальда кажутся грязными, как вода в луже. Вообще-то он сука. Но уж больно с ножами крут. И жопу, если что, прикроет. Нормальный парень, короче.

– Зачем Отмороженному гнездо? – недоумевает Пед.

Освальд поворачивает к нему лицо-лезвие.

– Чтобы выродков своих растить, – шипит он. – Неужели непонятно? У нас тут опасная зона. Наш флеймер сдох, но у Индейца и его парней есть, и у Мармеладного Джо есть.

Мармеладного Джо прозвали так после того, как он своими железными зубищами в одиночку порвал целую уйму мармелада. Яблочного, самого вредного. Тогда еще ходили большой тусой, а не тройками, и мармеладом этим замоченным вся улица обжиралась.

– Опасно, – бормочет Освальд. – А сукатварь…

Он так и говорит слитно, «сукатварь».

– …а сукатварь жопу свою не хочет тащить в другой квартал. Значит, что-то у него тут есть. Что-то ценное. Гнездо. Или баба.

– Или морозильник, – слабо улыбается Пед.

Это он так шутит. Но Освальд все равно смотрит на него, как на идиота, и еще пальцем крутит у виска.

– А Трут говорит, – вмешиваюсь я, чтобы не было ссоры, – что видел в районе Марципановую Девочку.

Освальд оборачивается ко мне, скалясь, как бабушкин ротвейлер.

– Марципановых Девочек нет! – выплевывает он. – Это миф. Сказочка, чтобы пугать таких дурачков, как ты, Марио.

Я пожимаю плечами. Дурачок так дурачок. Бабка меня еще покруче обзывала. И где теперь та бабка?

– Решено, – говорит Освальд, вновь поворачиваясь к окну. – Идем на Сорок пятую по аллеям. Там в подвале макдачной должен быть яичный порошок. Берем пять ящиков, меняем на керосин. Если у Меняльщика нет керосина, отдаем порошок Индейцу, он нам свой огнемет занимает на день. Возвращаемся и мочим Отмороженного. Всем всё? Ну тады по коням.

* * *

Всю дорогу я думаю, какой это тупой, ля, план. Всю гребаную дорогу по мокрой улице, где под ногами хлюпает какая-то слизь и небо хмурится сквозь прорехи домов – результат армейской бомбежки, чтоб им не пить, не есть – я думаю о том, что в макдачную соваться не стоит. Маки самые скверные противники. Все дело в булке. На одну половину тебя положит, другой прихлопнет, и барахтайся потом, пока тебя переваривают заживо. А вся глотка забита майонезом и долбаными салатными листьями. Лепешки немногим лучше – облепят, обернут и задушат, будешь потом таким роллом. Ребята рассказывали, видели они потом эти роллы. Человек уже вроде и переварился, а вроде и стал частью этой фигни, а лицо они оставляют напоследок. Страшно аж до усрачки. Но страшней всего, конечно, Марципановая Девочка. С ней никакие долбаные роллы не сравнятся. У нее голубые леденцовые глаза и длинные когти из леденцов, и ими она вырывает человеческие сердца. А потом не жрет, а нанизывает на пики решетки, окружающей церковь на перекрестке 13-й и 22-й. И тех сердец там уже море. Их даже вороны не жрут. Может, потому, что церковные облатки сожрали всех ворон.

– А как думаете, – вдруг говорит идущий по правую руку Пед, хотя сейчас бы следовало помолчать, – почему, по вашему разумению, не ожил яичный порошок?

– Захлопни пасть, – кратко отвечает Освальд.

Он деловой. Весь – дело, весь – цель, у него в правом глазу так и светится: «пять ящиков яичного порошка», а в левом пробегает: «бак керосина или огнемет у Индейца». Наверное, это правильно – не думать о всякой фигне, когда на дело идешь. Поэтому Освальд надежный. А Пед – так, слизняк и дрянь. Но мне тоже интересно. Действительно, почему?

– Я думаю, – тихо, но упрямо продолжает Пед, поправив шотган на плече, – что все дело в рекламе. То есть, потом уже в рекламе, а сначала – в сказках и побасенках. Ну, понимаете, Джонни-Пончик – это же фольклорный герой, его все с детства знают. Понимаете, в фольклоре каждого народа он свой, ну, там, ирландский сбежавший пудинг, русский Колобок, норвежский блинчик, пряничные человечки…

Вот их поминать точно не стоит. Проклятые пряничники, гвардия Джонни-Пончика во время бунта. Освальд резко оборачивается к Педу, и на секунду мне кажется, что он сейчас врежет очкарику прикладом по зубам. Но сдерживается. Только головой качает, в том смысле, что «бывают же на свете такие придурки». Идем дальше. Пед бубнит:

– Все дело в том, что мы одушевляли еду. Понимаете, придавали ей личностные качества, а затем настала пора телевизионной рекламы, и тут уже просто пошел вал: шоколадные мишки, Милки-Вэи, Мистеры Пингви, говорящие йогурты, бутылки с Кока-Колой и Эм энд Эмсы… мы слишком в них верили, а вера творит чудеса, особенно детская вера…

– Сотвори чудо и захлопни пасть! – шипит Освальд. – Я что-то слышу.

