Сон кельта. Документальный роман

Варгас Льоса Марио

Амазония 

 

 

Глава VIII

Когда в последний день августа 1910 года после шести с лишним недель изнурительного пути из Англии к самому сердцу перуанской Амазонии Кейсмент и другие члены комиссии прибыли наконец в Икитос, у Роджера обострилась давняя инфекция, стали слезиться и заболели глаза, начались приступы артрита да и общее состояние его здоровья ухудшилось. Однако, верный своему стоическому характеру („новым Сенекой“ называл его когда-то Герберт Уорд), он за все путешествие не только ни разу не показал, как ему скверно, но и всячески старался подбодрить своих спутников, помогая им сносить бесчисленные трудности. Полковник Р. Бертр заболел дизентерией и, высадившись на Мадейре, отправился назад в Англию. Луис Барнз, специалист по африканскому сельскому хозяйству, с тяготами справлялся лучше: оттого, должно быть, что некогда жил в Мозамбике. Ботаник Уолтер Фолк, эксперт по каучуку, от невыносимой жары терзался невралгией. Симор Белл, опасаясь обезвоживания, не расставался с бутылкой воды, то и дело отпивая по глоточку. Генри Филгалд, год назад побывавший в Амазонии, куда послала его компания Хулио Араны, рассказывал остальным, как уберечься от москитов и от „гибельных искушений Икитоса“.

А в них недостатка не было. Казалось просто невероятным, что в этом маленьком и неказистом городке, почти сплошь застроенном убогими домишками — неуклюжими, крытыми соломой, кое-как слепленными из досок и необожженного кирпича, — среди которых лишь изредка попадались здания из более благородных материалов под цинковыми крышами и просторные особняки, выложенные по фасадам португальскими изразцами, — такое неимоверное количество баров, таверн, публичных домов, казино и, прогуливаясь с утра пораньше по тротуарам, бесстыдно выставляет себя напоказ такое множество проституток всех цветов кожи. Зато пейзаж вокруг был великолепен. Утопая в пышнейшей зелени высоченных деревьев, неумолчно шелестевших листвой, Икитос стоял на берегу Наная, одного из притоков Амазонки, чьи воды меняли цвет в зависимости от положения солнца. Заасфальтированных или мощеных улиц было мало, с наступлением вечера нестерпимым делался смрад от мутного потока нечистот и мусора, катившегося по канавам вдоль обочин, и двадцать четыре часа в сутки гремела в барах, борделях и кафе музыка. Британский консул мистер Стерз, встретивший их на пирсе, сообщил, что компания приготовила для членов комиссии жилье, а Роджер остановится у него в резиденции, и сегодня вечером префект Икитоса Рей Лама устраивает обед в честь их прибытия.

Было немного за полдень, и Роджер, сказав, что вместо завтрака предпочитает немного отдохнуть, прошел в дом. Ему была отведена чистенькая скромная квартира с маленькой террасой, откуда открывался вид на реку. Уличный шум был здесь почти не слышен. Роджер, не скинув башмаков, не сняв пиджака, повалился на кровать и в ту же секунду заснул. Впервые за полтора месяца пути его охватило ощущение покоя.

Ему снились не Бразилия, где он четыре года был консулом, не Сантос, не ПарА и не Рио-де-Жанейро, — а Ирландия, какой она предстала ему в 1904-м и 1905-м, сразу после того, как бешеная суета и гонка завершились публикацией его „Отчета о Конго“, которая вызвала настоящий скандал, а самого Роджера Кейсмента для одних превратила в героя, а для других — в зачумленного. С одной стороны его беспрерывно превозносили газеты либерального толка и гуманитарные организации, с другой — обливали грязью нанятые королем Леопольдом писаки. Спасаясь от всей этой шумихи, он, покуда министерство решало вопрос о новом назначении — было понятно, что нога „самого ненавистного в Бельгии человека“ никогда больше не ступит на конголезскую землю, — уехал в Ирландию, где, как ему казалось, его никто не знает. Поспешный отъезд, хоть и не прошел совсем уж незамеченным, все же избавил Роджера от всеобщего назойливого любопытства, которое в Лондоне лишило его всякой частной жизни. И месяцы, проведенные в Ирландии, заново открыли ему эту страну, погрузили в мир, прежде известный ему только по разговорам, книгам и собственным фантазиям, мир, разительно отличный от того, в котором он жил в детстве с родителями или провел свои отроческие годы с двоюродными дедом и бабкой и прочими родственниками, мир Ирландии, впервые представшей ему не бледной тенью или охвостьем Британии, но страной, борющейся за сохранение своего языка, обычаев и традиций. „Милый Роджер, ты стал ярым ирландским патриотом“, — полушутя писала ему кузина Гертруда. „Я всего лишь наверстываю упущенное“, — ответил он.

В течение этих месяцев Роджер совершал долгие прогулки по Донеголу и Голуэю, постигая географию своей порабощенной отчизны, влюбленными глазами всматриваясь в суровую простоту ее пустынных полей, ее каменистое и дикое побережье, разговаривая с ее малоречивыми скромными крестьянами, с ее рыбаками, непреклонно безразличными к штормам и покорными лишь судьбе. Он узнал многих ирландцев „из другого лагеря“ — католиков и немногих протестантов, которые, подобно Дугласу Хайду, ратовали за возрождение ирландской культуры, мечтали вернуть исконные названия городкам и деревням, воскресить старинные песни, танцы, забытое искусство прях и кружевниц. Получив новое назначение в Лиссабон, Роджер, ссылаясь на нездоровье, снова и снова откладывал свой отъезд ради того, чтобы дождаться первого „Фестиваля гленов“, открывшегося в Антриме и собравшего около трех тысяч участников. В те дни он несколько раз чувствовал, что глаза его увлажняются при звуках веселых мелодий, которые исполняют волынщики и хоры, или когда он слушал, не понимая ни слова, сказания, баллады, легенды, дошедшие из тьмы Средневековья. Он впервые наблюдал за состязаниями по кёрлингу и там познакомился с политиками и литераторами-националистами — с сэром Хоресом Планкеттом, Балмером Хобсоном, Стивеном Гуинном, повстречал давних приятельниц — Аду Макнил, Маргарет Доббз, Элис Миллиган, Агнес О'Фаррелли и Роуз Мод Янг, для которых, так же, как для Элис Стопфорд Грин, возрождение ирландской культуры стало делом жизни.

С той поры он и начал переводить часть своих гонораров ассоциациям и школам, где преподавали гэльский язык, в националистические издания, где печатался под псевдонимами. Когда же в 1904 году Артур Гриффит создал „Шинн Фейн“, — предложил ему свою помощь и сотрудничество. Идеи этого журналиста разделял Балмер Хобсон, с которым Роджер подружился. Речь шла о том, чтобы рядом с колониальными создавать сети своих, ирландских школ, предприятий, банков, фабрик и заводов, а со временем — вытеснить навязанную Англией систему. Тогда ирландцы могли бы стать хозяевами собственной судьбы. Предполагалось бойкотировать британские товары, отказываться платить налоги, заменить английские виды спорта — крикет и футбол — исконно ирландскими. Это же относилось к литературе и театру. И, двинувшись таким, мирным и ненасильственным путем, Ирландия постепенно вышла бы из своего зависимого положения.

Помимо того что по советам Элис он прочел множество книг о прошлом Ирландии, Роджер вновь взялся за изучение гэльского языка и даже стал брать уроки, однако преуспел в этом мало. В 1906 году новый министр иностранных дел, сэр Эдвард Грей, предложил ему должность консула в бразильском городе Сантосе. Роджер, хоть и безо всякого энтузиазма, согласился, потому что меценатство истощило его и без того скудные сбережения, он сильно нуждался и должен был искать какие-то источники существования.

И, вероятно, оттого, что он с такой неохотой вернулся на дипломатическое поприще, четыре проведенных в Бразилии года — с 1906-го по 1910-й — оказались обескураживающим разочарованием. Он так и не сумел привыкнуть к этой огромной стране, сколь бы ни была она красива, сколько бы новых и добрых друзей ни завел он в Сантосе, Пара и Рио-де-Жанейро. Более всего угнетало его, что — не в пример Конго, где при всех неимоверных трудностях он всегда ощущал, что работает ради какой-то великой цели, далеко выходящей за рамки его должностных обязанностей, — в Сантосе приходилось, главным образом, улаживать неприятности с пьяными британскими моряками, вытаскивать их из тюрьмы, платить за них штрафы и отправлять на родину. Там, в Пара, он впервые услышал о тех ужасах, которыми сопровождается добыча каучука. Министерство, однако, ограничило сферу его деятельности, свело ее к регистрации британских судов, прибывающих в порт, и к помощи соотечественникам, затевавшим в Бразилии коммерческие дела. Хуже всего пришлось Роджеру в 1909 году, когда его перевели в Рио. Ко всем прочим его хворям и недугам, обострившимся от тамошнего климата, прибавились еще аллергии, не дававшие уснуть. Он должен был перебраться за восемьдесят километров от столицы, в расположенный на холмах городок Петрополис, где было не так влажно и жарко, а по ночам даже прохладно. Однако приходилось ежедневно ездить на службу и обратно, что было сущим мучением для Роджера.

Сейчас он спал, и во сне ему настойчиво вспоминалось, как в сентябре 1906 года, перед тем как отправиться в Сантос, он сочинил длинную эпическую поэму, озаглавленную „Сон кельта“ и посвященную легендарному прошлому Ирландии, а также — в соавторстве с Элис Грин и Балмером Хобсоном — политический памфлет „Ирландцы и британская армия“, где побуждал земляков отказываться от призыва.

Укусы москитов разбудили Роджера, прервав блаженную сиесту и вернув его в амазонские сумерки. Небо стало радужным. Он чувствовал себя лучше — не так жгло глаза и ломило суставы. Принять душ в доме консула Стерза было задачей не из легких: покуда Роджер намыливался, слуга должен был наполнить большой чан несколькими ведрами воды — тепловатой и напоминавшей о Конго. Когда он спустился на первый этаж, консул уже ждал его, чтобы сопроводить к префекту Рею Ламе.

Пройти надо было несколько кварталов; ветер нес в лицо песок, так что Роджер постоянно щурился. В полутьме они оступались на выбоинах, спотыкались о камни и кучи мусора. Стало шумно. Из-за дверей каждого бара гремела музыка, слышались пьяные возгласы, выкрики, звуки потасовки. Мистер Стерз, человек уже в годах, вдовый и бездетный, проведший в Икитосе уже лет пять, кажется, устал от города и лишился всяких иллюзий.

— Как относятся здесь к приезду нашей комиссии? — спросил его Роджер.

— С открытой враждебностью, — ответил консул. — Вы, должно быть, знаете: пол-Икитоса кормится с руки сеньора Араны. Верней сказать, от предприятий, которыми владеет сеньор Хулио Сесар Арана. Люди подозревают, что комиссия затевает недоброе против того, кто дает им работу и еду.

— Следует ли рассчитывать на помощь местных властей?

— Как раз напротив — ждите, что вам будут ставить палки в колеса при всяком удобном случае. Власти Икитоса тоже зависят от Араны. Ни префект, ни судьи, ни военные по многу месяцев не получают от правительства жалованья. Без Араны все уже померли бы с голоду. Примите в расчет — Лима дальше от Икитоса, чем Нью-Йорк от Лондона, потому что добираться не на чем. В самом лучшем случае до столицы — два месяца пути.

— Вероятно, дело будет сложнее, чем мне представлялось вначале, — заметил Роджер.

— Вам и другим членам комиссии следует вести себя предельно осмотрительно, — прибавил консул после небольшого колебания и понизив голос. — Разумеется, не здесь, не в Икитосе, а когда доберетесь до Путумайо. В такой глуши может случиться что угодно. В этом диком варварском мире нет ни законов, ни порядка. Полагаю, ничем не лучше Конго.

Префектура Икитоса помещалась на Пласа-де-Армас — большом пустыре, где не было ни деревьев, ни цветов, но зато, как показал Роджеру консул, возвышалось причудливое металлическое сооружение, похожее на детский конструктор: там строился дом по проекту Эйфеля („Да-да, того самого, чьим именем названа знаменитая башня в Париже“). Некий преуспевающий торговец каучуком купил его в Париже, привез в разобранном виде в Икитос, и теперь это будет лучшее увеселительное заведение в городе.

Здание префектуры занимало почти полквартала. Некрасивый, неуклюжий одноэтажный дом с зарешеченными окнами и о двух крыльях: в одном помещалось присутствие, в другом — личные апартаменты префекта. Сам сеньор Рей Лама, высокий седой человек с длинными, навощенными на концах усами, носил сапоги, бриджи, наглухо застегнутую рубашку и странную куртку, украшенную узорчатой вышивкой. Он сносно объяснялся по-английски и приветствовал Роджера Кейсмента с преувеличенной любезностью и напыщенной высокопарностью. Члены комиссии были уже в сборе и исходили пОтом в своих чопорных выходных костюмах. Префект представил Роджеру прочих приглашенных: членов Высшего суда, полковника Арнаэса, начальника гарнизона, падре Уррутия, настоятеля августинского монастыря, Пабло Сумаэту, генерального директора „Перувиан Амазон компани“, и еще человек пять — местных коммерсантов, начальника таможни, главного редактора газеты „Эль Орьенте“. Дамы не присутствовали. Захлопали пробки — откупорили шампанское. Гостям предложили по бокалу белого игристого вина: оно было хоть и степлившееся, но хорошего качества и, без сомнения, французское.

Стол был накрыт в большом патио, освещенном масляными лампами. Бесчисленное множество слуг-индейцев, босых и в передниках, разливали вино и нескончаемой чередой подавали новые и новые блюда. Вечер выдался умеренно жарким; в небе мерцало несколько первых звезд. Роджер сам удивился, с какой легкостью понимает местный диалект испанского — распевный, с синкопированными интонациями, с обилием бразильских оборотов. И с облегчением подумал, что возможность напрямую, без переводчика, воспринимать многое из того, что предстоит услышать во время путешествия, сильно упростит ему задачу. Подали новую перемену — жирный черепаховый суп, и Роджер с трудом проглотил несколько ложек, слушая, как, не сливаясь, журчат за столом ручейки английской, испанской, португальской речи, перемежаемые время от времени краткими паузами для перевода. Неожиданно префект, который сидел напротив Роджера, уставясь на него уже немного осоловелыми от вина и пива глазами, хлопнул в ладоши и, когда все замолчали, предложил тост в честь гостей. Пожелал благополучного пребывания, удачного выполнения их миссии и уверил их в неизменности амазонского гостеприимства.

— Лоретанцы и особенно — жители Икитоса славятся этим, — прибавил он.

И, не успев опуститься на стул — меж тем не меньше двадцати человек вносили очередную перемену блюд, — вдруг спросил, причем довольно громко — так, что отдельные разговоры смолкли:

— Позвольте осведомиться, многоуважаемый сеньор консул, какова все-таки цель вашего путешествия да и вообще этой комиссии? Что вы намереваетесь проверять? Ради бога, не сочтите мой вопрос дерзостью… Совсем напротив. Я, как и все за этим столом, горю желанием помочь вам. Но все же хотелось бы знать, ради чего направлены вы сюда британской короной? Для Амазонии это высокая честь, и потому нам бы хотелось оказаться достойными ее.

Роджер Кейсмент, хоть и понял почти все, что сказал Рей Лама, терпеливо дождался, когда его тираду переведут на английский.

— Как вам, без сомнения, известно, в Англии и вообще в Европе появились сведения, что в отношении местного коренного населения допускаются многочисленные акты насилия, — произнес он спокойно. — Обвинения очень серьезны — пытки, убийства… А основную добычу каучука в этом регионе ведет, как вы опять же наверняка знаете, британская компания, которая, хоть и принадлежит сеньору Хулио Аране, зарегистрирована на Лондонской бирже. Ни правительство его величества, ни общественное мнение не потерпят, чтобы она попирала законы Божеские и человеческие. И цель нашего путешествия — установить, соответствуют ли истине эти обвинения. Комиссию направила сама компания сеньора Араны. Меня — правительство моей страны.

Едва лишь Роджер начал говорить, в патио повисла ледяная тишина. Даже уличный шум, казалось, стих. Все за столом вдруг замерли, скованные каким-то почти комичным оцепенением, словно этих сеньоров, которые еще минуту назад ели, пили, разговаривали, жестикулировали, внезапно разбил паралич. Роджер почувствовал, что все взгляды обратились к нему. Атмосферу сердечности, царившую за столом, сменило опасливое неодобрение.

— Да, „Перувиан Амазон компани“ ради защиты своего доброго имени проявила готовность к сотрудничеству, — почти выкрикнул Пабло Сумаэта. — Нам нечего скрывать! В Путумайо вас доставит наше лучшее судно. А по прибытии на место вам предоставят все возможности собственными глазами удостовериться: эти обвинения — подлая клевета.

Роджер Кейсмент наклонил голову:

— Мы будем вам признательны.

Но в тот же самый миг с несвойственной ему внезапностью решил подвергнуть своих любезных хозяев испытанию, которое — он не сомневался — выявит кое-что очень показательное для него и его спутников. Тоном столь непринужденным, словно речь шла о теннисе или дожде, он сказал:

— Да, кстати, сеньоры. Не знаете ли вы, случайно, журналист Бенхамин Салданья Рока — надеюсь, я правильно произнес это имя? — сейчас находится в Икитосе? Нельзя ли повидаться с ним?

Его слова произвели эффект разорвавшейся бомбы. Сидевшие за столом переглядывались удивленно и негодующе. Вслед за его словами наступило длительное молчание, как если бы никто не решался затронуть столь щекотливую тему.

— Как?! — воскликнул наконец префект с театральным изумлением. — Неужто и до Лондона докатилась молва об этом шантажисте?!

— Точно так, сеньор, — снова кивнул Роджер. — Разоблачения Салданьи Рока и инженера Уолтера Харденберга по поводу каучуковых плантаций в Путумайо действительно вызвали в Лондоне шумный скандал. Но вы не ответили на мой вопрос: сеньор Салданья Рока — здесь, в Икитосе? Я смогу с ним встретиться?

За столом вновь стало очень тихо. Наконец подал голос приор-августинец.

— Никто не знает, куда он скрылся, сеньор Кейсмент, — сказал он, и его четкая и правильная испанская речь так разительно отличалась от местного говора, что Роджер и понимал ее хуже. — Уже довольно давно исчез из Икитоса. Поговаривали, будто он в Лиме.

— Если б не удрал, граждане Икитоса линчевали бы его! — с яростью воздев кулак, убежденно произнес какой-то старец.

— В Икитосе живут патриоты, — воскликнул Пабло Сумаэта. — И они не простят негодяю пакостную ложь, распространяемую ради того, чтобы уронить престиж нашей отчизны и нанести ущерб компании, которая несет прогресс в Амазонию.

— А делает он это потому, что не вышло сорвать денег с „Перувиан Амазон компани“, — добавил префект. — Вы-то знаете, сеньор Кейсмент, что перед тем, как опубликовать свои мерзости, он пытался шантажировать сеньора Арану?

— Мы спустили его с лестницы, и тогда он вывалил свою дурно пахнущую стряпню на страницы газет, — подтвердил Пабло Сумаэта. — Попал под суд по обвинению в диффамации, клевете и вымогательстве. Ему грозила тюрьма. Потому и сбежал.

— Вот и придется во всем убедиться своими глазами, — заметил Роджер Кейсмент. — Самое надежное средство.

Течение общей беседы вновь разбилась на ручейки отдельных разговоров. Подали следующую перемену — амазонскую рыбу: один ее сорт, называемый гамитана, понравился Роджеру нежным вкусом. Однако от пряных приправ стало сильно жечь во рту.

После ужина и перед тем, как попрощаться с префектом, он коротко переговорил с членами комиссии. По мнению Симора Белла, было до крайности опрометчивым шагом заводить речь о журналисте Салданье Рока, столь сильно досадившем верхам Икитоса. Зато Луис Барнз поздравил Роджера с удачей — удалось увидеть, как нервно отозвались все они на упоминание этого имени.

— Очень жаль, что не можем расспросить его, — ответил Кейсмент. — Мне бы очень хотелось с ним познакомиться.

Распрощались, и они вместе с консулом тем же путем, каким пришли сюда, двинулись обратно. Песни, музыка, топот танцующих, брань, здравицы и шум драки поднялись тоном выше; Роджера удивило, сколько мальчишек — оборванных, полуголых и босых — толпилось у дверей баров и притонов, с плутоватым видом заглядывая внутрь. Во множестве было и собак, роющихся в отбросах.

— Не тратьте время на поиски Салданьи, — посоветовал Стерз. — Все равно не найдете. Скорей всего, его уж нет в живых.

Роджер не удивился. Услышав, в какое словесное неистовство впали первые лица Икитоса при одном имени Салданья, он подумал, что едва ли мог остаться цел и невредим сам журналист.

— А вы знавали его?

Круглая лысина консула поблескивала, как сбрызнутая водой. Он шел медленно, ощупывая тростью вязкую влажную землю перед собой, словно опасался наступить на змею или крысу.

— Да. Разговаривали раза два-три, — ответил Стерз. — Такой низкорослый… немного кривобокий. Здесь таких называют чоло, чолито. То есть полукровка. Они, как правило, люди мягкие, обходительные. Салданья был не таков. Резкий, очень уверенный в себе. И взгляд у него был как у тех, кто непреложно уверовал во что-то, у фанатиков, если одним словом, и мне, честно сказать, всегда было сильно не по себе в его присутствии. Темперамент у меня не для здешних мест. Я не испытываю желания преклоняться ни перед мучениками за идею, мистер Кейсмент, ни перед героями. Зло, приносимое людьми, готовыми пожертвовать собой ради торжества истины или справедливости, больше того, которое они хотят искоренить.

Роджер Кейсмент не ответил: он пытался вообразить себе этого маленького, почти горбатого человека, сердцем своим и волей напоминавшего ему Эдмунда Мореля. Да, мученик и герой. Роджер представлял, как он своими руками накатывает краску на металлические литеры, печатая еженедельные газеты, чьи названия в переводе с испанского звучали как „Взбучка“ и „Трепка“. Маленькая полукустарная типография помещалась, без сомнения, где-нибудь у него дома. И убогая квартиренка служила наверняка еще и редакцией, и конторой. — Надеюсь, вы не истолкуете мои слова превратно, — извиняющимся тоном заговорил консул, внезапно устыдившись того, что произнес. — Сеньор Салданья Рока, спору нет, проявил завидное мужество, выступив с этими разоблачениями. Выказал отчаянную, почти самоубийственную отвагу, перед судом обвинив „Дом Араны“ в пытках, похищениях, истязаниях и прочих преступлениях в богатых каучуком районах Амазонии. И был далек от прекраснодушия. И отчетливо представлял себе, что с ним случится.

— И что же случилось?

— Нечто вполне предсказуемое, — ответил Стерз без малейшего проблеска какого-либо чувства. — Сначала сожгли его типографию на улице Морона. Там еще стоят обугленные развалины. Обстреляли квартиру. Следы от пуль тоже еще видны на стенах дома по улице Просперо. Салданье пришлось забрать сына из августинского коллежа — одноклассники травили мальчика так, что сделали его жизнь невыносимой. И спрятать семью в каком-то тайном месте, бог знает где — из опасений, что с близкими расправятся. И закрыть свои газетки, потому что никто не рисковал помещать у него объявления и рекламу, и ни одна типография в Икитосе не соглашалась печатать тираж. В качестве предупреждения в него дважды стреляли на улице. И он просто чудом оставался жив. Получил пулю в икру и охромел. В последний раз, когда я видел Салданью на набережной, в феврале 1909 года, его волоком тащили к реке. Лицо было разбито, все в крови. Его швырнули на палубу пароходика, шедшего в Юримагуас. Неизвестно, что сталось с ним потом. Может, удалось добраться до Лимы. Дай-то бог. Но не исключено, что бросили, связав по рукам и ногам и пустив ему кровь, на съедение пираньям. Если так, его кости — ибо это единственное, что не по зубам этим тварям, — давно уже вынесло в Атлантику. Полагаю, впрочем, что не рассказал вам ничего нового. В Конго бывали истории такие же или похуже.

Тем временем они уже подошли к консульству. Стерз зажег свет в прихожей и предложил Роджеру рюмку портвейна. Усевшись на террасе, они закурили. Луна исчезла за тучами, но на темном небосводе мерцали звезды. В отдалении шумел Икитос, а здесь слышно было, как размеренно гудят насекомые и плещет вода в прибрежном тростнике.

— Ну и зачем было бедному Бенхамину Салданье геройствовать? — размышлял вслух консул, пожимая плечами. — Чего он достиг? Обездолил свою несчастную семью, а может, и сам погиб. Нас же лишил возможности читать каждую неделю две забавные газетенки, в которых всегда было множество сплетен.

— Я не думаю, что его жертва была совсем уж напрасна, — мягко возразил Роджер Кейсмент. — Если бы не он, нас бы здесь не было. Впрочем, может быть, вы считаете, что и наше появление ничего не изменит.

— Боже сохрани! — воскликнул консул. — Разумеется, вы правы. Возник большой шум и в Америке, и в Европе. А заварил всю эту кашу он, Салданья Рока. Он был первый. За ним последовал Уолтер Харденбёрг. Я, конечно, глупость сморозил. Очень надеюсь, что ваш приезд будет не напрасен и что ситуация изменится. Простите меня, мистер Кейсмент. Я столько лет торчу в Амазонии, что стал скептически относиться к самой идее прогресса. Поживешь в Икитосе — вовсе перестанешь верить во что-либо подобное. И в первую очередь — что справедливость когда-нибудь восторжествует. Быть может, возвращение домой обдаст меня струей доброго английского оптимизма. Я вот смотрю на вас и завидую — так давно служите короне в Бразилии, а не утратили веры. Невероятно.

Затем, пожелав друг другу доброй ночи, они разошлись по своим комнатам, но Роджер еще долго не мог уснуть. Правильно ли он сделал, согласившись принять это поручение? Когда несколько месяцев назад министр иностранных дел сэр Эдвард Грей вызвал его к себе в кабинет и сказал: „Скандал по поводу преступлений в Путумайо достиг таких масштабов, что долее это терпеть нельзя. Общественное мнение требует от правительства принять меры. Не знаю никого, кто справился бы с этим лучше вас. Туда же отправится независимая комиссия, состоящая из тех, кого предложила сама компания. Однако вы, хоть и поедете вместе с ними, должны будете представить правительству собственный доклад. Ваша деятельность в Конго снискала вам большой авторитет, вы стали крупным специалистом по зверствам. И отказываться не вправе“. Тем не менее, первым побуждением Роджера было найти благовидный предлог и уклониться от поручения. Но потом, поразмыслив несколько, он сказал себе, что именно потому, что работал в Конго, его моральный долг — согласиться. Да вот правильно ли он поступил? Скепсис мистера Стерза настраивал на мрачный лад. И время от времени в ушах начинали звучать слова сэра Эдварда: „…специалист по зверствам“.

В отличие от консула Кейсмент считал, что Салданья оказал огромную услугу Амазонии, своей стране и всему человечеству. Сразу после беседы с министром, который дал ему четыре дня на размышления, он прежде всего стал читать статьи, напечатанные во „Взбучке“ и в „Бисеманарио комерсиаль, политико и литерарио“: это было первым, что он узнал о Путумайо. Министерство иностранных дел немедленно предоставило ему кипу документов, и самыми важными оказались свидетельства непосредственных очевидцев — помещенные в лондонском еженедельнике статьи американского инженера Уолтера Харденбёрга и публикации Бенхамина Салданьи Рока, переведенные на английский активистами Общества борьбы с рабством и защиты коренного населения.

Поначалу он не поверил, что подобное бывает: хотя журналист из Икитоса приводил действительные факты, но представил злоупотребления до такой степени зримо и осязаемо, что от его писаний веяло чем-то ирреальным, и они казались плодом чьего-то садистического воображения. Но Роджер тотчас вспомнил, что первая реакция многих англичан, европейцев, американцев на документы о преступлениях в Независимом Государстве Конго, когда они с Эдмундом Морелем сделали их достоянием гласности, была точно такой же — недоверие. Так защищается разум от тех неописуемых, запредельных жестокостей, до которых в мире, где отсутствует закон, могут довести человека алчность и разнуздавшиеся инстинкты. И если подобное творилось в Конго, почему не может происходить и в Амазонии?

В тревоге он поднялся с кровати и присел на террасе. Звезды уже исчезли с темного неба. Там, где находился город, огней убавилось, но доносился тот же шум. Если все, что писал Салданья Рока, соответствует действительности, ему наверняка связали руки и ноги, полоснули его несколько раз ножом — чтобы кровь привлекла пираний — и выбросили за борт. Циничный фатализм мистера Стерза раздражал Кейсмента. Можно подумать, все это происходит не от жестокости иных людей, а по некой зловещей предопределенности, диктующей те же самые законы, которые приводят в движение звезды и чередуют приливы с отливами. Консул назвал Салданью „фанатиком“. Фанатик справедливости? Да, конечно. Человек, отважный до безрассудства. Человек маленький, без денег и связей. Амазонский Морель. Верующий, быть может? И то, что сделал, он сделал потому, что верил — мир, общество, жизнь не могут долее терпеть этот срам. Роджер вспомнил, каким воинственным задором обуяло его в молодости первое столкновение со злом и жестокостью, как жгуче было желание немедленно сделать что-то ради исправления мира. Он испытывал к Салданье Рока братское чувство. Он хотел бы пожать ему руку, стать его другом, сказать: „Знаете, сеньор, вы сотворили из своей жизни нечто прекрасное и благородное“.

Неужели Салданья побывал в Путумайо, в огромном регионе, где ведет добычу каучука компания Хулио Араны? Неужели сам сунулся к волку в пасть? По статьям понять нельзя, но точность имен, названий, дат указывает, что он своими глазами видел все, о чем рассказывал. Роджер столько раз перечитывал материалы Салданьи и Уолтера Харденбёрга, что порой ему казалось — он тоже был там.

Он закрыл глаза и увидел это бескрайнее пространство, разделенное на несколько участков-факторий: самые крупные — „Чоррера“ и „Энканто“, у каждой свой управляющий. „А лучше сказать — свое чудовище“. Иначе не назвать людей, подобных, например, Виктору Маседо и Мигелю Лойасе. Оба в середине 1903 года отличались самыми приснопамятными злодеяниями. Человек восемьсот индейцев окайма пришли в „Чорреру“ сдавать собранный в лесу латекс. Взвесив и оприходовав корзины, помощник управляющего Фидель Веларде показал своему начальнику Виктору Маседо, стоявшему тут же, рядом с Мигелем Лойасой, на двадцать пять индейцев, не принесших положенное количество каучука и потому отделенных от остальных. Маседо и Лойаса решили примерно наказать дикарей. Приказав одним своим „мальчикам“ — неграм-надсмотрщикам с Барбадоса — держать остальных индейцев под прицелом маузеров, они велели другим накинуть на провинившихся пропитанные бензином мешковины. И подожгли их. Индейцы вспыхнули факелами. Кое-кому из тех, кто с пронзительными криками катался по земле, удалось сбить пламя, но все равно ожоги они получили чудовищные. Бросившиеся в воду утонули. Маседо, Лойаса и Веларде добивали несчастных туземцев из револьверов. Каждый раз, как Роджер представлял себе эту сцену, у него мутилось в голове.

По словам Салданьи Рока, подобное устраивалось для острастки, но и для развлечения. Им это доставляло удовольствие. Нравилось причинять страдания, соперничать друг с другом в жестокости: это превратилось в пристрастие, в увлечение, развившееся из привычки истязать, избивать, мучить. Напиваясь, они искали предлог, чтобы заняться кровавыми играми. Салданья приводил письмо, в котором один из директоров компании пенял управляющему факторией Мигелю Флоресу на то, что „индейцев убивают для развлечения“, хотя нехватка рабочих рук поистине вопиющая, и напоминал, что „на подобные крайние меры можно идти лишь в случаях крайней же необходимости“. Доводы, приведенные Флоресом в свое оправдание, оказались даже хуже обвинения: „Возражаю: за последние два месяца на моей фактории погибло всего сорок индейцев“.

Журналист перечислял, каким видам наказаний подвергали провинившихся — их пороли, сажали в колодки, отрезали уши и нос, руки и ноги и, наконец, убивали. Расстреливали, вешали, сжигали заживо, топили. Наибольшее количество останков обнаружено в Матансасе, утверждал Салданья. Точное число погибших установить невозможно, но судя по костям, счет шел на сотни и даже на тысячи жертв. Ответственность за них нес Армандо Норманд, молодой человек, всего-то двадцати двух или двадцати трех лет от роду, наполовину англичанин, наполовину боливиец, учившийся, по его словам, в Лондоне. Его именем индейцы уитото пугали детей. В Абиссинии были уволены управляющий факторией Абелярдо Агеро и его помощник Аугусто Хименес за то, что для потехи расстреливали индейцев, хоть и знали, что тем самым безответственным образом лишают компанию рабочих рук.

И Роджер Кейсмент в очередной раз подумал, что при всей удаленности Конго от Амазонии их связывает некая незримая пуповина. Повторялись с ничтожными вариантами одни и те же ужасные злодеяния, вдохновленные корыстью — грехом если не первородным, то с рождения присущим человеку, тайным движителем всех его бесчисленных низостей. Или чем-то еще? Или дьявол все же одержал верх в своей вечной битве?

Завтра будет трудный день, думал Роджер. Консул отыскал в Икитосе троих негров-барбадосцев, граждан Великобритании. Они по нескольку лет проработали надсмотрщиками в компании Араны и согласились дать показания комиссии с тем условием, что их немедленно отправят на родину.

Он спал плохо, но все же при первом свете зари проснулся. И чувствовал себя бодро. Умылся, оделся, нахлобучил шляпу-панаму, взял фотокамеру и вышел из дома, не увидев ни самого консула, ни прислуги. На чистом небе вставало солнце; уже чувствовался наступающий зной. К полудню Икитос раскалится как печь. На улицах появились первые прохожие, катился маленький шумный красно-зеленый трамвай. Время от времени бродячие торговцы-индейцы — раскосые, с геометрическими узорами на желтоватых лицах и руках — предлагали свой товар: фрукты, напитки, обезьянок, попугаев-ара, крупных ящериц, стрелы, деревянные палицы, духовые трубки. Многие бары и рестораны уже открылись, но посетителей пока было мало. Под навесами из пальмовых листьев, раскинувшись, валялись пьяные; рылись в отбросах собаки. „Какая мерзкая, зловонная дыра этот Икитос“, — подумал Роджер. Он довольно долго шагал по немощеным улицам, пересек Пласа-де-Армас с уже знакомым зданием префектуры и вышел на набережную, откуда открывался красивый вид на реку с плавучими островами, а вдалеке, на другом берегу, в солнечном блеске можно было различить рощу высоких деревьев. Там, где набережная обрывалась, переходя в лесистый холм, у подножия которого был возведен дебаркадер, Роджер заметил нескольких босых юношей, играющих в „ножички“. Чтобы голову не напекло, они смастерили себе шапки из старых газет.

По виду это были не индейцы, а скорее чоло. Один, не старше двадцати, был замечательно сложен: при каждом броске стройное тело играло мускулами. Поколебавшись мгновение, Роджер подошел поближе, показал на свою камеру:

— Можно будет вас заснять? — спросил он по-португальски. — Я могу заплатить.

Юноша смотрел на него непонимающе.

Пришлось дважды повторить вопрос на ломаном испанском, прежде чем паренек улыбнулся. Потом о чем-то залопотал по-своему со своими товарищами. И наконец повернулся к Роджеру и щелкнул пальцами: „Сколько?“ Тот пошарил в карманах, выгреб и протянул на ладони пригоршню монет. Паренек глядел на них, мысленно пересчитывая.

Под смех и шуточки остальных Роджер сделал несколько снимков, заставив парня снять бумажную шапку, поднять руки, напрячь мышцы и принять позу античного дискобола. Когда для этого пришлось на миг прикоснуться к его предплечью, Роджер почувствовал, что от жары и волнения его пробила испарина. Обнаружив, что вокруг, разглядывая его, как диковинного зверя, собралась орава оборванных ребятишек, он перестал фотографировать. Отдал монеты юноше и торопливо направился назад, в консульство.

Члены комиссии и мистер Стерз завтракали, рассевшись за столом. Он присоединился к ним, объяснив, что привык каждое утро начинать с хорошей прогулки. Покуда пили водянистый переслащенный кофе и ели жареную маниоку, консул рассказывал, как обстоит дело с теми тремя барбадосцами. Объяснил, что они работали в Путумайо, но вскоре поссорились с „Перувиан Амазон компани“, решив, что им недоплатили. И потому можно счесть, что их свидетельства продиктованы личными обидами. Он предложил, чтобы их показания комиссия выслушивала не в полном своем составе, потому что они наверняка оробеют и рта не раскроют. Решили разделиться на группы по двое или по трое.

Роджер Кейсмент оказался в паре с Симором Беллом, который, как и ожидалось, очень скоро после начала беседы с первым барбадосцем завел старую песню про обезвоживание, сказал, что неважно себя чувствует, и удалился, оставив его наедине с бывшим надсмотрщиком.

Тот назвался Эпонимом Томасом Кэмблом, точного возраста своего указать не мог, но полагал, что ему лет тридцать пять. В густейшей шапке курчавых волос уже проглядывала седина. Носил выцветшую, расстегнутую до пупа блузу, грубые полотняные штаны, доходящие только до щиколоток и подпоясанные веревкой. Ходил босиком: огромные, в сплошных мозолях ступни и пальцы с длинными ногтями были точно каменные. Роджер с трудом понимал его речь, пересыпанную множеством разговорных оборотов, испанских и португальских слов.

Кейсмент, стараясь выразить это как можно проще, заверил барбадосца, что его показания будут совершенно конфиденциальными и что они его никак не скомпрометируют. Сам он даже не будет вести записей, а только слушать. И просит лишь одного — правдиво рассказать обо всем, что происходило в Путумайо.

Они сидели рядом на маленькой террасе, примыкавшей к спальне Роджера, и перед ними на столике стоял кувшин с соком папайи и два стакана. Семь лет назад в Бриджтауне, столице Барбадоса, Эпоним Томас Кэмбл и еще восемнадцать его земляков заключили контракт с сеньором Лисардо Араной, братом дона Хулио Сесара, и должны были служить надсмотрщиками на одной из факторий в Путумайо. И с самого начала пошел обман, потому что при подписании никто не предупредил, что большая часть времени уйдет на „побегушки“. — Поясните, что это такое? — попросил Кейсмент.

Это охота на индейцев, которые должны будут добывать каучук на землях, принадлежащих компании. На всех индейцев, из любых племен — уитото, муйнане, нонуйа, андоке, ресигаро или бора. Кто попадется. Потому что каучук добывать не желал никто. Приходилось их заставлять. Облавы требовали долгих экспедиций и зачастую не давали результатов. Придешь — а деревня пустая. Все смылись. Иногда, по счастью, бывало не так. Когда заставали жителей — сразу открывали огонь, чтобы дать острастку и чтобы туземцы не сопротивлялись. Но те все равно пытались отбиваться дубинами, отстреливались из духовых трубок. Стычки были. Потом тех, кто держался на ногах, привязывали за шею друг к другу, вереницей, мужчин и женщин вперемежку. Самых немощных старцев и грудных детей оставляли в деревне, чтобы не замедляли хода. Эпоним никогда не мучил людей просто так, для собственного удовольствия, как Армандо Норманд, хоть барбадосец и служил под его началом в Матансасе, где тот был управляющим.

— Для собственного удовольствия? — переспросил Роджер. — Например?

Эпоним беспокойно заерзал на скамье. Крупные белые глаза заплясали в орбитах.

— Сеньор Норманд — человек с придурью, — пробормотал он, отводя взгляд. — Ну, если кто-то вел себя плохо… Верней сказать — не так, как он хотел… Тогда он топил их детей в реке. Сам. Собственными руками.

Помолчав, барбадосец объяснил, что его лично такие чудачества сеньора Норманда тревожили. Если человек позволяет себе подобное, от него черт знает чего можно ждать. Возьмет вдруг и разрядит револьвер в того, кто окажется рядом. Вот он, Эпоним, и попросился на другую факторию. Когда его перевели туда, где управляющим был Альфредо Монт, стал спать спокойней.

— Скажите, а приходилось ли вам при исполнении своих обязанностей убивать индейцев?

Роджер видел, как глаза барбадосца взглянули на него, убежали в сторону и вернулись.

— Это работа была такая, — ответил он, пожав плечами. — И у нас, надсмотрщиков, и у тех, кого называли „мальчиками“. В Путумайо пролилось много крови. Со временем привыкаешь. Там жизнь такая — убивать и умирать.

— Сможете сказать мне, сколько человек пришлось вам убить, мистер Кэмбл?

— Никогда не подсчитывал, — с готовностью ответил тот. — Говорю же: такая у меня была работа. Потом захотел закрыть ту страницу. Удалось. Оттого и утверждаю, что компания повела себя со мной нечестно.

И он начал длинно и путано распространяться о бывших хозяевах. Обвинили его в том, что он продал полсотни индейцев на колумбийскую факторию братьев Ириарте, с которыми сеньор Арана всегда был в контрах из-за рабочих рук. Облыжно обвинили. Он ни сном ни духом не причастен к исчезновению уитотов, которые потом обнаружились у колумбийцев. Продал же их сам управляющий „Ультимо Ретиро“, сеньор Альфредо Монт. Человек своекорыстный и алчный. А чтобы скрыть свою вину, свалил все на него, на Эпонима, и на двоих других — Дейтона Крентона и Симбада Дугласа. Все это чистый поклеп. Но компания поверила, им троим пришлось сматываться. Не рассказать, что пришлось вынести, пока не добрались до Икитоса. Начальство отдало приказ своим „мальчикам“ убить их на месте. Теперь они не живут, а нищенствуют, подрабатывают чем придется. Деньги на возвращение в Барбадос им выплатить отказались. Обвинили, что самовольно бросили работу, и судья, как оно водится, вынес приговор в пользу компании Араны. Чего другого и ждать было.

Роджер пообещал, что британское правительство позаботится о том, чтобы отправить всех троих на родину, поскольку они — подданные его величества.

Он так устал от этого разговора, что едва за Эпонимом закрылась дверь, повалился на кровать. Он был весь в поту, кости ныли, и, кроме того, блуждая по всему телу с головы до ног, охватывая орган за органом, постепенно и все мучительней нарастали какие-то неприятные ощущения. Конго. Амазония. Неужто и впрямь человеческая жестокость беспредельна? И весь мир поражен очагами того дикого варварства, которое ждет его в Путумайо? Сколько же их? Сотни, тысячи, миллионы? И можно ли победить эту гидру? Стоит лишь отрубить ей одну голову, на ее месте тотчас отрастает другая, еще более кровожадная и чудовищная… Роджер наконец забылся сном.

