Изрядно потрепав несогласных с насильственным раем, отказавшись от лозунга «земля − крестьянам», Ильич вспомнил, что где-то за Уралом, кажется в Тобольске, в доме Ипатьева томится царская семья. Эта мысль током ударила в воспаленный злобой мозг вождя мировой революции.

Юные дочери, больной несовершеннолетний царевич Алексей, врач, повар, домработница находились под неусыпным контролем чекистов, ленинской гвардии.

Но теперь уже не революционная бдительность руководила вождем, не страх, что царь может вернуться, страна уже практически была сломлена, − теперь месть не давала ему покоя. Она кусала его как блоха, она грызла его как совесть, которой у него не было. Он вспомнил брата Александра, он видел его, болтающегося на веревке, беспомощного, с искаженным лицом. Тут же, как предлог возник образ Белой Армии. А белая армия могла вернуться, освободить царскую семью, царь мог возглавить армию и двинуться на Москву. Ужас, караул. И как мне раньше не пришла эта спасительная мысль в голову, подумал и хлопнул себя по лысине, да так, что услышала Фотиева и ворвалась в кабинет, чтобы спасти его.

— Товарищ Фотиева! Явилась, молодец, ценю, ценю за преданность и бдительность, получишь лишний килограмм черного хлеба в качестве премии. А пока вызовите мне Кацнельсона и Дзержинского, срочно, они мне нужны как революционеры, члены ЦК, как боевые товарищи по архи важному делу. Ну, идите, идите, чего вы стоите, хлопаете глазами? Премия не предусматривает медлительности, медлительность свойственна только буржуазии, а мы ее уже скрутили в бараний рог и этот рог опустили на дно параши, — га-га!

— Свердлова что ли? — стушевалась Фотиева.

— Да, именно его. Это его партийная кличка, вы это должны знать, между прочим. Он так и останется Свердловым, гусским а то уже контрреволюцией пущены слухи, что в Ленинском Политбюро одни евреи. И даже имеются еврейские погромы. А Свердлов — теперь гусский, он великий революционер, после меня, конечно. Как и я, он гусский. Стал гусским. Он трижды, четырежды гусский, как и польский еврей Дзержинский. За его спиной Урал, а Урал — это гусская территория, товарищ Фотиева. И я Ленин подарил ему эту национальность. Вот Бронштейн — настоящий еврей, умный, талантливый, не чета гусским дуракам, но я его крестил в гусского и назвал Т…оцким.

˗ Как же вы крестили, если Бога не признаете? ˗ спросила Фотиева, которая могла задать такой вопрос, который не позволено было задавать любому ходоку.

˗ А я кто, по-твоему? Я и есть бог…пролетарских масс.

˗ А, поняла.

Фотиева бросилась искать Кацнельсона, а Ленин все не мог остановиться. Он быстрыми шагами расхаживал по кабинету и произносил великие идеи о суде над Николаем Вторым.

— Это будет суд народа. Никто не сможет назвать нас и меня в том числе, убийцей царя. Это суд пролетарских масс. Хоть царь и подарил мне коня в Шушенском, и платил неплохие деньги на содержание, и даже дал возможность сыграть свадьбу, но пролетарские массы требуют его казни. И я ничего не могу поделать. А что касается царских дочерей, не познавших клубнички, то…пусть отправляются на тот свет. Там они найдут и женихов, и любовников, га…га…га. Ко всему прочему, не могу забыть казнь моего брата. Хоть и предлагали ему покаяться во имя спасения жизни, но он не согласился, и я не могу согласиться с тем, чтобы царь и его дети так просто топтали мою землю, которая принадлежит теперь революционным массам. И это архи важно. И всю царскую родню туда же, их очень много и… некая монахиня Елизавета Федоровна, красивая, черт возьми, ее бы того… обнять, но это буржуазная красота не по мне, не по мне, это архи важно. Бывшая жена московского генерал-губернатора под давлением народных масс, вынуждена была уйти в монастырь. Но это ее решение. Тем более она должна принять мученическую смерть как ее наставник Христос, которого не было, га…га…га. Христос, как и все попы, будет свержен. Я заменю его собой. И Бога тоже.

Кацнельсон в очках и с бородкой «под Ленина» бодро вошел в кабинет, захлопал в ладоши, выразив, таким образом, восторг от решительных шагов своего учителя. От его подкованных сапог оставались грязные следы на ворсистом ковре. И Дзержинский как вихрь ворвался и упал в кресло, рассматривая вождя, сгорбившегося и похудевшего…

— Вы, как юноша, Владимир Ильич, − сказал Кацнельсон, будущий Свердлов. − Я в восторге от ваших шагов. Это революционные шаги. И от вашего гомерического хохота, присущего только гениям, я в восторге. Я об этом издам книгу. По ночам, когда я просыпаюсь и больше не могу заснуть, в моей голове самостоятельно рождаются планы этой великой книги, героем которой…И знаете, — он перешел на шепот, — меня как мужчину интересует интимный вопрос. Это диктуется тем, что я как мужчина, стал сдавать. Даже молоденькая, революционно настроенная девушка из семейства гопников, порой не может меня возбудить для того, чтоб я удовлетворил ее в интересах революции. А вы как? как у вас с Инессой, ведь она уже старая, во всяком случае, кажется таковой, виски стали покрываться пеплом, ходит, немного сгорбившись, хотя значительно моложе вас и Надежды Константиновны. Жаркая она в постели? Должно быть жаркая, если вы ее до сих пор возле себя держите. Расскажите, клянусь революционной бдительностью, никто не узнает об этом. Может и мне найти более опытную и молодую женщину- гопничку? А ты, Феликс закрой глаза, вернее уши, ты не слышишь, что говорят и о ком говорят два великих человека.