Пед затыкается. Мы останавливаемся и стоим, навострив уши. И тут я тоже слышу откуда-то сверху: «Шлеп-шлеп-шлеп». Вот непруха! Отмороженный нашел нас первым.

* * *

Мы сидим за старой баррикадой из ящиков, столов и кроватей и нычимся. Посреди аллеи раскорячилась туша Отмороженного. Он похож на ком разноцветного теста, причем в тесте кипит своя жизнь – что-то там булькает и пузырится, и вот на поверхность, как кролик из шляпы, выкатывается розовый шарик глаза. Этим шариком Отмороженный шарит по аллее. Я громко сглатываю слюнки. Клубничное, самое мое любимое. Однажды бабка повела меня в кино. Я тогда был совсем птенец, от горшка два вершка, ничего не запомнил, кроме светящихся букв на фасаде, лотка с попкорном и трех шариков клубничного мороженого в вафельном стаканчике. Мороженое было жирное, сладкое, на языке так и таяло, а вафли приятно похрустывали… Может, это был бабкин день рождения. А может, и мой. Не помню.

Нычимся мы потому, что у нас есть только помповики, мой винтарь и ножи Освальда. А такой туше наши пули – что слону дробина: схомячит, выплюнет и не поморщится, а потом нас отморозит. Это у него быстро.

Отмороженный вертит башкой, или что у него там, с розовым шариком глаза. Он нас чует, но пока не знает, где мы точно. Перебивает собственная бананово-клубничная вонь. Освальд готовит ножи. Он свою жизнь задешево не продаст. Может, откромсает Отмороженному еще один лапоть. А что толку – тот новый выдавит.

Вот тварь как бы проседает и начинает то ли идти, то ли катиться к нам. «Шлеп-шлеп», – с него шлепаются разноцветные капли, оставляя на асфальте липкие следы. Наверное, по следам Отмороженного легко выследить. Только кому это в голову придет. Освальд крепче сжимает рукоять своего любимого тесака для рыбы с широким лезвием. Я тихо прицеливаюсь в розовый глаз, который все еще торчит из белой башки Отмороженного. «Шлеп-шлеп», – накатывает запах бананов, клубники и гнили, и тут…

Фффффффффффррясссссссссь! Струя пламени ударяет Отмороженному в спину. Тот замирает и медленно распадается пополам, и вторая струя – ффффффффрясссссссссь! – уже поджаривает левую половину. Но Отмороженный неслаб, быстро стекается, прыжками-скачками летит к пожарной лестнице и ловко, как огромный белый слизняк, течет по ней вверх, на крышу, где засела тройка Индейца. Их огнемет я по звуку отличаю. Оглядываюсь на Освальда. В одном глазу у него радость, потому что пронесло. В другом – неистовая злоба, потому что Индеец вперся на нашу охотничью территорию. Но с Индейцем мы разберемся позже. Пока – тикать вверх по переулку и к макдачной.

– Следы его видите? – хрипит Освальд.

Я киваю, глядя на розовые лужицы. Пед протирает свои очочки.

– Давайте по следам.

– Зачем? – тупо спрашивает Пед и даже бросает очки протирать.

– Затем, – шипит Освальд, – что там у него кладка. Нутром чую, он где-то икры наметал. А икринки, пока маленькие, брать надо. Потом вырастут, хрен их возьмешь. Отморозят тут всех к гребеням.

Я киваю. В словах Освальда есть логика. Как и всегда.

Мы идем по крышам. С той встречи, когда погиб Распиздяй, Отмороженный отчего-то полюбил крыши. Может, думает, что удобно на людей сверху прыгать. Если он вообще думает. Мы засекли липкий след на пожарке в полуквартале от баррикады, теперь бежим по мокрому гудрону, стараясь не потерять цепочку цветных луж.

Я оглядываюсь через плечо. Слева и внизу 22-я, моя родная. Еще несколько перекрестков – и будет мой дом, с верандой и даже с бабушкиным скрипучим креслом. Крыша веранды давно прохудилась, и клетчатый плед на кресле сгнил от дождей, а кости ротвейлера зарыты в саду. Мы его еще с бабкой съели. Когда зарывали кости, бабка сказала, что Бобби – это ротвейлер наш – отправился на небеса. Я подумал, зачем бы на небесах понадобилась старая вонючая псина, но промолчал. С бабкой не спорят.