На этот раз ему приснилась мать — на берегу какого-то озера в Уэльсе. Нежаркое солнце застенчиво пробивалось сквозь листву высоких дубов, а он, подрагивая от возбуждения, видел мускулистое тело парня, которого фотографировал утром на пристани. Как он оказался в Уэльсе? Или это озеро — в Ирландии, где-то в Ольстере? Стройный силуэт Энн Джефсон исчез. Неуемное смятение проистекало не из печали и жалости, которые вызывали в нем порабощенные люди в Путумайо, а из ощущения, что Энн Джефсон, хоть он ее и не видит, бродит где-то рядом, неотрывно глядит на него откуда-то из-за стволов в этой круглой рощице. Но и страх не мог унять то нараставшее возбуждение, с каким он смотрел на приближающегося парня из Икитоса. Обнаженный торс блестел от воды, откуда он только что вынырнул наподобие озерного бога. При каждом шаге отчетливей обозначались мышцы, и при виде игравшей на губах томной улыбки Роджер содрогнулся и застонал во сне. Проснувшись же, с отвращением убедился, что у него случилось семяизвержение. Он вымылся, сменил белье и брюки. Стыд и растерянность владели им.

Показания, полученные от двух других барбадосцев, привели членов комиссии в самое мрачное расположение духа. Бывшие надсмотрщики были столь же откровенны с ними, как Эпоним — с Роджером. Сильней всего озадачивало, что и Дейтон, и Симбад, подобно своему третьему сотоварищу, с пеной у рта доказывали, что совершенно непричастны к продаже полусотни индейцев на колумбийскую факторию.

— Ни истязания, ни увечья, ни убийства их не тревожат нимало, — повторял ботаник Уолтер Фолк, словно ему невдомек было, на какие злодеяния может толкнуть корысть. — Все эти ужасы они воспринимают как нечто совершенно естественное.

— Я не смог дослушать до конца показания Симбада, — признался Генри Филгалд. — Замутило так, что едва успел выйти.

— Вы ведь читали весь свод документов, подготовленных Мининделом, — напомнил Роджер. — И полагали, следовательно, что разоблачения Салданьи Рока и Харденбёрга — чистый вымысел?

— Не вымысел, — отвечал Фолк. — Преувеличение.

— Если таков был аперитив, любопытно, чем угостят нас в Путумайо, — сказал Луис Барнз.

— Полагаю, они приняли меры, — предположил ботаник. — И действительность будет сильно подмазана и напудрена.

Беседу прервал консул, позвавший их обедать. Но за столом он один отдавал должное рыбе-бешенке, запеченной в маисовых листьях, — все прочие лишь едва прикоснулись к еде. Сидели молча, еще не отойдя от впечатлений, произведенных недавними беседами.

— Это путешествие будет подобно схождению в преисподнюю, — предрек Симор Белл, вновь присоединившийся к остальным. И повернулся к Роджеру: — Вы ведь однажды уже прошли через это. И остались живы.

— Еле. Еле жив. Мои раны долго не заживали, — пробормотал Роджер.

— Не преувеличивайте, джентльмены, — попытался приободрить их консул, продолжая с аппетитом есть. — Хорошая лоретанская сиеста — и вам сразу станет лучше. Помяните мое слово — с властями и с владельцами „Перувиан Амазон компани“ дело иметь будет приятней, нежели с этими неграми.

Но Роджер не стал отдыхать после обеда. Устроившись за маленьким столом в спальне, он занес в дневник все, что осталось в памяти от разговора с Эпонимом Кэмблом, и сделал резюме свидетельств, полученных членами комиссии от двух его товарищей. На отдельном листке записал вопросы, которые собирался задать префекту Рею Ламе и управляющему компанией Пабло Сумаэте — зятю сеньора Араны, о чем не преминул напомнить консул.

Префект принял Роджера Кейсмента и членов комиссии у себя в кабинете и предложил угощение — пиво, соки и кофе. Роздал гостям соломенные веера. Он, как и накануне, был в бриджах и высоких, глянцево блестящих сапогах, но расшитую куртку сменил на белый полотняный пиджак поверх наглухо застегнутой рубашки, напоминающей по фасону русскую косоворотку. Белоснежная седина на висках, изысканные манеры — префект выглядел в высшей степени достойно. Для начала он рассказал гостям, что в молодости был дипломатом. Прослужил несколько лет в Европе, но потом принял этот пост по настоянию — тут он показал на висящий на стене фотографический портрет, где был запечатлен маленький изящный господин во фраке и котелке, с орденской лентой через плечо — сам президент Республики Перу, сеньор Аугусто Легия.

— Который, кстати, просил меня засвидетельствовать вам свое искреннее почтение, — добавил он.

— Как хорошо, что вы владеете английским, сеньор префект, и мы сможем обойтись без переводчика, — ответил Кейсмент.

— Я неважно говорю на вашем языке, — не без кокетства отозвался Лама, — так что прошу вас быть снисходительными.

— Британское правительство выражает сожаление, что его просьбы к правительству президента Легии начать расследование по поводу выявленных в Путумайо эксцессов не были услышаны.

— Идет юридическая процедура, сеньор Кейсмент. Правительство Перу и без просьбы его величества готово приступить к расследованию. С этой целью назначен и уже направлен в Икитос специальный судья. Достойнейший член судейского сообщества — Карлос Валькарсель. Вы сами знаете, как далеко от Лимы до Икитоса.

— Так зачем же тогда было направлять судью из столицы? — вмешался Луис Барнз. — Разве в Икитосе нет судей? Вчера на обеде, которым вы нас почтили, мы познакомились с несколькими.

Роджер Кейсмент заметил, что префект смотрит на ботаника снисходительно и жалостливо, как на малого, еще не вошедшего в разум ребенка или на слабоумного.

— Наш разговор останется между нами, не так ли, джентльмены? — спросил он.

Все закивали. Но префект немного помедлил с ответом.

— Уже одно то, что правительство направляет судью из столицы, свидетельствует о наших добрых намерениях, — проговорил он наконец. — Конечно, много проще было бы обратиться к кому-либо из местных. Но… — Он замялся. — Да что тут говорить? Вы и сами все понимаете…

— То есть вы имеете в виду, что ни один судья из Икитоса не возьмет на себя смелость противостоять компании сеньора Араны? — мягко уточнил Роджер.

— Вы, сеньоры, здесь не у себя, не в просвещенной и процветающей Англии, — мрачно сказал префект. Взяв стакан с водой, он осушил его залпом. — Если у человека путь из Лимы занимает несколько месяцев, то представьте себе, когда дойдет жалованье для чиновников, военных, судейских. Верней всего — никогда. А чем прикажете жить всем этим людям, пока они ожидают его?

— Щедротами „Перувиан Амазон компани“? — высказал предположение ботаник Уолтер Фолк.

— Пожалуйста, не приписывайте мне слов, которых я не произносил, — вскинул руку префект. — Компания сеньора Араны выплачивает городским чиновникам жалованье заимообразно. Они получают эту ссуду под очень скромные проценты и обязаны будут погасить ее. Это — не подарок. И не взятка. Это честный договор с государством. Но тем не менее, само собой разумеется, должностные лица, существующие благодаря этим кредитам, поневоле не могут быть полностью беспристрастны по отношению к компании сеньора Араны. Вы понимаете это, не так ли? И правительство направляет сюда судью из Лимы именно затем, чтобы он провел абсолютно независимое расследование. И можно ли убедительней доказать, что ему поручено установить истину?

Члены комиссии в смущении и растерянности пили кто воду, кто пиво. „Сколькие из них уже подыскивают предлог, чтобы вернуться в Европу?“ — думал Роджер. Такого, конечно, не предвидел никто. За исключением разве что Луиса Барнза, который пожил в Африке, все прочие и вообразить себе не могли, что не во всем мире жизнь устроена так же, как в Британской империи.

— А в тех регионах, куда мы отправляемся, есть какая-нибудь местная власть… администрация? — спросил он.

— Нет. Если умирает епископ, на место выезжает инспектор — и все, — ответил Рей Лама. — Это очень отдаленный край. До недавнего времени — дикая, девственная сельва, населенная не менее дикими племенами. Какую власть может послать туда правительство? И зачем? Чтобы его представителя съели каннибалы? И если сегодня там есть хоть что-то похожее на торговлю, на труд, на подобие современной жизни, то лишь благодаря Хулио Аране и его братьям. Вы должны учитывать и это тоже. Ведь только благодаря им эти исконно перуанские земли остались за Перу, а не оккупированы колумбийцами — те давно уж точат зубы на Путумайо. Это нельзя сбрасывать со счетов, сеньоры. Путумайо — не Англия. Это — отдельный и очень отдаленный мир, населенный язычниками, которые, если у них рождаются близнецы или ребенок с какими-то пороками, топят таких младенцев в реке. Хулио Арана — истинный первопроходец, пионер, доставивший туда лодки, лекарства, религию, одежду, испанский язык. Злоупотребления должны быть пресечены, спору нет. Но вспомните — речь идет о крае, который разжигает корысть и алчбу. Я читал статьи сеньора Харденберга. Вас, кстати, не удивило, что в них все перуанцы представлены монстрами, а колумбийцы выглядят сущими ангелами, преисполненными сострадания к туземцам? Вам не показалось странным, что им так вовремя попался такой неустрашимый борец за справедливость, как сеньор Харденберг, который видит зверство и насилие только со стороны перуанцев и не замечает ничего подобного, когда речь заходит о колумбийцах? А между прочим, прежде чем приехать в Перу, он служил на железной дороге в Кауке. Помните? А не с агентом ли мы имеем дело?

Он задохнулся от долгой речи и отпил глоток пива. Потом оглядел сидевших перед ним, и во взгляде этом отчетливо читалось: „Ну что — очко я у вас отыграл, не так ли?“

— Истязания, увечья, насилия, убийства, — пробормотал Генри Филгалд. — И это вы называете модернизацией Путумайо, сеньор префект? Свидетельствовал не один лишь Харденберг, но и Салданья Рока, ваш соотечественник. Трое барбадосцев-надсмотрщиков, с которых мы сегодня утром снимали показания, подтверждают: все эти ужасы имели место. Они признались, что и сами замешаны в них.

— В таком случае они должны понести кару, — сказал префект. — И понесли бы ее, если бы в Путумайо имелась власть, полиция, суд. Но пока нет ничего, кроме варварства. Я никого не оправдываю. И не выгораживаю. Поезжайте. Убедитесь своими глазами. Сделайте выводы сами. Правительство могло бы запретить вам въезд в страну, потому что Перу — суверенная держава, и Великобритания не имеет права вмешиваться в наши дела. Могло бы, но не сделало этого. Напротив — я получил инструкции оказывать вам всяческое содействие. Президент Легия — большой поклонник вашей страны, сеньоры. Он мечтает, что Перу когда-нибудь станет такой же, как она. И потому вы здесь и вольны отправляться куда захотите и проверять все, что вам будет угодно.

Внезапно на улице хлынуло как из ведра. Дневной свет померк, струи дождя так яростно гремели по цинковой крыше, что казалось — вот-вот пробьют ее, и потоки воды хлынут внутрь. На лице префекта появилось меланхолическое выражение.

— У меня — обожаемая жена и четверо детей, — сказал он с печальной улыбкой. — Скоро год, как я не видел их, и неизвестно, когда увижу. Но, когда президент Легия попросил меня послужить отчизне в этом богом забытом захолустье, я согласился в ту же минуту не раздумывая. И поверьте, сеньоры, я здесь не затем, чтобы покрывать преступления. Напротив! Но только прошу вас понять: работать, торговать, развивать промышленность в сердце амазонской сельвы — совсем не то же, что в Англии. И если когда-нибудь Амазония достигнет уровня Западной Европы, то лишь благодаря таким людям, как Хулио Арана.

Они еще долго сидели в кабинете префекта. Задавали ему множество вопросов, на которые тот отвечал порой уклончиво, а порой — с обескураживающей откровенностью. Роджер Кейсмент так все же и не смог ясно представить, что за человек перед ним. Иногда казалось, что он довольно цинично разыгрывает отведенную ему роль, а иногда — что в самом деле согбен под бременем тягостнейшей ответственности, от которой хочет уйти по возможности достойно. Одно, впрочем, сомнению не подлежало: Рей Лама знал, что все эти зверства происходили в действительности, и не одобрял их, однако хотя бы по должности своей обязан был унять шумный скандал.

Когда распрощались, дождь уже стих. С крыш еще капало, в глубоких лужах на мостовой шлепали жабы; тучи мошкары и москитов звенели в воздухе и жалили беспощадно. Понуро и молча члены комиссии направились в штаб-квартиру „Перувиан Амазон компани“ — внушительного вида особняк под черепичной крышей и с отделанным португальскими изразцами фасадом, где их ожидал для последней на сегодня встречи главноуправляющий Пабло Сумаэта. До срока оставалось еще несколько минут, и они свернули с Пласа-де-Армас. С любопытством разглядывали железный дом инженера Гюстава Эйфеля, ребрами своих конструкций напоминавший скелет какого-то доисторического чудовища.

Двухэтажное, железобетонное, выкрашенное в светло-зеленый цвет здание „Перувиан Амазон компани“, самое крупное и внушительное в Икитосе, помещалось на улице Перу, в нескольких шагах от Пласа-де-Армас. В приемной, примыкавшей к кабинету, где принимал их Пабло Сумаэта, даже имелся вентилятор, в ожидании электричества распластавший на потолке широкие деревянные лопасти. Несмотря на тяжкую жару, на сеньоре Сумаэте, который выглядел лет на пятьдесят, был темный костюм с жилетом-„фантази“, галстук-бабочка, начищенные штиблеты. Он церемонно поздоровался за руку с каждым из вошедших и — по-испански, с певучим амазонским выговором, уже знакомым Роджеру, — спросил каждого, хорошо ли тот устроился, не терпит ли в чем нужды и гостеприимно ли встретил его Икитос. И каждому повторил, что сеньор Хулио Арана лично телеграфировал ему из Лондона и дал указания сделать все, чтобы работа комиссии была успешной. При упоминании имени Араны главноуправляющий поклонился большому фотографическому портрету на стене.

Покуда несколько босоногих индейцев-слуг в белых туниках обносили гостей напитками, Кейсмент задержал взгляд на смуглом, квадратном, твердо очерченном лице владельца „Перувиан Амазон компани“. На голове у него был берет, костюм, по всей видимости, был сшит одним из лучших парижских портных, а то и на Сэвил-роу в Лондоне. Неужто этот всемогущий каучуковый король, владелец роскошных особняков в Биаррице, Женеве и на Кенсингтон-роуд, начинал в свое время с того, что торговал соломенными шляпами на улицах родной Риохи, затерянного в амазонской сельве городка? Пронизывающий взгляд свидетельствовал, что совесть у этого человека чиста, и он очень доволен собой.

Пабло Сумаэта через переводчика сообщил, что „Либераль“, лучшее судно компании, готово принять комиссию на борт. У капитана — большой опыт плавания по рекам Амазонии; команда умелая. Тем не менее путь до Путумайо будет нелегок. Займет от восьми до десяти дней, смотря по погоде… И раньше чем кто-либо из гостей успел задать вопрос, поторопился передать Роджеру пухлую папку с бумагами.

— Я заранее приготовил вам кое-какие документы, — пояснил он. — Это должностные инструкции, циркулярно рассылаемые управляющим факториями, их заместителям, помощникам и надсмотрщикам относительно того, как вести себя с рабочими.

Явно скрывая свою обеспокоенность, Сумаэта говорил громче, чем прежде, жестикулировал оживленней. Показывая бумаги, испещренные резолюциями, пометками, печатями и подписями, он рассказывал об их содержимом, тоном и ухватками невольно, быть может, уподобляясь оратору на уличном митинге:

— Категорически запрещается применять физические меры наказания к рабочим-туземцам, их женам, детям и родственникам, унижать их словесно или действием… В случае совершения последними доказанного проступка запрещается в грубой форме высказывать претензии или упреки… В соответствии с тяжестью проступка разрешается накладывать пени или — в самом крайнем случае — увольнять… При наличии состава преступления дело передается на рассмотрение соответствующего органа местной власти…

Он долго еще перечислял инструкции, направленные — это повторялось беспрестанно — на „пресечение злоупотреблений в отношении коренных жителей“. Как бы в скобках заметил, что „люди есть люди“ и потому служащие компании иногда нарушали правила. В таких случаях руководство компании взыскивало с виновных по всей строгости.

— Мы сделали все возможное и невозможное, чтобы избежать беззаконий. А те, которые все же происходили, носили единичный характер и совершались отдельными служащими, не согласными с общей политикой компании в отношении туземцев.

Главноуправляющий опустился на стул. Он говорил так много и с такой страстью, что заметно выдохся. Влажным платком вытер пот со лба.

— Скажите, удастся ли нам застать в Путумайо тех должностных лиц, которых Салданья Рока обвиняет в преступлениях, или они уже успели скрыться?

— Никто никуда и не думал скрываться! — с негодованием воскликнул Сумаэта. — Да и зачем бы им было скрываться? Из-за клеветнических измышлений двух шантажистов, которые пытались вымогать у нас деньги, получили должный отпор и решили отомстить?

— Истязания, увечья, убийства, — нараспев сказал Роджер Кейсмент. — Десятков, если не сотен людей. Эти обвинения возмутили весь цивилизованный мир.

— Меня бы они тоже возмутили, если бы происходили в действительности! — отвечал с пафосом Сумаэта. — Но сейчас меня возмущает, что разумные, просвещенные люди за глаза, не проводя никакой предварительной проверки фактов, готовы взять на веру подобную ересь!

— Проверку мы проведем на месте, — напомнил ему Роджер. — И очень основательно, можете не сомневаться.

— Неужели вы считаете нас — сеньора Арану, меня, директорат „Перувиан Амазон компани“, — самоубийцами? Неужели не знаете, что самая острая проблема — нехватка рабочей силы? Нам катастрофически недостает сборщиков латекса. Каждый для нас драгоценен. Если бы эти расправы происходили на самом деле, в Путумайо не осталось бы ни единого туземца. Все давно бы уж сбежали оттуда! Ибо кому же охота жить там, где людей избивают, калечат, убивают? Эти обвинения своей вздорностью просто переходят все границы, сеньор Кейсмент! А если туземцы убегут, мы разоримся, и добыча каучука захлебнется. И это прекрасно знают служащие наших факторий. И потому делают все, что в их силах, чтобы индейцы были довольны.

Он поочередно оглядел всех членов комиссии. Возмущение его не улеглось, но теперь к нему прибавилась еще и печаль. Лицо перекосила гримаса едва ли не плаксивая.

— А это очень нелегко, — понизив голос, признался он. — Очень, очень нелегко обращаться с ними по-доброму. Это дикари, первобытные люди. Знаете, что это такое? Есть племена, где до сих пор бытует каннибализм. Можем мы это им позволить? Нет, не можем. Это не по-христиански, это не по-человечески. Мы запрещаем, а они иногда обижаются и ведут себя в полном согласии со своей дикарской сутью. Можем мы допустить, чтобы они топили новорожденных с какими-нибудь физическими недостатками, с заячьей губой например? Нет, не можем, потому что детоубийство тоже за гранью христианской морали. Ну, хорошо… Вы всё увидите собственными глазами. И тогда поймете, как несправедливо поступает Англия с сеньором Хулио Араной и его компанией, которые ценой немыслимых жертв преобразуют эту страну.

Роджер подумал, что Сумаэта сейчас пустит слезу. Но он ошибся. Главноуправляющий дружески улыбнулся им.

— Я говорил слишком много, и теперь пришел ваш черед, господа, — извиняющимся тоном сказал он. — Спрашивайте о чем хотите, и я отвечу вам с предельной откровенностью. Нам нечего скрывать.

Примерно около часа члены комиссии задавали вопросы главноуправляющему „Перувиан Амазон компани“. Он отвечал столь пространными тирадами, что переводчик терял нить, и тогда приходилось повторять слова и фразы. Роджер не вмешивался и по большей части думал вообще о посторонних предметах. Ясно было, что Сумаэта никогда не скажет правды, что он будет все отрицать и приводить те же доводы, что и его компания, когда она отвечала в Лондоне на критику в печати. Да, вероятно, случались единичные эксцессы, совершаемые неуравновешенными людьми, но к политике компании это отношения не имеет, ибо никому и в голову не придет обращать туземцев в рабство, мучить их и умерщвлять. Мало того что это запрещено законом, но и просто безумие — запугивать и терроризировать рабочую силу, которой и так не хватает в Путумайо. Порой Роджеру казалось, что он перенесся на сколько-то лет назад в Конго. Те же злодейства, то же надругательство над истиной. Разница в том лишь, что Сумаэта говорил по-испански, а бельгийские чиновники — по-французски. Но очевидность они отвергали с одинаковой легкостью и непринужденностью, потому что те и другие считали: добывать каучук и зарабатывать деньги — это идеал христиан, оправдывающий тягчайшие преступления против язычников, которые, в сущности, всегда были и остаются людоедами и детоубийцами.

Когда вышли из штаб-квартиры „Перувиан Амазон компани“, Роджер проводил членов комиссии до гостиницы, где они разместились. Но вместо того, чтобы вернуться в дом консула, пошел без цели бродить по Икитосу. Ему всегда нравилось гулять — одному или с приятелем — в начале дня и под вечер. И ходить он мог часами, но здесь, на немощеных улицах Икитоса постоянно спотыкался на выбоинах, наступал в глубокие лужи, откуда доносилось кваканье лягушек. Шум стоял оглушительный. Бары, ресторанчики, бордели, дансинги, игорные заведения были полны — посетители пили, ели, танцевали, что-то обсуждали. И у каждой двери, заглядывая внутрь, толпились ватаги полуголых ребятишек. Роджер увидел, как тает на горизонте последний багрянец сумерек, и остаток пути проделал уже в темноте, по улицам, куда свет падал только из дверей баров. И понял, что добрался наконец до квадратного пустыря, носившего громкое имя Пласа-де-Армас. Обошел его кругом и тут услышал, как сидящий на скамейке человек поздоровался с ним по-португальски:

— Добрый вечер, сеньор Кейсмент. — Это был падре Рикардо Уррутиа, настоятель августинского монастыря: они познакомились на давешнем обеде у префекта. Роджер присел рядом на деревянную скамью. — Когда нет дождя, приятно так вот посидеть, поглядеть на звезды, подышать свежим воздухом, — по-португальски же продолжал августинец. — Только уши бы заткнуть, чтобы не слышать этого адского шума. Вам уж наверняка рассказали про железный дом, который один наш полоумный промышленник купил в Европе и теперь собирает вон на том углу. Кажется, его показывали на Всемирной выставке в Париже, в 1889 году. Говорят, там расположится клуб. Представьте себе, как будут раскаляться эти металлические конструкции в нашем-то пекле. Но пока это пристанище летучих мышей — они десятками висят там вниз головой.

Роджер Кейсмент сказал, что понимает по-испански — приор может перейти на родной язык. Но падре Уррутиа, проведший много лет в обители своего ордена в бразильском штате Сеара, предпочел говорить по-португальски. Сюда, в перуанскую Амазонию, он попал меньше года назад.

— Я знаю, что вам не приходилось бывать на факториях сеньора Араны. Но, без сомнения, наслышаны обо всем, что там творится. Как по-вашему, обвинения Салданьи Рока и Уолтера Харденберга могут соответствовать действительности?

Падре вздохнул:

— Могут, как ни прискорбно. Мы ведь очень далеко от Путумайо: тысяча — тысяча двести километров самое малое. И если в Икитосе, хотя здесь имеется и префект, и судьи, и армия, и полиция, происходит порой бог знает что, то чего не может случиться там, где единственная власть — в руках служащих „Перувиан Амазон компани“.

Он снова вздохнул, еще тяжелее.

— Здесь самое ужасное — это купля-продажа туземных младенцев, — сказал он страдальчески. — Как мы ни бьемся, пытаясь решить эту проблему, пока не справились…

„Опять Конго. Что ни возьми — выйдет Конго“.

— Вы, надо думать, слышали про знаменитые облавы, — продолжал приор. — Когда устраивают налеты на туземные деревни, чтобы набрать рабочих. Уводят же не только мужчин, но и женщин, и детей. Уводят и продают их здесь. Иногда везут в Манаос, где товар этот, кажется, стоит дороже. А в Икитосе семья покупает себе служанку солей за двадцать-тридцать, не больше. Здесь в каждом доме по две, по пять служанок. Рабынь, в сущности говоря. Они работают от зари до зари, ночуют там же, где скотина, получают плети за любую провинность и без оной, ну и разумеется, служат подрастающим хозяйским сыновьям для первых плотских забав.

Он опять вздохнул, как будто не мог перевести дыхание.

— И что же, власти не могут с этим совладать?

— Могли бы. Рабство отменено в Перу уже полвека назад. Можно было бы прибегнуть к полиции и к суду. Но ведь и у тех тоже — купленная прислуга. И потом… ну, вот освободят они этих девочек — и что с ними дальше делать? Разумеется, оставить себе или снова продать. Причем — не всегда в другую семью. А чаще — в притон какой-то, в публичный дом.

— Разве нельзя вернуть их в племя?

— Да племен-то сейчас уже почти не осталось. Отцов силой увели добывать каучук. Куда девать этих девочек? Некуда. Так зачем же освобождать их? В таких обстоятельствах лучше уж пусть остаются в прислугах — может быть, это меньшее зло. Попадаются добрые хозяева, которые обращаются с ними по-человечески. Чудовищно, не правда ли?

— Чудовищно, — откликнулся Роджер Кейсмент.

— И мне, и всей братии тоже так кажется. Мы в нашей миссии часами ломаем себе голову — что делать? Что придумать? Не можем найти решение. Отправили в Рим прошение прислать сюда монахинь и открыть для этих девочек школу. Пусть, по крайней мере, получат хоть начатки образования. Но отпустят ли хозяева? Немногие, я полагаю. Те для них что-то вроде зверьков.

И в очередной раз вздохнул. Неподдельная скорбь, с которой он говорил, передалась Роджеру, так что он решил поскорее вернуться в дом консула. И поднялся.

— Вот вы кое-что можете сделать, сеньор Кейсмент, — сказал на прощание падре Уррутиа, протягивая ему руку. — Произошло чудо. Я имею в виду эти разоблачения, скандал, вспыхнувший в Европе, приезд вашей комиссии в Лорето. Если кто и способен помочь этим несчастным, то это вы. Я буду молиться, чтобы вы целыми и невредимыми вернулись из Путумайо.

Роджер шел назад очень медленно, не заглядывая в двери баров и борделей, откуда доносились голоса, песни, звон гитар. И размышлял о детях, вырванных из своих племен, отторгнутых от семей, брошенных, как кладь, на дно баркасов и доставленных в Икитос, а там проданных за двадцать или тридцать солей в семьи горожан, где им с утра до вечера приходится убирать, стирать, стряпать, чистить сортиры, сносить брань, побои, домогательства хозяина или его сыновей. Вечная история. Вечная история, которой не будет конца.

 

Глава IX

Когда дверь камеры открылась, и в проеме возник массивный силуэт смотрителя, Роджер Кейсмент подумал: наверно, Гертруда или Элис пришли на свидание, — однако тюремщик, вместо того чтобы знаком приказать ему встать и следовать за ним, продолжал молча и как-то странно глядеть на него с порога. „Прошение о помиловании отклонено“, — подумал Роджер. И остался лежать, уверенный, что, если встанет, ноги подкосятся, и он рухнет на пол.

— Вы все еще хотите принять душ? — прозвучал медлительный холодный голос.

„Это что — последняя воля? — подумал Роджер. — Сначала баня, потом — петля?“

— Это, конечно, нарушение распорядка, — уже не так бесстрастно сказал смотритель. — Но сегодня исполняется ровно год, как во Франции погиб мой сын. И в память его хочу сделать вам поблажку.

— Благодарю вас, — ответил Роджер, поднимаясь. Что это нынче со смотрителем? Откуда взялась подобная снисходительность?

Он почувствовал, как кровь, будто застывшая в жилах при появлении тюремщика, заструилась вновь. Вышел в широкий, запущенный коридор и вслед за тучным смотрителем двинулся в туалет — полутемное помещение, где вдоль одной стены тянулась шеренга выщербленных унитазов, а вдоль другой — душевые кабинки с торчащими из цементных стен ржавыми кранами. Смотритель остался в дверях, наблюдая, как Роджер снимает с себя тюремную робу и шапку, вешает их на гвоздь и направляется под душ. От струи холодной воды его проняло ознобом и одновременно — чувством ликующей благодарности. Он закрыл глаза и, не воспользовавшись пока крошечным обмылком, который достал из подвешенного на стене резинового мешочка, просто подставил тело под воду. Он был счастливо, радостно возбужден, как будто вместе с многодневной, въевшейся в кожу грязью смывались угрызения совести, тревога, тягостные думы. Потом намылился и долго тер себя ладонями, пока смотритель от дверей не показал знаком — пора закругляться. Роджер вытерся собственной одеждой и потом натянул ее на себя. За неимением гребешка пальцами расчесал и пригладил волосы. — Не можете себе представить, как я вам благодарен, смотритель, — сказал он на обратном пути в камеру. — Вы вернули меня к жизни и вылечили.

Тюремщик в ответ пробурчал что-то невнятное.

Снова растянувшись на лежаке, Роджер попытался было продолжить чтение Фомы Кемпийского, но сосредоточиться не мог и отложил книгу.

Ему вспомнился капитан Роберт Монтейт, его помощник, с которым он сблизился и подружился за полгода, проведенные в Германии. Удивительный человек! Верный, героический, энергичный. Это вместе с ним и с сержантом Дэниэлом Бейли он на германской субмарине U-19 добрался до ирландского побережья Трали, где все трое оказались на волосок от смерти, потому что не умели ходить на веслах. Да, потому что не умели! Так оно и есть: пустячные дурацкие мелочи перемешиваются с великими делами и путают их. Роджер вспомнил ненастный, мглисто-серый рассвет, вспененные волны, густой туман 21 апреля 1916 года — была великопостная пятница, — когда он оказался со своими спутниками в утлой трехвесельной шлюпке, на которую их высадили с субмарины, вскоре вслед за тем исчезнувшей в пелене дождя. „Желаю удачи!“ — крикнул им на прощание ее командир Раймунд Вайсбах. Сейчас он вновь испытал то ужасное бессилие, что овладело им, когда они пытались удержать плясавшую на волнах лодку, не слушавшуюся неумелых гребцов, которые тщетно пытались направить ее к берегу. А где он, этот берег — неизвестно. Шлюпка вертелась, взлетала и падала, описывала круги разного диаметра; никто из троих не умел маневрировать, и волны, бившие в нос, захлестывали ее и грозили с минуты на минуту опрокинуть. И вскоре в самом деле опрокинули. Несколько мгновений они трое попросту тонули, но потом, каким-то чудом не пойдя ко дну, барахтаясь, отфыркиваясь, выплевывая соленую воду, сумели, помогая друг другу, перевернуть лодку и вновь забраться в нее. Роджер вспоминал, как мужественно вел себя Монтейт, незадолго до этого повредивший себе руку, когда учился водить моторную лодку в Гельголанде — они зашли в этот порт, чтобы пересесть на другую субмарину: у той, на которую они погрузились в Вильгельмсхафене, оказались серьезные неисправности. Раненая рука мучила капитана всю неделю пути от Гельголанда до бухты Трали. Роджер, сам жестоко страдавший от морской болезни, измученный непрестанной тошнотой и приступами рвоты, не в силах был проглотить ни кусочка или подняться с узкой койки, дивился, с каким стоическим терпением его спутник переносит боль — рана воспалилась, рука распухла. Как ни пытались моряки с U-19 снять отек, ничего не помогало: руку разносило все сильней, и Вайсбах предупредил, что, если немедленно по высадке на берег не принять решительных мер, гангрена неминуема.

В последний раз Кейсмент видел Роберта Монтейта на развалинах Форта Маккенны вечером того же дня, когда оба его спутника решили, что он останется здесь, а они пойдут просить помощи у местных „волонтеров“. А решили так потому, что Роджер рисковал больше всех: для сторожевых псов империи не было добычи более желанной. Кейсмент не возражал. Больной, выбившийся из сил, он дважды в изнеможении падал наземь и во второй раз на несколько минут потерял сознание. Друзья оставили ему револьвер и смену одежды, пожали руку и ушли. Роджер помнил, как, заметив вьющихся вокруг ласточек, услышав их щебет, увидев пробившиеся сквозь прибрежный песок лесные фиалки, подумал, что вот наконец он и в Ирландии. Слезы выступили у него на глазах. Капитан Монтейт, уходя, отдал ему честь по-военному. Этот маленький, крепкий, живой и неутомимый человек был патриотом до мозга костей, и за полгода, проведенные бок о бок с ним в Германии, Роджер ни разу не услышал от него ни единой жалобы, не заметил ни малейшего признака уныния или разочарования, хотя причины для них имелись веские: все их попытки сформировать из военнопленных Лимбургского лагеря Ирландскую бригаду, которая сражалась бы за независимость своей родины вместе с Германией — „вместе, но не под ее командой“, — наталкивались на глухое сопротивление, если не на открытую враждебность.

Капитан Монтейт был мокр с головы до ног, распухшая рука, кое-как обвернутая размотавшимся тряпьем, кровоточила; на лице читалось безмерное утомление. Вскоре и он, и прихрамывавший Дэниэл Бейли скрылись в тумане. Удастся ли им добраться до Трали? Не перехватят ли их по пути чины Королевской Ирландской полиции? Сумеют ли они отыскать в Трали людей из „Ирландского Республиканского Братства“ или „волонтеров“? Роджер так никогда и не узнал, когда и при каких обстоятельствах был арестован сержант Бейли. Его имя ни разу не упоминалось на долгих допросах, которым Роджера подвергали сперва сотрудники британской контрразведки в Адмиралтействе, а потом — в Скотленд-Ярде. Неожиданное появление Бейли на суде в качестве свидетеля обвинения — а обвинение было в государственной измене — ошеломило Роджера. Но сержант, давая лживые показания, не назвал имени капитана Монтейта. Стало быть, тот на свободе? Или убит? И Роджер молил Бога, чтобы капитан, целый и невредимый, оказался бы сейчас в каком-нибудь глухом ирландском захолустье. Или он принимал участие в „Пасхальном восстании“ и погиб, подобно стольким своим соотечественникам, ввязавшимся в авантюру столь же героическую, сколь и безумную? Это было вероятней всего. Наверно, засев в здании Дублинского почтамта рядом с обожаемым Томом Кларком, отстреливался до тех пор, пока английская пуля не оборвала эту образцовую жизнь.

Что ж, а разве не столь же безумную затею предпринял и он, Роджер Кейсмент? Как можно было надеяться, что, пробравшись в Ирландию из Германии, он в одиночку, оперируя доводами рассудка и соображениями целесообразности, сумеет отсрочить „Пасхальное восстание“, которое готовилось руководителями военного комитета „Ирландских волонтеров“ — Томом Кларком, Шоном Макдермоттом, Патриком Пирсом, Джозефом Планкеттом — в обстановке столь полной секретности, что о дате выступления не знал даже президент этого движения, профессор Оуин Макнилл? Не была ли подобная надежда очередной бредовой фантазией? „Мистики и фанатики глухи к голосу разума“, — думал он сейчас. Роджер был свидетелем и участником долгих и ожесточенных обсуждений своей идеи: вооруженное выступление ирландских националистов против империи может удаться лишь в том единственном случае, если произойдет одновременно с атакой германского флота, который сумеет сковать британскую армию. На эту тему они с юным Планкеттом спорили в Берлине много часов, но так и не пришли к согласию. Не потому ли не сумел он убедить руководителей военного комитета, что ИРБ и „волонтеры“, готовившие мятеж, до самого последнего момента скрывали от него свои планы? А когда в Берлин наконец дошло известие об этом, Роджер уже знал, что германское Адмиралтейство отказалось от намерения ударить по Англии с моря. Когда же немцы согласились послать инсургентам оружие, он вызвался лично сопровождать транспорт в Ирландию, тайно уповая на то, что все же сумеет объяснить вождям восстания: не поддержанное одновременной высадкой германских войск, оно приведет лишь к напрасным жертвам. И тут уж он не ошибся. По тем сведениям, какие по крупицам, здесь и там, удалось ему собрать со дня суда, героический мятеж привел к тому лишь, что самые решительные руководители ИРБ и „волонтеров“ погибли, а сотни революционеров попали в тюрьму. Угнетение отныне будет бесконечным. Независимость Ирландии в очередной раз отодвигается в неведомые дали. Печальная, печальная история!

Роджер чувствовал во рту горький вкус. А другой серьезный промах он совершил, возложив чересчур большие надежды на Германию. Ему припомнился спор, который вышел у него с Гербертом Уордом при их последней встрече в Париже. Человек, ставший ему лучшим другом еще с тех пор, как они — молодые, жадные до приключений люди — познакомились в Африке, с недоверием относился к любому виду национализма. Роджер многому научился у него, благо в Конго это был один из немногих образованных и умеющих чувствовать европейцев. Они обменивались книгами, вслух читали и обсуждали прочитанное, разговаривали и спорили о музыке, живописи, поэзии и политике. Герберт уже тогда мечтал заниматься только искусством и все свое свободное время вырезал из дерева или лепил из глины разнообразные типы африканцев. И он, и Роджер с давних пор сурово порицали преступления и беззакония колониализма, а когда Кейсмент сделался публичной фигурой и подвергся яростным нападкам за свой „Отчет о Конго“, Герберт, теперь уже известный скульптор, обосновавшийся с женой Саритой в Париже, — его работы по-прежнему были вдохновлены Африкой, но излюбленным материалом стала бронза, — защищал его самоотверженно. Так же он вел себя и после того, как Кейсмент оказался в центре нового скандала, на сей раз вспыхнувшего вокруг „Отчета о Путумайо“, где были преданы гласности сведения о преступлениях, творимых над коренными жителями Амазонии. И Герберт поначалу не без симпатии относился к националистическим настроениям своего друга, хоть и имел обыкновение подшучивать в письмах над опасностями „патриотического фанатизма“ и напоминать высказывание доктора Джонсона о том, что „патриотизм есть последнее прибежище негодяя“. Непримиримые разногласия возникали у них, только когда речь заходила о Германии. Герберт пылко отвергал те восторженные, сильно приукрашенные представления Роджера о канцлере Бисмарке, спаявшем немецкие земли в единую державу, о „прусском духе“, который ему казался воплощением грубого и косного деспотизма, напрочь лишенного воображения и чувства, проникнутого духом казармы и ранжира, бесконечно чуждого демократии и искусствам. Потом, уже в разгар мировой войны узнав из публикаций в британских газетах, что Роджер ездил в Берлин и вступил в сговор с противником, он через Нину, сестру Кейсмента, объявил ему в письме, что навсегда порывает с ним — с человеком, который на протяжении стольких лет был ему самым близким другом. И попутно уведомил, что их с Саритой старший сын, девятнадцатилетний юноша, только что погиб на фронте.

Скольких же друзей он лишился, сколько тех, кто, подобно Герберту и Сарите Уорд, некогда ценил его и восхищался им, ныне считают его предателем? Даже Элис Стопфорд Грин, наставница и старший друг Роджера, неодобрительно отнеслась к его поездке в Берлин, хоть после его ареста ни разу не упоминала об этом. А у скольких еще та грязь, в которой вываляла его британская пресса, вызовет гадливое чувство?

…От острой боли в животе Роджер скорчился на нарах. И оставался в этой позе довольно долго — до тех пор, пока не исчезло ощущение, что камень в желудке дробит ему внутренности.

Не раз за полтора года, проведенные в Германии, Роджер спрашивал себя, не совершил ли ошибку. Да нет, скорее наоборот — поначалу события подтверждали его правоту: германское правительство обнародовало декларацию, почти целиком написанную им, Роджером Кейсментом, где заявляло, что поддерживает идею независимости Ирландии и намерено оказывать ирландцам помощь в их стремлении вернуть себе суверенность, растоптанную Британской империей. Но затем, подолгу ожидая, когда его примет тот или иной берлинский чиновник, вспоминая невыполненные обещания, свои хвори и недуги, неудачи с Ирландской бригадой, он невольно начинал сомневаться.

Он чувствовал сейчас, что сердце его бьется учащенно, как всякий раз, когда ему вспоминались те стылые, вьюжные дни, когда удалось наконец обратиться к двум тысячам двумстам ирландских военнопленных, содержавшихся в лагере Лимбург. Произнося фразы, обкатанные в голове за много месяцев, он осторожно повторял, что речь ни в коем случае не идет и не может идти „о переходе на сторону врага“. Ирландская бригада не станет частью рейхсвера. Это будет отдельное воинское подразделение, укомплектованное собственными офицерами, и сражаться за независимость своей родины против ее захватчиков и угнетателей она будет „не в составе“ германских вооруженных сил, хотя и вместе с ними. И сильней всего терзало его душу не то, что из двух с лишним тысяч военнопленных записались в бригаду чуть более пятидесяти. Больнее была та откровенная враждебность, с которой встретили ирландцы его предложение, их ропот, сменившийся выкриками „предатель“, „изменник“, „продажная тварь“, с презрением и ненавистью брошенными ему в лицо, плевки, а потом, при очередной, третьей попытке убедить их — и неприкрытая агрессия. (Попытке — ибо уже первые его слова потонули в пронзительном свисте и залпе брани.) И еще — то унижение, которое он испытал, когда солдаты лагерной охраны, спасая от побоев, а может быть, и от расправы, бегом уволокли его прочь.

Какой непростительно легкомысленной наивностью со стороны Роджера было надеяться, что пленные ирландцы вступят в эту бригаду, экипированную, обмундированную — при том что эскизы форменной одежды сделал он сам — и снабжаемую германской армией, которая еще совсем недавно воевала с ними, травила их ядовитыми газами в траншеях, которая перебила, ранила, искалечила стольких однополчан, а теперь держит их всех за колючей проволокой. Роджеру Кейсменту следовало быть более гибким, полнее осознавать все обстоятельства и, памятуя всю меру их страданий и потерь, не держать на ирландцев зла. Но слишком уж тяжким и неожиданным оказалось для него столкновение с действительностью. И удар, потрясший душу, немедленно отозвался в теле — он надолго слег в сильнейшей горячке.

И, вероятно, не выжил бы, если бы ласковая преданность, с которой относился к нему капитан Роберт Монтейт, не оказалась каким-то целительным бальзамом. И не допуская — или, по крайней мере, не подавая виду, — что встречавшиеся на каждом шагу трудности и разочарования могут поколебать его убежденность в том, что выношенный Роджером замысел будет непременно воплощен в жизнь, а Ирландская бригада примет в свои ряды большую часть военнопленных, капитан с жаром и увлечением муштровал полсотни добровольцев на пустыре, выделенном для этой цели в Цоссене под Берлином. И даже сумел завербовать еще нескольких человек. Все они, включая Монтейта, носили мундиры, сшитые по эскизам Кейсмента. Жили в палатках, совершали переходы и марш-броски, отрабатывали строевые приемы, стреляли из винтовок и пистолетов — правда, холостыми патронами. Капитан установил жесткую дисциплину и требовал, чтобы в дополнение к ежедневным занятиям Роджер проводил с волонтерами постоянные беседы, рассказывая про историю Ирландии, ее культуру, ее своеобразие и самобытность и про те перспективы, которые откроются ей после обретения независимости.