— Янкель, Феликс, ты уши закрыл? закрыл молодец. Так вот, с возрастом любовь к женщине отходит на второй план, зато появляется любовь к Родине. Если считать родиной Россию, то тут проблемы, я не люблю Россию. Тебе, Янкель, подошли бы дочери царя Николая, если бы не угрожали мировой революции своим существованием, я бы тебе порекомендовал одну из них. А Инессу я собираюсь отправить на юг к Фрунзе, но так, чтоб она больше не смогла вернуться обратно, так чтоб ей там понравилось, и чтоб она там осталась эдак лет на тридцать. Ты как революционер, смог бы справиться с любой. Тело-то у царевен нежное, царское…, хоть и поганое, враждебное, интеллигентное, а интеллигенция − говно, товарищ Свердлов, или Каценльсон−Муцельсон. А ты…найди себе молодую революционерку из народа, возьми из тюряги, ведь ты там уже сидел, знаешь, какие там пылкие гопнички, что вынуждены были экспроприировать на свободе, за что их сажал царский режим. Она возродит твою способность. Так-то, товарищ Свердлов.

А теперь к делу. Дело — вот в чем. Дело в том, что царь и его семья не перестают меня беспокоить. Даже во сне их вижу, обнажив когти, ко мне являются. Как они смеют? Кто им позволил беспокоить вождя мировой революции?

Ты, товарищ Кацнельсон, только послушай, что пишет Нечаев! Он пишет, что надо уничтожить всю царскую семью. Браво Нечаев! Но ему не удалось это сделать, не успел. «Так вот то, что не удалось осуществить этому великому революционеру, сделаем мы», Янкель.

Пролетарские массы одобрят расстрел царской семьи. Всех до единого; и прислугу, и врача, и сторожа, и уборщицу, и мойщицу посуды — всех, кто окружает царя Николая Кровавого, поскольку они пропитаны царским духом. Не революционным, а царским. Царь Николай этого заслуживает. Кто убил моего старшего бата Александра? царизм убил. Не убил, в смысле расстрела, а повесил. Вот и мы должны всех повесить на Красной площади, на всеобщее обозрение пролетарских масс. Четвертовать, а потом повесить, потом снять, снова четвертовать и снова повесить, а единственному сыну − наследнику пустить кровь и повесить, чтоб болтался на ветру. А пролетарские массы будут в восторге от этой гуманной акции. Что это я говорю «гуманной». Пролетарская революция не признает гуманизма. Гуманизм — это буржуазное, враждебное нам понятие. Еще Бакунин говорил…, а что он говорил, ты не помнишь, Яша? Вспомнишь — приходи. Прав я, товарищ Свердлов или неправ? А впрочем, вождь всегда прав.

Ленин никак не мог остановиться. Он дошел до того, что стал требовать перемолоть царские кости, все сжечь и развеять над пустыней Сахара.

Свердлов, не получивший удовлетворявший его ответ на интересующий вопрос интимного характера, повторять его не стал, хорошо зная, что если повторит свой вопрос, Ленин выкатит глаза, налитые кровью и долго будет тараторить с нотками дьявольского подозрения в измене мировой революции и ее врагах. Поэтому он переключился на проблему, так волнующую своего вождя.

— Владимир Ильич! позвольте высказать свое личное мнение. Оно может быть иным, если вы прикажете или ЦК не будет согласен с ним. Я даже не знаю, высказать его или воздержаться. Но в интересах мировой революции, решусь на дерзкий поступок.

— Валяй, Кацнельсон, — разрешил вождь.

— Благодарю и да здравствует Ленин! — воскликнул Кацнельсон, вставая. — Так вот. Судить царскую семью принародно в открытом суде, мне представляется нецелесообразным. Почему? Да потому что, скажем, судить детей царя, тем более больного малолетнего царевича Алексея, не за что. Они никаких преступлений перед революцией не совершали и не могли совершить. Они — дети. Подростки. Я уверен, что мы одолеем белогвардейцев и всякую контрреволюционную сволочь, и вы утвердитесь как глава великого государства, тогда ваш авторитет распространится и на другие страны. Нас начнут признавать, устанавливать дипломатические отношения. С мировой революцией, похоже, небольшая передышка, она как бы отошла в тень, по крайней мере, до тех пор, пока у нас не кончится Гражданская война. А казнь детей даст возможность руководителям капиталистических государств задать нашим дипломатам один и тот же вопрос: за что? Не думаю, что это в наших интересах.

— Хорошо, обговорим этот вопрос на пленуме ЦК РКП(б). Ты там выступишь с этим предложением. Но учти, казнь царской семьи, в том числе и детей, осуществишь ты, не ты лично, а под твоим руководством, если хочешь, чтобы город Екатеринбург носил твое имя — Свердловск. А царь и его семья должны быть расстреляны, независимо от решения Пленума. Сделай это тайно. И учти: я здесь не при чем, я таких указаний не давал. Сделай так, чтоб никто не знал, что такое указание давал лично я, найди нужных, преданных революции людей. Среди них должны быть евреи. Евреи — это наши люди. Ты же еврей, Кацнельсон, вот и сделай эту гуманную акцию руками евреев. Можешь идти, Кацнельсон. А, подожди! О нашем разговоре никому ни слова, понял? Понял или нет? Если понял, повтори. Ни одна душа не должна знать, что великий Ленин казнил царских детей, понял или нет? Я здесь ни при чем. И на пленуме этот вопрос обговаривать не надо. А если обговаривать, то я на этот пленум не пойду. Я здесь ни при чем, ни при чем вот так, Кацнельсон.

− Именем революцией клянусь! ни одна душа знать не будет, что великий Ильич требовал казни детей.