С церковной крыши внизу с карканьем снялись облатки и полетели кормиться. Хорошо хоть, что нас не заметили. Были на ограде сердца или нет, я так и не рассмотрел.

Гнездо мы нашли по натоптанному. Огромное липкое пятно растеклось по гудрону. Его даже дождь не смыл, и пахло от него клубнично-банановой гнилью. Слой сантиметра три, не меньше. В другое время я бы, может, встал на четвереньки и полизал слегка, но сейчас нельзя. Хрен знает, как там у них с Индейцем обернется. Индеец парень крутой, и в тройке у него не лохи, но и Отмороженный неслабый. Вернется, пока мы тут над кладкой его раскорячились, – и все, опачки, привет Бобби и его верным блохастым дружкам.

– Зачем он тут так метался? – тихо спрашивает из-за спины Пед.

– Очочки протри! – грубо отвечаю я.

Не то чтобы я не любил Педа. Просто всё зло от лишних вопросов. Я так считаю.

Пятно растеклось перед домиком на крыше. Такая кирпичная квадратная надстройка. Может, там механизмы лифта стояли. Или жил кто-то. Маленький человечек, который любит жить на крыше. Короче, самое оно для кладки. Темно, тихо, холодно, и даже заунывное карканье облаток доносится глухо, издалека.

– Ну, – выдыхает Освальд. Поднимает помповик на уровень груди, целясь в черный прямоугольник входа. – Пошли.

И тут мне становится худо. Ненавижу нырять в темноту! Но я не поддаюсь панике и иду следом за Освальдом, потому что очковать – последнее дело. За мной, отдуваясь, топает Пед. Он тоже очкует и поэтому насвистывает сквозь зубы. Идет и свистит дурацкий мотивчик. Дурак-дураком. Когда я оборачиваюсь, он улыбается мне щербатой улыбкой. Это ему Освальд как-то передний зуб вышиб.

– Ты не бойся, Марио, – говорит он, хотя сам очкует покруче меня. – Ты представь, что это просто шарики мороженого в вафельном стаканчике.

Откуда он про шарики-то знает? Я мотаю башкой, чтобы отбросить ненужные мысли, и ныряю в темноту. На помповике Освальда впереди вспыхивает подствольный фонарь. Луч разрезает плотный, как тесто, мрак. Прыгает по стенам. Высвечивает какие-то надписи. Кучи хлама. Голубиное дерьмо. И останавливается в углу, отразившись в огромных, широко распахнутых глазах.

* * *

У нее голубые глаза и волосы, и невозможно-белое платьице. Она сидит, поджав к подбородку острые коленки. Волосы вьются мягкими локонами. Даже отсюда понимаю, какими мягкими, хотя на самом деле быть этого не может, потому что она – самая настоящая Марципановая Девочка. Сердце гулко бухает на раз-два-три и, миновав жопу, падает прямо в пятки. Сердцу не хочется на ограду к облаткам. Девочка поднимает кукольное, белое-белое треугольное личико и протягивает к нам руки.

– И**ть, – говорит Освальд, но почему-то не стреляет.

У меня уже палец замерз на спуске, словно на него дохнул Отмороженный.

Девочка протягивает руки, смотрит своими кукольными глазищами и говорит:

– Дяденьки, меня зовут Мальвина. Я боюсь темноты. Возьмите меня отсюда.

Пед выдвигается у меня из-за спины и делает шаг вперед. Освальд хватает его за плечо и громко шепчет:

– Окстись, придурок, это же марципановая сучка! Она тебя живо оприходует!

Девочка смотрит. Освальд, осклабившись, говорит ей:

– Вот какая у Отмороженного сладенькая подружка. Говори, сука, где кладка!

Девочка хлопает длинными ресницами. Губы ее жалобно кривятся.

– Я не марципановая! – кричит она, только очень тихо кричит, шепотом. – Я настоящая девочка! Я его боюсь! Он холодный! Он приходит и хочет погладить меня, но всегда отдергивает руку. Он не пускает меня наружу! Заберите меня отсюда!

Пед сбрасывает пятерню Освальда с плеча и делает еще шаг. Освальд передергивает помпу.

– Подойдешь ближе к ней – пеняй на себя.

Пед оборачивается к нему. Очки блестят в луче подствольного фонаря, и Пед кажется вовсе не Педом, а каким-то незнакомым и страшным очкариком.