И что сказал бы капитан Роберт Монтейт, если бы увидел, как свидетелями обвинения на процессе один за другим проходят военнопленные из Лимбургского лагеря (их освободили, вернее, обменяли на немцев) и среди них — не кто иной как сам сержант Дэниэл Бейли? И на вопрос прокурора все до единого заявляют под присягой, что своими ушами слышали, как Роджер Кейсмент, окруженный германскими офицерами, склонял узников к переходу на сторону врага и прельщал освобождением, жалованьем и будущими барышами. И дружно подтверждали бессовестную ложь, будто пленные, поддавшиеся на эти уговоры и записавшиеся в Ирландскую бригаду, немедленно получали лучший рацион, лучшие условия содержания и разные прочие поблажки и послабления. Нет, капитан Монтейт не был бы возмущен этим. Он бы еще раз повторил, что его соотечественники — слепы, вернее, ослеплены невежеством или скверным, путаным образованием, которое англичане насаждают в Ирландии, не давая ее народу осознать истинное положение страны, в течение трех веков угнетаемой захватчиками. Но отчаиваться не следует, перемены близки и уже идут. И в очередной раз, как это бывало и в Лимбурге, и в Берлине, он рассказал бы Роджеру, с каким безоглядным и благородным воодушевлением записывались молодые рабочие, крестьяне, рыбаки, мастеровые, студенты в ряды „Ирландских волонтеров“, когда на большом митинге в Дублинской ратуше 25 ноября 1913 года была создана эта организация — как бы в противовес военизации ольстерских юнионистов, глава которых сэр Эдвард Карсон открыто угрожал неповиновением, если британский парламент одобрит Home Rule и Ирландии будет предоставлена автономия. Роберт Монтейт, отставной капитан британской армии, воевавший с бурами в Южной Африке и дважды раненный там, записался в волонтеры одним из первых. Ему была поручена военная подготовка новобранцев. Роджеру, который тоже присутствовал на митинге и, более того, был одним из казначеев и распоряжался средствами, предназначенными для покупки оружия, — благо руководители питали к нему беспредельное доверие, — казалось, что до той поры он не был знаком с Монтейтом. Но капитан уверил Кейсмента, что однажды уже имел честь пожать ему руку и сказать, как гордится тем, что именно ирландец разоблачил перед всем миром преступления, творимые против туземцев в Конго и Амазонии.

Роджер вспомнил, как они подолгу бродили с капитаном в окрестностях лагеря Лимбург или по берлинским улицам, когда уже занималась бледная холодная заря или когда предвечерние сумерки сгущались от первых ночных теней. Как одержимые они говорили об Ирландии. Они сдружились, но ему так и не удалось добиться, чтобы Монтейт держался с ним на равных. Тот всегда глядел на Роджера как на старшего по чину и вел себя очень почтительно: пропускал вперед, открывал и придерживал дверь, пододвигал стул и перед рукопожатием, щелкнув каблуками, неизменно отдавал честь.

О том, что Роджер Кейсмент пытается сформировать из военнопленных Ирландскую бригаду, капитан узнал в Берлине от Тома Кларка, законспирированного лидера ИРБ и „Ирландских волонтеров“, и немедленно предложил свои услуги. Сам он тогда был уволен из британской армии и выслан в Лимерик в наказание за то, что обнаружилось его участие в нелегальной военной подготовке волонтеров. Том Кларк посоветовался с другими руководителями, и предложение было принято. Путешествие, о котором капитан, едва увидевшись с Кейсментом в Германии, рассказал ему во всех подробностях, сделало бы честь любому приключенческому роману. Вместе с женой — чтобы скрыть истинные, политические причины отъезда — Монтейт в сентябре 1915 года отплыл из Ливерпуля в Нью-Йорк. Там руководители ирландских националистов передали его в руки норвежца Эйвинда Адлера Кристенсена (при воспоминании о нем у Роджера начинались спазмы в желудке), который тайно провел его на судно, немедленно взявшее курс на Христианию. Жена Монтейта осталась в Нью-Йорке. Кристенсен время от времени заставлял капитана покидать каюту и подолгу сидеть в трюме, куда приносил ему пищу и воду. В открытом море корабль был перехвачен британским крейсером. Взвод морских пехотинцев поднялся на борт и начал проверку документов у команды и пассажиров, ища германских шпионов. Те пять дней, что шел досмотр, Монтейт постоянно менял убежища — одно другого неудобней, — прячась то в шкафу под грудами одежды, то в бочке с дегтем, и его так и не обнаружили. Наконец по прибытии в порт Христиании он сумел незаметно выбраться с корабля. Переход сперва шведской, а потом датской границы и проникновение в Германию тоже напоминало авантюрный роман: он несколько раз менял наружность, причем однажды даже переоделся в женское платье. Когда же прибыл в Берлин, обнаружил, что Роджер Кейсмент, в помощь к которому его отрядили, болен и лечится в Баварии. Недолго думая, капитан сел в поезд и, добравшись до отеля, вытянулся перед своим будущим начальником, отдал честь и доложил: „Сегодня — счастливейший день в моей жизни, сэр Роджер“.

Ему вспоминалось, что и повздорили они только однажды — в учебном лагере Цоссена после беседы Кейсмента с волонтерами Ирландской бригады. Пили чай в кантине, когда он — теперь уже не вспомнить, в связи с чем, — упомянул Эйвинда Адлера Кристенсена. И лицо капитана тотчас исказила брезгливая гримаса.

— Вижу, он вам чем-то насолил, — полушутя сказал ему Роджер. — Остался неприятный осадок от того, что заставил вас плыть „зайцем“ из Нью-Йорка в Христианию?

Монтейт не улыбнулся. Он вдруг стал очень серьезен и сквозь зубы процедил:

— Нет, сэр. Не потому.

— А почему же?

Монтейт, которому было явно не по себе, помедлил с ответом.

— Потому что считал и считаю его агентом британской разведки.

Для Роджера эти слова были равносильны удару под ложечку.

— У вас есть какие-нибудь доказательства?

— Нет, сэр. Исключительно ощущения.

Кейсмент строго приказал ему никогда впредь не бросаться подобными обвинениями без веских доказательств. Капитан пробормотал какие-то извинения. А теперь Роджер отдал бы все на свете, чтобы хоть на мгновение вновь увидеть его и извиниться перед ним за свой тогдашний выговор: „Вы оказались совершенно правы, друг мой. Интуиция вас не подвела. Эйвинд оказался не просто шпионом — это сущий демон во плоти. А я, веривший ему, — не более чем наивный дурак“.

Да, в отношении Эйвинда он совершил едва ли не главную свою ошибку последнего времени. Недаром же и Элис Стопфорд Грин, и Герберт Уорд говорили, что он — „большой ребенок“: любой на его месте задумался бы о том, при сколь подозрительных обстоятельствах вошел этот новоявленный Люцифер в его жизнь. Любой, но только не он. Роджер верил в предуготованные встречи, в игру случая, в судьбу.

Это произошло в июле 1914 года, когда он приехал в Нью-Йорк рассказывать в ирландских землячествах о бригаде волонтеров, просить помощи и оружия и повидаться с руководителями американского отделения ИРБ, так называемого „Гэльского клана“ — испытанными борцами Джоном Девоем и Джозефом Макгэррити. Убежав из влажной и душной комнатенки своего отеля, раскаленного нью-йоркской жарой, он гулял по Манхэттену, когда его подцепил — иначе не скажешь — белокурый и статный, как древний викинг, юноша, с первой минуты пленивший его непринужденным и чуть развязным обаянием. Эйвинд был высок ростом, атлетически сложен, двигался с какой-то кошачьей плавностью, а в его ангельской улыбке одновременно было и нечто плутоватое. У него не было ни цента, в чем он тотчас и признался, состроив комичную гримасу и вывернув карманы — в самом деле пустые. Роджер пригласил его выпить по кружке пива и поесть. И сразу поверил всему, что рассказал о себе норвежец, — и что ему двадцать четыре года, а из дому он сбежал в двенадцать лет. И, пробравшись на корабль, оказался в Глазго. И что с тех пор плавал кочегаром на скандинавских и британских судах по морям всего мира. Теперь вот бросил якорь в Нью-Йорке, перебивается чем может.

И Роджер попался на удочку! Сейчас, скорчившись на узком тюремном лежаке, он пережидал, когда пройдут спазмы, от которых перехватывало дыхание. Они всегда терзали его в минуты острого нервного напряжения. Он едва сдерживал слезы. Всякий раз, когда от стыда, смешанного с жалостью к себе, ему хотелось заплакать, он испытывал к себе какое-то тягостное и гадливое отвращение. Он никогда не был склонен выставлять напоказ свои чувства и неизменно умел скрывать душевные бури под маской безмятежного спокойствия. Но характер его сильно изменился с тех пор, как в последний день октября 1914 года он вместе с Эйвиндом Адлером Кристенсеном оказался в Берлине. Способствовало ли этой перемене то, что он был болен, душевно смят и издерган? В последние месяцы в Германии особенно, ибо как ни старался капитан Монтейт передать ему частицу своего воодушевления, Роджер отчетливо сознавал, что затея с Ирландской бригадой провалилась с треском, а кроме того, стал чувствовать: германское правительство не доверяет ему и, быть может, даже считает шпионом. Даже преданное гласности известие о том, что Финдли, британский консул в Норвегии, организовал заговор с целью убить его, не получило ожидаемого международного резонанса. Сильно уязвило Роджера, что его товарищи по ИРБ до последнего скрывали от него планы Пасхального восстания. („Они должны были принять все меры предосторожности — этого требовала безопасность“, — утешал его Монтейт.) Ирландцы настаивали, чтобы он оставался в Германии, и не разрешали присоединиться к ним на родине. („Они беспокоятся о вашем здоровье, сэр“, — извинял их капитан.) Нет, их заботило не его здоровье. Они тоже опасались его, зная, как непреложно он убежден в том, что вооруженное восстание должно совпасть по времени с высадкой крупного германского десанта. И в Ирландию на германской же подводной лодке они с Монтейтом отправились вопреки запрету руководителей подполья.

И все же из всех разочарований самим горьким было — так глупо, так слепо и безоглядно довериться Эйвинду-Люциферу. Тот сопровождал его в Филадельфию к Джозефу Макгэррити. Был рядом с ним и в Нью-Йорке на митинге, устроенном Джоном Куинном, когда Роджер выступал перед многочисленными членами „Ордена Чертополоха“, и 2 августа в Филадельфии на параде двух тысяч „Ирландских волонтеров“, к которым он обратился с речью, принятой громовыми рукоплесканиями.

Кейсмент с первых минут заметил, что руководители американских ирландцев-националистов относятся к Кристенсену с недоверием. Но он так энергично убеждал их, что норвежец надежностью и умением хранить тайну не уступит ему самому, что те стали допускать Эйвинда на все политические акции с участием Роджера. И согласились, чтобы в качестве его помощника он отправился с ним в Берлин.

Поразительно, что даже странный эпизод в Христиании не навел Роджера на подозрения. Они только что прибыли туда, сделав остановку по пути в германскую столицу, когда Эйвинд, вышедший из отеля прогуляться в одиночестве, был — по его словам — схвачен неизвестными и силой доставлен в британское консульство, по адресу улица Драмменсвейен, 79. Там его допрашивал сам консул — мистер Мансфельдт де Кардоннель Финдли, предложивший хорошо заплатить Эйвинду, если тот расскажет, кто таков его спутник и с какими целями он приехал в Норвегию. Эйвинд клялся Роджеру, что его отпустили лишь после того, как пообещал собрать все интересующие их сведения об этом вовсе ему не известном человеке, которого он лишь сопровождает в качестве гида по Норвегии и ее столице.

Как Роджер мог принять это за чистую монету? Поверить этой фантастической лжи и ни на секунду не заподозрить здесь ловушку! И попасться в нее, как слабоумный ребенок!

Неужели уже тогда Эйвинд Адлер Кристенсен работал на британские спецслужбы? Роджер, уже арестованный и доставленный в Лондон, спрашивал об Эйвинде своих следователей — капитана Реджинальда Холла, начальника управления военно-морской разведки, и Бэзила Томсона, главу следственного отдела Скотленд-Ярда, беседовавших с ним по многу часов вполне дружески и даже сердечно, — но ответы получал противоречивые. Однако иллюзий больше не строил. И теперь отчетливо понимал, что все было чистейшей ложью: никто не похищал Эйвинда посреди улицы, никто не привозил его силой в британское консульство пред светлые очи дипломата с таким пышным именем. Следователи, чтобы сломить Роджера — оба, как он мог убедиться, были тонкими психологами, — ознакомила его с докладом этого самого Мансфельдта де Кардоннеля Финдли, который доносил своему начальству в министерстве, что Эйвинд Адлер Кристенсен сам, по доброй воле, явился в консульство и потребовал личной встречи с консулом. И, добившись ее, сообщил, что сопровождает видного ирландского националиста, направляющегося в Германию с подложными документами на имя Джеймса Ленди. За эти сведения норвежец потребовал денег, и консул выплатил ему двадцать пять крон. Эйвинд предложил и впредь передавать информацию об этом таинственном персонаже, если и когда британское правительство согласится, не скупясь, вознаграждать его услуги.

А с другой стороны и Реджинальд Холл, и Бэзил Томсон дали понять Роджеру: все, что он делал в Германии, — и переговоры с высокопоставленными чиновниками, генералами и министрами, происходившие в Министерстве иностранных дел на Вильгельмштрассе, и встречи с ирландскими военнопленными в Лимбургском лагере — все, все решительно отмечалось британской разведкой. И Эйвинд, делая вид, что они с Роджером — единомышленники и вместе готовят ловушку для консула, продолжал сообщать англичанам обо всем, что делал, говорил, писал Кейсмент, с кем виделся, кого посещал и кого принимал у себя за то время, что был в Германии. „Я просто идиот и заслуживаю такой судьбы“, — в бессчетный раз повторил он себе.

В эту минуту дверь камеры открылась. Принесли обед. Неужели полдень? Погруженный в воспоминания, Роджер и не заметил, как прошло утро. Ах, как славно было бы, если бы и каждый день бывало такое. Он проглотил лишь несколько ложек безвкусной похлебки, поковырял тушеную капусту с кусочками рыбы. Когда появился надзиратель, чтобы забрать миски, Роджер попросил разрешения вынести бак, служивший ему урыльником. Раз в день ему позволялось опорожнить его и вымыть. Вернувшись в камеру, он повалился на лежак. Веселое, красивое, по-детски плутоватое лицо Эйвинда-Люцифера возникло в памяти, а с ним вместе пришли тоска и нестерпимая горечь. Услышал, как тот шепчет ему на ухо: „Я люблю тебя“. Почувствовал силу его объятий. И застонал.

Он много странствовал по свету и много повидал на своем веку, он узнал самых разнообразных людей, он расследовал жесточайшие преступления против первобытных народов и племен на двух континентах. И неужели же до сих пор не может отойти от ошеломления, порожденного таким бессовестным, таким подлым двуличием этого скандинавского Люцифера? Тот лгал ему, тот постоянно обманывал его, когда, прикидываясь ласковым, услужливым, веселым, сопровождал его, как верный пес, заботился о нем, интересовался его здоровьем, вызывал к нему врача и ставил градусник. Но при этом тянул из него деньги — сколько мог. И говорил, что собирается в Норвегию проведать мать и сестру, и под этим предлогом бежал в консульство докладывать о политической, военной, заговорщицкой деятельности своего начальника и любовника. И там тоже получал за свои доносы деньги. А Роджер еще полагал, что держит в руке все нити этой интриги! И объяснял Эйвинду, что если британцы в самом деле задумали устранить его — консул, если верить норвежцу, упомянул об этом вскользь, но с полной определенностью, — то надо подыгрывать им, пока не появятся непреложные доказательства их преступных планов. Неужели и это Эйвинд выложил консулу за сколько-то крон или фунтов стерлингов? И потому-то задуманный Роджером сокрушительный удар по британскому правительству — публичное обвинение в покушении на убийство политических противников с вопиющим нарушением суверенности третьих стран — не вызвал ни малейшего резонанса. И копии открытого письма сэру Эдварду Грею, отправленные во все посольства, аккредитованные в Берлине, не удостоились даже расписки в получении.

Но самое скверное — при этой мысли у Роджера опять начались спазмы — случилось потом, по окончании долгих допросов в Скотленд-Ярде, когда ему уже показалось, что Эйвинда больше не будут упоминать в диалогах со следователями. Это был последний удар. Имя Роджера Кейсмента — британского дипломата, возвеличенного и награжденного британской короной, а ныне представшего перед судом по обвинению в государственной измене, — не сходило со страниц газет в Европе и в остальном мире, и перипетии процесса обсуждались повсеместно. И в это самое время в британское консульство в Филадельфии явился Эйвинд Адлер Кристенсен и предложил: он отправится в Лондон и даст показания против Кейсмента при том, опять же, условии, что британское правительство возьмет на себя все дорожные расходы и, кроме того, „выплатит ему некую взаимоприемлемую сумму“. Роджер ни минуты не сомневался, что Реджинальд Холл и Бэзил Томсон показали ему подлинный отчет консула. По счастью, он не увидел розовощекого лица скандинавского Люцифера на той скамье в Олд-Бейли, где четыре дня процесса сидели в ожидании своей очереди свидетели. А если бы увидел, не сумел бы, наверно, совладать со своей яростью и желанием свернуть ему шею.

Так что же, это он, первородный грех, его лик, его ум, его змеиный выверт? В одном из разговоров с Эдмундом Морелем, когда они спрашивали друг друга, как стало возможно, что люди, воспитанные в христианской доктрине, люди просвещенные и цивилизованные, оказались способны на те ужасающие преступления, которых оба во множестве навидались в Конго, Роджер сказал: „Когда истощаются объяснения исторические, социологические, психологические, корень зла следует искать еще в некоем обширном, покрытом мраком пространстве, Бульдог“. А тот ответил: „Есть только один способ постичь его, Тигр: перестать умствовать и обратиться к религии, ибо то, о чем я толкую, называется „первородный грех“. — „Твое объяснение, Тигр, ничего не объясняет“. Они долго еще спорили в тот день, но так и не пришли ни к какому выводу. Морель утверждал: „Если причина зла коренится в первородном грехе, то, значит, задача решения не имеет. Если мы, люди, сотворены для греха и носим его в своей душе, то зачем тогда бороться и искать лекарство от неисцелимого недуга?“

Не следовало впадать в уныние, Бульдог был прав. Род людской состоит не из одних Эйвиндов Кристенсенов. Есть и другие — благородные, великодушные, добросердечные идеалисты вроде капитана Монтейта да и самого Мореля. От этой мысли Роджеру вновь стало грустно. Эдмунд не подписал ни единого ходатайства в его защиту. Без сомнения, он осуждал старого (и теперь уже бывшего) друга, пошедшего на сговор с Германией. Даже если бы Роджера судили за то, что он выступает против войны и разворачивает пацифистскую кампанию, и тогда Морель не простил бы ему кайзера Вильгельма. Он и тогда бы, вероятней всего, счел его изменником. Как счел Джозеф Конрад.

Роджер вздохнул. Он потерял уже многих замечательных друзей, столь же дорогих его сердцу, как эти двое. Сколькие еще отвернутся от него? И все-таки строй его мыслей не изменился. Он уверен в своей правоте. Он и сейчас считает, что, если Германия победит в этом столкновении, час обретения независимости приблизится. И отдалится, если верх одержит Великобритания. Он сделал то, что сделал, не для блага Германии, но во имя своей страны, своей Ирландии. Почему не понимают этого такие светлые умы, как Морель, Уорд и Конрад?

Потому что патриотизм ослепляет. Эти слова произнесла Элис Грин в одном из жарких споров в своем салоне на Гроувнор-роуд, о котором Роджер неизменно вспоминал с такой сладкой грустью. Как же она сказала тогда? „Нельзя допускать, чтобы патриотизм лишал нас зоркости, разума, понимания“. Примерно так. Однако ему вспомнилась и ехидная реплика, которую Джордж Бернард Шоу адресовал всем ирландским националистам, присутствовавшим на вечере: „Это несопоставимые понятия, Элис. Не обманывайте себя: патриотизм — это религия, он в контрах с трезвомыслием. Патриотизм — чистейшее мракобесие, некий акт веры“. Шоу говорил в своей обычной иронической манере, неизменно ставившей оппонентов в неловкое положение, ибо все чувствовали, что в подоплеке его полушутливых слов кроется нечто сокрушительно серьезное. „Акт веры“ в устах этого недоверчивого скептика означало „предрассудок, суеверие“ или даже что-нибудь еще похуже. Тем не менее он, ни во что не веруя, обо всем на свете судя легкомысленно, был великим писателем и прославил ирландскую литературу, как никто другой из его современников. Но как же ему удавалось создавать свои творения, если он не был патриотом, не ощущал глубинной кровной связи с землей своих предков, если его не волновала бесконечная череда поколений, милая сердцу каждого ирландца? И потому, если бы Роджеру пришлось выбирать между Шоу и Йейтсом, он предпочел бы второго. Вот кто действительно любил Ирландию: в истоках его стихов и пьес лежали старинные кельтские и гэльские легенды, которые он переосмыслял и углублял, доказывая, что они живы и способны оплодотворить современную словесность. Но уже в следующую минуту Роджер устыдился своих мыслей. Он неблагодарен и несправедлив к Шоу, который при всем своем скепсисе и насмешках над национализмом ратовал за Кейсмента отважней и прямей, чем любая другая крупная фигура интеллектуального Лондона. Кто, как не драматург, разработал и выбрал для адвоката Салливана линию защиты, и не его вина, если это в юридическом отношении полнейшее, хотя и очень алчное, ничтожество избрало иную тактику? А разве не Шоу сразу после приговора публиковал статьи и подписывал ходатайства о помиловании? Оказывается, чтобы вести себя благородно и мужественно, вовсе не обязательно быть патриотом и националистом.

Стоило лишь Роджеру вспомнить мимоходом адвоката Салливана, как он вновь пал духом, и в памяти всплыл процесс в Олд-Бейли по делу о государственной измене — все эти четыре зловещих дня, пришедшихся на конец июня 1916 года. Подыскать адвоката, который согласился бы защищать его в Верховном суде, оказалось делом очень нелегким. Кому бы ни предлагали это мэтр Джордж Гейвен Даффи, друзья или родственники Роджера — все под разными предлогами отказывались от сомнительной чести представлять интересы изменника родины да еще в военное время. Наконец согласился ирландец Салливан, никогда прежде не выступавший в лондонских судах. При том он потребовал очень крупный гонорар, и, чтобы собрать эти деньги, Нине Кейсмент и Элис Стопфорд Грин пришлось устроить подписку среди сочувствующих освобождению Ирландии. Роджер хотел открыто признать себя мятежником, борцом за независимость и использовать суд как трибуну для провозглашения своих взглядов, но вопреки его желанию Салливан предпочел действовать иначе и, всячески избегая политики, делал упор на формально-юридический аспект, благо принятый еще при Эдуарде III закон, по которому судили Кейсмента, предусматривал наказание лишь за измену, совершенную на территории британской короны, а не за границей. А преступные деяния, вменяемые в вину Кейсменту, происходили в Германии и, стало быть, не могли считаться изменническими по отношению к Англии. Роджер с самого начала сомневался, что такая стратегия приведет к успеху. Помимо того, в день своего выступления Салливан являл собой поистине плачевное зрелище. Едва успев начать, он вдруг конвульсивно задергался, покрылся какой-то трупной бледностью и наконец, воскликнув: „Высокий суд! Больше не могу!“ — упал без чувств. Дочитывать речь пришлось кому-то из его помощников. Впрочем, Роджер в своем последнем слове все-таки сказал, что хотел: признал себя мятежником, отстаивал правомерность Пасхального восстания, требовал предоставить независимость Ирландии и сказал под конец, что гордится своим служением ей. Речь, по его мнению, вышла удачной и должна была оправдать его в глазах грядущих поколений.

Который час? Роджер все никак не мог привыкнуть, что живет вне времени. Какие же толстые здесь, в Пентонвиллской тюрьме, стены: как ни напрягай слух — все равно не доносятся ни перезвон колоколов, ни гул машин, ни голоса, ни свистки. Вправду ли он слышал иногда шум Излингтонского рынка или просто вообразил себе это? И сам теперь не знает. Ни звука. Ничего, кроме этой странной, могильной тишины, которая, вот как сейчас, останавливает ход времени, течение жизни. Прежде в камеру проникали хотя бы звуки самой тюрьмы — приглушенные шаги в коридорах, лязг железных дверей, гнусавый голос смотрителя, отдающего приказы надзирателям. Теперь и этого не стало. Безмолвие томило его, путало мысли, лишало возможности размышлять. Он взялся было за Фому Кемпийского, но сосредоточиться на чтении не смог и вновь положил книгу на пол. Начал молиться, но слова произносились с такой механической бездумностью, что он оставил и это занятие. И надолго замер в напряженной, беспокойной неподвижности, устремив невидящий взгляд в какую-то точку на потолке, сквозь который, казалось, сочится сырость. Потом наконец уснул.

А сон, безмятежный и крепкий, унес его в сияющее, солнечное утро амазонской сельвы. Веявший над палубой баркаса ветерок умерял жару. Москитов не было, и Роджер на редкость хорошо себя чувствовал: исчезла резь в глазах, так мучившая его в последнее время и не поддававшаяся никаким мазям и каплям окулистов, и мышцы не сводила артритная боль, унялся геморрой, жегший ему нутро раскаленным железом, исчезли отеки на ногах. Ни один из недугов и хворей, приобретенных за двадцать лет в Африке, не терзал его сейчас. Он вновь стал молод и здесь, на этой реке, такой широкой, что берега ее терялись из виду, захотел повторить свои африканские безумства: раздеться и прыгнуть с борта и глубоко уйти в воду. И ощутить, как она — зеленоватая, в пятнах пены, плотная, прохладная — упруго подается под напором его тела, и вновь испытать ликование, когда, вынырнув на поверхность, он поплывет к баркасу, с тяжеловесным изяществом буйвола разрезая воду. С палубы капитан и еще несколько человек подают ему знаки, чтобы поднимался на борт, не рисковал утонуть или стать жертвой какой-нибудь якумамы — водяной змеи, которые достигают десяти метров в длину и способны заглотить человека целиком.

Где это было? Неподалеку от Манаоса? В окрестностях Табатинги? Или Путумайо? Или Икитоса? Вверх по реке шли они тогда или спускались? Какая разница? Важно, что он очень давно не чувствовал себя так свежо и бодро, и, покуда баркас, скользя по этой зеленоватой глади, глушил стуком мотора мысли Роджера, тот снова и снова озирал мысленным взором свое будущее и представлял, что будет с ним, когда он наконец-то уйдет с дипломатической службы и обретет полную свободу. Он покинет лондонскую квартиру на Эбери-стрит, уедет в Ирландию. Будет делить свое время между Ольстером и Дублином. И не позволит себе с головой уйти в политику. Час в день раз в неделю он будет посвящать самообразованию. Вновь возьмется за гэльский язык и когда-нибудь удивит Элис, заговорив на нем бегло и правильно. А прочие часы, дни, недели будут отданы настоящей, большой политике, первоочередной и великой цели — независимости Ирландии и борьбе против колониализма; он не станет попусту растрачивать время на интриги, ревность, мышиную возню соперничающих политиканов, мечтающих урвать свой клочок власти в ячейке, в партии, в бригаде, даже если для этого придется не только забыть об основной цели, но и действовать с ней вразрез. Он будет много ездить по Ирландии, совершать долгие походы по графствам Антрим, Донегол, Ольстер и Голуэй, забираться в такую глушь, как Коннемара и Тори-Айленд, где рыбаки говорят только по-гэльски, подружится с ними, с крестьянами и мастеровыми, со всеми, кто своей стойкостью, трудолюбием, терпением сумел свести на нет гнетущее присутствие колонизатора, сберечь свой язык, обычаи, верования. Он будет слушать их и учиться у них, будет писать статьи и стихи о молчаливом многовековом героизме простых людей, благодаря которым Ирландия не исчезла и сохранила себя как нацию.

Металлический лязг оборвал это блаженное сновидение. Роджер открыл глаза. Вошедший надзиратель протянул ему поднос с неизменным ужином — супом из манной крупы и куском хлеба. Он хотел было спросить, который час, но сдержался, зная, что ответа все равно не получит. Накрошил хлеба в суп и стал размеренно хлебать. Прошел еще один день, а тот, что будет завтра, может оказаться решающим.

 

Глава Х

Накануне отплытия в Путумайо Роджер захотел все же поговорить с британским консулом Стерзом начистоту. За тринадцать дней в Икитосе частые беседы их касались чего угодно, но затронуть главную тему Роджер не решался. Он знал, что своей миссией и так наживет себе множество врагов — и не только в Путумайо, но и во всей Амазонии; было бы попросту глупо прибавлять к их числу человека, который в случае весьма вероятных неприятностей сможет очень и очень ему пригодиться. Лучше, конечно, в самом деле не касаться щекотливой темы. Но все же в последний вечер, когда они с консулом по установившемуся обыкновению пили портвейн и слушали, как барабанит дождь по цинковой крыше, как звенят капли по стеклам террасы, Роджер отринул благоразумие.

— Какого вы мнения о падре Рикардо Уррутиа?

— О настоятеле августинского монастыря? Я мало с ним имел дела. В общем хорошего мнения. А вы, кажется, часто виделись с ним за эти дни?

Догадывался ли консул, на какую зыбкую почву они вступают? В выпуклых глазах зажегся беспокойный огонек. Масляная лампа, стоявшая посреди стола, бросала блики на лысый череп. Веер в правой руке замер.

— Падре Уррутиа здесь всего год и ни разу не покидал Икитоса, — сказал Кейсмент. — Так что о Путумайо и обо всем, что там творится, не слишком осведомлен. Но зато он много рассказывал мне о другой человеческой драме — уже здесь, в городе.

Консул отхлебнул портвейна. Снова начал обмахиваться веером, и Роджеру показалось, что круглое лицо слегка покраснело. Снаружи за окнами бушевала гроза, слышались глухие, долгие раскаты грома, и вспышка молнии на миг выхватывала из тьмы дальний лес.

— Я говорю о детях, разлученных с семьями, — продолжал Роджер. — О тех, кого привозят сюда и продают в прислуги за двадцать-тридцать солей.

Стерз молчал и смотрел изучающе. Рука с веером ходила яростно.

— Если верить августинцу, едва ли не все слуги в Икитосе были в свое время украдены и проданы, — добавил Кейсмент. И, пристально поглядев собеседнику в глаза, спросил: — Это так?

Консул протяжно вздохнул и заерзал в кресле, не скрывая досады и раздражения. „Если бы вы только знали, как я рад, что завтра вы отбываете в Путумайо. Дай бог нам с вами никогда больше не видеться, мистер Кейсмент“, — ясно читалось у него на лице.

— Разве в Конго такого не происходило? — спросил он уклончиво.

— Происходило, разумеется, но все же было распространено далеко не так сильно, как здесь. Вы позволите один нескромный вопрос? Те четверо слуг, что работают у вас… Вы их наняли или купили?

— Получил по наследству, — сухо отвечал консул. — Достались вместе с этим домом и со всей обстановкой, когда мой предшественник мистер Кейзес вернулся в Англию. Нельзя сказать, что они работают по договору найма — здесь, в Икитосе, подобное не в ходу. Тем более что все четверо неграмотны и ничего подписать не могут. Я даю им стол, кров, одежду да, кроме того, еще и приплачиваю по мелочам, а уж это, будьте уверены, нечасто бывает в наших краях. Все они в любую минуту, как только захотят, вольны покинуть этот дом. Поговорите с ними, расспросите их — и узнаете, горят ли они желанием искать себе в наших краях другую работу. И услышите, что они вам скажут, мистер Кейсмент.

Роджер кивнул и отпил портвейна.

— Поверьте, я не хотел вас обидеть, — сказал он примирительно. — Я просто пытаюсь понять, в какой же стране оказался. Какие здесь, в Икитосе, ценности, какие обычаи. Поверьте, у меня и в мыслях не было учинять вам допросы. И вести себя как инквизитор.

Но лицо консула оставалось враждебным. Он медленно обмахнулся веером, и во взгляде, кроме ненависти, проступило теперь еще и отвращение.

— Да не как инквизитор, а как праведник, — поправил он и в очередной раз досадливо сморщился. — Или, если угодно, как герой. А я ведь вам уже говорил, помнится, что героев терпеть не могу. Пожалуйста, не обижайтесь, я говорю прямо, как есть. А что касается остального — постарайтесь избавиться от иллюзий. Вам не под силу изменить здешний порядок вещей, мистер Кейсмент. Ни вам, ни падре Уррутиа. А в определенном смысле можно сказать: этим детишкам повезло, что попали в семьи. Было бы в тысячу раз хуже для них расти в сельве, где их заживо бы жрали вши, где они умирали бы от лихорадки или еще какой-нибудь пакости, не дожив до десяти лет. Или надрывались бы на плантациях каучука. Здесь им лучше. Впрочем, предвижу, что мой прагматизм вас шокирует.

Роджер Кейсмент промолчал. Он уже узнал все, что ему было надо. И понял среди прочего, что с этой минуты в лице британского консула обзавелся еще одним врагом, с которым ухо придется держать востро.

— Я прибыл сюда нести дипломатическую службу своей отчизне, — продолжал консул, уставившись на плетеный ковер у себя под ногами. — И, уверяю вас, служу не за страх, а за совесть. Немногочисленных британских подданных я знаю и защищаю и помогаю им, чем могу. Стараюсь по мере сил развивать торговлю между Англией и Перу. Уведомляю правительство о ходе коммерческих операций, о прибытии судов, о пограничных инцидентах. Борьба с работорговлей или злоупотреблениями белых и метисов по отношению к индейцам Амазонии в мои обязанности не входит.

— Простите, если ненароком обидел вас, мистер Стерз. Не будем больше говорить об этом.

Роджер поднялся, пожелал консулу покойной ночи и ушел к себе. Гроза стихла, но дождь еще лил. Примыкавшая к спальне терраса была залита водой. Густо и сильно пахло травой и влажной землей. Ночь была темна, и насекомые жужжали так громко, словно были не в лесу, а здесь, в доме. Недавняя буря пролилась и еще одним дождем — дождем маленьких черных жучков, называемых винчуками. Утром их трупики усеют собой всю террасу, и, если наступить на них, раздастся хруст, как будто орех раздавили, и подошва выпачкается темной кровью. Роджер разделся, натянул пижаму и лег в кровать под москитную сетку.

Он с самого начала вел себя неосмотрительно. Зачем было обижать беднягу консула — неплохого, быть может, человека, который ждет не дождется, когда можно будет выйти в отставку, вернуться в Англию и безвылазно копошиться в своем саду, окружающем купленный в рассрочку коттедж в Саррее. Та же судьба ожидала бы и Роджера, сложись все иначе, и, вероятно, было бы у него теперь меньше хворей в теле и ссадин на душе. Ему припомнилось, как на верхней палубе „Ушаны“, которая шла в Икитос из Табатинги — городка на границе Бразилии и Перу, — он вел жаркие споры с Виктором Израэлем, мальтийским евреем, давно обосновавшимся в Амазонии. Виктор одевался небрежно и вместе с тем так причудливо, что всегда казался ряженым, безупречно говорил по-английски и за партией в покер под излюбленный коньяк увлекательно повествовал о своей бурной жизни, способной послужить сюжетом для плутовского романа. У него было скверное пристрастие стрелять из огромного допотопного пистолета по розоватым чайкам, кружившим над кораблем, — по счастью, попадал он редко. Так шло до тех пор, пока в один прекрасный день Виктор Израэль с чего-то — Роджер теперь уже не помнил с чего — не вздумал оправдывать Хулио Арану. Этот малый, твердил он, вытаскивает Амазонию из первобытной дикости, вводит ее в круг современных стран. Он оправдывал облавы: если бы не они, некому было бы собирать каучук. Ибо главная проблема сельвы — нехватка рабочих рук для сбора драгоценного вещества, которым Творец пожелал одарить этот край и облагодетельствовать перуанцев. И вот эта новоявленная „манна небесная“ пропадает попусту из-за лености и тупости дикарей-индейцев, отказывающихся работать, отчего и приходится тащить их на фактории силой. А для компаний это огромные потери и времени и средств.

— Ну, ладно, — не теряя спокойствия, прервал его Кейсмент, — это ваш взгляд на вещи. Есть и другой.

Виктор Израэль был долговяз и тощ, с белоснежными прядями в черных прямых волосах, спускавшихся до плеч. На крупном костистом лице, покрытом щетиной, горели, придавая ему известное сходство с Мефистофелем, небольшие треугольные глаза — сейчас они уставились на Роджера с недоумением.

— Что вы хотите этим сказать?

— Те, кого вы именуете дикарями, смотрят на это иначе, — произнес Роджер самым обыденным тоном, как будто речь шла о погоде или москитах. — Попробуйте стать на их место. Вот они живут в своих деревнях — тех самых, где жили годы и столетия назад. И вдруг являются сколько-то белых и метисов с карабинами и револьверами и требуют бросить свои дома, землю, семьи и отправляться за десятки или сотни километров собирать каучук ради блага каких-то чужеземцев, у которых, кроме силы, нет никаких иных доводов. Вот, к примеру, вы, сеньор Виктор, с дорогой душой отправились бы за этим самым латексом?

— Я не дикарь, что разгуливает нагишом, поклоняется водяной змее якумаме и топит в реке новорожденных младенцев, если они на свое несчастье появились на свет с заячьей губой, — отвечал тот, саркастическим смешком подчеркивая свое отвращение. — Как вы можете ставить на одну доску амазонских людоедов и нас — первопроходцев, предпринимателей, коммерсантов, которые трудятся в нечеловеческих условиях и жизни свои кладут, чтобы превратить эти леса в цивилизованный край?

— В таком случае, друг мой, мы с вами по-разному понимаем, что такое „цивилизация“, — сказал Роджер Кейсмент, не теряя добродушно-благожелательного тона, который, судя по всему, особенно бесил Израэля.

За той же партией в покер сидели с ними Уолтер Фолк и Генри Филгалд, а остальные члены комиссии уже улеглись в свои гамаки спать. Ночь была тихая, нежаркая, и в свете полной луны серебристо отблескивали воды Амазонки.

— Любопытно было бы послушать, какой смысл вкладываете в это понятие вы, — сказал Виктор.

Глаза его искрились, и голос подрагивал раздражением столь сильным, что Роджер спросил себя, не схватится ли сейчас его собеседник за пистолет на боку.

— В самом общем виде можно сказать, что это общество, где уважается частная собственность и личная свобода, — произнес он с полнейшим спокойствием, однако зорко и чутко следя за каждым движением Виктора. — Вот, например, британские законы запрещают колонистам захватывать земли коренного населения. И предусматривают тюремное заключение за попытку понудить туземцев к работе в шахтах или на плантациях. Но вы ведь полагаете, что это — не цивилизация? Или я ошибаюсь?

Впалая грудь Виктора Израэля вздымалась и опадала, отчего собирался в складки алый жилет над наглухо застегнутой странной сорочкой с широченными рукавами. Большие пальцы он сунул за подтяжки, треугольные глазки налились кровью. Рот приоткрылся, показывая полоску неровных, желтых от никотина зубов.

— Если исходить из этих критериев, — с издевательской шутливостью отвечал он, — то перуанцам следовало бы до конца времен оставить Амазонию в каменном веке. Чтобы не обижать язычников и не занимать их земли, с которыми те не знают, что делать, по причине своего тупоумия и лени. Упустить сокровища, способные поднять уровень жизни перуанцев, а страну их — сделать передовой и современной. Такую судьбу уготовила Перу Британская империя?

— Амазония в самом деле настоящая сокровищница, — не меняя тона, кивнул Кейсмент. — И совершенно справедливо, что Перу черпает из нее. Но хорошо бы при этом не травить туземцев, как диких зверей, не обрекать на рабский труд, не мучить. А напротив — приобщать их к цивилизации через церкви, больницы, школы.

Виктор Израэль расхохотался, задергавшись всем телом, как пружинная кукла.

— В каком мире вы живете, сеньор консул? — вскричал он, театрально воздев руки с длинными костлявыми пальцами. — Ясно, что вам ни разу в жизни не приходилось видеть каннибала. А знаете, скольких христиан сожрали они здесь? Скольких белых и чоло проткнули своими отравленными копьями и дротиками? Сколько голов отсекли? Мы вернемся к этому разговору, когда у вас будет опыт побогаче нынешнего.

— Я прожил около двадцати лет в Африке, сеньор Израэль, и видал кое-какие виды, — заверил его Кейсмент. — К слову сказать, там я встречал многих белых, рассуждавших в точности как вы.

Уолтер Фолк и Генри Филгалд постарались перевести разговор, грозивший принять непредсказуемый характер, на другие, менее острые темы. В ту же ночь, ворочаясь без сна у себя в каюте, Роджер Кейсмент, который за десять дней в Икитосе переговорил со множеством самых разных людей, собрал и записал десятки свидетельств чиновников, судей, офицеров, рестораторов, рыбаков, сводней, бродяг, проституток, бандерш и владельцев баров, сказал себе, что подавляющее большинство белых и метисов Икитоса, и перуанцев, и приезжих, разделяют взгляды Виктора Израэля. Для них амазонские индейцы, собственно говоря, были не люди, а существа какой-то иной, низшей и презренной породы, стоящие значительно ближе к животным, нежели к цивилизованным представителям рода человеческого. А раз так, их можно невозбранно и на законных основаниях эксплуатировать, уводить из родных мест на добычу латекса, истязать, а если сопротивляются — убивать, как бешеных собак. Подобный взгляд на туземцев распространен был столь широко и повсеместно, что, как сказал падре Уррутиа, никого не удивляло, что во всех лоретанских семьях служат люди, когда-то в детстве похищенные и проданные местным жителям за сумму, эквивалентную одному-двум фунтам стерлингов. От этих мыслей у Роджера началась такая одышка, что пришлось открыть рот и глубоко, до самых легких вдохнуть воздуху. Если он увидел и узнал столько, не покидая Икитоса, что же предстоит ему в Путумайо?

Члены комиссии отплыли из Икитоса 14 сентября 1910 года. В переводчики Роджер взял Фредерика Бишопа, одного из тех барбадосцев, с которых снимал показания. Бишоп говорил по-испански и уверял, что знает два самых распространенных индейских наречия — бора и уитото. А „Либераль“, самое крупное из пятнадцати судов, составлявших флотилию „Перувиан Амазон компани“, оказалось во вполне пристойном виде. В маленьких каютах путешественники разместились по двое. Для тех, кто предпочитал ночевать под открытым небом, на носу и на корме были натянуты гамаки. Бишоп очень опасался возвращаться в Путумайо и попросил у Кейсмента письменное уверение в том, что комиссия, во-первых, будет защищать его в экспедиции, а по окончании немедленно отправит в Барбадос.

Путь из Икитоса в Чорреру, столицу огромного края в междуречье Напо и Какета, где действовала компания Хулио Араны, длился восемь дней — знойных, наполненных звоном москитов и томительной скукой однообразных видов и звуков. Пароход прошел вниз по Амазонке, после Икитоса разливавшейся так широко, что терялись из виду берега, пересек границу с Бразилией в Табатинге и продолжил спуск по Явари, пока через Игарапарану не вернулся снова на территорию Перу. На этом отрезке берега приблизились — лианы и ветви высоченных деревьев иногда нависали над самой палубой. Слышно и видно было, как зигзагами снуют между ними и верещат стаи попугаев, как величавые розоватые цапли, балансируя на одной ноге, копошатся на островках, как черепахи выставляют из бурой воды более темные по тону панцири, а иногда показывался и шипастый хребет дремлющего в прибрежном иле каймана, и по нему с корабля тотчас принимались палить из ружей и револьверов.

Большую часть пути Роджер Кейсмент приводил в порядок сделанные в Икитосе записи и обдумывал, что предстоит сделать за те месяцы, которые он проведет во владениях Хулио Араны. Инструкции Министерства иностранных дел недвусмысленно предписывали опрашивать только барбадосцев, поскольку они были подданными Британской империи, и обходить стороной перуанцев и подданных других стран, чтобы не задевать самолюбия правительства Перу. Однако Роджер не собирался соблюдать эти ограничения. Расследование его пойдет вкривь и вкось, если не будут сняты показания с управляющих факториями и их „мальчиков“, а равно и тех испанизированных индейцев, которые следили за работами, обеспечивали охрану и осуществляли наказания — не говоря уж о самих туземцах. Только так и не иначе сумеет он получить исчерпывающее представление о том, как „Перувиан Амазон компани“ в своих отношениях с местными жителями преступала законы Божеские и человеческие.

В Икитосе Пабло Сумаэта предуведомил членов комиссии, что по распоряжению Араны в Путумайо направлен один из руководителей компании, некто сеньор Хуан Тисон, который должен будет принять их, устроить, разместить и создать условия для плодотворной работы. И Роджер, и остальные ни минуты не сомневались, что истинная его цель — спрятать концы в воду, скрыть следы злоупотреблений и представить действительность в сильно отретушированном виде.

В Чорреру прибыли в полдень 22 сентября 1910 года. В этом месте русло реки резко сужалось, появлялись водовороты и водопады, нарушая грохочущей, пенной величественностью плавное однообразие Игарапараны, по берегам которой стояли здания „Перувиан Амазон компани“. Чтобы добраться с пристани до штаб-квартиры, надо было подняться по крутому глинистому склону. Сапоги вязли в рыхлом грунте, и членам комиссии приходилось цепляться за носильщиков-индейцев, тащивших их чемоданы. Роджер, здороваясь с теми, кто вышел на пирс к ним навстречу, не без содрогания заметил, что у каждого третьего или четвертого полуголого туземца, который помогал им вскарабкаться наверх или с любопытством наблюдал за ними с откоса, одновременно отмахиваясь от москитов, на спине, на заду, на ляжках виднелись рубцы — явные следы кнута. Конго, Конго, никуда от него не деться.

Хуан Тисон, рослый, весь в белом человек с аристократическими манерами, оказался очень учтив и владел английским в достаточной степени, чтобы с ним можно было объясниться. На вид ему было под пятьдесят, и по гладко выбритому лицу, аккуратно подстриженным усам, выхоленным рукам и всей повадке сразу чувствовалось, что сельва — не его стихия: гораздо привычней он чувствует себя в конторе, в гостиной, в городской обстановке. Он приветствовал новоприбывших по-английски и по-испански и представил им своего спутника, от одного имени которого Роджера пробила дрожь омерзения: Виктор Маседо, управляющий факторией „Чоррера“. Что ж, по крайней мере, хоть этот не успел удрать. В своих статьях Салданья Рока и Уолтер Харденберг именно его считали самым, пожалуй, кровожадным помощником Араны в Путумайо.

Роджер разглядывал его, пока поднимались. Это был светлокожий чоло неопределенного возраста, коренастый и скорее приземистый, нежели высокий, с явными индейскими чертами лица. Нос у него был приплюснут, очень толстогубый рот приоткрыт, показывая два или три золотых зуба, а на лице застыло суровое выражение человека, видавшего разные виды и знающего, что по чем. По крутому откосу, в отличие от остальных, взбирался легко. Смотрел искоса, словно солнце било ему в глаза, или потому что опасался встретиться с кем-то взглядом. Тисон был безоружен, но у Виктора Маседо на поясе поблескивал револьвер.

На очень просторном пустыре стояли дома на сваях — цементных или из толстых стволов — с галереями на верхних этажах: те, что побольше, — под цинковыми крышами, те, что поменьше, — крытые плетеными пальмовыми листьями. Тисон показывал и давал пояснения: „Здесь у нас конторы… Это склад хранения каучука… Вот в этом доме мы вас поселим“, — но Роджер почти не слушал его. Он рассматривал полуголых или совсем обнаженных мужчин, женщин, болезненных хилых детей, которые отвечали ему безразличным взглядом или отводили глаза — узоры на щеках и на груди, тонкие, как тростинки, ноги, бледная, желтоватая кожа, у иных в рассеченные губы или мочки были вставлены подвески, напомнившие ему обычаи конголезцев. Однако здесь не было негров. Он заметил нескольких мулатов в полотняных штанах и в башмаках — без сомнения, это были надсмотрщики с Барбадоса. Роджер насчитал четверых таких. „Мальчиков“ и „разумников“ он отличал от других сразу — они хоть и были индейцами и ходили босиком, однако стригли волосы, причесывались „по-христиански“, носили рубахи и штаны, а у пояса — дубинки или хлысты.

Члены комиссии разместились в комнатах по двое, но Роджеру Кейсменту досталась привилегия поселиться одному. Комнатка была маленькая, с гамаком вместо кровати, со шкафчиком, который мог служить и письменным столом, и сундуком. На столике он нашел кувшин с водой и зеркало. Ему объяснили, что на первом этаже есть уборная и душ. Едва бросив свои вещи, Роджер сказал Тисону, что хотел бы еще до обеда опросить всех барбадосцев „Чорреры“.

К этому времени густой, назойливый, какой-то маслянистый запах, напоминающий запах перегноя, уже проник ему в ноздри и застрял там на все три месяца, что Роджер прожил в Путумайо. Зловоние, окутывавшее „Чорреру“, добиравшееся до самых отдаленных ее уголков, пропитывавшее собой воздух, землю, предметы, людей, неотвязно сопровождало Роджера утром, днем и вечером, доводило до тошноты и рвотных спазм и стало для него с тех пор воплощением зла и страдания, которые млечный сок, будто испариной проступавший на стволах амазонских деревьев, возносил до головокружительных высот. „Забавно, — сказал он в день приезда Хуану Тисону, — в Конго мне часто приходилось бывать и на плантациях, и в хранилищах каучука. Но я не помню, чтобы тамошний латекс пах так сильно и неприятно“. — „Разные сорта, — объяснил тот. — Этот и пахучей, и прочнее африканского. Когда его транспортируют в Европу, пересыпают тальком, чтобы умерить вонь“.

Из ста девяноста шести барбадосцев, работавших в Путумайо, лишь шестеро находились в „Чоррере“. Двое отказались беседовать с Кейсментом, как тот с помощью Бишопа ни старался внушить им, что разговор пойдет без протокола, что им ничего не грозит за их показания и что он сам, лично озаботится переправить их на родину, если они не пожелают дальше работать в „Перувиан Амазон компани“.

Те четверо, что согласились отвечать на вопросы, уже лет семь прослужили в Путумайо надсмотрщиками, то есть занимали промежуточное положение между управляющими и „мальчиками“. Первый, с кем разговаривал Роджер, Дональд Фрэнсис, высокий, крепкий, хромой негр с бельмом на глазу, так волновался и глядел так недоверчиво, что сразу стало ясно — толку не будет. Он отвечал односложно и все обвинения отверг. По его словам получалось так, что в „Чоррере“ управляющие, служащие и „даже дикари“ живут душа в душу. Никогда никаких трений, не говоря уж о насилии. Видно было, что Фрэнсиса как следует поднатаскали в отношении того, что отвечать комиссии и как вести себя с нею.

Роджер обливался потом. То и дело отпивал по глоточку воды. Неужто и от прочих бесед проку будет так же мало, как и от этой? Но нет: Филипп Берти Лоуренс, Сифорд Гренич и Стэнли Сили — в особенности последний, — преодолев и первоначальный страх и услышав, что Роджер от имени британского правительства обещает отправить их в Барбадос, заговорили, выложили все, обвиняя всех, и себя — в том числе, с такой едва ли не исступленной яростью, словно торопились снять грех с души. Стэнли Сили уснащал свое повествование такими подробностями, приводил такие примеры, что на Роджера при всей его опытности в отношении разнообразных зверств временами накатывала дурнота — кружилась голова, трудно становилось дышать. Когда Стэнли завершил свой рассказ, была уже глубокая ночь. Гуд ночных насекомых казался оглушительным, словно мириады их слетелись сюда, кружились над ним. Роджер и надсмотрщик сидели на деревянной скамье на террасе, примыкавшей к спальне. Курили, вытягивая сигареты из одной пачки. Темнота сгущалась, и Роджер уже не видел лица этого маленького мулата, а лишь абрис его головы и мускулистых плеч. Стэнли рассказал, что провел в „Чоррере“ немного времени: до этого работал на фактории в Абиссинии, был правой рукой управляющих Абелярдо Агеро и Аугусто Хименеса, а еще прежде — в „Матансасе“ помогал Армандо Норманду. Они замолчали надолго. Роджер чувствовал, как в щеки, в шею и руки впиваются москиты, но не было сил отогнать их.

Внезапно он понял, что Сили плачет, закрыв лицо руками. Роджер увидел — от медленных рыданий раздувается его грудь, и глаза блестят слезами.

— Ты верующий? — спросил он. — В церковь ходишь? Молишься?

— В детстве, наверно, ходил… — простонал в ответ мулат. — Крестная водила по воскресеньям… там, в Сен-Патрике, где я родился. А сейчас — и не знаю.

— Я спрашиваю потому, что лучше всего тебе поможет, если поговоришь с Богом. Не помолишься, а поговоришь. Попробуй. Так же откровенно, как ты со мной говорил. Расскажи ему, что чувствуешь, почему плачешь. И он тебе поможет в любом случае лучше, чем я. Ибо я не знаю, чем тебе помочь. Я так же растерян, как и ты, Стэнли.

Сили, Лоуренс и Сифорд Гренич согласны были повторить свои показания перед членами комиссии и, более того, — перед сеньором Хуаном Тисоном.

Роджер вошел в свою комнату, зажег масляную лампу, снял сорочку, вымыл грудь, подмышки, лицо. Ему очень хотелось принять душ, но для этого пришлось бы спускаться на двор, а там — он знал — его опять поедом будут есть москиты, ночью прибавлявшие и в числе, и свирепости.

Потом он отправился ужинать на первый этаж, в столовую, тоже освещенную масляными лампами. Тисон и члены комиссии стоя пили тепловатый разведенный виски, покуда трое-четверо полуголых индейцев-слуг ставили на стол рыбу жареную и печеную, маниоку, бататы, маисовую муку, которой здесь по заимствованному у бразильцев обычаю принято было посыпать каждое кушанье. Еще несколько туземцев отгоняли мух соломенными опахалами.

— Ну, как поговорили с барбадосцами? — спросил Хуан Тисон, протягивая ему стакан виски.

— Лучше, чем ожидал, сеньор Тисон. Я, честно сказать, думал — они побоятся откровенничать. Оказалось — наоборот. Трое выложили мне все как на духу.

— Надеюсь, вы и мне поведаете, что там у нас не слава богу, — полушутя, полусерьезно проговорил Тисон. — Компания желает исправить свои промахи. Это всегдашняя политика сеньора Араны. Ну хорошо, вы, наверно, порядком проголодались? Прошу к столу!

Все расселись и принялись накладывать себе еду. Члены комиссии весь день осматривали службы „Перувиан Амазон компани“ и с помощью Бишопа беседовали с сотрудниками контор и складов. Все выглядели усталыми и к застольным разговорам были не склонны. Роджер глядел на них и спрашивал себя, оказались ли их впечатления столь же гнетущими, как у него?

Хуан Тисон предложил французского вина, но, вняв его предупреждению, что из-за сложностей перевозки и из-за климата оно доходит до здешних мест взболтанным, а порой даже и скисшим, все предпочли и дальше пить виски.

Спустя некоторое время Роджер, поглядев на прислуживающих за столом индейцев, сказал:

— Я заметил у многих — и у мужчин, и у женщин — рубцы на спинах, ягодицах и бедрах. Взять, к примеру, хоть эту девушку. Сколько обычно ударов они получают при телесном наказании?

В наступившей тишине шипение масла в светильниках и жужжание насекомых стало слышней. Серьезные глаза присутствующих обратились к Тисону.

— Эти шрамы чаще всего остаются от насечек, которые они наносят себе сами, — не без досады ответил он. — Вы сами знаете, в их племенах существуют довольно варварские обряды инициации — продырявливают себе щеки, губы, уши, носы, а потом вставляют туда всякого рода кольца, звериные зубы и прочее. Нет, я не могу утверждать, что надсмотрщики никогда не нарушают инструкций компании и не пускают в ход кнуты. Однако наши правила категорически запрещают физическое наказание.

— Я спрашивал не об этом, сеньор Тисон, — извиняющимся тоном сказал Кейсмент. — А о том, почему при таком обилии рубцов и шрамов не видел ни одного туземца, помеченного торговым знаком „Перувиан Амазон компани“.

— Не понимаю, о чем вы, — сказал Тисон и положил вилку.

— Барбадосцы объяснили мне, что многих туземцев метят буквами К и А, что значит — „Дом Араны“. Ставят тавро, как на коров, свиней, лошадей. Иногда выжигают огнем, иногда вырезают ножом. Чтобы не удрали и чтобы их не украли колумбийские добытчики. А те и сами не гнушаются этим. Так вот, я и говорю, что здесь пока никого не видел с этими буквами. Где эти люди, сеньор? Куда подевались?

Хуан Тисон внезапно утерял свой лоск и вальяжность. Он побагровел и затрясся от негодования.

— Я не позволю говорить со мной в таком тоне! — воскликнул он, мешая английские слова с испанскими. — Я прибыл сюда помогать вам, а не выслушивать насмешки!

Роджер Кейсмент невозмутимо наклонил голову.

— Прошу прощения, я не хотел вас обидеть, — сказал он спокойно. — В Конго мне доводилось видеть зверства, о которых язык не повернется рассказать, но такого, чтобы людей клеймили, как скотину, я пока не видал. Впрочем, уверен, вы не виновны в подобном.

— Разумеется, не виновен и не могу нести никакой ответственности! — вновь возвышая голос, отвечал Тисон. Он был просто вне себя: бурно жестикулировал и вращал глазами. — Если что-то в этом роде и происходит, то компания тут ни при чем! Разве не видите, куда вы попали, сеньор Кейсмент? Здесь царит полное безначалие — нет ни полиции, ни суда, ни какой иной власти! А те, кто здесь работает, — люди не то что необразованные, но зачастую и просто неграмотные, люди грубые, крутого нрава, искатели приключений, огрубевшие в сельве. Порой они совершают поступки, пугающие цивилизованного человека. И я это очень хорошо знаю. И мы делаем все, что в наших силах, поверьте. Сеньор Арана вполне согласен с вами. Все, кто будет уличен в злоупотреблении властью, получат расчет. Я не собираюсь покрывать беззаконие, сеньор Кейсмент. Мне дорого мое доброе имя и честь семьи, а она — не из последних в этой стране, и я, наконец, верующий человек и следую Господним заповедям.

Роджер подумал — Тисон, возможно, сам верит тому, о чем говорит. Порядочный человек, который в Икитосе, Манаосе, Лиме или Лондоне не знал и знать не хотел, что здесь происходит. Должно быть, он проклял тот день и час, когда Хулио Арана послал его в эту глушь с таким неблагодарным поручением и заставил претерпеть множество разнообразных неудобств и неприятностей.

— Мы должны работать рука об руку, сотрудничать, — повторял он сейчас, уже немного успокоившись, но по-прежнему бурно жестикулируя. — Все, что идет скверно, будет исправлено. Служащие, виновные в беззакониях, — наказаны. Я даю вам в этом мое честное слово. И прошу только об одном — смотрите на меня как на друга, как на человека, занимающего вашу сторону.

Немного спустя Тисон сказал, что ему нездоровится и потому лучше удалиться. Пожелал всем покойной ночи и ушел.

За столом остались только члены комиссии.

— Клеймят, как скотину? — недоверчиво пробормотал Уолтер Фолк. — Разве такое может быть?

— Трое из четверых барбадосцев, которых я опрашивал, подтвердили мне это, — сказал Кейсмент. — Стэнли Сили заявил, что сам, лично делал это на фактории в Абиссинии по приказу управляющего Абелярдо Агеро. Но даже и не это кажется мне ужасным. Наслушался кое-чего и пострашнее.

Не притрагиваясь больше к еде, они продолжали разговаривать, пока не опорожнили обе бутылки виски, стоявшие на столе. Спутники Кейсмента были под сильным впечатлением от шрамов на спинах у туземцев, от „кобылы“ и колодок, обнаруженных в одном из хранилищ каучука. В присутствии сеньора Тисона, пережившего несколько крайне неприятных минут, Бишоп рассказал, как устроено это орудие пытки, куда сажали скорченного индейца, который не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Если брусья сводили поплотнее, мучения его усиливались. Бишоп объяснил, что колодки всегда имеются на каждой фактории и стоят на пустыре. Спросили одного из надсмотрщиков, давно ли доставлены они на склад. И узнали, что накануне их приезда.

Было решено назавтра заслушать показания Филиппа Берти Лоуренса, Сифорда Гренича и Стэнли Сили. Симор Белл предложил пригласить и Тисона. Другие — и особенно Уолтер Фолк — возражали, считая, что в присутствии высокого начальства барбадосцы откажутся от своих свидетельств.

В ту ночь Роджер Кейсмент не сомкнул глаз. Он записывал беседы с надсмотрщиками, пока не иссякло масло в лампе. Тогда он повалился в гамак и до утра то задремывал ненадолго, то вновь просыпался от ломоты в костях и мышцах и от тягостного, горького чувства, справиться с которым не удавалось никак.

И ведь „Перувиан Амазон компани“ — это британская фирма! И ведь в ее совете директоров столько респектабельных людей из мира бизнеса и Сити — Джон Листер-Кей, барон де Суза-Дейро, Джон Расселл Габбинз и Генри М. Рид. Что скажут деловые партнеры Араны, когда из правительственного отчета узнают, что компания, которой они дали свое доброе имя и свои деньги, занимается работорговлей, вооружает подонков и с их помощью набирает себе сборщиков каучука и домашнюю прислугу, похищает мужчин, женщин и детей, бесчеловечно эксплуатирует туземцев, а если те каждые три месяца не приносят по тридцать килограммов латекса, сажает в колодки и подвешивает на дыбу, клеймит раскаленным железом или метит клинком, запарывает до полусмерти. Роджеру приходилось бывать в конторе „Перувиан Амазон компани“, разместившейся в „Солсбери-Хаусе“, в деловом центре Лондона. В роскошном здании, где по стенам висели пейзажи Гейнсборо, секретарши носили форменные платья, где полы были устланы коврами и стояла кожаная мебель, где тучей вились клерки в полосатых брюках, черных сюртуках, белых сорочках с высокими крахмальными воротничками и при галстуках, велись подсчеты, подбивались балансы, рассылались телеграммы и — главное — продавался в промышленные города всей Европы пахучий, пересыпанный тальком каучук. А на другом конце земли индейцы уитото, окайма, муйнане, нонуйя, андоке, ресигаро и бора мало-помалу вымирали в изнурительных трудах — и никто не собирался и пальцем пошевелить ради того, чтобы изменить существующее положение вещей.

„Почему туземцы даже не пытаются бунтовать? — спросил его как-то за ужином ботаник Уолтер Фолк. — Да, конечно, у них нет огнестрельного оружия. Но ведь их во много раз больше, и, восстав, они смогли бы одолеть своих мучителей хотя бы за счет численного перевеса“. Роджер ответил, что это все не так просто. Индейцы не поднимают мятеж по тем же причинам, что и конголезцы. То там, то тут случаются лишь внезапные самоубийства — одиночные или групповые. А дело в том, что, когда степень эксплуатации столь высока, дух разрушается еще прежде, чем тело. Насилие, которому изо дня в день подвергаются жертвы, подавляет волю к сопротивлению, вытравляет смятением и ужасом инстинкт выживания, превращает человека в заводную куклу. И многие индейцы воспринимают случившееся с ними не как злой умысел конкретных людей весьма особой породы, но как проклятие богов, небесную кару, от которой нет избавления.

Впрочем, здесь, в Путумайо, роясь в документах, Роджер обнаружил, что несколько лет назад на фактории Абиссинии, где работали индейцы бора, все же произошла попытка мятежа. Однако никто не желал говорить с ним на эту тему. Все барбадосцы отмалчивались. Все же удалось выяснить, что однажды ночью молодой вождь при содействии горстки людей из своего племени выкрал оружие и застрелил Бартоломе Сумаэту (родственника Пабло), который незадолго до того пьяным изнасиловал его жену. Вождь бежал в сельву. „Перувиан Амазон компани“ объявила награду за его поимку. Снарядила несколько экспедиций. Два года не могли напасть на след. И наконец индеец-предатель вывел партию охотников к шалашу, где вместе с женой скрывался этот касик — его звали Катенере. Ему самому удалось ускользнуть, но жену схватили. Управляющий Васкес изнасиловал ее прилюдно, а потом ее посадили в колодки. Продержали так несколько дней. Не давали ни есть, ни пить и время от времени стегали бичом. Спустя несколько суток касик, вероятно наблюдавший за ее мучениями, вышел из чащи, пересек пустырь, снял с плеча и бросил карабин, с покорным видом опустился на колени возле колодок, где умирала его жена. Васкес крикнул своим подручным, чтобы не стреляли. Он самолично выколол касику глаза проволокой. А потом приказал сжечь его заживо вместе с женой и в присутствии всех его соплеменников, согнанных к месту казни. Так ли обстояло дело или не так? Романтический финал этой истории, думал Роджер, вероятно, был изменен в угоду страсти к насилию, столь распространенной в здешних знойных краях. Но, по крайней мере, Катенере подал пример и стал символом — индеец восстал, отомстил мучителю и погиб как герой.

Едва лишь занялась заря, Роджер вышел из дома и спустился по откосу к реке. Найдя место потише, разделся и выкупался. Холодная вода подействовала как массаж, взбодрила, освежила и одновременно успокоила. На обратном пути в Чорреру он сделал крюк, чтобы пройти мимо индейских хижин, разбросанных здесь и там среди посадок маиса, маниоки и банановых пальм. Круглые, сложенные из жердей, перехваченных лианами, они были крыты пальмовыми листьями, спускавшимися до земли. Роджер заметил скелетоподобных женщин с детьми — никто не ответил на его приветствие, — но ни одного мужчины поблизости не было. У себя в комнате он застал индеанку, складывавшую белье и одежду, которые он в день прибытия отдал стирать. Кейсмент спросил, сколько он ей должен, однако женщина — молоденькая, с сине-зелеными полосами, расчерчивающими лицо, — глядела непонимающе. Призванный на помощь Фредерик Бишоп повторил вопрос на языке уитото, но женщина, кажется, все равно не могла взять в толк, чего от нее хотят.

— Ничего вы ей не должны, — сказал Бишоп. — Деньги здесь не в ходу. Кроме того, это одна из наложниц управляющего факторией Виктора Маседо.

— И сколько ж их у него?

— Сейчас — пять, — объяснил барбадосец. — Когда я здесь работал, было по крайней мере семь. Он их меняет. Здесь все так поступают.

Засмеявшись, он отпустил шуточку, которую Роджер Кейсмент не принял:

— В этом климате женщины очень быстро снашиваются. Все время менять надо, как все равно одежду.

Две следующие недели, проведенные в Чоррере до отъезда на факторию „Оссиденте“, Роджер вспоминал как самое трудное и напряженное время во всей этой экспедиции. На досуге он купался в реке или в струях маленьких водопадов, подолгу бродил по лесу, много фотографировал и поздним вечером играл в бридж. А большую часть дня — опрашивал и записывал показания местных, сопоставлял их с теми впечатлениями, что сложились у его коллег.

Вопреки их опасениям трое барбадосцев не оробели в присутствии Тисона и комиссии в полном составе. Подтвердили все, что уже рассказали Кейсменту, и прибавили новые свидетельства кровавых злодеяний и убийств. Роджер видел, как время от времени то один, то другой из членов комиссии бледнеет, словно перед обмороком.

Хуан Тисон, сидя позади всех, хранил молчание, рта не раскрывал. Постоянно что-то записывал в маленькие блокнотики. Сперва, когда допросы только начались, он пытался оспаривать сведения о пытках, истязаниях и убийствах. Однако уже на третий или четвертый день в нем произошла очень заметная перемена. Он молчал даже за обедом, ел очень мало и вяло, когда к нему обращались, отвечал односложно или неразборчивым бормотанием. И на пятый день, когда перед ужином выпили, его наконец прорвало. Глаза у него налились кровью, и он обратился ко всем присутствующим:

— Это за гранью того, что я мог себе хотя бы вообразить. Клянусь вам священной для меня памятью матери, женой и детьми, дороже которых у меня ничего нет на свете, что все это для меня — полнейшая неожиданность. Я в ужасе не меньше, чем вы. Я просто заболел от всего услышанного. Возможно, давая свои показания, эти барбадосцы кое-что преувеличивают из желания произвести на вас благоприятное впечатление. Но если даже и так, нет сомнения, что здесь совершались нетерпимые, чудовищные преступления, и виновные в них должны быть установлены и наказаны. И я клянусь, что…

Он осекся на полуслове и стал нашаривать стул, чтобы присесть. И потом, со стаканом воды в руке, еще долго сидел понурясь. Бормотал, что ни Хулио Арана, ни его сотрудники в Манаосе, Икитосе или Лондоне даже не подозревают о том, что здесь творится. Иначе владелец компании сам и сразу же потребовал бы найти средство против такого. Роджер, которого тронула первая часть его речи, понял, что теперь Тисон опомнился. И что, оказавшись все же человеком, задумался о том, в какое положение попал, о своей семье и о будущем. Во всяком случае, с того дня у него не пропадало ощущение, что перед ним уже не высокопоставленный служащий „Перувиан Амазон компани“, а еще один член их комиссии. Он работал наравне со всеми, рьяно и усердно, и приносил новые и новые сведения. И постоянно требовал от остальных быть настороже и глядеть в оба. И сам явно пребывал в постоянном страхе, и смотрел с подозрением. Зная все здешние ужасы, можно было и в самом деле опасаться за жизнь каждого из членов комиссии и особенно — за жизнь генерального консула. Тисон боялся, что барбадосцы расскажут Виктору Маседо о своих показаниях. И в этом случае никак нельзя было исключать, что управляющий, чтобы не попасть в руки полиции или под суд, устроит членам комиссии ловушку и скажет потом, что они попали в руки дикарей.

Положение несколько изменилось, когда однажды на рассвете Роджера Кейсмента разбудил осторожный стук в дверь. Было еще темно. Он отворил и увидел на пороге очертания фигуры, которая оказалась вовсе не Фредериком Бишопом, как он подумал сперва. Это был Дональд Фрэнсис, барбадосец, уверявший, будто ничего такого в Путумайо не происходило. Теперь он говорил очень тихо и был явно напуган. Сказал, что долго думал и теперь вот хочет сказать правду. Роджер впустил его. Разговаривали, присев на пол: Дональд опасался, что, если они выйдут на террасу, их смогут подслушать.

Потом признался, что солгал тогда от страха перед Виктором Маседо. Тот угрожал ему: если расскажешь англичанам все, что знаешь, ноги твоей не будет в Барбадосе, потому что ноги мы тебе переломаем, а сперва яйца отрежем, а потом привяжем голого к дереву, муравьям на съеденье. Роджер успокаивал его, как мог. Пообещал переправить в Бриджтаун вместе с остальными. Но сказал, что слушать его признания с глазу на глаз не станет. Их надо будет дать перед комиссией и в присутствии Тисона.

И в тот же день Фрэнсис предстал перед комиссией. Дело было в столовой, где происходили все заседания. Барбадосец был заметно напуган. Вращал глазами, кусал толстые губы и мучительно подыскивал слова. Проговорил он около трех часов. Сильнее всего потряс присутствующих эпизод с двумя индейцами, которые собрали смехотворно малое количество латекса и оправдывались тем, что больны. Виктор Маседо тогда приказал Фрэнсису и еще одному „мальчику“ связать обоих по рукам и ногам, бросить в реку и держать под водой, пока не захлебнутся. А потом — оттащить трупы в лес и оставить на съедение диким зверям. Дональд предложил показать это место — там наверняка еще можно найти останки и кости туземцев.

Двадцать восьмого сентября Кейсмент и остальные на катере „Велос“ отправились из Чорреры в „Оссиденте“. Несколько часов шли вверх по реке Игарапарана, причаливали к Виктории и Наименесу, чтобы там, на заготовительных пунктах, перекусить чем-нибудь, переночевали на катере, а на следующий день еще через три часа пути ошвартовались наконец у причала „Оссиденте“. Их встречал управляющий факторией Фидель Веларде с помощниками Мануэлем Торрико, Родригесом и Акостой. „У всех совершенно каторжные морды“, — подумал Роджер Кейсмент. Все четверо были вооружены пистолетами и винчестерами. Наверняка получив насчет этого строгие инструкции, держались с новоприбывшими очень почтительно. Хуан Тисон в очередной раз попросил всех быть очень осмотрительными. И ни в коем случае не выдавать Веларде и его присным то, что стало им известно.

Фактория „Оссиденте“ была поменьше „Чорреры“ и огорожена частоколом из бревен, острых на концах, как копья. У всех ворот несли караул люди с оружием.

— Почему такая усиленная охрана? — спросил Роджер у Тисона. — Ожидают нападения индейцев?

— Нет, не индейцев. Хотя никто не знает, не появится ли тут в один прекрасный день новый Катенере… Опасаются колумбийцев. Те давно уж зарятся на эти земли.

На фактории Веларде было пятьсот тридцать индейцев, большая часть которых сейчас находилась в лесу и собирала каучук. Каждые две недели они приносили корзины с латексом и тотчас возвращались в сельву. Их жены и дети жили в деревне, стоящей за палисадом, по берегам реки. Веларде предупредил, что в честь гостей индейцы вечером устроят празднество.

Членов комиссии отвели в дом, где им предстояло разместиться — квадратное двухэтажное сооружение на сваях, с противомоскитными сетками на двери и окнах. Здесь, в „Оссиденте“, воздух был так же сильно пропитан запахом латекса, как и в „Чоррере“. Роджер обрадовался, когда увидел, что выспится на этот раз не в гамаке, а на кровати. Вернее сказать, на топчане, покрытом тюфяком, но хоть можно будет вытянуться. От ночевок в гамаке у Кейсмента сильнее болели мышцы и еще пуще разыгрывалась бессонница.

Праздник начался вскоре после полудня, на поляне, примыкавшей к индейской деревне. Туземцы принесли столы и скамейки, поставили блюда и кувшины. И, став в круг, сосредоточенно и серьезно ждали гостей. Небо было чистое, дождя не сулило. Однако Роджера Кейсмента не смогли обрадовать ни хорошая погода, ни прелесть реки Игарапараны, зигзагами убегавшей по долине в глубь густого леса. Он заранее знал — предстоящее зрелище будет печально и гнетуще. Три или четыре десятка голых или закутанных в туники, какие он часто видел на индейцах в Икитосе, туземцев обоего пола — древние старцы, мальчики и молодые женщины — начнут круговую пляску под стук барабанов-мангуаре, сделанных из выдолбленных древесных стволов: здешние люди колотят в них деревянными палками с каучуковыми набалдашниками, и хриплые протяжные раскаты в случае надобности передают сообщения даже на очень значительные расстояния. В такт неразмеренным, несогласованным прыжкам танцующих зазвенят колокольчики на щиколотках и запястьях. Вот затянется однообразный напев, звучащий с какой-то неизбывной горечью вполне под стать лицам туземцев — сосредоточенным, угрюмым, боязливы или безразличным.

Позднее Кейсмент спросил своих спутников, заметили ли они, у скольких индейцев спины, ягодицы, ноги покрыты рубцами. Вспыхнул небольшой спор. Роджер уверял, что не меньше, чем у восьмидесяти процентов. Филгалд и Фолк считали, что примерно у семьдесяти. Сошлись на том, что сильнее всего прочего поражал мальчуган — кожа да кости — с ожогами по всему телу и большей части лица. Попросили Фредерика Бишопа выяснить, что это было — несчастный случай или следы наказаний и пыток.

Комиссия предполагала определить на примере этой фактории, как действует вся система эксплуатации. И наутро, очень рано, сразу после завтрака приступила к делу. Едва они, в сопровождении самого Фиделя Веларде, начали обходить склады каучука, как почти случайно обнаружили, что весы сильно врут. Симор Белл решил взвеситься, стал на платформу и, как человек в высшей степени мнительный, чтобы не сказать ипохондрический, испугался, обнаружив, что сильно похудел. На десять килограмм! Но как же это может быть? Он ведь этого совсем не ощущает, а должен был бы заметить, что штаны сваливаются и сорочки обвисли. Стал на весы и Кейсмент, а потом попросил взвеситься остальных, включая Хуана Тисона. Каждый оказался на несколько килограмм легче, чем предполагал. За столом Роджер спросил Тисона: неужели на всех приемных пунктах в Путумайо весы настроены так, чтобы убеждать индейцев, что они не выполнили „урок“? И Тисон, к этому времени утративший уже всякую способность к притворству, отвечал, пожав плечами: „Не знаю, сеньоры. Знаю только, что здесь все возможно“.

В отличие от „Чорреры“, где колодки спрятали на складе, в „Оссиденте“ они стояли прямо на пустыре, вокруг которого теснились постройки. Роджер попросил помощников Фиделя Веларде применить к нему это орудие пытки: хотелось понять, что чувствует человек, стиснутый в этой клетке. Помощники управляющего сперва замялись, но, когда Тисон разрешил, за руки втянули Кейсмента внутрь. Пригнать бруски, сжимавшие руки и ноги, поплотнее они не смогли — у Роджера были стишком крупные конечности. Но зато завинтили ошейник так, что консул, хоть и не задохся, дышал все же с большим трудом. Все тело пронизывала острейшая боль: непонятно было, как человек, у которого так страшно сжаты спина, живот, грудь, ноги, шея, руки, может оставаться в этом положении несколько часов кряду. Роджера освободили, но, прежде чем двинуться дальше, он должен был постоять — и довольно долго — опершись о плечо Луиса Барнза.

— За какие же проступки индейцев подвергают такого рода наказаниям? — спросил он вечером у Веларде.

Управляющий был пухлый мулат с густыми висячими усами, с крупными глазами навыкате. Носил широкополую шляпу, высокие сапоги и туго набитый патронташ.

— За серьезные, — отвечал он неохотно, делая паузы после каждой фразы. — Когда убивают своих детей, увечат в пьяном виде жен или стащили что-нибудь и не говорят, куда спрятали. Колодки у нас не в ходу. Мы их редко используем. Здешние туземцы, как правило, ведут себя хорошо.

Он произнес все это улыбчиво и чуть насмешливо, поглядывая на членов комиссии пристально и словно говоря: „Я вынужден произносить все эти слова, но вы уж, пожалуйста, их на веру не берите“. В его самоуверенной повадке сквозило такое пренебрежение всем остальным человечеством, что Роджер Кейсмент без труда представил себе, какой парализующий ужас должен был внушать индейцам этот головорез с пистолетом на боку, с карабином на плече и с патронташем на поясе. Немного спустя один из пятерых барбадосцев „Оссиденте“ засвидетельствовал перед комиссией, что как-то ночью Фидель Веларде и Альфредо Монтт, напившись, поспорили, кто скорее и чище отсечет ухо индейцу уитото, сидевшему в колодках. Веларде сделал это одним взмахом мачете, а у Монтта, пьяного до полубеспамятства, так дрожали руки, что он вместо того, чтобы отрубить второе ухо несчастному, раскроил ему череп. В конце заседания с Симором Беллом случилась истерика. Он признался коллегам, что больше не может. Голос у него срывался, глаза покраснели и налились слезами.

— Мы видели и слышали довольно, — восклицал он, — чтобы понять: в Путумайо царит самое дикое и жестокое насилие. Нет смысла продолжать расследование в этом краю — бесчеловечном, кровожадном и безумном. Надо сворачивать экспедицию и незамедлительно возвращаться в Англию.

Роджер ответил, что не будет возражать, если остальные члены экспедиции уедут. Но сам он намерен остаться в Путумайо и, как было намечено, обследовать еще несколько факторий. Для того чтобы его отчет возымел действие, он должен быть обширен и подтвержден документами. Нельзя забывать, что все эти преступления творит британская компания, где в совете директоров — самые респектабельные англичане, и что акционеры „Перувиан Амазон компани“ получают дивиденды от того, что здесь происходит. Необходимо положить конец этой нетерпимой ситуации и покарать виновных. А для этого — составить отчет, который бы разил и мучительно бередил воображение. Эти доводы убедили остальных, включая и вконец деморализованного Симора Белла.

Чтобы избавиться от страшного воспоминания о пари Фиделя Веларде и Альфредо Монтта, решили, что завтра устроят себе передышку. И наутро, вместо того чтобы продолжать опрос и сбор свидетельских показаний, отправились купаться. Несколько часов кряду ловили сачками бабочек, покуда ботаник Уолтер Фолк искал в лесу орхидеи. Те и другие изобиловали в этом краю, как и москиты, и летучие мыши, которые по ночам, бесшумно приблизившись, кусали собак, лошадей, кур, иногда заражая их бешенством, так что приходилось во избежание эпидемии убивать животных и потом сжигать туши.

Кейсмент и его коллеги дивились невиданному разнообразию, размерам и красоте порхавших невдалеке от реки бабочек всех форм и расцветок, и, когда они грациозно присаживались на листок или цветок, кропя его пятнышками тени, самый воздух, казалось, обретал неяркое сияние, и легче становилось сносить то моральное уродство, с которым сталкивались они на каждом шагу в этом краю, до дна переполненном злом, алчностью, страданием.

Уолтер Фолк, пораженный количеством орхидей на ветвях высоких деревьев, любовался изысканной и нежной окраской их лепестков, будто подсвеченных изнутри. Он сам не срезал их и спутникам своим не позволял. И долго рассматривал цветы в лупу, фотографировал их, что-то записывал в блокнот.

На фактории „Оссиденте“ Роджер понял наконец, как устроена и действует „Перувиан Амазон компани“ во всей ее совокупности. Вероятно, сначала между белыми и индейцами существовало нечто вроде договора. Теперь он отошел в область истории, поскольку туземцы не желали отправляться в сельву добывать каучук. И тогда работы начинались с облавы. Индейцам не платили ни гроша. Со склада выдавали необходимый инвентарь — ножи, чтобы делать насечки на стволах, жестянки для латекса, корзины, куда складывали шары каучука, а также семена, кое-что из одежды, фонари, провиант. Цены назначала компания, причем так, что долг индейца постоянно рос и он всю жизнь отрабатывал его. Управляющие, поскольку они получали не жалованье, а комиссионные, требования предъявляли неумолимые — каучука должно быть как можно больше. Каждый сборщик проводил в сельве по пятнадцать дней, оставляя жену и детей на положении заложников. Управляющие и надсмотрщики, распоряжаясь ими по своему усмотрению, использовали их и как прислугу, и для любовных утех. Все они держали целые гаремы наложниц — среди них были девочки, еще не достигшие половой зрелости, — и менялись ими по первой прихоти, хотя порой ревность и заставляла сводить счеты друг с другом пулей или кулаком. Через пятнадцать дней сборщики возвращались, приносили и сдавали каучук. Весы неизменно показывали меньше, чем было на самом деле. Если за три месяца не набиралось тридцати килограммов, индейца наказывали — сажали в колодки, пороли, отрезали уши и нос, а в особо тяжких случаях — пытали и убивали его самого и его семью. Трупы не хоронили, а, оттащив в лес, оставляли на растерзание зверям. Каждые три месяца катера и пароходики приходили забрать каучук, к тому времени уже окуренный, вымытый и пересыпанный тальком. Груз из Путумайо везли иногда в Икитос, а иногда — прямо в Манаос, откуда экспортировали в Европу и Соединенные Штаты.

Роджер убедился, что большая часть надсмотрщиков никаким полезным трудом не занималась. Все они были всего лишь тюремщиками и палачами. Целый день валялись на боку, курили, пили, развлекались как и чем могли — играли в мяч или рассказывали анекдоты. Все работы выполняли туземцы: строили дома, перестилали поврежденные дождем крыши, чинили лестницу, ведущую вниз к причалу, стирали, мыли, стряпали, таскали тяжести, а в немногие свободные часы еще возделывали землю, плодами которой кормились.

Кейсмент прекрасно понимал, в каком состоянии духа пребывали его коллеги. Если даже он, человек, который думал, что после двадцати лет в Африке удивить его уже трудно, был здешними событиями ошеломлен и повергнут в глубочайшую подавленность, что же говорить обо всех прочих, проведших всю жизнь в цивилизованном обществе и уверенных, что и во всем остальном мире законы, церковь, полиция, добропорядочность и мораль не дают людям превращаться в зверей.

Он хотел остаться в Путумайо, чтобы сделать свой отчет как можно более полным, но не только поэтому. Было еще и желание получше узнать человека, который казался ходячим воплощением жестокости этого мира, — Армандо Норманда, управляющего факторией „Матансас“.

Имя этого человека было у всех на устах: от самого Икитоса шла молва о творимых им омерзительных жестокостях, и Роджер, которого эти истории навязчиво преследовали даже во сне, просыпался посреди ночи весь в поту, с бешено колотящимся сердцем. Он был уверен, что в рассказах барбадосцев много преувеличений, порожденных, как водится у обитателей этого края, чересчур пылким воображением. Но пусть даже и так — одно то, что Норманд сумел сотворить вокруг себя такую мифологию, свидетельствовало, сколь бы невероятным это ни казалось: он сумел превзойти зверством Абелярдо Агеро, Альфредо Монтта, Фиделя Веларде, Элиаса Мартиненги.

Никто в точности не знал, кто он по национальности — перуанец, боливиец или англичанин, — однако все единодушно утверждали, что ему не более тридцати лет и что он учился в Англии. Хуан Тисон говорил, что в Лондоне он получил диплом бухгалтера.

Он был мал ростом, тщедушен и очень уродлив. Но, по словам барбадосца Джошуа Дайалла, от его неказистой фигурки веяло какой-то зловещей силой, вселявшей трепет в каждого, на кого падал его взгляд — пронизывающий и ледяной, как у змеи. Дайалл уверял, что не только туземцам, но и „мальчикам“, и даже надсмотрщикам делалось не по себе в его присутствии. Потому что в любую минуту Армандо, не меняя пренебрежительно-безразличного выражения, с каким взирал он на все вокруг, мог приказать вытворить — или исполнить самолично — какое угодно зверское издевательство. Дайалл рассказывал Роджеру и другим членам комиссии, как в Матансасе он приказал ему убить пятерых индейцев, не принесших нужное количество латекса. Двоих надсмотрщик просто застрелил, но управляющий потребовал, чтобы двум следующим он раздавил яички тяжеленным каменным пестом. Последнего велел задушить голыми руками. И, пока продолжалось все это, сидел, лениво покуривая, на бревне и наблюдал, причем на его красном лице не дрогнул во все время экзекуции ни один мускул.