– Это ребенок, – говорит он. – Девочка не понимает…

– Все она понимает, – цедит Освальд. – И я понимаю, что ты у нас педофил и любишь маленьких девочек, но это не тот случай. В сторону!

Пед как-то смешно вскидывает руку, словно заслоняясь от летящего в морду снежка.

– Я не педофил! – тонко кричит он. – Я педагог! Учитель. И я вижу, что девочка не понимает, кто она. Мы можем с ней поговорить. Мы сможем узнать…

– Я тебя предупреждал, – говорит Освальд и нажимает на спуск.

От выстрела в тесной каморке мы сразу глохнем. Пед отлетает к стене. Очки слетают у него с переносицы. Девочка, скорчившись в углу, зажимает уши. Освальд отбрасывает помповик и выхватывает ножи.

Марципан оказался вкусным. Таким вязким, к зубам клеится, и с миндальным привкусом. А глаза у нее и правда леденцовые. Один Освальд сгрыз сам. Второй дал мне и говорит:

– Это так у охотников принято. Самые лучшие части забитого зверя: глаза, сердце и желудок.

Я улыбаюсь. Освальд поделился со мной, значит, уважает. Партнер. Мы с ним партнеры. Это хорошо. Сосу голубой леденец, немного пыльный и кисло-сладкий. Такие были у бабки в круглой жестяной коробке с картинкой города наверху. Пыльные, слипшиеся в один ком, разноцветные, очень старые, как и сама бабка, и город на картинке. Самые вкусные на свете леденцы.

Покидав остатки в мешок, смотрим на труп Педа.

Освальд говорит:

– Берем его, что ли?

Я:

– В смысле?

Тащить еще предателя этого с крыши и хоронить. Я понимаю – Бобби. Того мы съели с бабкой. Он нам послужил, хорошее дело сделал. А Пед предатель, перебежчик и трус.

– В смысле – в мешок. Одним марципаном сыт не будешь. А тут все-таки мясо.

Я сглатываю. Что-то в этом неправильно, хотя Освальд всегда рассуждает верно. И сейчас вроде все верно: пока биг-мак замочишь, две обоймы изведешь, не говоря о проклятых ранч-бургерах с соусом чили. Да и какое там мясо? Соя вперемешку с хрящом. Я еще думаю, а Освальд уже встает на корточки и достает ножи. Один протягивает мне. Я просто офигеваю. Освальд никогда никому не дает своих ножей! Предупреждает: «Пальцем тронешь – будешь ходить без пальца».

– Давай, парень, – говорит он.

Я беру нож. Рукоять холодная, скользкая и тяжелая. Освальд мне доверяет. Он мой партнер. И конечно же он прав: все-таки мясо.

ПЫТАЙТЕСЬ ПОВТОРИТЬ! ЭТО НЕ ОПАСНО!

Рецепт приготовления марципана в домашних условиях [1]

1 стакан миндаля

1 стакан сахара

0,25 стакана воды

2–3 капли миндальной эссенции

1 ст. л. порошка какао

пищевые красители

сахарная пудра.

Приготовим марципановую массу:

1. Неочищенный миндаль опустить в кипяток, варить 1–2 мин., откинуть на дуршлаг. Дать стечь всей воде. Выложить миндаль на разделочную доску.

2. Когда орехи немного остынут, снять с них оболочку. Для этого надо сильно нажать на ядро большим и указательным пальцами. Затем ядра промыть и обжаривать на сухой раскаленной сковороде в течение 10–15 мин., постоянно помешивая.

3. Измельчить орехи в блендере до состояния пюре. Сахар залить водой; нагревать смесь до тех пор, пока весь сахар не растворится, а сироп не загустеет до состояния «твердого шарика», то есть чтобы из остывшего сиропа можно было скатать твердый, но гибкий и тягучий шарик. Положить в сироп измельченный миндаль и нагревать, постоянно размешивая, еще 3–4 мин. Добавить миндальную эссенцию.

4. Разделочную доску присыпать сахарной пудрой. Выложить на нее миндальную массу и раскатать скалкой до необходимой толщины.

5. Получился мягкий эластичный полуфабрикат, который легко режется ножом и принимает любую форму. В таком виде его можно использовать как начинку для выпечки. Чтобы из марципана можно было изготовить украшения, в него добавляют пищевые красители.

6. Надо отделить от марципановой массы кусочек нужного размера, выдавить на него немного краски и разминать его руками, пока весь кусок не окрасится равномерно.

P.S. Рецепт приготовления человеческого мяса автор пока оставил при себе.

ПЫТАЙТЕСЬ ПОВТОРИТЬ! ЭТО НЕ ОПАСНО!