Другой надсмотрщик, Сифорд Гренич, несколько месяцев проработавший вместе с Нормандом на фактории, поведал, что тот имел обыкновение засовывать во влагалище своим наложницам стручок жгучего перца и наслаждаться их воплями. Гренич уверял, что лишь так Норманд мог возбудиться и овладеть кем-нибудь. За ним одно время водилась и другая забава — провинившихся подтягивали цепью к вершине высокого дерева и сбрасывали вниз: Норманд получал удовольствие, видя, как раскалывается череп, ломаются кости или, попав между зубами, откусывается кончик языка. Третий надсмотрщик, тоже служивший под началом Норманда, свидетельствовал перед комиссией, что еще больше самого управляющего индейцы боялись его пса, натасканного набрасываться на жертву и рвать ее клыками.

Соответствуют ли истине все эти чудовищные факты? Роджер Кейсмент, перебирая в памяти события прошлых лет, говорил себе, что все же никого из той обширной коллекции негодяев, которую он собрал в Конго, власть и безнаказанность не доводили до таких крайностей. И потому с особым, почти извращенным интересом хотел посмотреть на Норманда, послушать его, увидеть, как он держится, понять, откуда взялся. Узнать, что может сказать по поводу злодеяний, которые ему приписывают.

Из „Оссиденте“ Кейсмент и члены комиссии на том ж самом катере „Велос“ отправились на факторию „Буэн-Ретиро“. Она, хоть и была меньше всех предшествующих, тоже напоминала крепость и была огорожена частоколом с часовыми у ворот. Здешние индейцы казались нелюдимы и дики по сравнению с уитото. Ходили полуголыми, в одних набедренных повязках. На ляжках у двоих туземцев Роджер впервые увидел буквы KA — тавро „Перувиан Амазон компани“. Оба индейца казались старше остальных. Он попытался заговорить с ними, но они не понимали ни испанского, ни португальского, ни языка уитото, на котором обратился к ним Фредерик Бишоп. Позднее, проходя по фактории, он заметил еще нескольких людей с клеймами. От одного из служащих узнали, что не меньше трети здешних индейцев носят такие знаки на теле. Прекратилась эта практика лишь несколько недель назад, когда компания Хулио Араны согласилась допустить комиссию в Путумайо.

Чтобы от реки подняться до „Буэн-Ретиро“, надо было одолеть крутой глинистый откос, где ноги вязли по щиколотку. Когда же Роджер смог наконец разуться и лечь на топчан, все тело у него ломило. Вновь начались неприятности с глазами: обострился конъюнктивит. На правый глаз, особенно сильно горевший и слезившийся, пришлось наложить повязку с мазью, так что Роджер сам себе несколько дней напоминал пирата. Этого оказалось недостаточно, чтобы умерить воспаление и слезотечение, и Роджер до конца экспедиции каждую свободную минуту — выдавалось их немного — старался лежать в гамаке, с примочками на обоих глазах, что на время отчасти снимало неприятные ощущения. В такие минуты и по ночам — а спал он не более четырех-пяти часов — Роджер мысленно составлял свой отчет для министерства. Основные направления были уже ясны. Прежде всего — раздел о том, как лет примерно двадцать назад пионеры обосновались на землях этих индейских племен. И как, придя в отчаяние от нехватки рабочих рук, начали облавы, не опасаясь наказания, потому что в этих краях не было ни судов, ни полиции. Колонисты-первопроходцы являли собой единственную власть, державшуюся на силе огнестрельного оружия, против которого не выстоять было с арканами, копьями и духовыми трубками.

Затем надо внятно изложить всю систему добычи каучука — систему, основанную на рабском труде и на угнетении туземцев и приводимую в ход алчностью управляющих, которые ради увеличения добычи, благо работали сдельно, за процент от стоимости собранного латекса, увечили, мучили и убивали туземцев. Безраздельная власть и полная безнаказанность развили в этих людях страсть к мучительству, которую здесь можно было удовлетворять за счет совершенно бесправных индейцев.

Пригодится ли его отчет? По крайней мере, у „Перувиан Амазон компани“ будут очень большие неприятности. В этом можно не сомневаться. Британское правительство попросит правительство Перу отдать под суд ответственных за преступления. Но решится ли на такое президент Аугусто Легия? Хуан Тисон был уверен, что решится непременно: когда станет известно все, что здесь творится, грянет скандал и в Лиме, и в Лондоне. Общественное мнение потребует наказать виновных. Все так, но Роджера одолевали сомнения. Что сможет сделать перуанское правительство здесь, в Путумайо, где нет ни единого представителя власти и где компания Хулио Араны, опираясь на отряды своих головорезов, считает с полным на то основанием, что это именно она оберегает суверенитет Перу в этих краях? И все окончится бесплодными словопрениями, никчемным сотрясением воздуха. Племена амазонских индейцев будут подвергаться новым и новым мучениям, пока их не истребят вовсе. От такой перспективы Роджер впадал в уныние, но отнюдь не в столбняк: напротив — она подхлестывала его, заставляла еще ревностней опрашивать, уточнять, сопоставлять и записывать.

Из „Буэн-Ретиро“ переместились в „Энтре-Риос“: сперва плыли по реке, потом целый день пробивались сквозь густейшие заросли. И Роджеру Кейсменту это телесное соприкосновение с дикой природой дарило нежданную отраду, воскрешало в памяти молодые годы и долгие экспедиции по Африканскому континенту. И все же, хотя за эти двенадцать часов пути по сельве, когда порой приходилось брести по пояс в болотной жиже, спотыкаться на кустарниках, покрывающих крутые спуски, плыть на каноэ, которые, повинуясь усилию весла, скользили под сплошным, затемняющим солнечный свет куполом листвы, его не раз охватывали прежние, давние радость и возбуждение: он убедился, что ход времени сказался на нем губительно и разрушил его изрядно. И дело было не только в том, что болели спина, руки и ноги, но и в неимоверной усталости, которую, чтобы не заметили спутники, приходилось перебарывать невероятным напряжением всех сил. Луис Барн и Симор Белл были в таком изнеможении, что с середины пути их пришлось нести в гамаках и выделить на каждый по четыре индейца из тех двадцати, что сопровождали комиссию. Роджера поражало, как легко их проводники — на тонких ногах, худые как скелеты — тащат на плечах их багаж и продовольствие, по многу часов обходясь без еды и питья. На одном из привалов Хуан Тисон по просьбе Кейсмента приказал разделить между индейцами несколько коробок сардин.

По пути видели стаи попугаев и игривых, с живыми глазками обезьянок, самых разнообразных птиц, игуан, распластывающихся на ветке или стволе так, что их бороздчатая кожа сливалась с ними. И огромные круглые листы виктории-регии, колышущиеся на глади лагун наподобие плотов.

До фактории „Энтре-Риос“ добрались во второй половине дня. Там все было вверх дном, потому что ягуар загрыз индеанку, которая вышла за частокол и — по обычаю, в полном одиночестве — отправилась рожать на берег реки. На поиски хищника двинулась партия охотников во главе с управляющим, но зверя так и не выследили и под вечер вернулись с пустыми руками. Управляющий Андрее О'Доннелл, молодой, красивый мужчина, сказал, что он ирландец по отцу, однако Роджер, расспросив его и обнаружив, как слабо тот осведомлен о своих корнях и об Ирландии вообще, сообразил, что вероятней все же первым ирландцем в семье, чья нога ступила на землю Перу, был его дед или даже прадед. И Роджер пожалел, что его соотечественник служит у Хулио Араны в Путумайо, хотя по всем свидетельствам О'Доннелл был не так кровожаден, как остальные управляющие: если ему и случалось хлестать индейцев бичом или забирать их жен и дочерей в свой гарем — у него было семь наложниц и целая туча детишек, — то все же он никого своими руками не убивал и убивать не приказывал. Колодки, разумеется, на видном месте стояли, и с бичами все надсмотрщики не расставались (некоторые ими подпоясывались). И у множества туземцев обоего пола на спинах и на ногах горели рубцы.

Пренебрегая тем, что ему было предоставлено право опрашивать только подданных Британской империи, то есть барбадосцев, Роджер еще в „Оссиденте“ начал беседовать со всеми прочими, склонными отвечать на его вопросы. В „Энтре-Риосе“ его примеру последовали остальные члены комиссии. В те дни показания ему дали, помимо барбадосцев-надсмотрщиков, сам управляющий и значительное число его „мальчиков“.

Почти неизменно выходило одно и то же. Поначалу все запирались, увиливали или бесстыдно лгали. Однако достаточно им было на миг зазеваться, потерять бдительность, как обнаруживалась правда, которую они так тщательно пытались скрывать, но тотчас принимались выкладывать, рассказывая даже больше того, о чем спрашивали, впутывая в свои истории и самих себя — как бы в доказательство истинности своих слов. Но ни единого прямого свидетельства от индейцев Роджер, как ни старался, получить не смог.

Шестнадцатого октября 1910 года, когда члены комиссии в сопровождении Хуана Тисона, трех барбадосцев и двадцати индейцев-носильщиков во главе со старейшиной направлялись по узкой тропе из „Энтре-Риоса“ в „Матансас“, Роджер занес в дневник мысль, которая засела у него в голове еще с тех пор, как они прибыли в Икитос: „Я пришел к непреложной убежденности, что туземцы Путумайо могут вырваться из того чудовищного положения, в котором обречены на вымирание, единственным способом — взяться за оружие и восстать против своих хозяев. Беспочвенной иллюзией было бы считать, подобно Тисону, например, что положение это изменится, когда перуанское правительство придет сюда и установит здесь свою власть, поставит судей и полицейских, а те заставят чтить законы, еще в 1854 году запретившие в стране работорговлю и невольничий труд. Чтить? Не так ли, как чтут их в Икитосе, где горожане за двадцать-тридцать солей покупают детей, похищенных работорговцами? И кто будет заставлять? Не те ли самые власти, судьи и полицейские, получающие жалованье от Араны, потому что у государства нет денег, а если есть, то их разворовывают по дороге их же коллеги-бюрократы? В подобном обществе государство — неотъемлемая часть машины эксплуатации и уничтожения. Туземцам ничего не следует ожидать от него. Если хотят свободы — должны завоевать ее собственными руками и отвагой. Как Катенере, вождь племени бора. Но в отличие от него, не приносить себя в жертву своим чувствам. Драться до конца“. Повторяя эти фразы, выведенные на страничке дневника, Роджер споро и ходко шел вперед, прорубая мачете просеку в путанице лиан, ветвей, кустарников, закрывавших тропу, а однажды подумал так: „Чем мы, ирландцы, отличаемся от племен индейцев уитото, бора, андоке, муйнане и других? Мы тоже завоеваны, покорены, угнетены и обречены оставаться такими до тех пор, пока будем по-прежнему верить, что свободу сможем получить лишь благодаря законам, институциям и правительству Англии. Да никогда они нам ее не дадут. Никогда не пойдет на это империя, пока не ощутит такой нажим, против которого не сможет устоять, и тогда просто вынуждена будет дать нам свободу. А нажим этот невозможен без силы оружия“. И мысль, которая за будущие дни, недели, месяцы и годы укрепится и отшлифуется, — мысль о том, что если Ирландия, как и индейцы Путумайо, хочет обрести свободу, она должна сражаться за нее, — захватила Роджера столь полно, что за весь восьмичасовой путь он даже и не вспомнил, что совсем скоро лицом к лицу встретится с Армандо Нормандом, управляющим факторией „Матансас“.

Она стояла на берегу Гагуинари, притока реки Какета, и, чтобы дойти до нее, надо было взобраться по крутому глинистому откосу, который от недавно прошедшего ливня совершенно раскис. Только индейцы могли удерживаться на ногах. Все остальные скользили, скатывались, падали и поднимались, все в синяках и сплошь облепленные грязью. На пустыре, тоже обнесенном частоколом, несколько туземцев помогли путникам почиститься и умыться.

Управляющего на месте не было. Он руководил поисками пяти сбежавших индейцев, которым, судя по всему, удалось пересечь очень близкую колумбийскую границу. В „Матансасе“ оставалось пятеро надсмотрщиков, и все они были чрезвычайно почтительны с „сеньором консулом“, о прибытии которого, как и о том, с какой целью он прибыл, знали прекрасно. Гостей развели по квартирам. Кейсмента, Луиса Барнза и Хуана Тисона определили на постой в большой дощатый дом под цинковой крышей и с зарешеченными окнами — там жил со своими женами сам Норманд, когда приезжал на факторию. Обычно же он находился в маленьком лагере „Ла-Чина“ в нескольких километрах выше по реке: индейцам было запрещено даже приближаться к нему. Там он и жил в окружении вооруженных до зубов охранников, опасаясь, что колумбийцы устроят на него покушение: они давно уже обвиняли его, что он нарушает границу, когда захватывает носильщиков или ловит беглецов. Барбадосцы объяснили, что управляющий всегда возит за собою гарем, потому что очень ревнив.

В „Матансасе“ были индейцы бора, андоке, муйнане. Почти у всех виднелись рубцы от бича, а примерно у шестерых — выжженное на бедре клеймо КА. Посреди пустыря, под обросшей лишайниками и сорняками сейбой — это исполинское дерево внушало индейцам всех племен боязливое почтение — стояли колодки.

В отведенной комнате, принадлежащей, без сомнения, самому управляющему, Роджер увидел пожелтевшие фотографии, запечатлевшие детское личико хозяина, свидетельство об окончании Лондонской школы бухгалтеров, выданное в 1903 году, и аттестат зрелости. Да, стало быть, в самом деле он учился в Лондоне и получил диплом бухгалтера.

А под вечер в „Матансасе“ появился и сам Армандо Норманд. Из окна Роджер видел, как в свете фонарей, в окружении обвешанных винчестерами и револьверами охранников с уголовными рожами и восьми-десяти закутанных в амазонские туники женщин прошел мимо и скрылся в соседнем доме этот человек — щуплый, низкорослый и тщедушный, как индеец.

Ночью Роджер несколько раз просыпался в тоске. Он тосковал по Ирландии. Он так мало прожил там и все равно — с каждым днем ее судьба, ее страдания становились ему ближе. И теперь, после того, как он взглянул вблизи на крестные пути других народов, положение его родной страны мучило его еще сильней. Надо как можно скорей покончить со всем этим, завершить и отослать в министерство отчет о Путумайо, а потом вернуться домой и работать, ни на что уж не отвлекаясь, работать рука об руку со своими земляками, преданными идее национального освобождения. Он нагонит упущенное время, он отдаст все силы Эйре, будет исследовать, писать и всеми доступными ему способами убеждать ирландцев: если хотите свободы — добудьте ее самопожертвованием и бесстрашием.

На следующее утро, когда он спустился к завтраку, за накрытым столом — фрукты, маниоковые лепешки, кофе — уже сидел Армандо Норманд. Он и в самом деле оказался мал ростом и худосочен, напоминал старообразного подростка, а голубые глаза то взглядывали пристально и тяжело, то прятались под беспрестанно мигающими веками. Он был в сапогах, в синем комбинезоне и кожаной куртке с карандашом и блокнотом в кармане. На поясе висела кобура.

По-английски он говорил безупречно, хоть и со странным акцентом, происхождение которого Роджер определить не мог. Был очень скуп на слова и поначалу, когда Роджер расспрашивал его о жизни в Лондоне и о том, кто он по происхождению — „ну, допустим, перуанец“, — отделывался односложными ответами, а потом, услышав, что членов комиссии потрясло, как бесчеловечно обращаются с коренными жителями во владениях британской компании, — сказал довольно высокомерно:

— Пожили бы здесь — думали бы иначе. — И после небольшой паузы добавил: — С животными по-человечески не обращаются. Водяная змея, пума, ягуар слов не понимают. Дикари тоже. Впрочем, я знаю, что европейцев, которые оказались здесь проездом, все равно не убедишь.

— Я двадцать лет прожил в Африке, а в чудовище не превратился, — ответил Роджер. — В отличие от вас, сеньор Норманд. Слава о вас бежит далеко. Рассказывают такие ужасы о ваших подвигах в Путумайо, что это превосходит всякое воображение. Вам это известно?

Армандо Норманд нисколько не смутился. Окинув собеседника все тем же пустым, ничего не выражающим взглядом, он лишь пожал плечами и сплюнул.

— Позвольте узнать, скольких человек вы убили? — в упор спросил Кейсмент.

— Сколько надо было, столько и убил, — сказал управляющий прежним тоном и поднялся. — Извините. Работа ждет.

Роджер испытывал к этому маленькому человечку такое отвращение, что решил — пусть его опрашивают члены комиссии, сам он этого делать не станет. Но заслушает показания надсмотрщиков и охранников, которые согласятся отвечать на вопросы. И в самом деле занимался этим с утра и до обеда, посвящая остаток дня расшифровке записей, сделанных во время бесед. По утрам он купался, фотографировал, а потом работал не разгибаясь. Ночью валился на кровать. Но сон его был прерывист и лихорадочен. Роджер замечал, что с каждым днем теряет в весе.

Он в самом деле очень устал и перенасытился впечатлениями. И в точности так, как когда-то в Конго, начал опасаться, что повредится в рассудке или вконец утратит душевное равновесие от безумной, ежедневно разворачивающейся перед ним череды разнообразных преступлений, насилий, ужасов. Хватит ли ему сил выдержать этот каждодневный кошмар? И, вспоминая, что в цивилизованной Англии очень немногие верят, будто белые и метисы Путумайо могут дойти до самых пределов дикости, Роджер впадал в еще более глубокое уныние. Он предвидел — его в очередной раз обвинят в преувеличениях, в предвзятом отношении, в нагнетании ужасов ради того, чтобы придать своему отчету побольше драматизма. Но пребывал в этом состоянии не только потому, что жалел туземцев, подвергающихся такому обращению — нет, он знал: после всего, что видел и слышал, чему стал свидетелем, он, вероятно, навсегда утратил столь свойственную ему когда-то в юности способность взирать на жизнь с оптимизмом.

Узнав, что партия носильщиков с грузом каучука, собранным за последние три месяца, двинется из „Матансаса“ в „Энтре-Риос“, а оттуда — в Пуэрто-Перуано, где его погрузят на корабли и отправят за границу, Роджер объявил коллегам, что намерен идти вместе с нею. Они могут оставаться здесь, пока не завершат инспекцию и опрос свидетелей. Члены комиссии были утомлены и обескуражены не меньше Кейсмента. Они рассказали ему, что Армандо Норманд вмиг изменил свою наглую манеру общения, как только они уведомили его, что „сеньор консул“ расследует преступления в Путумайо по поручению самого сэра Эдварда Грея, министра иностранных дел Британской империи, и что убийцы и палачи, коль скоро они служа в английской компании, могут быть отданы под суд в Англии. Тем более если они подданные Великобритании или — как сам Норманд — желали бы сделаться таковыми. Могут и быть переданы перуанскому иди колумбийскому правительству. Услышав это, управляющий стал очень услужлив и послушен. Все свои преступления он отрицал и клятвенно уверял членов комиссии, что если и были совершены какие-либо ошибки, то впредь они не повторятся; индейцев же будут хорошо кормить, в случае надобности — лечить, им будут платить за работу и обращаться с ними по-человечески. Список вышеперечисленных обещаний он вывесил посреди фактории. Нелепая акция, поскольку туземцы, поголовно неграмотные, как и большинство надсмотрщиков, ничего прочитать все равно не смогут. Предназначались эти скрижали исключительно заезжим англичанам.

Пеший переход через сельву от „Матансаса“ до „Энтре-Риоса“ вместе с восьмьюдесятью индейцами, несшими собранный каучук, станет одним из самых тягостных воспоминаний Роджера Кейсмента о его первом путешествии в Перу. Во главе экспедиции стоял не сам Норманд, а Негретти, один из его помощников, похожий на китайца метис, неизменно ковырявший палочкой в золотых зубах: от его громового голоса менялись в лице, подскакивали, ускоряли шаг скелетообразные, исхлестанные бичами индейцы, среди которых было немало женщин и детей. Негретти нес на плече карабин, револьвер на боку и бич, окрученный вокруг пояса. Перед тем как двинуться в путь, Роджер попросил разрешения сфотографировать его, и надсмотрщик, заулыбавшись, согласился. Но улыбка вмиг исчезла, когда Кейсмент показал на бич и предупредил:

— Если увижу, что вы бьете индейца, лично сдам вас в полицию Икитоса.

На лице Негретти появилось выражение полнейшей растерянности. Лишь через секунду он пробормотал:

— Вы, что ли, властью облечены в компании?

— Властью меня облекло британское правительство, поручившее мне расследовать преступления в Путумайо. Вы ведь знаете, наверно, что „Перувиан Амазон компани“, на которую вы работаете, — это британская компания?

Надсмотрщик предпочел сконфуженно удалиться. Кейсмент с той минуты ни разу не видел, чтобы он хлестнул носильщика бичом — Негретти только орал на них и осыпал страшной бранью, когда подгонял индейцев или когда, споткнувшись или вконец обессилев, кто-то ронял корзину с латексом, которую нес на плече или на голове.

Роджер взял с собой троих барбадосцев — Бишопа, Сили и Лейна. Девять их товарищей остались в распоряжении комиссии. Роджер посоветовал держать их в поле зрения, потому что Норманду и его присным, чтобы заставить свидетелей отказаться от своих показаний, ничего не стоило запугать или подкупить их или даже убить.

Самым тяжким в этой экспедиции были не синие мухи, огромные, неумолчно жужжащие, изводившие путников днем и ночью, не бури и грозы, обрушивавшие на них потоки ливня и превращавшие почву в скользкую мешанину воды, глины, листьев и поваленных деревьев, не ночевки под открытым небом после скудного ужина, состоявшего из банки сардин, миски похлебки и нескольких глотков виски или чая из термоса. Ужасней всего — и это мучительно терзало потом угрызениями совести — было видеть этих согнутых под грузом голых индейцев: Негретти и другие надсмотрщики постоянно понукали их, подгоняли, кричали на них, все время сокращая привалы, не давали им роздыха и — ни кусочка еды. Роджер спросил Негретти, почему индейцы не получают дневной рацион наравне со всеми, тот взглянул на него непонимающе. Когда же Бишоп пояснил, о чем идет речь, надсмотрщик с полнейшим бесстыдством ответил:

— А им не нравится то, что едят христиане. Сами себе пропитание добывают.

Однако назвать „пропитанием“ пригоршню маниоковой муки, которую индейцы высыпали время от времени в рот, или стебли и листья, которые они очень тщательно сворачивали, прежде чем проглотить, у Роджера язык бы не повернулся. Ему казалось непостижимым, как десяти-двенадцатилетние дети по многу часов кряду могли нести корзины с латексом, каждая — он специально взвесил их — никак не меньше двадцати килограммов, а порой — тридцать или даже больше. В первый день пути мальчик из племени бора упал ничком и оказался придавлен этой тяжестью. Покуда Роджер пытался влить ему в рот несколько ложек консервированного супа, он слабо стонал; в глазах у него застыл животный ужас. Дважды или трижды он делал попытку привстать — каждый раз неудачную. Бишоп объяснил: „Он так боится потому, что, не будь вас здесь, сеньор консул, Негретти просто пристрелил бы его в назидание — чтобы остальным язычникам неповадно было“. Мальчик не в силах был подняться на ноги, и его пришлось оставить на пригорке. Роджер положил рядом две жестянки консервов и свой зонтик. Теперь он понимал, что помогает этим изможденным людям таскать такие тяжести. Непреложное знание: упадешь — пристрелят. Ужас придает им сил.

На второй день пути старая индеанка, несшая за спиной тридцать килограммов латекса, как подкошенная рухнула замертво. Негретти убедился, что она бездыханна, и, кривясь от омерзения, откашливаясь, распределил ее кладь между другими индейцами.

В „Энтре-Риосе“, едва успев умыться и немного передохнуть, Роджер поторопился занести в дневник обстоятельства перехода и свои размышления о нем. Одна мысль снова и снова приходила ему в голову — мысль, которая в ближайшие дни, недели, месяцы будет преследовать его неотступно и определять его поведение: „Нельзя допустить, чтобы колонизация оскопила дух ирландцев подобно тому, как это произошло с туземцами Амазонии. Нужно действовать немедленно, тотчас, пока еще не поздно и мы не превратились в механических кукол“.

В ожидании приезда комиссии он не терял времени даром. Провел несколько встреч, но главным образом — проверял графики и сметы, листал приходно-расходные книги и журналы регистрации. Он хотел установить, на сколько „Перувиан Амазон компани“ завышает стоимость продовольствия, лекарств, оружия, инструментов, которые выдает вперед туземцам и своим надсмотрщикам. Процент менялся в зависимости от вида товара, но все же было ясно: компания отпускала их по ценам, в два, в три, а иногда и в пять раз превышающим истиннее. Сорочки, пара брюк, шляпа, башмаки, приобретенные Роджером в местном магазине, в Лондоне обошлись бы ему и треть этой суммы. Обжуливали не только туземцев, но и тех несчастных, томящихся скукой головорезов, которые в Путумайо призваны были исполнять волю своих начальников. Они тоже очень часто оказывались в кабале и привязаны к „Перувиан Амазон компани“ до самой смерти или до тех пор, пока могли еще нести службу.

Труднее для Роджера было установить хотя бы приблизительно, сколько индейцев было в Путумайо в 1893 году, когда появились здесь первые фактории и начались первые набеги, и сколько осталось к нынешнему, 1910 году. Точной статистики не имелось, разумеется, сведения были неопределенные, данные сильно отличались друг от друга. Наибольшего доверия все же заслуживал невезучий французский исследователь-этнограф Эжен Робюшон (при таинственных обстоятельствах пропавший без вести в 1905 году, когда наносил на карту и описывал владения Хулио Араны): по его подсчетам, до того, как каучук привлек сюда европейцев, семь индейских племен — уитото, окайма, муйнане, андоке, ресигаро и бора, — населявшие этот край, насчитывали в общей сложности сто тысяч человек. Хуан Тисон считал, что эта цифра сильно преувеличена. В соответствии с его собственными расчетами и сопоставлениями сорок тысяч — это было бы ближе к истине. Так или иначе, ныне оставалось не более десяти тысяч выживших. То есть режим, установившийся на землях, богатых каучуконосами, уничтожил три четверти коренного населения. Разумеется, индейцы погибали и от оспы, малярии, бери-бери и других болезней. Однако подавляющее большинство стало жертвой чудовищного угнетения, голода, истязаний, колодок и прямых убийств. И все племена ожидала участь индейцев игуараси, исчезнувших полностью.

Двое суток спустя в „Энтре-Риос“ прибыли члены комиссии. Роджер удивился, увидев среди них и Армандо Норманда в сопровождении гарема малолетних наложниц. Фолк и Барнз предупредили Роджера, что управляющий уверяет, будто лично проследит за погрузкой каучука в Пуэрто-Перуано, но это всего лишь предлог, истинная же цель — в том, что он сильно тревожится за свое будущее. Едва лишь узнав, в чем обвинили его перед комиссией надсмотрщики-барбадосцы, он тотчас, посулами и угрозами, начал вынуждать их отказаться от своих показаний. И в отношении иных — преуспел: они послали в комиссию письмо (написанное, без сомнения, самим Нормандом), уведомляя, что все их свидетельства — вымысел и ложь, что их „запутали“, обманом ввели в заблуждение, а они теперь желают заявить недвусмысленно, что „Перувиан Амазон компани“ всегда относилась к туземцам хорошо и что туземцев связывают со служащими дружеские отношения, ибо они вместе работаю ради величия и процветания Перу. Фолк и Барнз считали, что Норманд попытается подкупить или запугать также Бишопа, Сили и Лейна, а может быть, и самого Кейсмента.

И в самом деле, на следующее же утро, очень рано, управляющий постучал в дверь Роджера и попросил уделить ему время для „дружеского и откровенного разговора“. Норманд уже потерял ту самоуверенную надменность, с какой обращался к Роджеру в прошлый раз. Он заметно волновался, потирал руки и кусал губы. Они дошли до хранилища каучука — на пустырь, после вчерашней бури весь залитый лужами, где квакали лягушки. Со склада тянуло тошнотворным смрадом, и Роджеру вдруг показалось, что так пахнет не от упаковок с латексом, сложенных под навесом, а от этого краснолицего человечка, рядом с ним казавшегося совсем карликом.

Норманд тщательно подготовил свою речь. Семь лет, проведенных в сельве, были годами тягчайших лишений, особенно мучительных для него, человека, получившего образование в Лондоне. И он бы очень не хотел, чтобы злонамеренные клеветнические измышления завистников впутали его в судебную тяжбу и помешали исполнению мечты всей жизни — возвращению в Англию. И он клянется своей честью, что на руках его нет крови и что совесть его чиста. Да, он бывал суров, но неизменно — справедлив, а теперь готов воплотить в жизнь все, что комиссия и сеньор консул сочтут нужным предложить для пользы дела.

— Немедленно прекратить облавы и похищения индейцев, — загибая пальцы, неторопливо принялся перечислять Роджер. — Убрать колодки и запретить бичи. Прекратить даровой труд индейцев. Прекратить телесные наказания, похищения индеанок и насилие над ними. Выплатить компенсации семьям убитых, сожженных заживо и тем, кому ваши люди отрезали уши, нос, руки и ноги. Перестать мухлевать с весами и с ценами в вашем магазине — ибо то и другое нужно, чтобы держать туземцев в вечной кабале. Все это — только для начала. Потребуется еще много преобразований, чтобы „Перувиан Амазон компани“ заслужила себе право называться британской компанией.

Армандо Норманд побледнел и глядел на Роджера непонимающе.

— Вы что — хотите, чтобы „Перувиан Амазон компани“ исчезла? — пробормотал он наконец.

— Именно так. И чтобы все убийцы и палачи, начиная с сеньора Хулио Араны и кончая вами, пошли за свои преступления под суд и окончили свои дни в тюрьме.

Он прибавил шагу и ушел вперед, оставив управляющего в полной растерянности — тот застыл на месте и явно не знал, что еще сказать. Роджер тотчас пожалел, что поддался презрению, которое ему внушал этот субъект. Он нажил себе смертельного врага, и тот теперь будет испытывать искушение уничтожить его физически. Он открыл карты, и Норманд, времени попусту не теряя, может начать действовать привычным для себя образом. Да, он совершил тяжкую ошибку.

Спустя несколько дней Хуан Тисон рассказал Роджеру, что Норманд попросил у компании расчет, причем не в перуанских солях, а в британских фунтах стерлингов. Намерения его были ясны — с помощью приятелей и сообщников умерить тяжесть выдвинутых против него обвинений и удрать за границу — в Бразилию, разумеется, — где у него немалые сбережения. Возможности засадить его в тюрьму сократились. Тисон добавил, что Норманд лет пять получал двадцать процентов дохода с каучука, собранного в „Матансасе“, и ежегодные двести фунтов премии, если удавалось превысить показатели предыдущего года.

Следующие недели прошли в удушающем однообразии. Опросы надсмотрщиков и охранников обнаружили впечатляющий перечень разнообразных зверств. Роджер чувствовал, что обессилел. По вечерам его лихорадило, и, опасаясь возвращения малярии, он увеличил дозы хинина, который принимал перед сном. Опасался он и того, что Норманд или кто-то другой из управляющих уничтожит записи с показаниями, собранными на всех факториях — „Энтре-Риос“, „Атенас“, „Сур“ и „Чоррера“, — а потому всегда носил тетради с собой, никому не позволяя до них дотрагиваться. Ночью он прятал их под матрас и под рукой держал заряженный револьвер.

В „Чоррере“, когда они уже укладывали чемоданы, собираясь возвращаться в Икитос, Роджер однажды увидел, как на факторию пришли с грузом каучука человек двадцать индейцев из деревни Найменес. Все это были молодые мужчины, за исключением одного худенького мальчика, лет девяти-десяти, который тащил на голове кладь размером с самого себя. Роджер вместе с ними отправился к весам, где Виктор Маседо принимал груз. Оказалось, что мальчик — его звали Омарино — весит двадцать пять килограмм, а принесенный им латекс — двадцать четыре. Как мог он проделать долгий путь по сельве с такой тяжестью на голове? На спине у него Роджер заметил рубцы от бича, но глаза у мальчика были живые и веселые, и улыбался он охотно. Роджер купил ему в лавке две банки консервов — суп и сардины. С той минуты Омарино больше не отходил от него. Ходил за ним неотступно, куда бы тот ни шел, и был готов исполнить любое поручение. Однажды Виктор Маседо сказал Роджеру:

— Вижу, вы привязались к нему, сеньор консул. Почему бы вам его не забрать? Он сирота. Я вам дарю этого мальчишку.

И лишь потом Роджер понял, что слова „я вам дарю этого мальчишку“, которыми Виктор Маседо явно хотел доставить ему удовольствие, красноречивее любых свидетельских показаний: управляющий мог „подарить“ любого туземца, ибо все сборщики и носильщики принадлежали ему точно так же, как постройки, деревья, ружья, корзины каучука. Кейсмент спросил Тисона, не будет ли неправильно воспринято, если он и в самом деле увезет мальчика в Лондон? Общество борьбы с рабством возьмет его под свою опеку и займется его образованием. Тисон не стал возражать.

Спустя несколько дней к Омарино присоединился Аредоми — подросток из племени андоке. В „Чорреру“ он пришел с другой фактории, и на следующий день Роджер, увидев, как этот красивый, хорошо сложенный паренек с гибким телом и природным изяществом движений плещется голым в реке вместе с другими туземцами, подумал, что тот мог бы послужить прекрасной моделью для Герберта Уорда. Скульптура стала бы символом человека Амазонии, которого добытчики каучука лишили земли, тела и красоты. Роджер разделил между купающимися несколько банок консервов и, когда Аредоми в благодарность поцеловал ему руку, ощутил разом и какую-то гадливость, и волнение. Мальчик шел за ним до самого дома, что-то с жаром говоря и жестикулируя, но Роджер не понимал, чего он хочет. Подоспевший Фредерик Бишоп пришел на помощь:

— Просит, чтобы вы забрали его с собой, к себе. Он будет вам верным слугой.

— Скажи, что не могу. Я уже взял Омарино.

Однако Аредоми оказался упорен. Он неподвижно стоял возле хижины, где ночевал Роджер, а когда тот шел куда-нибудь, неотступно следовал за ним в нескольких шагах с безмолвной мольбой в глазах. В конце концов Кейсмент решил узнать у коллег по комиссии и опять же у Тисона, можно ли ему, кроме Омарино, взять с собою в Лондон и Аредоми? Быть может, двое этих мальчиков со следами кнута на теле придадут еще больше убедительности его отчету? Кроме того, оба еще очень молоды и, значит, способны обучаться и войти в иную, не рабскую форму жизни?

Накануне отплытия „Либераля“ в „Чоррере“ вместе с сотней индейцев, доставивших собранный за последние три месяца каучук, появился управляющий факторией „Сур“ Карлос Миранда — толстый, очень белокожий человек лет сорока. По манере говорить и держаться он сильно отличался от других управляющих. Принадлежал, без сомнения, к среднему классу. Однако его послужной список был не менее кровавым, чем у остальных. Кейсмент и его коллеги получили несколько свидетельств о происшествии со старухой индеанкой из племени бора. Несколько месяцев назад в приступе отчаяния или умопомешательства она вдруг принялась призывать остальных сражаться, а не сносить унижения безропотно и не позволять обращаться с собой как с рабами. Но окружавших ее соплеменников эти крики повергли в оцепенение. А Карлос Миранда в ярости выхватив у своего помощника мачете, отрубил старухе голову. И, потрясая ею, объяснил туземцам, что так будет с каждым, кто попробует внять призывам старухи или не выполнит „урок“. Миранда оказался человеком, что называется, свойским — веселым и очень словоохотливым — и, стремясь понравиться консулу и прочим, сыпал шутками и забавными историями о колоритных и сумасбродных выходках обитателей Путумайо.

Шестнадцатого ноября 1910 года, поднявшись на борт „Либераля“, который готовился двинуться к Икитосу, Роджер Кейсмент открыл рот и глубоко, жадно вдохнул воздуху. Он давно не испытывал такого облегчения. Казалось, что, как только пароход наконец отвалит от причальной стенки, и тело, и душа очистятся от гнетущей тоски, какой Роджер прежде не знавал никогда — даже в самые трудные минуты своих африканских приключений. Кроме Омарино и Аредоми, он увозил еще восемнадцать барбадосцев, пятеро из которых — Джон Браун, Аллан Дэвис, Джеймс Мапп, Джошуа Дайалл и Филипп Берти Лоуренс — взяли с собой жен-индеанок и детей.

Барбадосцы оказались на пароходе в результате трудных и сложных переговоров с участием Хуана Тисона, членов комиссии, Виктора Маседо и их самих. Все они, прежде чем дать показания, потребовали гарантий, поскольку отчетливо представляли, на что способны их начальники, которых эти самые показания вполне могли привести в тюрьму. Кейсмент пообещал, что лично вывезет их из Путумайо целыми и невредимыми.

Однако за несколько дней до прихода „Либераля“ в „Чорреру“ „Перувиан Амазон компани“ предприняла настоящую — хотя и весьма сердечную — атаку на барбадосцев, обещая им, что никаких кар не будет, а заодно и — прибавить жалованье и улучшить условия, если они останутся на своих местах. Виктор Маседо провозгласил, что какое бы решение они ни приняли, компания уже решила скостить им четверть долга за купленные в лавке лекарства, одежду, продовольствие и утварь. Предложение было принято. И меньше через сутки барбадосцы заявили Кейсменту, что никуда не поедут, а останутся работать на своих факториях. Роджер понимал, что это значит: едва лишь он уедет, надсмотрщиков посулами и угрозами заставят отказаться от своих показаний, а его обвинят, что он сфальсифицировал их или выманил шантажом. Пришлось поговорить с Хуаном Тисоном. Тот напомнил Роджеру, что, хотя не меньше его потрясен творящимися здесь безобразиями и твердо намерен исправить положение, все же остается одним из директоров „Перувиан Амазон компани“ и потому, если барбадосцы желают остаться, не может и не должен уговаривать их уехать. Один из членов комиссии, Генри Филгалд, поддержал его, приведя те же доводы: Тисон работает в Лондоне в фирме сеньора Араны и если даже требует, чтобы методы добычи каучука в Амазонии подверглись глубоким преобразованиям, то никак не желает подставить под удар свою же компанию. После этих слов Кейсменту показалось, что у него земля уходит из-под ног.

Однако положение переменилось мгновенно и вполне в духе бульварного французского романа, когда 12 ноября в „Чорреру“ пришел „Либераль“. Привез почту — газеты и письма — из Икитоса и Лимы. И оказалось, что двухмесячной давности ежедневная столичная „Эль Комерсио“ в длинной статье объявила о намерении президента Аугусто Легии дать согласие на представления правительств Великобритании и Соединенных Штатов: для расследования преступлений, совершенных на каучуковых плантациях Путумайо, туда уже направлен с особыми полномочиями виднейший член перуанского судебного сообщества доктор Карлос Валькарсель. Ему поручено вести следствие и немедленно начать судебное разбирательство с привлечением в случае необходимости сил армии и полиции Путумайо, дабы виновные не могли избежать ответственности.

Статья произвела эффект разорвавшейся бомбы. Хуан Тисон сообщил Роджеру, что Виктор Маседо, переполошившись, созвал управляющих всеми, даже самыми дальними факториями на совещание в „Чорреру“. Сам же Тисон производил впечатление человека, раздираемого жестокими и непримиримыми противоречиями. Как человек, радеющий о чести своей страны и обладающий врожденными понятиями о справедливости, он радовался, что перуанское правительство решило наконец действовать. С другой стороны, он не мог не понимать, что действия эти могут обернуться крахом „Перувиан Амазон компани“, а значит, и его собственным.

И вот слухи, сплетни и страхи, порожденные известиями из Лимы, заставили барбадосцев еще раз переменить свое мнение. Теперь они желали покинуть „Чорреру“. Опасались, что перуанцы-управляющие на них, „чернокожих иностранцев“, постараются переложить вину за убийства и пытки туземцев, а потому хотели как можно скорее покинуть Перу. Они были ни живы ни мертвы от страха.

Роджер Кейсмент, никому об этом не говоря, полагал, что, если восемнадцать надсмотрщиков вместе с ним поплывут в Икитос, может случиться все что угодно. „Перувиан Амазон компани“, к примеру, их сделает ответственными за все преступления и посадит в тюрьму или попытается подкупом или силой заставить их изменить свои показания, Кейсмента же — обвинить в фальсификации. И нашел решение: по пути в Икитос он высадит барбадосцев в одном из бразильских портов, откуда и заберет их, когда на „Атауальпе“ пойдет из Икитоса в Европу с заходом на Барбадос. Своим планом он поделился с Фредериком Бишопом. Тот согласился, но предупредил, что до самой последней минуты барбадосцев в него лучше не посвящать.

Никто из управляющих не пришел на причал „Чорреры“ проводить „Либераль“. Говорили, что многие из них решили уехать в Бразилию или в Колумбию. Хуан Тисон, еще на месяц остававшийся в Путумайо, обнял Роджера и пожелал ему удачи. Члены комиссии, которым тоже предстояло провести в Путумайо еще несколько недель, попрощались с ним у трапа. Договорились, что в Лондоне, перед тем как Роджер представит в министерство отчет, они повидаются и прочтут его.

В этот первый вечер пути по реке красноватый свет полной луны заливал небо. Дрожал и переливался в темных водах вместе с искристым отблеском звезд, что казались светящимися рыбками. Было тепло, покойно, красиво, но по-прежнему чувствовался запах латекса, словно он навсегда застрял в ноздрях. Роджер, который подолгу простаивал на корме, облокотясь о фальшборт и созерцая пейзаж, внезапно ощутил, что лицо его мокро от слез. Как чудесно, когда мир на душе, боже мой.

Поначалу от усталости и не схлынувшего еще напряжения он не мог толком работать, приводя в порядок записи и делая наброски для будущего отчета. Спал мало, а если спал — мучился тяжкими снами. Часто вставал и выходил на мостик глядеть на луну и звезды, если небо было чисто. На том же корабле плыл бразилец-таможенник. Роджер спросил его, могут ли барбадосцы сойти на берег в каком-нибудь бразильском порту, чтобы оттуда добраться до Манаоса и ждать его, а уж потом вместе с ним — до Барбадоса. Чиновник ответил, что не видит к этому ни малейших препятствий. Роджер тем не менее был озабочен. И опасался, что произойдет такое, что избавит „Перувиан Амазон компани“ от каких бы то ни было неприятностей. Своими глазами увидев судьбу амазонских индейцев, он понял: надо сделать все, чтобы весь мир узнал об этом и предпринял шаги к тому, чтобы переменить ее.

Не давала ему покоя и Ирландия. Как только Роджер ясно осознал, что лишь решительные действия, иными словами — мятеж — спасут его отчизну от „потери души“ при колонизации, от участи, которой не избежали уитото, бора и прочие несчастные обитатели Путумайо, он загорелся желанием отдать все силы подготовке восстания, призванного покончить с многовековым угнетением.

В тот день, когда „Либераль“ пересек границу и вошел в бразильские воды, Роджер наконец отделался от томительного ощущения смутной угрозы. Но был уверен, что вслед за тем, как судно войдет в Амазонку и двинется вдоль берегов Перу, вернутся к нему опасения, что какое-нибудь непредвиденное и катастрофическое происшествие погубит все дело и обессмыслит все труды последних нескольких месяцев.

Двадцать первого ноября 1910 года Роджер высадил четырнадцать барбадосцев, четырех женщин и четырех детей в бразильском порту Эсперанса на реке Явари. А накануне собрал их, чтобы объяснить, какому риску подвергнутся они, если будут сопровождать его до Икитоса. Все может быть: „Перувиан Амазон компани“, стакнувшись с судьями и полицией, задержит их и на них свалит вину за все преступления, а не исключено, что их начнут шантажировать и запугивать, чтобы заставить отказаться от разоблачающих компанию признаний.

Барбадосцы согласились сойти на берег в Эсперансе и первым же кораблем доплыть до Манаоса, где под защитой британского консульства будут ждать, когда Роджер на „Атауальпе“, совершающем рейсы Икитос—Манаос—Пара, заберет их. Из Пара они и доберутся до дому. На прощание Роджер накупил им еды, выдал сертификат, что их путь до Манаоса будет оплачен британским правительством, и вручил рекомендательное письмо для консула.

Вместе с Роджером плавание до Икитоса продолжили, кроме Омарино и Аредоми, Фредерик Бишоп, Джон Браун с женой и сыном, Ларри Кларк и Филипп Берти Лоуренс с двумя маленькими детьми. Им всем надо было забрать вещи и получить наличные по чекам, выписанным компанией.

Четыре дня, остававшиеся до прибытия в Икитос, Роджер работал над заметками и составлял меморандум для перуанских властей.

Двадцать пятого ноября причалили. Британский консул мистер Стерз и на этот раз настоял, чтобы Роджер остановился у него. Барбадосцев и прочих разместили в пансионе неподалеку. Консул не скрывал беспокойства. Весь Икитос был взбудоражен известием о скором приезде судьи Карлоса Валькарселя. Тревожились не только служащие „Перувиан Амазон компани“, но и все горожане, ибо каждый знал — его жизнь зависит от Араны. А к Роджеру Кейсменту все были преисполнены враждебности, так что консул посоветовал ему, если дорожит жизнью, не выходить из дому.

Когда же после ужина за неизменной рюмкой портвейна Роджер рассказал Стерзу обо всем, что видел и слышал в Путумайо, тот выслушал его очень сосредоточенно, не перебивая и спросил только:

— Так же ужасно, как было в Конго при Леопольде Втором?

— Боюсь, еще хуже, — отвечал Роджер. — А впрочем, мне кажется, что расставлять злодеяния такого масштаба по ранжиру — это гнусно.

За время его отсутствия в Икитос из Лимы приехал новый префект — Эстебан Сапата. В отличие от своего предшественника он не служил в компании сеньора Араны. С момента появления он держался несколько поодаль от Пабло Сумаэты и прочих руководителей „Перувиан Амазон компани“. Он знал, что Роджер должен вот-вот появиться в Икитосе, и с нетерпением ждал встречи.

Свидание с префектом состоялось на следующее утро и продолжалось больше двух часов. Эстебан Сапата оказался молодым, очень смуглым человеком с хорошими манерами. Было очень жарко, он обливался потом и вытирал лицо большим лиловым платком, но так и не снял суконного сюртука. Роджера слушал очень внимательно, время от времени хмурясь и иногда перебивая его то уточняющими вопросами, то негодующими восклицаниями: „Какой ужас! Да быть того не может!“ Роджер рассказал ему все в подробностях, называя имена, цифры, указывая места, стараясь излагать только факты и воздерживаться от комментариев, но все же в самом конце произнес:

— Подводя итог, сеньор префект, могу сказать, что в разоблачениях Салданьи Рока и Уолтера Харденбёрга не содержалось преувеличений. Напротив, все, что было напечатано в лондонской газете, хоть и кажется вымыслом, — это даже еще и не вся правда.

Сапата страдальчески — и, как Роджеру показалось, вполне искренне — сказал, что ему стыдно за Перу. Подобное происходит потому, что государство еще не успело дойти до этих краев, не знающих закона и лишенных всяких органов и институций власти. Правительство полно решимости действовать. Потому-то он и здесь. И потому сюда прибыл такой известный своей неподкупностью и бескорыстием человек, как судья Валькарсель. И сам президент Легия намерен смыть пятно бесчестья и положить конец этим чудовищным злодеяниям — он именно так и выразился на аудиенции. Правительство его величества может быть уверено, что виновные понесут кару, туземцы же отныне будут взяты под защиту. Потом он осведомился, будет ли отчет сеньора Кейсмента обнародован. Когда же Роджер ответил, что такие документы, как правило, для печати не предназначаются и копия отчета будет передана перуанскому правительству, а публиковать его или нет — это уж на его усмотрение, — префект вздохнул с облегчением: — Слава богу! Если бы все это стало известно, репутации нашей страны в мире был бы нанесен серьезный ущерб.

Роджер хотел уж было ответить, что ущерб Перу наносит не отчет, а те происшествия, которые и обусловили его появление, но сдержался. Вслед за тем префект спросил, согласится ли прибывшая в Икитос троица барбадосцев — Бишоп, Браун и Лоуренс — подтвердить свои показания. Роджер пообещал завтра же утром привести их в префектуру.

Консул Стерз, выступавший в роли переводчика, вышел с этой беседы понуро. Роджер заметил, что он многое добавлял от себя — иногда целые развернутые фразы, причем они неизменно ставили себе целью смягчить неприглядную картину, открывавшуюся в рассказе о том, как угнетают и мучают индейцев в Путумайо. И недоверие его к консулу возросло: Стерз хоть и провел здесь несколько лет и был прекрасно осведомлен обо всем происходящем, ни разу не известил министерство о том, что здесь творится. Причина же оказалась очень проста: Хуан Тисон объяснил Роджеру, что у консула в Икитосе есть коммерческие интересы, а потому он тоже зависит от „Перувиан Амазон компани“. И теперь, без сомнения, очень беспокоится о том, как бы скандал не повредил ему и его делам. Консул был человек мелкотравчатый и нравственные свои ценности легко подчинял корысти.

Спустя несколько дней Роджер предпринял попытку повидаться с падре Уррутиа, однако в миссии ему сказали, что приор августинцев уехал в Пебас на освящение школы для туземцев — „Либераль“, кстати, заходил туда, и Роджер засмотрелся на домотканые туники индейцев племени ягуа.

И в ожидании отплытия на „Атауальпе“, который стоял под разгрузкой в порту Икитоса, он продолжал корпеть над отчетом. Лишь ближе к вечеру выходил прогуляться да раза два был в кинематографе „Альгамбра“. Его построили всего несколько месяцев назад: там шли немые фильмы в сопровождении безбожно фальшивившего музыкального трио. Роджеру любопытней было наблюдать не за черно-белыми фигурами на экране, а за восторгом ошеломленных зрителей — индейцев, пришедших из сельвы, и солдат местного гарнизона.

В другой раз он пешком дошел до Пунчаны по тропинке, которая на обратном пути от дождя превратилась в болото. Впрочем, пейзаж от этого не стал менее красив. Попробовал он, взяв с собой Омарино и Аредоми, дойти и до Кистокочи, но хлынул такой сильный ливень, что им пришлось прятаться в лесу. Когда же буря утихла, оказалось, что тропинка размыта и залита водой, так что пришлось поскорее возвращаться в Икитос.

Шестого декабря 1910 года „Атауальпе“ снялся с якоря курсом на Манаос и Пара. Кейсмент плыл первым классом, барбадосцы и Омарино с Аредоми — палубными пассажирами. Когда в ясное знойное утро пароход отошел от причала, и люди и постройки на берегу начали уменьшаться и исчезать вдали, Роджер вновь почувствовал, что освободился от какой-то угрозы — не физической, но моральной. Ему казалось, что, пробудь он еще немного в этом ужасном краю, где такое множество людей так незаслуженно и жестоко страдает, это мучительство затронуло бы и его, уже в силу цвета кожи и происхождения невольно сделав причастным к творящимся здесь гнусностям. „По счастью, — сказал он себе, — я никогда больше не вернусь сюда“. Эта мысль приободрила его и отчасти вывела из подавленного и сонливого состояния, не дававшего работать с прежней сосредоточенностью и напором.

Когда же во второй половине дня 10 декабря пароход ошвартовался в порту Манаоса, Роджер сумел справиться с упадком и обрести былую энергию и работоспособность. Четырнадцать барбадосцев уже были в городе. Большая их часть решила не возвращаться домой, а устроиться на железную дорогу Мадейра — Маморе, где предлагали хорошие условия. Остальные продолжили путь и 14 декабря прибыли в Пара. Там Роджер посадил бывших надсмотрщиков и Омарино с Аредоми на пароход, идущий на Барбадос. Поручил Фредерику Бишопу присматривать за мальчиками, а в Бриджтауне отвести их к преподобному Смиту, чтобы тот устроил их в иезуитский коллеж, где они до отъезда в Лондон могли бы приобрести самые первоначальные понятия, которые бы подготовили их к жизни в британской столице.

Вслед за тем он нашел корабль, отправляющийся в Европу. Это был пароход „Амброз“ компании „Бут лайн“, который снимался с якоря только 17 декабря. И в оставшиеся дни Роджер ходил туда, где любил бывать, когда служил здесь консулом, — в бары, рестораны, в Ботанический сад, на многоцветный и пестрый припортовый рынок. Он не испытывал никакой ностальгии по этому городу, потому что пребывание его в Пара было не слишком счастливым, однако с удовольствием вспоминал бурлящие весельем улицы, горделивую стать женщин и праздных юношей, которые, выставляя себя напоказ, прогуливались по улочкам, выводящим к реке. И еще раз сказал себе, что в отношении бразильцев к своему телу есть что-то здоровое и радостное — в отличие от перуанцев, например, или от англичан, которым всегда как-то неловко в своей физической оболочке. Нет, здешние люди ею гордятся почти бесстыдно — особенно те, кто молод и привлекателен.

Семнадцатого декабря он сел на „Амброз“ и, поскольку пароход прибывал во французский порт Шербур в последних числах декабря, решил сойти там и поездом добраться до Парижа, чтобы встретить Новый год с Гербертом Уордом и его женой Саритой. В первый рабочий день он приедет в Лондон. Как хорошо будет провести несколько дней с друзьями, в красивой студии, заполненной скульптурами и вещицами, напоминающими об Африке, поговорить о возвышенном и прекрасном — об искусстве, о книгах, о театре и музыке, то есть о самом лучшем, что способно создать это противоречивое существо, именуемое „человек“, когда не сеет вокруг себя зло, подобное тому, какое царит во владениях Хулио Араны в Путумайо.

 

Глава XI

Когда толстый смотритель открыл дверь камеры, вошел и молча уселся на край лежака, Роджер Кейсмент не удивился. С тех пор как вопреки правилам тюремщик позволил ему принять душ, заключенный — при том, что они не обменялись и двумя словами, — чувствовал: между ними возникла какая-то связь, и смотритель — сам, возможно, не осознавая этого, — перестал ненавидеть заключенного и винить его в гибели своего сына, убитого во Франции.

Был сумеречный час, и маленькая камера тонула в полутьме. Роджер видел широкий округлый силуэт смотрителя, сидевшего совершенно неподвижно. Слышал, как глубоко и часто, будто в изнеможении, он дышит.

— У него было плоскостопие и он мог бы не идти на фронт… — монотонно и нараспев, явно борясь с волнением, произнес смотритель. — На призывном пункте в Гастингсе его осмотрели и признали негодным. Однако он не согласился с этим и отправился на другой пункт. Хотел воевать. Ну, видели вы подобное?

— Он любил свою страну, — негромко сказал Роджер. — Патриотом был. Вы должны бы гордиться им.

— Что толку мне от того, что он герой, если его убили? — угрюмо проговорил смотритель. — Для меня весь мир был в нем. И теперь я и сам как будто умер. Иногда кажусь себе тенью, призраком.

В полумраке прозвучал приглушенный стон. Но, может быть, это лишь почудилось Роджеру. Он вспомнил тех пятьдесят трех добровольцев из Ирландской бригады, оставшихся в маленьком тренировочном лагере под Цоссеном, где капитан Роберт Монтейт учил их стрельбе из винтовки и пулемета, строю и премудростям тактики, пытаясь вопреки неопределенным обстоятельствам по мере сил поддерживать в них высокий боевой дух. И вопросы, которые Кейсмент тысячу раз задавал себе, сейчас вновь начали мучить его. Что подумали эти волонтеры, когда он исчез так внезапно, не простившись, а с ним вместе — и Монтейт, и сержант Бейли? Сочли их изменниками? Решили, что сами-то отправились сражаться в Ирландию, а их, втравив в это отчаянное предприятие, оставили за колючей проволокой, в руках у немцев, обрекли на ненависть других военнопленных из лагеря в Лимбурге, которые считали их перебежчиками, предавшими память однополчан, убитых в окопах Фландрии?

В очередной раз Роджер подумал, что вся жизнь его — бесконечная цепь противоречий, череда недоразумений и хитроумных ловушек, где искренность его намерений, истинность побуждений неизменно оказывались по воле случая или по собственной его неловкости искажены, искривлены, исковерканы и превращены в ложь. Эти пятьдесят три патриота, отважившихся противостать двум тысячам своих товарищей из Лимбургского лагеря и записаться в Ирландскую бригаду, чтобы вместе с рейхсвером — „вместе, но не в его рядах“ — сражаться за свободу отчизны, никогда не узнают, какую титаническую битву выдержал Роджер Кейсмент с германскими генералами, хотевшими посадить их на тот же пароход „Ауд“, что вез двадцать тысяч винтовок в Ирландию для Пасхального восстания.

— Я отвечаю за этих людей, — говорил тогда Роджер капитану Рудольфу Надольни, ведавшему в Генеральном штабе делами ирландцев. — Я убедил их дезертировать из британской армии. По закону они считаются дезертирами. И будут незамедлительно повешены, как только попадутся англичанам. А это произойдет непременно, если восстание не поддержат германские войска. Я не могу отправлять своих земляков на позорную смерть. И они не поплывут в Ирландию с транспортом оружия.

Да, это было весьма непросто. Капитан и другие немецкие офицеры, пытаясь убедить его, прибегали даже к шантажу.

— Что ж, мы тотчас сообщим руководителям „Ирландских волонтеров“ в Дублине и в Соединенных Штатах, что германское командование столкнулось с сильным противодействием мистера Кейсмента и потому не станет посылать в Ирландию двадцать тысяч винтовок и пять миллионов патронов.

Нужно было говорить, объяснять, доказывать — и при том сохранять хладнокровие. Роджер возражал не против самого восстания, но лишь против самоубийственной попытки „Ирландских волонтеров“ и „Гражданской армии“ схватиться с британскими войсками, не дожидаясь, пока германские субмарины, цеппелины и десантники отвлекут их, помешают им раздавить восставших и отсрочить независимость Ирландии еще бог знает на какой срок. Разумеется, двадцать тысяч винтовок совершенно необходимы. Он сам лично готов сопровождать этот транспорт в Ирландию и объяснять Тому Кларку, Патрику Пирсу, Джозефу Планкетту и остальным руководителям „волонтеров“, по каким причинам вооруженное выступление должно быть отложено.

Б конце концов он настоял на своем. Корабль с оружием вышел к берегам Ирландии; Роджер, Монтейт и Бейли на подводной лодке отправились следом. А пятьдесят три человека остались в Цоссене, ничего не понимая и, без сомнения, спрашивая друг друга, почему их обманули, почему трое лгунов плывут сражаться в Ирландию, а они, так долго готовившиеся к участию в операции, теперь без объяснения причин лишены этой возможности.

— Вскоре после его рождения жена ушла от меня: бросила нас обоих, — сказал смотритель, и Роджер вздрогнул от неожиданности. — Больше ничего о ней не слышал. Так что я был мальчику и за мать, и за отца. А звали ее Гортензия, и она всегда была с большой придурью.

В камере стало теперь совсем темно. Роджер не видел даже силуэта тюремщика. Голос, раздававшийся вблизи, больше напоминал скулеж какого-то животного, чем человеческую речь.

— В первые годы чуть ли не все жалованье у меня уходило на женщину, которая за ним смотрела, нянчила его, — продолжал смотритель. — Все свободное время я проводил с ним. Он рос слабеньким, нежным, послушным. Ничего общего с теми сорванцами, которые пьют и воруют и треплют нервы родителям. Был подмастерьем у знаменитого закройщика, тот хвалил его. Мог бы многого добиться на этой стезе, да вот вбил себе в голову, что должен идти на фронт, несмотря на свое плоскостопие.

Роджер Кейсмент не знал, что сказать на это. Ему было жаль смотрителя — видно было, что страдает неподдельно, — и хотелось бы как-то утешить его, но какими словами можно унять эту нутряную, утробную боль? Спросить бы, как его зовут, как звали сына — тогда бы оказался, быть может, немного ближе к ним, — но он не решался перебить его.

— Два письма пришло, — продолжал смотритель. — Первое — еще из учебного отряда. Писал, что ему нравится военная жизнь и, когда кончится война, он останется, может быть, в армии. А второе письмо было совсем другого рода. Целые абзацы были замазаны черной тушью — цензор вымарал. Нет, он не жаловался, но в каждой строчке сквозила какая-то горечь. И страх. Больше он вестей не подавал. А потом пришла похоронка. Сказано было — пал смертью храбрых в бою под Лоосом. Я и не слышал, что есть такой город. Даже на карте поискал, но не нашел. Должно быть, маленький совсем.

Роджер во второй раз услышал этот звук, напоминающий птичью руладу. Ему показалось, что неразличимый во тьме силуэт вздрогнул.

Что происходит сейчас с его пятьюдесятью тремя земляками? Проявило ли германское командование уважение к их договоренностям, сохранило ли маленькую бригаду как отдельную боевую единицу, оставило ли ее под Цоссеном? Он не был уверен в этом. Разговаривая и споря с капитаном Рудольфом Надольни, Роджер не мог не замечать, с каким пренебрежением стали относиться немцы к этой ничтожной горстке солдат. А ведь поначалу, убежденные доводами Кейсмента, что сотни военнопленных запишутся в Ирландскую бригаду, они поддержали идею объединить две тысячи их в Лимбургском лагере. Полный провал и горькое разочарование! Горше не было в его жизни. Эта неудача поставила его в нелепое положение и дымом развеяла его патриотические мечты. Капитан Роберт Монтейт считал, что ошибкой было обращаться сразу ко всем военнопленным, тогда как следовало разбить их на мелкие группы. Человек по двадцать-тридцать — тогда можно было бы вести диалог, отвечать на возражения, разъяснять недоумения. А чего другого ожидать от толпы исстрадавшихся, озлобленных поражением, униженных людей? Они поняли только то, что Роджер призывает их перейти на сторону вчерашнего и сегодняшнего врага, — потому и проявили такую враждебность. Впрочем, и ее можно истолковать по-разному. Однако никакими рассуждениями не вытравить горечь оскорбления: изменником, предателем, продажной шкурой, переметной сумой его называли те самые люди, его соотечественники, ради которых он тратил свое время, пожертвовал честью, поставил на карту будущее. Вспомнилось, как Герберт Уорд, подшучивая над национализмом Роджера, призывал друга вернуться к действительности и очнуться от этого „сна кельта“, который оковывал его.

Одиннадцатого апреля 1916 года, накануне отъезда в Германию, Роджер написал письмо германскому канцлеру Теобальду фон Бетманн-Холльвегу, напоминая ему основные пункты договоренностей относительно судьбы Ирландской бригады. Согласно им, солдаты могли быть отправлены воевать только за Ирландию и ни в коем случае не использоваться как германская воинская часть на других участках фронта. Предусматривалось, что, если Германия не одержит победу, ирландцев переправят в Соединенные Штаты или в какую-нибудь нейтральную страну, которая согласится принять их, ибо в Великобритании всех ожидает смертная казнь. Выполнят ли немцы свои обязательства? С тех пор как Роджер попал в тюрьму, эта тревожная неопределенность не давала ему покоя. А что, если капитан Рудольф Надольни, едва лишь они с Монтейтом и Бейли отплыли в Ирландию, расформировал бригаду и вернул добровольцев в Лимбургский лагерь, где те снова стали ежедневно подвергаться не только оскорблениям и унижениям, но и угрозам самосуда?

— Я просил, чтобы мне отдали его останки, — вновь донесся до него страдальческий голос смотрителя. — Хотел предать их земле, как полагается по обряду — в Гастингсе, где родился и он, и я, и отец мой, и дед. Мне отказали. Сказали, это невозможно в связи с обстоятельствами военного времени. Вы понимается что это такое — „обстоятельства военного времени“?

Роджер не ответил, понимая, что тюремщик разговаривает не с ним, а через него, с самим собой.

— Знаю, знаю, что вы хотите сказать, — продолжал тот. — От бедного моего мальчика ничего не осталось. Разрывной снаряд или мина обратили его в пыль. В том богом проклятом месте под названием Лоос. Или его свалили в братскую могилу вместе с другими убитыми. И я так никогда не узнаю, где он лежит, и не смогу цветочков принести или прочесть молитву.

— Самое главное — не могила, смотритель, а память, — сказал Роджер. — Это много важнее. Ваш сын — сейчас там, где ему важно лишь знать, что вы вспоминаете его с такой нежностью.

По тому, как качнулся силуэт, Роджер понял: его слова удивили смотрителя. Быть может, он и забыл, что сидит в камере с ним рядом.

— Если бы я знал, где искать жену, съездил бы к ней, сообщил, поплакали бы вместе, — сказал он. — Я не держу на нее зла, что ушла от меня. Но я даже не знаю, жива ли она. А она никогда не справлялась, как там сын, которого бросила. Нет, она не злая, а полусумасшедшая, я ведь вам говорил.

Сейчас Роджер опять задавал себе тот же вопрос, что не давал ему покоя ни днем, ни ночью с тех самых пор, как на рассвете, оказавшись на побережье Банна-стрэнда в бухте Трали, услышав щебет ласточек, увидев первые лесные фиалки, он спросил себя: как же так могло получиться, что никто — ни лоцманская шлюпка, ни баркас — не встретили „Ауд“ с грузом винтовок, пулеметов и патронов в трюме и субмарину, доставившую его самого, Монтейта и Бейли. Что же случилось? Ведь он собственными глазами читал письмо Джона Девоя графу Иоганну Генриху фон Берншторффу, и в письме этом было ясно сказано, что восстание начнется между Чистым четвергом и Светлым Христовым воскресеньем. И потому транспорт с оружием должен быть без опоздания доставлен 20 апреля в Фенит в бухте Трали. Там будет ожидать опытный ирландский лоцман и несколько баркасов, на которые перегрузят оружие. Все эти требования 5 апреля, особо подчеркнув срочность, Джозеф Планкетт повторил в Берне германскому поверенному в делах, а тот передал в Министерство иностранных дел и Генштаб, что оружие должно оказаться в бухте Трали 20 апреля — не раньше и не позже. И к этой дате и „Ауд“, и подводная лодка U-19 вышли в точку рандеву. Что за чертовщина вмешалась в эти дела? Никто не встретил корабли, и это привело к катастрофе и провалу восстания, а его, Роджера Кейсмента, заживо погребло в тюремных стенах. Как рассказали ему следователи Бэзил Томсон и Реджинальд Холл, когда в ирландских водах британские боевые корабли перехватили „Ауд“, его капитан, который, сильно рискуя, продолжал ждать „волонтеров“ и после того, как минул условленный срок, был вынужден затопить судно и пустить на дно двадцать тысяч винтовок, десять пулеметов, пять миллионов патронов — а ведь с ними мятеж, подавленный британцами с неслыханной жестокостью, мог бы получить шанс на успех.

Но, по правде говоря, и Роджер Кейсмент мог бы предвидеть подобное развитие событий: не было в этом ничего мистического, ничего трансцендентного, а были мелкие вздорные противоречия, расхождения, свары и распри между руководителями Высшего совета ИРБ — Томом Кларком, Шоном Макдермоттом, Патриком Пирсом, Джозефом Планкеттом и еще несколькими. Кое-кто из них, а может, и все, решили назначить „Ауду“ иной срок прибытия в точку рандеву в бухте Трали, и сообщили об этом в Берлин, не подумав, что отмена приказа может не дойти вовсе или прийти с опозданием, когда „Ауд“ и субмарина будут уже в открытом море и из-за ужасающих атмосферных условий окажутся без радиосвязи с Германией. Вероятно, нечто подобное и произошло. Ничтожная путаница, ошибка в расчетах или просто глупость — и превосходное оружие пошло на дно морское, так и не попав в руки „волонтеров“, которые еще целую неделю гибли в Дублине в уличных боях.

Роджер снова услышал приглушенный стон, почувствовал, как передалась деревянному топчану дрожь, пробившая тюремщика. Он не знал, легче ли тому, когда он так изливает душу, или такие исповеди усиливают страдания? Бередят еще незатянувшуюся рану? И не знал, как себя вести — отвечать? Попытаться найти слова утешения? Выслушивать молча?

— Он ни разу не забыл подарить мне что-нибудь на день рождения, — продолжал смотритель. — А когда в первый раз получил жалованье в портновской мастерской, отдал мне его все целиком. Мне пришлось настаивать, чтобы он взял деньги себе. Кто из нынешних так почитает своего родителя?

Смотритель замолчал и замер. До Роджера Кейсмента доходили скудные известия о Пасхальном восстании: он знал, как был взят почтамт и как тщетно штурмовали Дублинский замок и Артиллерийский форт. Слышал о повальных расстрелах мятежников, в числе которых был и его друг Шон Макдермотт, одним из первых начавший писать стихи и прозу на гэльском языке. Скольких еще расстреляли? И где происходили эти казни? В подвалах Килмейнемской тюрьмы? Или приговоренных увозили в Ричмондские казармы? Элис рассказала, что Джеймса Коннолли изранили так, что он не мог держаться на ногах, и потому его не поставили к стенке, а посадили перед ней на стул. Какое варварство! Разрозненные эпизоды восстания, которые Роджер узнавал от своих следователей — Бэзила Томсона, главы Скотленд-Ярда, и капитана Реджинальда Холла из военно-морской контрразведки, от адвоката Джорджа Гейвена Даффи, от сестры Нины и от Элис Стопфорд Грин, не позволяли ему восстановить всю картину событий: происходившее в те дни тонуло в хаосе пожаров, стрельбы, взрывов, крови. Следователи сообщали новости, уже достигшие Лондона, меж тем как в Дублине еще дрались на улицах, и британская армия уничтожала последние очаги сопротивления. Что еще? Отдельные фразы, обрывки рассказов, клочья и лоскутки, которые он с помощью фантазии и интуиции пытался приладить друг к другу. По вопросам Холла и Томсона он понял, что британское правительство подозревало: он приехал из Германии, чтобы возглавить восстание. Вот как пишется История! Он, так старавшийся отсрочить вооруженное выступление, превращается по воле сбитых с толку британцев в его руководителя. Уайтхолл давно уж приписывает ему такое влияние на сторонников независимости, какого у него никогда не было. Не этим ли в ту пору, когда он сидел в Берлине, объяснялись уничтожающие кампании в прессе: его обвиняли в том, что он продался кайзеру, называли не просто предателем, но и наемником, служащим тому, кто больше заплатит, а в последнее время в ход пошли гнусности, которые выдают за его дневники. Делается все, чтобы вывалять в грязи верховного вождя, которым он никогда не был и не хотел быть! Вот она, История — гроздь вымыслов, выдаваемая за науку.

— Однажды он заболел горячкой, и врач сказал, что вряд ли выживет, — продолжал смотритель. — Но мы с миссис Кьюберт, женщиной, которая его нянчила, выходили его, терпением и нежностью сумели спасти. Я не спал ночей, растирая его тело камфорным спиртом — это ему помогало. Душа разрывалась глядеть, как он лежит, такой маленький, и колотится в ознобе. Надеюсь, он не страдал. То есть там, в окопах, под Лоосом. Надеюсь, умер мгновенно, не успел ничего почувствовать. Надеюсь, Господь сократил его мучения, не дал истечь кровью или задохнуться горчичным газом. Мой мальчик всегда по воскресеньям ходил в церковь и исполнял все, что положено доброму христианину.

— Как звали вашего сына? — спросил Роджер Кейсмент.

Ему показалось в темноте, что тюремщик снова вздрогнул от неожиданности, как бы внезапно обнаружив его присутствие.

— Алекс Стейси, — ответил смотритель не сразу. — Так же, как моего отца. И меня.

— Мне нужно было это знать, — произнес Роджер. — Когда знаешь имя человека, легче представить себе его самого. Чувствуешь его, даже если не знаком. „Алекс Стейси“ — это хорошо звучит. Сразу видно — хороший человек.

— Он был очень воспитанный и вежливый мальчик, — пробормотал смотритель. — Может, не в меру застенчивый. С женщинами особенно. Я ведь за ним наблюдал с самого детства. С мальчишками чувствовал себя уверенно, легко общался. А девочек робел. Стеснялся взглянуть им в глаза. Когда же с ним заговаривали они, совсем терялся, лепетал что-то. И потому я уверен, что он умер девственником.

Он снова замолчал и застыл в полнейшей неподвижности, погрузившись в свои мысли. Бедный мальчик! Если все так, как сказал смотритель, Алекс Стейси погиб, не успев познать женского тепла. Тепла матери, жены, возлюбленной. Роджер, по крайней мере, изведал пусть и недолгое, но счастье, которое даровала ему нежная, красивая, ласковая мать. Он вздохнул. Припомнил, что какое-то время назад перестал вспоминать о ней, чего раньше не случалось никогда. Он не сомневался в том, что если и вправду существует иная жизнь, если души усопших наблюдают из вечности за мимолетным бытием живых, Энн Джефсон не сводит с него глаз все это время, следит за каждым шагом, огорчается из-за неприятностей в Германии, разделяет с ним все разочарования, душевную смуту и ощущение жестоко обманувшегося человека, который — недаром же Герберт Уорд неизменно подтрунивал над его неисправимым и наивно-романтическим взглядом на мир — слишком идеализировал кайзера Вильгельма и немцев вообще, веруя, что они воспримут дело освобождения Ирландии как кровное и собственное, и в своих проникнутых патриотизмом мечтах обращая их в преданных и рьяных союзников.

Да, у него не возникало ни малейших сомнений, что мать была с ним все пять неописуемо тяжких дней, пока на подводной лодке U-19, жестоко страдая от морской болезни, от колик, от беспрестанной рвоты, он вместе с капитаном Монтейтом и сержантом Бейли плыл из германского порта Гельголанд к ирландскому побережью. Никогда в жизни не было ему еще так скверно физически и душевно. Желудок не принимал ничего, кроме нескольких глотков кофе и кусочков хлеба. Чтобы унять морскую болезнь, командир субмарины капитан-лейтенант Раймунд Вайсбах заставил его выпить рюмку водки, но это не помогло: Роджера вырвало желчью. Когда лодка шла в надводном положении, делая 12 миль в час, качало сильнее всего, и страдания его были невыносимы. При погружении качка прекращалась, но скорость падала. От пробиравшего до костей холода не спасали никакие одеяла. Постоянно мучила клаустрофобия, словно предвещавшая все, что доведется ему испытать очень скоро в Брикстонской крепости, в Лондонском Тауэре и здесь, в Пентонвиллской тюрьме.

И, конечно, из-за этой чудовищной дурноты он позабыл в кармане билет на поезд из Берлина до Вильгельмсхафена, где они и поднялись на борт U-19. Полицейские, арестовавшие Роджера в Форте Маккенны, обнаружили билет при обыске. И на суде прокурор предъявил его в доказательство того, что подсудимый проник в Ирландию с территории вражеского государства. Еще того хуже — в другом кармане нашли листок с тайным кодом, который дали Роджеру в германском Адмиралтействе на тот случай, если надо будет срочно снестись с командованием рейхсвера. Как он мог не уничтожить такие компрометирующие улики перед тем, как покинуть субмарину и прыгнуть в шлюпку? Этот вопрос жег ему душу, словно воспалившаяся рана. Тем не менее он отчетливо помнил, как, попрощавшись с командиром субмарины и экипажем, Роджер и сержант Бейли по настоянию капитана Монтейта еще раз обшарили все карманы, проверяя, не осталось ли какого-нибудь предмета или документа, позволяющих установить их личность или происхождение. Как же он мог не заметить железнодорожный билет и шифр? Перед глазами стояла удовлетворенная улыбка прокурора, предъявившего тайный код. Велик ли был ущерб, который причинили Германии эти данные, когда оказались в руках британских разведчиков?

Объяснить эту катастрофическую рассеянность можно было, конечно, лишь бедственным состоянием его тела и духа, измученных постоянной морской болезнью, пошатнувшимся за последние месяцы здоровьем и, главное, непрестанными тревогами и заботами, которые — от неудачи с формированием Ирландской бригады до решения ИРБ и „волонтеров“ все же начать вооруженное восстание на Святой неделе, не дожидаясь согласованных действий со стороны германской армии — затуманивали ему мозг, лишали душевного равновесия и трезвости мысли, способности рассуждать спокойно и здраво, думать сосредоточенно. Не было ли все это первыми симптомами сумасшествия? Подобное случалось с Роджером и прежде, в Конго и в Амазонии, при виде бесконечных истязаний и прочих мучений и пыток, которым подвергались коренные жители. Раза три-четыре он чувствовал, что изнемог и обессилел, что ощущает невозможность справиться с безмерностью зла, жестокости и подлости, разлитых вокруг столь обильно и пространно, что самая попытка противостоять им и одолеть их казалась чистейшей химерой. Что ж, пребывающий в состоянии такого глубокого уныния и подавленности имеет право на рассеянность, вроде той, которая погубила его. Подобные оправдания на несколько мгновений приносили облегчение, но он тотчас отбрасывал их, и тогда вина и раскаяние терзал его еще злее и беспощадней.

— Я размышлял, не покончить ли мне с собой, — в очередной раз вздрогнул Роджер от внезапно раздавшегося голоса смотрителя. — Алекс был единственным смыслом моей жизни. Родных у меня нет. Друзей тоже. Вся жизнь моя была заключена в нем. И что мне делать в этом мире без него?

— Мне знакомо это чувство, — пробормотал Кейсмент. — И все же, вопреки всему, в жизни остается еще много прекрасного. Вы еще молоды и сумеете найти то, ради чего стоит жить.

— Мне сорок семь лет, хоть я и выгляжу намного старше, — ответил тюремщик. — И я не покончил с собой потому только, что это грех. Вера мне не позволила. Но не исключено, что все же решусь. Если не сумею побороть эту печаль, эту пустоту в сердце и такое чувство, будто для меня теперь ничего не имеет значения, — решусь. Человек должен жить, покуда чувствует, что жить — стоит. А если нет — то нет.

Он произнес это безо всякого надрыва, спокойно и уверенно. И вновь замолчал и замер. Роджер Кейсмент прислушался. Ему показалось, что откуда-то снаружи доносится нечто подобное хоровому пению. Но звук был так слаб и далек, что ни слов, ни мелодии разобрать было нельзя.

Почему же руководители восстания так препятствовали его приезду в Ирландию, почему просили германские власти держать его в Берлине с нелепым титулом „полномочного представителя“ ирландских националистических организаций? Он ведь своими глазами видел письма, читал и перечитывал фразы, касавшиеся его. Если верить капитану Монтейту — потому что лидеры ИРБ и „волонтеров“ знали: Роджер считал, что вооруженное восстание должно быть приурочено к масштабному наступлению германских войск, которое призвано сковать британские сухопутные и морские силы. Почему бы им не сказать ему об этом прямо? Зачем действовать через немцев? Затем, вероятно, что ему не доверяли. Считали, что на него уже нельзя положиться. Приняли за чистую монету распускаемые британским правительством вздорные и нелепые слухи о том, что он — его тайный агент. Самого Роджера эта клевета нимало не тревожила: он всегда был уверен, что его друзья и единомышленники поймут: это операция английских специальных служб, направленная на раскол движения, имеющая целью породить рознь и недоверие между националистами. И кто-то — и быть может, многие — из его товарищей-ирландцев все же попался на эту удочку. Ну, хорошо, сейчас уже все убедились, что он, Роджер Кейсмент, всегда оставался стойким и верным борцом за независимость Ирландии. А многих из тех, кто сомневался в этом, расстреляли в тюрьме Килмейнем. И какое ему теперь дело до мнения мертвых?

Он не увидел, а почувствовал, что смотритель поднялся и направился к двери. Слышны были его приглушенные, медлительные, шаркающие шаги. Дверь открылась, и до Роджера донесся его голос:

— Зря я это сделал. Нарушение правил. Никто не имеет права разговаривать с вами, а я, смотритель, — тем более. Пришел потому, что не смог совладать с собой. Если бы не перемолвился с кем-нибудь словом, у меня бы, наверно, сердце разорвалось или голова лопнула.

— Я был рад, что вы пришли, — сказал Роджер. — Для меня — такое облегчение услышать человеческий голос. Жалею только, что не смог утешить вас в вашей потере.

Тюремщик пробурчал что-то — вероятно, попрощался. Открыл дверь и вышел. Снаружи лязгнул ключ в замке. В камере вновь стало темно. Роджер лег на бок, закрыл глаза и попытался уснуть, хоть и знал, что сон не придет к нему и в эту ночь и что часы до рассвета поползут медленно, и ожидание будет бесконечно.

Ему вспомнилась фраза смотрителя: „Я уверен, что он умер девственником“. Бедный мальчик. Дожить до девятнадцати или двадцати лет, не познав наслаждения, не изведав этого горячечного забытья, когда весь мир вокруг замирает, когда вечностью кажется то мгновение, пока длится выброс семени, мгновение кратчайшее, но проживаемое так полно, так глубоко и напряженно, что содрогается каждая жилка тела, и трепет проникает до самых отдаленных закоулков души. И он, Роджер, тоже мог бы умереть девственником, если бы в двадцать лет не уплыл в Африку, а остался в Ливерпуле работать в „Элдер Демпстер лайнз“. Он робел перед женщинами точно так же — если не больше, чем плоскостопый Алекс Стейси. Он вспомнил, как кузины и особенно — Гертруда, милая Ги! — поддразнивали его, когда хотели вогнать в краску. Для этого довольно было лишь сказать: „Ты видел, как смотрит на тебя Дороти? Ты заметил, что Магдалина всегда старается на пикнике сесть с тобой рядом? Ты ей очень нравишься. А она тебе?“ Боже, в какое смущение повергали его эти невинные шутки! Он терял всякую развязность, начинал запинаться, бормотать нечто несвязное или нести какую-то чушь, пока Ги и ее подружки, помирая со смеху, не успокаивали его: „Мы пошутили, пошутили! Не принимай всерьез!“

При этом он с самой ранней юности обладал обостренным эстетическим чувством, умел ценить красоту лица и фигуры, с наслаждением любовался стройностью, живым лукавством глаз, тонкой талией, движением мускулов, говорящим о той сопряженной с неосознанным изяществом силе, какая свойственна хищному зверю на воле. Когда же он осознал, что в восторг, смешанный с особым, смутным и тревожащим ощущением запретности, приводит его красота не женская, но мужская? Когда попал в Африку. До тех пор его пуританское воспитание, непреклонно суровые традиции и обычаи родни с отцовской и материнской сторон, нравы его среды, в которой даже тень подозрения в склонности к человеку одного с тобой пола воспринималась как тяжкий и предосудительный порок, вполне справедливо трактуемый законом и религией как преступление, не заслуживающее ни оправдания, ни снисхождения, — в зародыше подавляли малейший намек на влечение такого рода. В „Мэгеринтемпле“, в доме его двоюродного деда Джона, и потом в Ливерпуле, где Роджер жил у своих дядюшки, тетки и кузенов, увлечение фотографией оказалось прекрасным предлогом для того, чтобы получить возможность наслаждаться — всего лишь мысленно — стройными и крепкими мужскими телами, к которым его влекло неодолимо, хотя он, обманывая самого себя, оправдывался тем, что наслаждение это — всего лишь эстетическое.

В Африке же, в краю безмерной жестокости и дивной красоты, где люди причиняли себе подобным ни с чем не сравнимые муки, страсти проявлялись открыто, фантазии и мечты сбывались, инстинкты разнуздывались, и все это происходило безудержно, беззастенчиво, без оглядки на предрассудки и приличия, которые в Великобритании губили наслаждение. Роджеру вспомнился сейчас тот удушливо знойный день в Боме, которая тогда была еще крохотным поселением, не заслуживавшим даже слова „деревня“. Задыхаясь, чувствуя, как горит все тело, он пошел выкупаться в речке, что на своем пути к водам Конго образует маленькие лагуны, где по каменистым берегам растут высоченные манговые деревья, кокосовые пальмы, баобабы и гигантские папоротники. В воде уже плескались двое юношей — совершенно голых, как и сам Роджер. Они не понимали по-английски, но в ответ на его приветствие улыбнулись. Сперва он подумал, что они просто резвятся, но, приглядевшись, понял — они ловят рыбу голыми руками. Рыбки выскальзывали из пальцев, парни хохотали, все больше возбуждаясь. Один был очень красив. Иссиня-черное, удлиненное, статное тело, глубокие, сверкающие глаза. Он и сам двигался с гибким проворством рыбы в воде, и при каждом движении под блистающей капельками воды кожей играли мускулы рук, спины, ягодиц. На темном лице, расчерченном геометрическими узорами татуировки, искрились глаза, блестели очень белые зубы. Когда с шумным ликованием парням удалось наконец ухватить рыбину, один вышел на берег, стал чистить и разделывать улов и готовить костерок. Тот, кто оставался в воде, посмотрел Роджеру в глаза и улыбнулся. Роджер, улыбаясь в ответ, подплыл к нему. Но, оказавшись рядом, не знал, что делать дальше. Ему было и стыдно, и неловко, но одновременно с этим он испытывал безграничное счастье.

— Как жаль, что ты меня не понимаешь, — сказал он вполголоса. — Я бы хотел поснимать тебя. Поговорить с тобой. Подружиться.

И заметил, что юноша, шевеля под водой руками и ногами, сокращает расстояние между ними. И вот оказался так близко, что тела их почти соприкоснулись. Роджер почувствовал, как чужие руки скользнули по его животу, ласкающе дотронулись до уже возбужденного члена. И сейчас, во тьме своей камеры вздохнул от вожделения и тоски. Закрыв глаза, попытался воскресить в памяти ту давнюю сцену, вновь ощутить удивление, сменившееся неописуемым возбуждением, которое тем не менее не унимало ни страха, ни робости, когда к его телу приникло тело этого юноши, и напряженный член стал тереться о его ноги и живот.

Так он впервые в жизни занялся любовью, если можно назвать любовью то, как он возбудился и изверг семя в воду от прикосновений африканца, с которым, вероятно, произошло то же самое, хотя Роджер этого не заметил. Когда он вышел на берег и оделся, юноши угостили его несколькими кусками рыбы, поджаренной на костерке.

Как стыдно было ему потом! Весь остаток дня прошел как в тумане, и угрызения совести, причудливо смешанные с частицами блаженства, мучили Роджера оттого, что он вышел за пределы своей тюрьмы и обрел свободу, которой втайне так долго ожидал, хоть никогда и не осмеливался искать. А в самом ли деле он стыдился? И раскаивался? Да, да! И стыдился, и раскаивался. И обещал себе, клянясь собственной честью, и памятью матери, и верой, что подобное не повторится, — и знал при этом, что лжет, что теперь, когда он отведал запретного плода и все естество его объято страстью и пылает факелом, он уже не сумеет избежать повторения. Случай тот был если не единственным, то одним из очень редких, когда за наслаждение Роджеру не пришлось платить. А может быть, как раз деньги, которые он давал своим мимолетным — на несколько минут или часов — любовникам, избавляли его от бремени нечистой совести, которое поначалу давило так тяжко? Может быть. Как если бы, переведенные в разряд коммерческой сделки — ты предоставишь мне свой рот, свой член, а я дам тебе язык, зад и еще несколько фунтов, — эти беглые встречи в парках, в темных углах, общественных банях, дешевых и гнусных отельчиках или прямо посреди улицы — „как собаки“, подумал Роджер сейчас — с теми, кто не знал английского и с кем он поэтому должен был объясняться жестами или мимикой, освобождались от всякого морального значения и превращались в обычнейший обмен товара на деньги, столь же обыденный, как покупка мороженого или пачки сигарет. Это было удовольствие, а не любовь. Он научился наслаждаться, но не любить и не отвечать на любовь. Случалось порой, что в Африке, в Бразилии, в Икитосе, в Лондоне, в Белфасте или в Дублине после особенно страстного свидания к остроте пережитых ощущений примешивалось еще какое-то чувство, и тогда он говорил себе: „Я влюблен“. Ложное это было чувство и скоро проходило. И даже нежная привязанность, которую он вскоре начал испытывать к Эйвинду Адлеру Кристенсену, была привязанностью не любовника, а скорее старшего брата или отца. Роджер был несчастен. И в этой сфере бытия он потерпел полнейшее поражение. Много случайных любовников, десятки, если не сотни — и ни одной любви. Чистый секс, торопливое, животное совокупление.

И потому, раздумывая над этой стороной своей жизни, состоявшей из случайных, всякий раз мимолетных, никогда не имевших продолжения связей, Роджер говорил себе, что она так же безрадостна, как та река со всеми ее водопадами и лагунами, на берегу которой стоял затерянный в низовьях Конго поселок под названием Бома.

Им овладела глубокая и теперь уже привычная печаль, что неизменно следовала за его беглыми — они, как и самая первая, происходили почти всегда под открытым небом — встречами с мужчинами и юношами, чьи имена он не спрашивал или забывал, едва узнав. Это были быстротечные мгновения удовольствия, не имевшие ничего общего и не шедшие ни в какое сравнение с теми отношениями — длительными, прочными, продолжавшимися по многу месяцев и лет и неизменно вызывавшими у него зависть, — в которых к страсти добавлялись понимание, общность взглядов и вкусов, дружеское единодушие, как, например, у Герберта и Сариты Уорд. Еще одна огромная, ничем не заполняемая пустота в его жизни, еще один предмет его постоянной тоски.

Он заметил — оттуда, где находился, должно быть, дверной косяк, пробивается полоска света.

 

Глава XII

„Я сломаю себе шею в этом проклятом путешествии“, — подумал Роджер, когда министр иностранных дел сэр Эдвард Грей сказал ему: поскольку сведения из Перу поступают весьма противоречивые, у британского правительства нет иного способа узнать подоплеку происходящего, как вновь направить самого Кейсмента в Икитос, дабы он своими глазами убедился, в самом ли деле перуанское правительство пресекло злодейства в Путумайо или всего лишь тянет время, не желая или будучи не в силах выступить против Хулио Сесара Араны.

Здоровье Роджера меж тем ухудшалось. После возвращения из Икитоса и в те несколько дней, что он провел в Париже с четой Уордов, его опять стал мучить конъюнктивит, часто лихорадило, не давал покоя геморрой. Едва приехав в Лондон в начале января 1911 года, он отправился по врачам. Два специалиста независимо друг от друга определили, что все это — результат неимоверной усталости и нервного перенапряжения, а те, в свою очередь, — последствия амазонской эпопеи. Он нуждается в отпуске, в спокойном и безмятежном отдыхе.

Отпуск, однако, выхлопотать не удалось. Роджер тратил все время на составление отчета, который правительство требовало представить как можно скорей, на бесчисленные совещания в Министерстве иностранных дел, где приходилось докладывать обо всем, что он видел и слышал в Амазонии, на работу в Обществе против работорговли. Кроме того, он должен был встречаться с британскими и перуанскими руководителями „Перувиан Амазон компани“, которые на первой беседе — Роджер два часа рассказывал о своих впечатлениях о Путумайо — сидели не шевелясь, будто окаменели. Застывшие лица, полуоткрытые рты, недоверчивые и испуганные взгляды людей, увидевших, как у них под ногами разверзается земля, а на голову рушится свод потолка. Они не знали, что сказать. И простились с Кейсментом, так и не задав ему ни одного вопроса.

На второй встрече присутствовал сам Хулио Сесар Арана. Роджер видел его тогда в первый и последний раз в жизни. До этого так много слышал о нем от самых разных людей — и тех, кто говорил о каучуковом короле с восторгом верующих, как обычно говорят не о предпринимателе, а о религиозном лидере или политическом деятеле, и тех, кто винил его в самых жутких преступлениях и злодействах, ужасаясь его цинизму, садистической жестокости, алчности, жадности, вероломству, мошенничеству и деловой нечистоплотности, — что очень долго рассматривал его, как рассматривает энтомолог редкое, еще не значащееся в каталогах насекомое.

Говорили, будто Арана знает английский, но никогда — из гордости или по застенчивости — не говорит на нем. И потому сидевший рядом с ним помощник переводил ему на ухо. Арана оказался метисом небольшого роста, с широким лбом и азиатским разрезом глаз, с прямыми жидковатыми волосами, расчесанными на прямой пробор. Он носил небольшие, тщательно подстриженные усы и бородку; благоухал одеколоном. Должно быть, легенды о его маниакальной чистоплотности и заботе о собственной внешности соответствовали действительности. Он и в самом деле одет был безупречно — в костюм из тонкого сукна, сшитый не иначе как на Сэвил-роу. Арана хранил молчание, пока другие директора — да, на этот раз они решились открыть рот — засыпали Кейсмента бесчисленными вопросами, которые, без сомнения, были загодя припасены их адвокатами. Роджера пытались поймать на противоречиях, упрекали в преувеличениях, неточностях, пристрастном отношении, объясняли его суровость чистоплюйством цивилизованного горожанина-европейца, ошеломленного первобытным миром.

Отвечая им, добавляя уточнения и свидетельства, от которых нарисованная им картина становилась только мрачнее, Роджер не переставал поглядывать на Хулио Арану. Невозмутимый, как идол, тот сидел не шевелясь и даже не моргал. Лицо его оставалось непроницаемо бесстрастным. Тяжелый холодный взгляд выражал непреклонную волю. Роджеру он напомнил лишенные малейшего сочувствия к миру, пустые глаза управляющих факториями в Путумайо — глаза людей, давно утерявших способность (если даже предположить, что когда-то она у них была) различать добро и зло, доброту и злобу, человеческое и бесчеловечное.

И вот этот небольшой, пухловатый, очень элегантный человечек был повелителем империи размером со среднеевропейскую державу, ненавидимым и обожаемым хозяином жизни и имущества десятков тысяч людей, сумевшим в нищей и обездоленной Амазонии сколотить состояние, сопоставимое с тем, каким обладают крупнейшие европейские владыки. Он вырос в бедности, в богом забытой деревушке Риоха, затерянной в глуши перуанской сельвы, и начинал с торговли соломенными шляпами, которые плела его семья. Постепенно, возмещая недостаток образования (он получил лишь самые начальные знания) сверхъестественной работоспособностью, редкостным деловым чутьем и полнейшей бессовестностью, он вскарабкался на вершину социальной пирамиды. Бродячий торговец шляпами поначалу снабжал неимущих рабочих, на свой страх и риск уходивших в сельву добывать каучук, всем необходимым — поставлял им карабины, ножи, рыболовные сети, жестяные банки для латекса, консервы, маниоковую муку и прочее, а получая в обмен часть каучука, продавал его в Икитос и Манаос компаниям-экспортерам. Потом, накопив денег, сам смог заняться добычей и экспортом. Стал партнером колумбийских промышленников, которые по недостатку ума или усердия или же по причине чрезмерной совестливости успеха не добивались и в конце концов неизменно продавали ему за бесценок свои участки и рабочую силу, а иногда и сами поступали к нему на службу. Арана, человек недоверчивый, расставил своих братьев и кумовьев на все ключевые должности, так что эта огромная компания, к тому же в 1908 году зарегистрированная на Лондонской бирже, продолжала по сути дела оставаться семейным предприятием. Велико ли было состояние Араны? Молва, разумеется, сильно преувеличивала его размеры. Однако в Лондоне штаб-квартира „Перувиан Амазон компани“ занимала бесценное здание в самом сердце Сити, а особняк самого Араны на Кенсингтон-роуд не уступал окружавшим его дворцам аристократов и банкиров. Интерьеры его дома в Женеве и виллы в Биаррице были отделаны по эскизам самых модных декораторов, завешаны картинами, заставлены роскошной мебелью. Однако сам он, насколько известно, вел жизнь более чем воздержанную — не пил, не играл, не содержал любовниц — и все свое свободное время посвящал жене. Они были обручены с детства, однако Элеонора Сумаэта согласилась выйти за него замуж лишь через много лет, когда Хулио обрел могущество и положение, а она уже учительствовала в той самой Риохе, откуда оба они были родом.

В конце второго заседания Хулио Арана через переводчика заверил, что „Перувиан Амазон компани“ сделает все необходимое, чтобы любые недостатки в Путумайо были немедленно устранены. Ибо компания стремится проводить только такую политику, которая согласуется с духом законности и альтруистической морали Британской империи. И полупоклоном простился с консулом, не протянув ему руки.

Отчет о Путумайо занял у Роджера полтора месяца. Он начал диктовать его в одном из кабинетов министерства, благо ему выделили клерка, умеющего печатать на машинке, но потом предпочел работать в другом министерском здании, на Филбич-Гарденз, в Эрлз-Корте, неподалеку от красивой церкви Святых Губерта и Матвея, куда Роджер иногда заходил послушать великолепного органиста. Поскольку и на новое место к нему постоянно являлись политики, члены благотворительных организаций и обществ по борьбе с работорговлей, не говоря уж про журналистов — слухи об „Отчете о Путумайо“, как и в ту пору, когда он писал о Конго, стремительно распространяясь по всему Лондону, становились темой для статеек в желтых газетах и поводом для пересудов в лондонских клубах, — Роджер попросил разрешения уехать в Ирландию. Там, в номере Дублинского отеля „Басуэллз“, он к началу марта 1911 года завершил работу. Начальники и сослуживцы немедленно обрушили на него лавину восторженных отзывов. Министр сэр Эдвард Грей лично прислал ему поздравление, где высказал немало лестных слов, хоть и попросил внести несколько незначительных поправок. Отчет был тотчас отправлен в Вашингтон, чтобы Англия и США могли оказать совместное давление на правительство Перу и от имени всего цивилизованного мира потребовать, чтобы президент Аугусто Легия положил конец рабскому труду, пыткам, похищениям, насилиям и уничтожению индейских племен, виновных же — предал суду.

Роджер, вопреки настояниям врачей, твердивших, что он нуждается в отдыхе, так и не смог воспользоваться отпуском. Ему приходилось участвовать в заседаниях комиссий правительственных, парламентских и „Общества против работорговли“, где пытались определить наиболее действенный способ облегчить положение туземцев Амазонии. По его предложению в качестве одной из первых мер было решено создать религиозную миссию в Путумайо, против чего компания Араны неизменно возражала. Теперь наконец согласие было достигнуто.

И лишь в июне 1911 года Роджер смог наконец уехать в отпуск в Ирландию. Там его и настигло личное письмо сэра Эдварда Грея. Министр уведомлял Кейсмента, что по представлению Министерства иностранных дел король Георг V в ознаменование заслуг, оказанных Соединенному Королевству в Конго и Перу, возвел его в рыцарское достоинство.

Покуда родственники и друзья осыпали его поздравлениями, Роджер — поначалу, слыша, как к его имени прибавляют „сэр“, он едва удерживался от смеха — пребывал в сомнениях. Следует ли принять этот титул, пожалованный режимом, который он в глубине души считает враждебным и который поработил его страну? Но с другой стороны — разве не провел он столько лет на дипломатической службе у этого самого короля, у этого самого правительства? Никогда еще прежде не ощущал он с такой непреложной ясностью ту двойственность, что столько лет была неотъемлема от его жизни, заполненной верной и действенной работой на благо Британской империи, но одновременно и делом освобождения Ирландии, причем он с каждым годом все сильнее тяготел не к умеренному крылу этого движения, чьи адепты под руководством Джона Редмонда надеялись добиться автономии, „гомруля“, но к радикальным структурам вроде „Ирландского Республиканского Братства“, во главе которого стоял Том Кларк, ставивший себе целью обретение полной независимости посредством борьбы с оружием в руках. Терзаемый этими сомнениями, Кейсмент все же в учтивом письме поблагодарил министра за оказанную ему честь. Новость о том, что он удостоен рыцарского звания, попала в газеты и увеличила его престиж в обществе.

Предпринятые Лондоном и Вашингтоном демарши, их требования взять под стражу и предать суду поименованных в „Отчете о Путумайо“ лиц — Фиделя Веларде, Альфредо Монтта, Аугусто Хименеса, Армандо Норманда, Хосе Иносенте Фонсеку, Абелярдо Агеру, Элиаса Мартиненгу и Аурелио Родригеса — на первых порах возымели действие. Мистер Люсьен Джером, британский поверенный в делах, телеграммой известил министерство, что одиннадцать руководителей „Перувиан Амазон компани“ уволены. Присланный из Лимы судья Карлос Валькарсель сразу же по прибытии в Икитос стал готовить экспедицию в Путумайо, чтобы провести расследование на месте. Однако сам возглавить ее не смог — заболел, пришлось срочно ехать в Америку оперироваться. Вместо себя он назначил человека энергичного и уважаемого — главного редактора газеты „Эль Орьенте“ Ромуло Паредеса, и тот отправился в Путумайо вместе с врачом, двумя переводчиками и девятью солдатами охраны. Они побывали на нескольких факториях, принадлежащих „Перувиан Амазон компани“, и недавно вернулись в Икитос, куда к этому времени уже приехал и поправившийся судья. Перуанское правительство пообещало консулу, что начнет действовать, как только получит от Паредеса и Валькарселя отчет.

Тем не менее уже довольно скоро тот же самый Джером обескураженно уведомил Лондон, что большая часть тех, на кого выписаны ордера, бежали в Бразилию. Прочие либо прячутся где-то в сельве, либо тайно перебрались на колумбийскую территорию. Англия и США попытались было потребовать у Бразилии выдачи преступников для предания их суду, однако министр иностранных дел барон де Рио-Бранко ответил, что Перу и Бразилия не подписывали договоры об экстрадиции, а потому выдача означенных лиц будет серьезным нарушением норм международного права.

Спустя несколько дней британский поверенный в делах сообщил, что в частной беседе перуанский министр иностранных дел доверительно рассказал ему, в каком безвыходном положении оказался президент Легия. „Перувиан Амазон компани“, располагающая в Путумайо собственной маленькой армией, остается единственной силой, которая препятствует колумбийцам перейти границу и захватить эти земли. США и Великобритания предъявляют поистине абсурдные требования: если правительство будет преследовать компанию Араны или тем более попытается закрыть ее, то добьется лишь одного — этот край достанется Колумбии, которая и так давно точит на него зубы. Для президента Перу, как и для любого должностного лица, пойти на подобный шаг было бы просто самоубийством. Кроме того, в стране не хватает людских ресурсов и средств, чтобы держать в отдаленнейшем и малонаселенном Путумайо гарнизон численности достаточной, чтобы обеспечить защиту национального суверенитета. Консул Люсьен Джером добавлял, что в настоящее время не следует ожидать от перуанского правительства никаких эффективных действий, да и вообще ничего, кроме пустых деклараций.

Именно по этой причине министерство решило — перед тем, как правительство его величества предаст гласности „Отчет о Путумайо“ и потребует от международного сообщества ввести санкции против Перу, — снова направить туда Роджера Кейсмента, чтобы тот своими глазами убедился, произошли там какие-либо изменения к лучшему или нет, и выяснил, как подвигается следствие, начатое доктором Карлосом Валькарселем. Сэр Эдвард Грей был так настойчив, что Роджеру пришлось согласиться, хоть он и сказал себе слова, которые в следующие несколько месяцев будет повторять часто: „Я сломаю себе шею в этом проклятом путешествии“.

Он готовился к отъезду, когда в Лондон приехали Омарино и Аредоми. За пять месяцев, проведенных на Барбадосе под присмотром патера Смита, тот обучил их начаткам английского, чтению и письму, а также приучил носить европейскую одежду. Однако Роджер заметил, что от встречи с цивилизацией — притом, что мальчиков больше не морили голодом, не истязали и не мучили, — оба стали печальны и робки. Казалось, они постоянно ждут какого-то подвоха от людей вокруг, а те подвергают их нескончаемому изучению, оглядывают сверху донизу, прикасаются к ним осторожно, словно боясь испачкаться, задают вопросы, которые им непонятны и на которые они не знают, что ответить. Роджер водил юных индейцев в зоологический сад, угощал мороженым в Гайд-парке, побывал с ними у сестры Нины, у кузины Гертруды и даже на очередном журфиксе у Элис Стопфорд Грин. Все были с ними ласковы, однако разглядывали их — особенно когда просили снять рубашки и показать рубцы от бича на спинах — с таким любопытством, что это приводило туземцев в замешательство. Роджер порой даже замечал слезы у них на глазах. Он намеревался отправить обоих в Ирландию, где в окрестностях Дублина директорствовал в двуязычной Школе Святого Энды его добрый знакомый Патрик Пирс. Роджер когда-то читал там лекцию об Африке и немалыми пожертвованиями подкреплял усилия директора, стремившегося как можно шире распространить гэльский язык. Пирс, поэт и писатель, ревностный католик, педагог и радикальный националист, согласился принять обоих юношей и более того — готов был сделать для них скидку за обучение на полном пансионе. Но Роджер к этому времени уже передумал и решился на то, о чем каждый день просили его Аредоми и Омарино, — вернуть их в Амазонию. Оба чувствовали себя глубоко несчастными в Англии, где превратились в каких-то экзотических особей человеческой породы, некие экспонаты, дивившие, забавлявшие, волновавшие и иногда пугавшие окружающих, которые никогда не обращались с ними как с равными.

Возвращаясь в Икитос, Роджер Кейсмент много размышлял о том, какой урок преподала ему действительность, в очередной раз показав парадоксальную и непостижимую суть человеческой души. Оба юных туземца желали вырваться из амазонского ада, где их истязали и использовали как рабочий скот, не давая даже еды. И он расстарался — из своих скудных средств оплатил их переезд в Европу, полгода содержал их, полагая, что таким образом спасает их и открывает путь к достойной жизни. Тем не менее здесь они были все так же — пусть и по-другому — далеки от счастья или, по крайней мере, терпимого и сносного существования, как и в Путумайо. Да, их не били, с ними были ласковы, но Аредоми и Омарино чувствовали себя одинокими и чужими, прекрасно понимая, что никогда не станут частью этого мира.

Незадолго до отъезда Роджера Министерство иностранных дел по его совету назначило в Икитос нового консула по имени Джордж Мичелл. Нельзя было сделать лучший выбор. Роджер познакомился с ним в Конго. Мичелл был очень усерден и с большим жаром принимал участие в кампании по раскрытию преступлений, совершенных при Леопольде II. По отношению к колониализму занимал ту же позицию, что и Кейсмент. Теперь он без колебаний выступил против „Перувиан Амазон компани“. Роджер подолгу беседовал с ним и рассчитывал на тесное сотрудничество.

Шестнадцатого августа 1911 года вместе с индейцами Аредоми и Омарино он отплыл из Саутгемптона на Барбадос. Через двенадцать суток „Магдалена“ доставила их на остров. Едва лишь пароход заскользил по серебристо-голубым водам Карибского моря, Роджер почувствовал, как вожделение, дремавшее в эти последние месяцы болезней, забот, тягот физических и моральных, просыпается и заполняет его голову фантазиями и желаниями. В своем дневнике он определил свое состояние тремя словами: „Я вновь пылаю“.

Он сошел на берег только для того, чтобы поблагодарить патера Смита за все его заботы о мальчиках. И растрогался, увидев, как Аредоми и Омарино, в Лондоне столь скупо проявлявшие свои чувства, обнимают священника, хлопают его по спине, словно давнего и близкого друга. Смит повел их в монастырь урсулинок. Войдя в эту тихую обитель, за стенами которой не слышен был уличный шум, и само время, казалось, замедлило свой ход, Роджер отстал от спутников и присел на скамью под рожковым деревом неподалеку от кустов лиловых бугенвиллий. Долго следил за муравьями, тащившими листок, удивлялся тому, как похоже это с церковным шествием в Бразилии, когда несут на плечах образ Пречистой Девы, — и вдруг вспомнил, что сегодня день его рождения. Ему исполнилось сорок семь лет. Никак нельзя сказать, что это старость. Многие мужчины и женщины в его возрасте еще в полном расцвете сил, здоровы, бодры и энергичны, строят планы. А вот он с горечью ощущает, что вступил в последний этап своего существования. Когда-то в Африке они с Гербертом Уордом любили представлять, как проведут старость. Скульптор воображал себя в сельском домике на берегу Средиземного моря, где-нибудь в Провансе или в Тоскане: он выстроит себе просторную мастерскую, заведет множество собак, кошек, гусей и кур и по воскресеньям самолично будет готовить для всей родни какой-нибудь плотный и замысловатый буйабес. А Роджер не без душевного волнения неизменно отвечал ему: „Уверен, что я до старости не доживу“. Это предчувствие редко оставляло его, и, когда сейчас, в камере, появилось вновь, он со всей отчетливостью осознал: нет, не доживет.

Патер Смит согласился приютить Аредоми и Омарино на те восемь дней, что им предстояло провести в Бриджтауне. На следующий день Роджер отправился в общественные бани, где побывал в прошлый свой приезд на остров. Ожидания его оправдались: он увидел молодых, атлетически сложенных мужчин, ибо здесь, как и в Бразилии, своего тела никто не стеснялся. Напротив — им гордились и носили себя непринужденно и свободно. Совсем юный паренек, подросток не старше пятнадцати-шестнадцати лет, смутил Роджера особой, матовой бледностью гладкой и блестящей кожи, какая бывает у мулатов, дерзким взглядом больших зеленых глаз, а при виде его тугих, упругих бедер, оголенных узкими купальными трусами, у англичанина на миг закружилась голова. Немалый опыт обострил его умение почти мгновенно, по неуловимым для всех прочих признакам — по мимолетной полуулыбке, чуть обозначившейся на губах, по блеску глаз, по зазывному взмаху руки или движению всего тела — почувствовать, понял ли мальчик, чего он хочет от него, согласен ли уступить или, по крайней мере, сообщить свои условия. С душевной болью Роджер осознал, что к тайному призыву его глаз этот красавчик остался совершенно безучастен. Тем не менее он все-таки приблизился и заговорил. Мальчик оказался сыном барбадосского священника; сказал, что учится на бухгалтера. Ходит в коммерческое училище, вскоре уедет отсюда: отца переводят на Ямайку, где открылась вакансия. Роджер предложил угостить его мороженым; тот отказался.

Вернувшись в отель и еще не остыв от возбуждения, он записал в дневник простым языком и телеграфным стилем, которые неизменно использовал для таких, самых интимных эпизодов: „Общественные бани. Сын каноника. Очень красив. Длинный, нежный член, набухающий у меня в руках. Взял в рот. Две минуты счастья“. Кончив, Роджер снова пошел мыться и, тщательно намыливаясь, пытался избавиться от тоски и чувства одиночества, неизменно охватывавших его в подобных случаях.

На следующий день около полудня, завтракая на террасе портового ресторана, Роджер увидел идущего мимо Андреса О'Доннелла. И окликнул его. Бывший надсмотрщик Араны, а потом — управляющий факторией „Энтре-Риос“ сразу узнал англичанина. Несколько секунд смотрел на него недоверчиво и даже испуганно. Но потом протянул руку и согласился присесть рядом. Беседа пошла под кофе с коньяком. Андрес рассказал, что приезд Кейсмента в Путумайо был для всех истинным несчастьем, будто насланным индейским колдуном. Сразу разнесся слух, что следом появится полиция с ордерами на арест, и у всех управляющих и надсмотрщиков будут большие неприятности с правосудием. А поскольку „Перувиан Амазон компани“ зарегистрирована в Англии, всех вывезут туда и судить будут там. По этой причине многие, как и он, О'Доннелл, предпочли смыться из Путумайо в Колумбию, Эквадор или Бразилию. Сам он оказался на Барбадосе, потому что ему обещали место на плантации сахарного тростника, однако ничего не вышло. Сейчас пытается уехать в Соединенные Штаты, где, по слухам, нужны люди на строительство железных дорог. Сейчас, когда этот человек в выцветшем комбинезоне поверх заношенной рубахи сидел на террасе ресторанчика без сапог, без пистолета на боку, без бича, он казался обыкновенным бродягой, озабоченным поисками пропитания.

— Не знаете вы, сеньор Кейсмент, что жизнью мне обязаны… — с горькой улыбкой сказал он, когда прощались. — Хоть, конечно, и не поверите.

— Ничего. Все равно расскажите, — ободрил его Роджер.

— Армандо Норманд был твердо уверен: если дать вам уйти из Путумайо живым, нас всех, управляющих, засадят за решетку. Так что лучше будет, если консул утонет в реке, или его съест кайман, или пума загрызет. Вы меня понимаете? Вроде того, как вышло с французом этим, с Эженом Робюшоном, от которого тоже много было мороки людям. Не в меру любопытствовал. Ну вот и пропал бесследно.

— И отчего же меня не убили? Дело нетрудное, при вашем-то навыке.

— Я им напомнил тогда о возможных последствиях, — не без самодовольства ответил Андрес О'Доннелл. — И Виктор Маседо меня поддержал. Сказал, что раз вы англичанин и компания тоже британская, в случае чего и судить нас будут в Англии по тамошним законам. И повесят.

— Я не англичанин, а ирландец, — поправил его Роджер. — И скорей всего, все было бы иначе — не так, как вы предполагаете. Но в любом случае я очень благодарен вам. Счастливого пути. Чем раньше вы исчезнете, тем будет лучше. И не говорите мне, куда направляетесь. Я обязан сообщить, что видел вас, а британское правительство не замедлит отдать приказ о вашем аресте.

В тот же день он вновь побывал в общественных банях. На этот раз повезло больше, чем накануне. Смуглый улыбчивый крепыш, которого он приметил в гимнастическом зале, улыбнулся ему. Потом взял за руку и повел в буфетную. Покуда они пили ананасовый и банановый сок, он представился — Стэнли Уикс — и придвинулся так близко, что нога его прижалась к ноге Роджера. Потом, со все той же многозначительной улыбочкой повел в маленький отдельный номер и, едва войдя туда, тотчас задвинул щеколду. Снимая штаны, они целовались, покусывали друг другу мочки ушей и шею. Задыхаясь от вожделения, Роджер глядел, как у него на глазах набухает черный, с красноватой влажной головкой член. „Два фунта — и дам в рот, — услышал Роджер. — А потом возьму тебя в зад“. Роджер кивнул, опускаясь на колени. Позднее, у себя в отеле он записал в дневнике: „Общественные бани. Стэнли Уикс: молод, атлет, 27 лет. Огромный, очень твердый. Не меньше девяти дюймов. Поцелуи, укусы, проникновение, мой крик. Два фунта“.

Пятого сентября Роджер и двое юных индейцев отплыли Из Барбадоса в Пара на „Бонифаче“ — маленьком, неудобном и перегруженном корабле, где очень скверно пахло и очень плохо кормили. Однако все неприятности искупались для Роджера знакомством с американским врачом Гербертом Спенсером Дики. Он работал в „Перувиан Амазон компани“ и, помимо леденящих кровь подробностей, и без того уже хорошо известных Роджеру, поведал немало историй — порой забавных, порой жутких — о своем пребывании в Путумайо. Это был человек с авантюристической жилкой, объездил полсвета, живой, понимающий и начитанный. Было приятно сидеть рядом с ним на палубе, глядеть, как быстро спускается ночная тьма, покуривать, попивать виски и слушать его неглупые рассуждения. Доктор Дики вполне одобрительно отнесся к демаршам Великобритании и США, направленным на то, чтобы положить конец безобразиям в зоне Путумайо. Однако он был скептик и фаталист и считал, что ничего не изменится ни сегодня, ни в будущем.

— Друг мой, — говорил он полушутя, полусерьезно, — мы носим зло в своей душе. И от него так просто не избавиться. В европейских странах и у нас в Америке оно скрыто и проявляется в полную силу только в пору войн, революций, смятений. У нас ему нужен предлог и повод, чтобы стать коллективным и публичным. А вот в Амазонии оно может разгуливать, не прячась, и творить самые чудовищные злодеяния, не оправдываясь патриотизмом или религией. Алчность, как таковая. Алчность грубая и сугубая. Зло, которым мы отравлены, — повсюду, где есть люди, и очень глубоко укоренено в наших сердцах.

Но тотчас вслед за этими мрачными умозаключениями, сводя их на нет, доктор Дики отпускал шутку или рассказывал что-нибудь забавное. Роджеру было приятно, хоть порой и огорчительно, беседовать с ним. „Бонифаче“ прибыл в Пара в полдень. Роджер сохранил не самые приятные воспоминания об этом городе: в бытность его консулом там он постоянно страдал от какого-то давящего разочарования. И все же незадолго до прибытия в порт на него накатила волна желания, когда он вспомнил, как по вечерам ходил на Праса-ду-Паласиу, где в ожидании клиента или в поисках счастливой встречи прогуливались юноши в тугих и тесных брючках, подчеркивающих все их прелести.

Он остановился в „Отеле ду Комерсио“ и сразу почувствовал, как оживает в его теле прежний лихорадочный жар, гнавший его когда-то на площадь. Он припомнил — или придумал? — кое-кого из тех, встречи с которыми завершались обычно в каком-нибудь захудалом пансионе поблизости, то и просто — в каком-нибудь темном углу парка. И сейчас, предвкушая любовь — торопливую, в постоянном страхе, что накроют, — он чувствовал, как колотится у него сердце. Однако сегодня вечером ему не повезло: ни Марко, ни Олимпио, ни Бебе — а в самом ли деле их звали так? — не появились, но зато его едва не ограбили двое оборванцев-бродяг, по виду совсем еще дети. Покуда один спрашивал, как пройти туда-то и туда-то, второй залез к Роджеру в карман за бумажником, которого там не было. Роджер отшвырнул его так, что паренек покатился по земле. Потом, увидев, что с Роджером шутки плохи, оба поспешили удрать. В отель Кейсмент вернулся в ярости. И успокоился, записав в дневнике: „Праса-ду-Паласиу: толстенький и крепкий. Поразительно. Капли крови на трусах. Сладостная боль“.

Наутро он посетил британского консула, нанес визиты нескольким европейцам и бразильцам, с которыми познакомился прежде, когда служил тут. Кое-что удалось узнать. По крайней мере, выяснить, где скрываются двое беглецов с Путумайо. Консул и начальник полиции сообщили, что Хосе Иносенсио Фонсека и Альфредо Монтт, проведя некоторое время на плантации у реки Явари, обосновались ныне в Манаосе — „Перувиан Амазон компани“ устроила их в портовую таможню на должности пакгаузных надзирателей. Роджер немедля телеграфировал в министерство, прося срочно затребовать у бразильских властей ордер на арест этих преступников. И трое суток спустя получил ответ, что Петрополис выказал готовность удовлетворить это ходатайство. Полиции Манаоса уже отдано распоряжение задержать обоих. Однако их не выдадут Англии и будут судить в Бразилии.

Во второй вечер ему повезло больше. Босоногий паренек, торговавший цветами на улице, откровенно предложил себя Роджеру, когда тот, справляясь, сколько стоят розы, поглядел на него многозначительно. Они ушли на небольшой пустырь, где в темноте слышалось частое дыхание парочек. Эти уличные случайные встречи, чреватые большим риском, неизменно вызывали в нем смешанное чувство возбуждения и брезгливости. От продавца цветов несло потом, но его густое дыхание, жар его тела, сила его объятий разгорячили Роджера и очень быстро подвели его к кульминации. Входя в гостиницу, он заметил, что портье недоуменно смотрит на его брюки, покрытые пятнами и вывоженные в земле. „На меня напали“, — объяснил он.

В третий вечер на Праса-ду-Паласиу произошла еще одна встреча: на этот раз — с молодым нищим, попросившим у него подаяния. Роджер предложил ему пройтись, и в открытом уличном баре они выпили по рюмке рома. Жоан повел его в свою лачугу из консервных банок и жердей, стоявшую в квартале трущоб. Покуда они раздевались, покуда возились в темноте на рогожной циновке, застилавшей земляной пол, Роджер, слыша снаружи собачий лай, думал, что вот-вот почувствует у горла клинок ножа или удар обрушившейся на голову дубинки. Он был готов к такому повороту событий: оставлял дома часы и серебряный карандаш, никогда не брал с собой много денег — только несколько купюр и монет, чтобы грабителям было чем поживиться, и они не злились. Однако ничего не произошло. Жоан проводил его почти до самого отеля и, прощаясь, с хохотом впился ему в губы. На следующий день Роджер обнаружил, что подцепил у него — или у продавца цветов — лобковых вшей. Пришлось идти за каломелью, а процедура эта всегда была ему крайне неприятна: он смущался от проницательных взглядов аптекарей — или, не дай бог, аптекарш, — а встречая порой понимающую и сочувственную улыбочку, впадал уже не в растерянность, а в ярость.

За двенадцать дней пребывания в Пара самым отрадным, но и самым тягостным впечатлением стал визит к супругам Да Матта. Когда Роджер служил здесь консулом, Жуньо, инженер-дорожник, и его жена Ирен, художница-акварелистка, сделались его лучшими друзьями. Они были молоды, привлекательны, веселы, общительны, жизнелюбивы. У них была прелестная большеглазая дочка Мария. Роджер познакомился с этой четой на каком-то официальном приеме, потому что Жуньо работал тогда в Департаменте общественных работ. Стали часто видеться, бывать в театре и кинематографе, катались на лодке. Сейчас чета встретила старого друга с распростертыми объятиями. Его повели ужинать в ресторан, где подавали острые и пряные блюда баиянской кухни, а маленькая Мария — ей было уже пять лет — танцевала и пела для него.

Ночью, в отеле, с боку на бок ворочаясь на кровати без сна, Роджер чувствовал то угнетенное и подавленное состояние, что сопровождало его едва ли не всю жизнь и неизменно усиливалось после одного или нескольких эпизодов, подобных тем, какие произошли накануне. В глубокую печаль повергала его простая мысль: никогда не будет у него такого уютного дома, как у Да Матта, и, чем ближе он к старости, тем горестней его одиночество. Он дорого платит за минуты покупной любви. И окончит свои дни, так и не изведав теплой близости с другим человеком, не обзаведясь женой, с которой можно обсуждать события дня прошедшего и планировать — грядущего, не народив детей, которым передаст свое имя, а после смерти своей — память о себе. И старость, если, конечно, ему суждено дожить до старости, он встретит, как бесхозяйный пес. И будет она убогой и нищей, хотя на дипломатической службе он получал вполне пристойное жалованье — просто никогда не умел откладывать на черный день, постоянно и очень щедро жертвуя различным обществам гуманитарного толка, боровшимся с работорговлей, за право коренных народов на выживание и сохранение своей первобытной культуры, а в последнее время — субсидируя организации, защищавшие древние традиции и язык Ирландии.

Но еще сильней его томили мысли о том, что он умрет, не познав настоящей любви, любви разделенной и взаимной — вот как у Хуньо и Ирен — любви, проникнутой пониманием друг друга и не нуждающейся для этого в словах, исполненной нежности, сквозившей в том, как брались они за руки, как переглядывались с улыбкой, следя за проказами маленькой дочки. И, как всегда, в подобном состоянии Роджер подолгу не мог уснуть, а когда наконец удавалось ухватить краешек сна, знал заранее, что в полумраке гостиничного номера непременно увидит печальную фигуру матери.

Двадцать второго сентября Роджер, Омарино и Аредоми отплыли из Пара в Манаос на пароходе „Хильда“. Неделя плавания стала сущей пыткой для Роджера, страдавшего от тесноты крошечной каюты, от грязи, которой заросла эта безобразная посудина, от тошнотворной еды и от несметного множеств москитов, с наступления темноты и до рассвета не дававших пассажирам покоя.

Как только прибыли в Манаос, Роджер вновь занялся поисками тех, кто удрал из Путумайо. В сопровождении британского консула посетил губернатора, сеньора Дос-Рейса, и тот подтвердил, что из столицы пришел приказ об аресте Монтта и Фонсеки. Почему же полиция до сих пор не задержала обоих? На это губернатор привел довод, показавшийся Роджеру вздорной отговоркой, — ждали, мол, когда он появится в Манаосе. А можно ли сделать это немедленно, пока обе пташки не упорхнули? Можно, будет исполнено.

Консул и Кейсмент с приказом об аресте должны были пропутешествовать от резиденции губернатора до управления полиции и обратно. Но затем начальник отрядил двоих агентов на портовую таможню, распорядившись арестовать Монтта и Фонсеку.

Наутро британский консул, пребывавший в полном расстройстве чувств, уведомил Роджера, что из попытки задержания ничего не вышло — а верней сказать, вышел самый настоящий фарс. Ему только что позвонил, рассыпаясь в извинениях, сокрушаясь и каясь, начальник полиции. Оказалось, что агенты оказались знакомы с Монттом и Фонсекой и, прежде чем доставить их в комиссариат, решили выпить с ними пива. Дело кончилось грандиозной пьянкой, агенты напились, арестованные же сбежали. Поскольку нельзя исключить, что полицейские получили от них деньги, обоих арестовали. Если факт подкупа будет доказан, обоих строго накажут. „Мне очень жаль, сэр Роджер, — сказал консул, — но, по правде говоря, я ожидал чего-то подобного. Вы сами работали в Бразилии и знаете здешние нравы не хуже меня“.

Роджеру и без того нездоровилось, а от этой неудачи стало совсем скверно. В ожидании корабля в Икитос он большую часть времени провел в постели, мучаясь от жара и боли в мышцах. Однажды, пытаясь сопротивляться этому одолевающему чувству бессилия, он записал в дневнике: „Трое любовников за ночь, из них двое — матросы; меня вы…ли шесть раз; я шел в отель, широко расставив ноги, как роженица“. При всей его мрачности подобные преувеличения заставили его расхохотаться. Он, всегда выражающийся на людях так взыскательно и учтиво, неизменно испытывал жгучую потребность уснащать свои интимные записи непристойностями. Неодолимое желание сквернословить — копролалия — доставляло ему удовольствие.

Третьего октября „Хильда“ отправилась в новый рейс и после трудного перехода под непрекращающимся проливным дождем трое суток спустя ошвартовалась в порту Икитоса. На пирсе со шляпой в руке Роджера встречал консул Стерз. Вскоре появились и его преемник Джордж Мичелл с женой. На этот раз Кейсмент остановился не в резиденции, а в отеле „Амазонас“ неподалеку от Пласа-де-Армас, попросив консула приютить у себя Омарино и Аредоми. Оба мальчика решили не возвращаться в Путумайо, а остаться в Икитосе. Мистер Стерз пообещал устроить их в услужение в какое-нибудь добропорядочное семейство, где с ними будут хорошо обращаться.

Роджер, уже подготовленный тем, как обстоят дела в Бразилии, хороших новостей не ждал и здесь. И не ошибся: опасения его сбылись. Консул не мог точно сказать, сколько арестовано человек, поименованных в пространном, из 237 пунктов, списке подозреваемых, на арест которых судья Валькарсель, получив отчет Ромуло Паредеса об экспедиции в Путумайо, выписал ордера. А не мог потому, что по поводу этого дела в Икитосе царило странное молчание. Не представлялось также возможным найти самого судью. Вот уже несколько недель, как никто не знал, где он. Управляющий „Перувиан Амазон компани“ Пабло Сумаэта, тоже значившийся в этом списке, куда-то скрылся, однако консул уверил Кейсмента, что это чистейший фарс: зятя Араны вместе с женой Петронильей видели в ресторанах и на городских праздниках и никто не сделал попытки их задержать.

Позднее Роджер вспоминал эти восемь недель в Икитосе как медленно разворачивающееся бедствие, как нечувствительное погружение в пучину интриг, ложных слухов, вымыслов явных или замаскированных под нечто достоверное, противоречий — он постепенно оказывался в мире, где никто не говорил правду, потому что она оказывалась чревата враждебностью и ссорами, а еще чаще — потому, что здешние люди жили внутри системы, в которой никому уже не под силу было отличить действительное от мнимого, а истину — от лжи. Еще со времен Конго ему было очень хорошо знакомо это в отчаяние приводящее чувство, когда кажется, будто попал в зыбучие пески, а вернее в неумолимо затягивающую тебя трясину, в липкую топкую жижу, в которой, как бы ты ни бился, увязаешь все глубже и в конце концов непременно потонешь. Надо выбраться из этого как можно скорей…

На следующий день по прибытии он отправился к префекту Икитоса. Эту должность опять занимал новый человек. Сеньор Адольфо Гамарра — подстриженные усики, выпуклое брюшко, дымящаяся „гавана“, влажные, нервно снующие руки — принял его в своем кабинете с распростертыми объятиями и поздравлениями.

— Благодаря вам, — сказал он, широко, театрально разведя руки и похлопывая посетителя по плечам, — в самом сердце Амазонии вскрыты факты чудовищной социальной несправедливости. Правительство и народ Перу всегда будут помнить об этом, сеньор Кейсмент.

Немедленно вслед за этим он добавил, что отчет, который во исполнение просьбы британского правительства и по поручению правительства перуанского приготовил судья Карлос Валькарсель, — есть нечто „замечательное“ и „сокрушительное“. В нем более трех тысяч страниц, и все обвинения, переданные Великобританией президенту Аугусто Легии, нашли там свое подтверждение.

Но когда Роджер спросил, можно ли ему получить копию отчета, префект сказал, что, поскольку речь идет о документе государственной важности, не ему решать, имеет ли право британский подданный знакомиться с ним. Сеньор консул должен направить свое ходатайство в Лиму, в министерство иностранных дел, и то запросит правительство о разрешении, которое, без сомнения, будет дано. А услышав вопрос Роджера, как бы ему побеседовать с судьей Карлосом Валькарселем, префект принял очень серьезный вид и отвечал без запинки:

— Я понятия не имею, где находится сейчас доктор Валькарсель. Миссия его завершена, и я так полагаю, что наш край он уже покинул.

Кейсмент был совершенно сбит с толку. Что же произошло на самом деле? Ни единому слову префекта верить было нельзя. В тот же день Роджер отправился в редакцию газеты „Эль Орьенте“. Главный редактор Ромуло Паредес, очень смуглый, с крашеными волосами, человек лет пятидесяти, был мокр от пота и пребывал, казалось, в панике. Едва лишь Роджер начал говорить, он сделал предупреждающий жест, который означал, должно быть: „Осторожно, у стен есть уши“. Потом схватил его за руку и повел в маленький бар на углу. Там они уселись за столик поодаль.

— Умоляю простить меня, сеньор консул, — сказал редактор, не переставая пугливо озираться. — Я мало что могу сказать вам. Да и не должен говорить. Нахожусь в труднейшем положении. Очень опасно, даже если нас всего лишь увидят вместе.

Голос Паредеса дрожал. Сам он был бледен и грыз ногти. Спросил рюмку водки и опрокинул ее залпом. Молча выслушал рассказ Роджера о том, как прошла его беседа с префектом.

— Комедию ломал перед вами, — сказал он, несколько успокоившись от выпитого. — У Гамарры имеется мой доклад, где все выводы судьи подтверждаются. Я вручил его в июле. Прошло больше трех месяцев, а он все еще не отослан в Лиму. Как вы полагаете, почему он тянет столько времени? Потому что всем известно — префект Адольфо Гамарра, как и пол-Икитоса, тоже служит у Араны.

О судье Валькарселе он сказал, что тот, вероятно, в самом деле уехал отсюда. Где он — неизвестно никому, но сомнений не вызывает: останься он в Икитосе, был бы уже трупом. И с этими словами Паредес порывисто поднялся из-за стола.

— Это и со мной может случиться в любую минуту, сеньор консул. — Он говорил, утирая пот, и Роджеру показалось, что вот-вот расплачется. — При том что мне, к сожалению, скрыться некуда. У меня жена и дети, и, кроме газеты, нет иных средств к существованию.

Он пошел прочь, не простившись. Роджер в ярости направился к префекту. Адольфо Гамарра сообщил ему: да, отчет, подготовленный сеньором Паредесом, не мог быть отослан в столицу из-за „чисто технических проблем, ныне, к счастью, уже решенных“. В любом случае будет отправлен на этой же неделе, причем — „с нарочным, для большей сохранности, поскольку сам президент Легия срочно затребовал его“.

Так все и шло. Роджеру казалось, что он попал в какой-то одуряющий вихрь, и тот, воздействуя на него невидимыми, темными силами, вертит и кружит его на одном месте. Все договоренности, обещания, сведения рассыпались и рассеивались, и ни единое слово никогда не подкреплялось делом. Мир слов не пересекался с миром дел. Слова перечеркивали дела, дела опровергали слова, и все происходило во всеобщем и повсеместном обмане, в бесконечном и непрестанном разладе между „сказать“ и „сделать“.

Целую неделю Роджер собирал сведения о судье Карлосе Валькарселе. Этот человек внушал ему те же чувства, что когда-то — Салданья Рока: уважение, приязнь, жалость, восхищение. Все обещали помогать англичанину, информировать, сообщать, если что вдруг станет известно, однако лишь посылали его с места на место, и никто ни разу не дал мало-мальски толкового объяснения случившемуся. И вот наконец через семь дней после приезда Роджер сумел все же выпутаться из этой с ума сводящей паутины — помог соотечественник, давно обосновавшийся в Икитосе. Мистер Ф. Дж. Хардинг, управляющий „Джон Лилли энд компани“, высокий, сухопарый, почти совсем уже лысый холостяк, был, кажется, одним из немногих местных коммерсантов, не плясавших под дудку Хулио Араны.

— Никто вам не скажет о том, что произошло с судьей: все опасаются впутываться в это дело. — Разговор происходил дома у Хардинга, неподалеку от набережной. По стенам висели гравюры с видами шотландских замков. Гость и хозяин пили кокосовое молоко. — Арана — человек настолько влиятельный, что судью отозвали, обвинив в превышении должностных полномочий и еще бог знает в каких грехах. Бедняга — если он вообще жив — должен проклинать тот день и час, когда согласился выполнить это поручение президента: большей ошибки он не совершал в жизни своей. Сунулся прямо к волку в пасть и поплатился. Кажется, он был в Лиме человеком очень уважаемым. Но теперь его изваляли в грязи с головы до ног, а может быть, и вообще убили. Никто не знает, где он. Может, успел уехать. Так или иначе, его имя в Икитосе — под запретом. Табу.

И в самом деле, что могло быть печальней, чем история этого честного и бесстрашного человека, прибывшего в Икитос расследовать „ужасы Путумайо“? Роджер собрал ее как головоломку. Когда у судьи хватило отваги отдать приказ об аресте 237 подозреваемых, каждый из которых был тесно связан с компанией Хулио Араны, трепет прошел по всей Амазонии. И не только перуанской, но и колумбийской, и бразильской. Но империя „Перувиан Амазон компани“ отразила удар и немедленно нанесла ответный. Из всего списка полиция сумела разыскать лишь девятерых. А из них по-настоящему важен был лишь один — Аурелио Родригес, управляющий факторией, ответственный за множество похищений, насилий, истязаний и убийств. Однако и эти девятеро, включая Родригеса, на то время, покуда суд Икитоса изучал их дела, были освобождены из-под стражи на основании babeas corpus.

— И к величайшему нашему прискорбию, — объяснил Роджеру префект, устремив на него неморгающий взгляд, исполненный глубокой, неизбывной скорби, — люди, не заслуживающие звания граждан, воспользовались этим и сбежали. И, как вы сами понимаете, даже если суд выпишет постановление об аресте, разыскать их на огромном пространстве Амазонии будет нелегко.

Но суд даже и не подумал сделать это, и, когда Роджер Кейсмент осведомился, когда же будет рассмотрено дело, ему ответили, что это „происходит в порядке строжайшей очередности“. А перед тем делом, „которое вас интересует, стоит множество тех, что поступили ранее“. И один из судейских даже позволил себе заметить в шутку:

— В здешних краях, сеньор консул, правосудие надежно, но медлительно, и слушание может продолжаться долгие годы.

Юридической контратакой руководил Пабло Сумаэта, продолжая при этом якобы скрываться неведомо где. Через подставных лиц в ход пущены были многочисленные жалобы на превышение полномочий, понуждение к лжесвидетельству, подкуп, растраты и прочие прегрешения судьи Валькарселя. Однажды утром в полицейском участке появилась в сопровождении переводчика индеанка из племени бора с маленькой дочкой и пожаловалась, что судья „покушался на непорочность малолетней“. Карлос Валькарсель вместо того, чтобы заниматься расследованиями, большую часть времени вынужден был тратить на то, чтобы отбиваться от этих клеветнических обвинений, оправдываться, доказывать, опровергать. На него ополчились все. Хозяин гостиницы, где он остановился, попросил его выехать. Во всем городе не нашлось ни отеля, ни пансиона, где судья мог бы поселиться. И ему пришлось снимать жилье в квартале Нанайа, где на каждом шагу громоздились кучи мусора и смердели зацветшие водоемы, слышать, как по ночам под его гамаком возятся крысы, и давить тараканов.

Роджер Кейсмент, узнававший все это постепенно, собиравший воедино обрывки торопливых шепотков там и тут, все больше восхищался этим человеком, все сильнее хотел пожать ему руку, поблагодарить его за то, что вел себя так достойно и мужественно. Что же стало с ним? Более или менее точно — хотя само понятие „точно“ плохо укоренялось на почве Икитоса — удалось выяснить лишь, что пришедший из Лимы приказ о лишении Валькарселя полномочий уже не застал судью в Икитосе. И с тех пор никто в городе не мог сказать, где он. Был ли он убит? Неизвестно. Повторялась история журналиста Бенхамина Салданьи Рока. Валькарсель вызвал к себе такую враждебность, что ему оставалось только бежать. При втором свидании, в резиденции консула Стерза, редактор „Эль Орьенте“ сказал Роджеру:

— Я сам посоветовал судье скрыться из города, пока его не прикончили. Предупреждений он получил предостаточно.

Какого рода были эти предупреждения? Провокации: если Валькарсель заходил в ресторан поесть или в бар выпить кружку пива, к нему немедленно привязывался какой-нибудь пьяный, оскорблял, нарывался на драку. Судья заявлял в полицию, и начиналось нескончаемое, выворачивающее душу разбирательство, кропотливое уточнение ничтожных подробностей, завершавшееся обещанием „расследовать жалобу“.

Роджер Кейсмент отчетливо представлял себе, каково было Валькарселю перед тем, как он сбежал или был застрелен подосланными Араной наемными убийцами: всеми обманутый, выставленный на посмеяние этим сборищем марионеток, пляшущих на ниточках в руке „Перувиан Амазон компани“, которой с мерзкой покорностью подчинялся весь Икитос.

Роджер предполагал вновь отправиться в Путумайо, хотя сознавал вполне отчетливо — если уж здесь, в Икитосе, компания Араны сумела наплевать на санкции и избежать реформ, о которых было так широковещательно заявлено, то уж в глуши сельвы с индейцами продолжают обращаться точно так же, как и прежде — а может, и еще хуже. Ромуло Паредес, консул Стерз и префект Адольфо Гамарра настойчиво отговаривали его от этой затеи.

— Живым оттуда не выберетесь, а ваша гибель никому никакой пользы не принесет, — убеждал его редактор „Эль Орьенте“. — Сеньор Кейсмент, мне больно говорить это, но вы — самый ненавистный человек в Путумайо. Ни к Салданье Рока, ни к этому гринго Харденбёргу, ни к судье Валькарселю не относились с такой злобой. Я сам чудом унес оттуда ноги. Но чудо дважды не повторяется, если человек сам идет на крест. И знаете ли, что я вам еще скажу? Вас убьют отравленной стрелой те самые индейцы бора и уитото, которых вы защищаете, и это будет самое глупое. Будьте благоразумны, откажитесь от своего намерения. Поймите, оно самоубийственно.

Префект Адольфо Гамарра, едва прослышав о замысле Роджера, явился к нему в отель „Амазонас“. Он был очень встревожен и повел Кейсмента в бар, где играла бразильская музыка. Роджеру показалось, что префект в первый и в последний раз был с ним искренен.

— Я умоляю вас, сеньор Кейсмент, оставьте эту безумную затею, — сказал Гамарра, глядя ему в глаза. — У меня нет возможности там гарантировать вашу безопасность. Горько говорить такое, но это правда. Не хотелось бы, чтобы ваша кровь испачкала мой послужной список. Случись что с вами, моя карьера будет кончена. Говорю как на духу. Не ездите в Путумайо. Огромных усилий стоило сделать так, чтобы здесь, в Икитосе, вас никто не тронул. И уверяю вас, это было очень непросто. Мне пришлось и умолять, и угрожать. Но моя власть действует только в пределах городской черты. Не ездите в Путумайо. Пожалейте себя. Да и меня тоже. Ради всего святого, не губите мое будущее. Поверьте, я говорю с вами как друг.

Однако отказаться от поездки Роджера побудил один неожиданный и краткий ночной визит. Он уже лег и даже успел задремать, когда в дверь постучал коридорный. „Вас там спрашивает какой-то сеньор, говорит, что у него неотложное дело“. Роджер оделся, сошел вниз и увидел Хуана Тисона. Он ничего не знал о нем со времени первой экспедиции в Путумайо, когда этот высокопоставленный сотрудник „Перувиан Амазон компани“ вдруг решился сотрудничать с комиссией. Сейчас Роджер заметил в нем перемену поистине разительную — куда девался тот респектабельный и уверенный в себе господин? Он постарел, был явно измучен и подавлен.

Они отправились на поиски какого-нибудь тихого местечка, что было решительно невозможно, ибо ночной Икитос гудел, гремел, грохотал, пьянствовал и распутничал. Пришлось довольствоваться ночным клубом „Пим-Пам“, где, отделавшись от двух мулаток-бразильянок, которые тянули их танцевать, они сели за столик и заказали пива.

Хуан Тисон с присущей ему и столь памятной Роджеру благородной изысканностью манер заговорил с неподдельной искренностью:

— Ни одна из мер, предложенных компанией, так и не была принята, хотя на заседании совета директоров мы решили откликнуться на просьбу президента Легии. Когда я огласил свой отчет, все, включая Пабло Сумаэту, братьев и зятьев Араны, согласились со мной — на факториях необходимо провести коренные улучшения. И для того, чтобы избежать неприятностей с законом, и просто — по соображениям христианской морали. Однако ничего сделано не было. И не будет.

Он рассказал, что „Перувиан Амазон компани“ распорядилась впредь быть поосторожней и замести следы прежних преступлений — уничтожить трупы, например, — а также помогла бежать многим из тех, кто значится в меморандуме, который Лондон представил перуанскому правительству. Сама система подневольного труда индейцев, собиравших каучук, изменений не претерпела ни малейших.

— Да мне довольно было пройтись по улицам Икитоса, чтобы убедиться — все осталось по-прежнему, — кивнул Роджер. — А как ваши дела, дон Хуан?

— Через неделю уезжаю в Лиму и, наверно, сюда уж больше не вернусь. Мое положение в „Перувиан Амазон компани“ стало невыносимо. Лучше уйти самому, чем дожидаться, когда уволят. Мне все припомнят и взыщут сполна. И в Лиме придется заниматься чем-то другим. Я не жалею, хотя отдал десять лет жизни компании Араны. И теперь, пусть даже придется начинать с нуля, чувствую себя лучше. После всего, что я повидал в Путумайо, мне казалось — я вывалялся в грязи, я во всем виноват. Посоветовался с женой, и она меня поддержала.

Они проговорили около часа. Тисон тоже настаивал, чтобы Роджер ни в коем случае не возвращался в Путумайо.

Роджер решил представить в министерство новый отчет. Заявить, что никаких перемен не наблюдается, никто из виновных не понес наказания. И нет надежды, что это произойдет в будущем. А виноваты в этом и компания Хулио Араны, и местная администрация, и более того — центральная власть. Перуанское правительство в Икитосе выступает всего лишь агентом „Перувиан Амазон компани“. Могущество компании столь велико, что все политические, правоохранительные и судебные структуры активно действуют для того, чтобы она могла и впредь эксплуатировать индейцев безбоязненно — все чиновники либо состоят у Араны на жалованье, либо опасаются преследований с его стороны.

Словно бы в подтверждение его выводов, в эти самые дни суд Икитоса вынес окончательный приговор по делу девяти обвиняемых, подавших кассацию. Судебное решение было истинным шедевром цинизма: рассмотрение дела было постановлено прекратить до тех пор, пока все 237 человек, значащихся в списке Карлоса Валькарселя, не будут арестованы. Привлекать к ответственности ничтожную кучку фигурантов было бы противозаконно и несправедливо. А потому все девятеро подлежат немедленному освобождению, а дело откладывается до поимки остальных, чего, по мнению, Роджера, не случится никогда.

Спустя несколько дней в Икитосе произошло еще одно — и еще более комичное — событие, поставившее под сомнение способность Кейсмента чему-нибудь удивляться. Направляясь из гостиницы в консульство, он увидел какое-то сборище у двух домов, которые, судя по гербу и флагу на воротах, были правительственными учреждениями. Он спросил, в чем дело.

— Муниципальные выборы, — произнес мистер Стерз своим бесцветным, напрочь лишенным каких-либо чувств голосом. — Очень своеобразные выборы, потому что по избирательному закону Перу принимать в них участие могут граждане, владеющие собственностью и умеющие читать и писать. Количество избирателей таким образом сокращается до нескольких сотен. На самом деле итоги кампании определяют загодя, в кабинетах „Перувиан Амазон компани“. Имена победителей и процент набранных ими голосов.

Ах, так вот что праздновала сегодня на Пласа-де-Армас подогретая спиртным толпа, за которой Роджер издали наблюдал сегодня — новым алькальдом Икитоса стал дон Пабло Сумаэта. По воле перуанского народа зять Хулио Араны, очищенный от хулы и поклепа, возведенного на него англо-колумбийской кликой клеветников, покинул свое убежище — так сказал он в своей благодарственной речи, — чтобы непреклонно и стойко продолжить борьбу против врагов Перу и во имя процветания Амазонии. Потом зазвенели гитары, взлетели огни фейерверка, захлопали петарды и началось народное празднество, продолжавшееся до рассвета. Роджер предпочел от греха подальше уйти в отель.

Тридцатого ноября 1911 года из Манаоса прибыл наконец новый консул Джордж Мичелл с женой. Роджер уже готовился к отъезду. Перед этим несколько дней кряду они с мистером Стерзом лихорадочно подыскивали жилье для консула. „Англичане теперь здесь не в фаворе — и все по вашей вине, мистер Кейсмент. Никто не желает сдавать им дом или квартиру, какие бы деньги я ни предлагал. Все боятся навлечь на себя гнев Араны, все отказывают“. Тогда Роджер обратился за содействием к Ромуло Паредесу, и тот нашел выход — снял дом для себя, а потом по договору субаренды сдал его британскому консульству. Чтобы можно было принять новых жильцов, старый запущенный особняк пришлось срочно приводить в порядок и заново обставлять. С миссис Мичелл, миниатюрной, веселой и очень живой дамой, Роджер познакомился, когда она сошла с трапа на пирс. Ее не обескуражил ни Икитос, где она оказалась впервые, ни плачевный вид предназначенного ей жилья. Казалось, ей вообще неведомо, что такое уныние, — так рьяно и бодро, с ходу, не успев даже распаковать багаж, взялась она за обустройство.

У Роджера состоялся долгий разговор с давним другом и коллегой Джорджем Мичеллом. Он во всех подробностях обрисовал ему положение и не стал скрывать ни единой из множества трудностей, которые новому консулу предстояло преодолевать. Мичелл, толстенький сорокалетний живчик, в каждом движении которого сквозила та же неуемная энергия, что и у его жены, записывал слова Роджера в блокнот, иногда останавливаясь и прося разъяснить то-то и то-то. Он не пал духом от открывавшихся перед ним перспектив, не стал сетовать и жаловаться, а с широкой улыбкой сказал лишь: „Что ж, теперь я представляю, что к чему, и готов к борьбе“.

До отъезда Роджера оставалось две недели, когда его вновь и с неодолимой силой обуял демон вожделения. В прошлый раз он вел себя чрезвычайно осмотрительно, но теперь, хоть и знал, какую ненависть вызывает у всех, кто связан с добычей каучука, и как легко могут они подстроить ему какую-нибудь пакостную ловушку, все же выходил ежевечерне на набережную, где всегда прогуливались в поисках клиентов мужчины и женщины. Там он и познакомился с Альсибиадесом Руисом — если, конечно, таково было настоящее имя этого человека. И повел его к себе, в отель „Амазонас“. Ночной портье, получив мзду, не стал возражать. По просьбе Роджера Альсибиадес принимал одну за другой античные позы. Потом, немного поломавшись, согласился раздеться. Он был чоло, метис белого и индеанки, и Роджер потом записал в дневнике, что мужчины, в чьих жилах смешались две эти крови, отличаются редкостной красотой лица и телосложения, превосходя этим даже бразильских кабокло, у которых тонкое изящество индейских черт соединилось с грубоватой мужественностью потомков испанцев. Роджер и Альсибиадес целовались и ласкали друг друга, но до главного дело не дошло ни тогда, ни на следующий день. Альсибиадес появился утром, и Роджер смог сфотографировать его голым в разных позах. И после его ухода отметил в дневнике: „Альсибиадес Руис. Чоло. Двигается как танцовщик. У него — короткий и широкий, когда встает, изгибается, как лук. Вошел в меня туго, как палец в перчатку“.

В эти же дни редактор „Эль Орьенте“ Ромуло Паредес подвергся нападению. Когда он вышел из здания редакции, на него набросились трое сильно нетрезвых проходимцев. Как рассказал журналист Роджеру, к которому сейчас же после этого происшествия явился в отель, его осыпали ударами и наверняка убили бы, не будь он вооружен и не отгони их выстрелами в воздух. Дон Ромуло был так взбудоражен, что отказался от предложения Роджера спуститься в уличный бар и выпить чего-нибудь. Его возмущение и негодование были безмерны. — Я всегда был лоялен к „Перувиан Амазон компани“ и делал все, что они хотели, — жаловался он. Они сидели с Роджером на кровати почти в полутьме, потому что огонек масляной лампы еле освещал один угол номера. — И когда был судьей, и когда выпускал газету. Всегда выполнял их просьбы, хоть они довольно часто внушали мне отвращение. Но я реалист, сеньор консул, и знаю, какие битвы нельзя выиграть. И я ни за что на свете не хотел брать на себя это поручение — отправляться вместо судьи Валькарселя в Путумайо. И с первой минуты я знал — они меня запутают. Так и вышло. И запутали, и принудили. Пабло Сумаэта лично приказал мне. Я поехал по его прямому распоряжению. И свой доклад, прежде чем вручить его префекту, я отдал Сумаэте. И получил назад без комментариев. Разве это не значило, что он принят? И только после этого префект получил его. А теперь оказывается, что мне объявили войну и меня хотят убить. Сегодняшнее нападение — сигнал: „Убирайся из Икитоса“. А куда? У меня, сеньор Кейсмент, жена, пятеро детей и две служанки. Какая черная, какая неслыханная неблагодарность! И вам я советую как можно скорее покинуть Икитос. Ваша жизнь в опасности. До сих пор ничего не случилось потому лишь, что они боятся связываться с англичанином, да еще и дипломатом — как бы не вышел международный скандал. Однако не обольщайтесь. Все может кончиться в один миг в пьяной драке. Послушайте моего совета, уносите ноги отсюда.

— Я не англичанин, а ирландец, — мягко поправил Роджер.

Ромуло Паредес протянул ему принесенный с собой чемоданчик.

— Здесь все документы, которые я собрал в Путумайо. На их основе написан мой доклад. Я правильно сделал, что не отдал их префекту Адольфо Гамарре. Их постигла бы та же участь, что и доклад, — быть съеденными молью в префектуре Икитоса. Заберите — я знаю, вы найдете им лучшее применение. Простите, что обременяю вас лишней кладью.

Через четыре дня Роджер уплыл, простившись с Омарино и Аредоми. Мистер Стерз устроил их в столярную мастерскую одного боливийца, где им предстояло прислуживать и учиться ремеслу. В порту, где его провожали Стерз и Мичелл, он обратил внимание, что количество каучука, экспортированного за последние два месяца, превысило показатели прошлого года. Есть ли лучшее доказательство тому, что ничего не изменилось и что индейцев уитото, бора, андоке и прочих по-прежнему немилосердно изнуряют работой?

Все пять дней плавания до Манаоса он почти не покидал каюты. Он скверно себя чувствовал, а кроме того, пребывал в упадке и жестоком недовольстве собой. Потерял аппетит и на палубу выходил, лишь когда жара в узкой и тесной каюте становилась невыносимой. Амазонка в этом месте была так широка, что берега терялись из виду. Роджер говорил себе, что никогда больше не вернется сюда. И ловил себя на том, что мысли, не дававшие ему покоя в былые годы в Африке, когда он плыл по Конго, приходят и сейчас: он думал, что все это — и величественный пейзаж, и розовые цапли, и крикливые попугайчики, иногда пролетавшие над пароходом, и стайки рыбок, которые следовали за ним и порой выпрыгивали из воды, словно бы желая привлечь внимание путешественников, — не более чем занавес, а за ним в Путумайо, в дебрях сельвы, кровожадная корысть одних людей причиняет другим беспримерные, неописуемые страдания. Снова и снова вспоминалось ему, какое невозмутимое спокойствие читалось на лице Хулио Араны на том совещании в Лондоне, в штаб-квартире „Перувиан Амазон компани“. И тогда Роджер вновь клялся себе, что будет до последнего вздоха бороться за то, чтобы не ушел от наказания вылощенный человечек, из жадности и ради наживы запустивший эту огромную мясорубку, перемалывающую жизни людей. Кто посмеет сказать теперь, что Арана не знал обо всем, что творилось в Путумайо? Он поставил спектакль, призванный обмануть всех — а прежде всего, правительства Великобритании и Перу, — чтобы по-прежнему добывать каучук, эксплуатируя здешние леса так же варварски, как и людей, их населявших.

В Манаосе, куда Роджер прибыл в середине декабря, ему, стало получше. В ожидании парохода, идущего в Пара и на Барбадос, он, запершись в гостиничном номере, смог поработать всласть, добавляя новые подробности и уточнения к своему отчету. Он повидался с британским консулом, и тот сообщил, что бразильские власти остались глухи к его требованиям и не приняли никаких мер, чтобы задержать Монтта, Агеро и других беглецов. Ходят упорные слухи, что былые сподвижники Хулио Араны сейчас работают на строительстве железной дороги Мадейра — МаморЕ.

Неделю в Манаосе Роджер вел аскетический образ жизни и по вечерам на поиски приключений не выходил. Лишь прогуливался по берегу реки или по улицам, а если не корпел над отчетом, по многу часов кряду штудировал книги по истории Ирландии, рекомендованные ему Элис Степфорд Грин. Опьяняясь прошлым своей страны, он забывал на какое-то время ужасы Путумайо, интриги, обманы и всепроникающую, вездесущую грязь растленной политики. И все же отвлекаться удавалось не всегда, потому что он постоянно помнил, что еще не завершил своего дела и в Лондоне должен будет довести его до конца.

Семнадцатого декабря он отплыл в Пара, где получил наконец депешу из министерства. Там ознакомились с его телеграммами, посланными из Икитоса, и приняли к сведению, что, несмотря на обещания перуанского правительства, никаких реальных шагов по устранению беззаконий предпринято не было, более того — преступникам позволили скрыться.

В канун Рождества он тронулся на Барбадос; пассажиров было очень мало. Путешествие прошло спокойно. В Бриджтауне министерство забронировало для Кейсмента место до Нью-Йорка на пароходе „Теренс“. Британские власти решили весьма энергично взяться за британскую же компанию, повинную во всем, что творилось в Путумайо, и желали заручиться содействием Соединенных Штатов, чтобы вместе с ними направить протест перуанскому правительству, не желающему отвечать на требования международного сообщества.

В столице Барбадоса Роджер, ожидая своего рейса, вел жизнь столь же целомудренную, как и в Манаосе: ни разу не был в общественных банях, не решился ни на какие эскапады. У него начинался очередной период полового воздержания — из тех, что продолжались порой по нескольку месяцев. И обычно мысли его обращались к религии. Здесь он ежедневно бывал у патера Смита. Вел с ним долгие разговоры о Новом Завете, который неизменно возил с собой во всех странствиях. Время от времени перечитывал его, чередуя со стихами Йейтса — многие он знал наизусть. Слушал мессу в монастыре урсулинок и, как уже бывало с ним раньше, захотел причаститься. Он сказал об этом патеру, и тот напомнил, что Роджер принадлежит не к католической церкви, а к англиканской. Но если хочет обратиться, он, Смит, готов направлять его первые шаги. Роджер всерьез размышлял об этом, но вспомнил, что на исповеди придется рассказывать о слабостях и грехах вот этому же доброму другу-патеру.

Тридцать первого декабря „Теренс“ взял курс на Нью-Йорк, а по прибытии туда Роджер сразу же, не успев даже поглядеть на небоскребы, поездом отправился в Вашингтон. Британский посол Джеймс Брайс удивил его, сообщив, что президент Соединенных Штатов Уильям Говард Тафт намеревается дать ему аудиенцию. Президент и его советники желали из первых уст — непосредственно от него, сэра Роджера — узнать, что же происходит в Путумайо, благие ли цели преследует кампания, поднятая в Америке и в Англии разными церквами, гуманитарными организациями, журналистами и либеральной общественностью или же все это — не более чем демагогия и бессовестное преувеличение, как утверждают перуанское правительство и каучуковые короли?

Кейсмент, к которому все обращались теперь „сэр Роджер“, был принят в резиденции посла едва ли не с королевскими почестями. Прежде всего он отправился в парикмахерскую привести в порядок прическу, бороду и ногти. А затем — обновить свой гардероб в фешенебельных магазинах американской столицы. В эти дни он часто задумывался о странных перепадах своей жизни. Еще две недели назад ему, затравленно сидящему в номере скверной икитосской гостиницы, грозила смерть, а сегодня он — ирландец, мечтающий о независимости своей страны, — представляет здесь британскую корону и должен убедить президента Соединенных Штатов, что необходимо помочь Великобритании и вместе с нею потребовать у правительства Перу положить конец преступлениям в Путумайо. Что-то абсурдное есть во всем этом, что-то похожее на драму, неожиданно переходящую в водевиль.

Три дня, проведенные в Вашингтоне, были головокружительны: Роджер ежедневно сидел на совещаниях в Государственном департаменте, а потом имел долгую личную беседу с госсекретарем. На третий день в Белом Доме его принял президент. Перед тем как начать свой отчет о Путумайо, Роджер испытал нечто вроде мгновенного умопомрачения — ему вдруг показалось, что он представляет здесь не Британскую империю, а только что образованную Ирландскую республику. И ее временное правительство направило его в Вашингтон для объяснения тех причин, которые побудили подавляющее большинство ирландцев отдать свои голоса на плебисците за выход из состава Соединенного Королевства и провозгласить независимость. Новая Ирландия желает поддерживать отношения дружбы и взаимовыгодного сотрудничества с Соединенными Штатами, разделяя их приверженность демократии и памятуя, сколь многие ее граждане — ирландцы по происхождению.

Роджер Кейсмент выполнил поручение безупречно. Встреча продлилась втрое дольше запланированного времени, ибо сам президент Тафт, очень внимательно выслушавший отчет о положении в Путумайо, принялся расспрашивать обо всех подробностях, а потом попросил высказаться о том, как именно следует воздействовать на перуанское правительство, чтобы пресечь преступления в каучуконосных регионах. И с одобрением принял слова Роджера, сказавшего, что следует открыть в Икитосе консульство США, которое вместе с британским предавало бы гласности все случаи злоупотреблений и беззаконий. И в самом деле, спустя несколько недель в Икитос на должность консула был направлен карьерный дипломат Стюарт Дж. Фуллер.

Убедительней всяких слов о том, что отныне США будут самым действенным образом сотрудничать с Великобританией, не давая замалчивать и утаивать бедственное положение амазонских индейцев, были те непритворные негодование и изумление, с какими президент Тафт и его советники слушали рассказ Роджера.

Вернувшись в Лондон, он, несмотря на то что скверно чувствовал себя от безмерного утомления и давних недугов, рьяно взялся за новый отчет для министерства, доказывая — перуанское правительство не провело никаких обещанных преобразований, „Перувиан Амазон компани“ же фактически проигнорировала все инициативы, сделала невыносимой жизнь судьи Карлоса Валькарселя, положило под сукно дело о покушении на Ромуло Паредеса, которого пытались убить за беспристрастную оценку происходящего на факториях Араны, где он провел четыре месяца — с 15 марта по 15 июля. Помимо этого, Роджер начал переводить на английский выдержки из свидетельских показаний, бесед и разнообразных документов, предоставленных ему редактором „Эль Орьенте“. Эти материалы значительно обогатили его собственный отчет.

Все это он делал вечером и ночью, потому что днем в министерстве шли бесконечные совещания, где у Роджера все, начиная с самого министра, постоянно просили новых и новых сведений, советов и предложений относительно действий британского правительства. Зверства, которые творит в Амазонии фирма Хулио Араны, зарегистрированная в Лондоне, вызвали широкую кампанию протеста, начатую Обществом борьбы с рабством, газетой „Истина“, а теперь поддержанную либеральной прессой вкупе с многочисленными религиозными и гуманитарными организациями.

Роджер требовал немедленно опубликовать свой „Отчет о Путумайо“. Он утратил всякую надежду, что методы тайной дипломатии, которыми британское правительство пыталось воздействовать на президента Легию, приведут хоть к какому-то результату. И сэр Эдвард Грей, поборов сопротивление кое-кого из своих коллег, наконец признал его правоту и провел публикацию решением кабинета. Отчет должен был называться „Синей книгой“. Роджер, беспрестанно куря и выпивая неимоверное количество кофе, не спал ночей, внося последние поправки в текст.

Когда же окончательный вариант был наконец отправлен в печать, Кейсменту стало так плохо, что он побоялся оставаться один и перебрался в дом своей приятельницы Эллис Степфорд Грин.

— Как ты исхудал: кожа да кости! — воскликнула она, за руку ведя его в комнаты. Роджер еле передвигал ноги, был как в тумане и чувствовал, что вот-вот лишится чувств. Спина у него болела так, что Элис пришлось подложить несколько подушек, чтобы он мог устроиться на диване. И Роджер тотчас не то уснул, не то впал в забытье. А когда очнулся, увидел, что рядом, с улыбкой глядя на него, сидят сестра Нина и Элис.

— Мы уж думали, ты не проснешься никогда, — услышал он чей-то голос.

Оказалось, Роджер проспал около суток кряду: никогда в жизни с ним еще такого не бывало. Элис послала за своим домашним врачом, и тот, определив острое нервное истощение, велел не будить — пусть спит. Когда же Роджер попытался встать, колени у него подогнулись, и он снова повалился на диван. „Конго не прикончило, так Амазония доконает“, — подумал он.

Через какое-то время, слегка подкрепившись, он все же смог подняться, и кэб довез его до квартиры на Филбич-Гарденз. Долгое купание, казалось, немного помогло. Но все равно — он чувствовал такую слабость, что снова пришлось лечь.

Министерство вынудило его уйти в десятидневный отпуск. Поначалу он отказывался покинуть Лондон, пока не появится „Синяя книга“, но потом все же согласился уехать. Вместе с сестрой Ниной, отпросившейся в школе, где она преподавала, он провел неделю в Корнуолле. Он был так изнурен, что даже не мог сосредоточиться на чтении. В мозгу проплывали какие-то разрозненные картины. Однако довольно скоро спокойная жизнь и правильное питание вернули Роджеру силы. Пользуясь тем, что дни стояли еще теплые, он совершал долгие прогулки. Мягкий, ласковый, ухоженный пейзаж Корнуолла разительно отличался от Амазонии, но Роджер, ощущая буквально разлитые в воздухе спокойствие и благополучие, глядя на размеренную жизнь местных фермеров, на блаженно пасущихся коров, на все это привольное бытие, не омрачаемое ни хищниками, ни ядовитыми змеями, ни москитами, все же в один прекрасный день поймал себя на мысли, что природа, ставшая такой благодаря многовековым трудам на службе у человека, возделанная им, обустроенная и заселенная, уже потеряла тем не менее свой статус естественного мира — свою душу, как сказали бы пантеисты — особенно по сравнению с тем диким, непокорным и неукрощенным, бурлящим краем, где все, казалось, ежеминутно рождается и погибает, где все зыбко, непрочно, неустойчиво, все грозит опасностью, где ощущаешь, что вырван из настоящего и отброшен в далекое прошлое, поставлен рядом с пращурами, возвращен к самому первоначалу человечества. И Роджер с удивлением убедился, что, как ни ужасна была Амазония, он скучает по ней.

„Синяя книга“ о Путумайо вышла из печати в июле 1912 года. И сразу же после своего появления вызвала нечто сродни землетрясению: от эпицентра в Лондоне подземные толчки концентрическими кругами пошли по всей Европе, по Соединенным Штатам и многим другим странам, а прежде всего — Колумбии, Бразилии и Перу. „Таймс“ посвятила ей пространную редакционную статью, где, превознося до небес Роджера Кейсмента, „еще раз доказавшего, что обладает исключительными дарованиями великого гуманиста“, требовала принять немедленные меры против британской компании и ее акционеров, получающих экономическую выгоду от производства, на котором используются рабский труд и пытки, а коренное население — уничтожается.

Более всего прочего тронула Роджера статья в „Дейли Ньюс“, написанная Эдмундом Морелем, его другом и соратником по борьбе с королем бельгийцев Леопольдом II. Комментируя появление „Синей книги“, он сказал о ее авторе, что „ни в одном другом человеке никогда не чувствовал подобного магнетизма“. Впрочем, Роджер, всегда испытывавший почти болезненное отвращение ко всякой публичности, совершенно не наслаждался этой новой волной своей славы. Напротив, чувствовал себя неловко и всячески старался избежать ее проявлений. Это было совсем не просто, потому что скандал, разразившийся по выходе отчета, привел к тому, что десятки британских, европейских, американских газет непременно хотели взять у него интервью. Его постоянно приглашали читать лекции то в академических институтах, то в политических клубах, то в благотворительных фондах, то в религиозных обществах. В Вестминстерском аббатстве прошло специальное богослужение, и каноник Герберт Хенсон произнес проповедь, сурово порицая акционеров „Перувиан Амазон компани“, которые не гнушаются извлекать прибыль из рабства, убийств и истязаний.

Де-Граз, временный поверенный в делах Великобритании в Перу, сообщил о том, какая буря грянула там из-за разоблачений „Синей книги“. Правительство, опасаясь бойкота со стороны западных держав, объявило о немедленном начале преобразований и направило в Путумайо армейские и полицейские силы. Однако добавлял, что едва ли и на этот раз меры окажутся действенны, потому что многие в правящих кругах Лимы стремятся представить разоблачения Роджера кознями Великобритании, которые играют на руку колумбийцам, тоже претендующим на земли Путумайо.

Выход „Синей книги“ усилил в обществе симпатии к коренному населению Амазонии до такой степени, что затея с открытием католической миссии в Путумайо стала обретать немалую материальную поддержку. Англиканская церковь сперва высказалась неодобрительно, но после того, как Роджер провел бессчетное количество встреч и бесед, написал множество писем, все же вняла его доводам: поскольку в Перу глубоко укоренен католицизм, протестантская миссия вызовет подозрения, и „Перувиан Амазон компани“ всенепременно постарается опорочить ее, выставив орудием британских устремлений — острием, так сказать, колонизаторского копья.

В Англии и Ирландии Роджер встречался с иезуитами и францисканцами — представителями двух монашеских орденов, всегда внушавших ему особую приязнь. Еще в пору своей конголезской эпопеи он много читал о том, как неустанные усилия Общества Иисуса, старавшегося организовать туземцев Парагвая и Бразилии, просветить, собрать их в общины, где они бы вместе работали и постигали первоосновы христианства, конечно, спасли индейцев от бесчеловечного угнетения и полного истребления. По этой самой причине Португалия и сама уничтожила иезуитские миссии и так упорно убеждала — и добилась в конце концов своего — Испанию и Ватикан, что этот орден, сделавшись государством в государстве, представляет угрозу для безраздельной власти испанского императора и папы римского. Идея Роджера, тем не менее, не встретила у иезуитов сочувственного отклика. Зато францисканцы восприняли ее с большим воодушевлением.

При этих обстоятельствах Роджер Кейсмент узнал, какие труды прикладывают в беднейших кварталах Дублина отцы-францисканцы. Они работали на фабриках и в мастерских, наравне с другими терпя лишения. Побеседовав с ними, самолично убедившись, сколь ревностно исполняют они свой пастырский долг, разделяя судьбу своей обездоленной паствы, Роджер подумал, что никто достойней их не справится с такой задачей, как создание миссии в Чоррере или в Энканто.

Элис Стопфорд Грин, вместе с Роджером ликовавшая оттого, что в Амазонию отправились первые четверо ирландских миссионеров-францисканцев, сказала ему так:

— А ты уверен, что по-прежнему исповедуешь англиканскую доктрину? Мне кажется, ты — хоть и сам того пока не сознаешь — уверенно идешь к обращению в католичество, и назад пути нет.

Среди ирландских националистов, регулярно посещавших ее салон на Гроувнор-роуд, среди тех, кто сиживал по вторникам в заставленной бесчисленными томами библиотеке, одни принадлежали к англиканской церкви, другие — к пресвитерианской, третьи — к католической. И Роджер ни разу не замечал, чтобы они ссорились или спорили. А после отпущенного Элис замечания он стал часто спрашивать себя, объяснялось ли его неуклонное сближение с католицизмом исключительно духовно-религиозной склонностью или же была в этом и политическая подоплека — неосознанное, быть может, стремление еще теснее связать себя с националистами, благо сторонники независимости Ирландии были в подавляющем большинстве „папистами“?

Чтобы хоть как-то избавиться от назойливого внимания, которым с недавних пор был окружен как автор „Синей книги“, он попросил в министерстве краткий отпуск и провел эти несколько дней в Берлине. Германская столица произвела на Роджера сильнейшее впечатление. Страна под властью кайзера показалась ему образцом современности, успешного и эффективного экономического развития и порядка. И краткое пребывание в Германии дало толчок тому, что некая идея, уже давно, хоть и смутно брезжившая в его голове, стала обретать определенность и четкие очертания, превратившись со временем в один из главных пунктов его политической программы. Ирландия, чтобы отвоевать себе свободу, не может и не должна рассчитывать на благожелательное понимание и добрую волю Британской империи. И в ближайшие дни это подтвердилось. Одна лишь возможность того, что палата общин вернется к рассмотрению законопроекта о предоставлении Ирландии автономии, которую Роджер и его единомышленники считали мелкой, формальной, незначащей уступкой, вызвала в Англии настоящую бурю яростно-патриотических протестов — и не только со стороны консерваторов, но и в самых широких кругах либеральной и прогрессивно настроенной общественности, включая профсоюзы и ремесленные гильдии. В самой же Ирландии перспектива получить административную автономию и собственный парламент распалила ольстерских унионистов. Собирались бесконечные митинги, шло формирование добровольческих отрядов, по подписке собирались средства для закупки оружия, десятки тысяч людей ставили свои подписи под декларацией северных графств, заявлявших, что никогда не признают „гомруль“ и будут с оружием в руках, а понадобится — и ценой собственной жизни отстаивать незыблемость прежнего порядка, то есть Ирландию как неотъемлемую часть Британской империи. И Роджер полагал, что в подобных обстоятельствах сторонники полной независимости должны будут пойти на союз с Германией. Враг моего врага — мой друг, а самым явным врагом Великобритании была именно она, Германия. Случись война, военное поражение Великобритании дало бы Ирландии единственный в своем роде шанс обрести независимость. В эти дни он часто повторял старинное присловье националистов: „Печали Англии — радости Ирландии“.

А покуда он обдумывал свои политические умозаключения, которыми пока делился лишь с друзьями-националистами, встречаясь с ними в Ирландии или — когда они бывали в Лондоне — в доме Элис, эта самая Англия относилась к нему и ко всему, что он делал, с восхищением и нежностью.

И с каждым днем становилось все очевиднее, что, какие бы усилия ни предпринимал Хулио Арана, угроза над „Перувиан Амазон компани“ нависла нешуточная. Положение ухудшилось еще более, когда грянул новый скандал: Хорейс Торогуд, сотрудник „Морнинг лидер“, побывавший в центральном офисе компании в надежде взять интервью у кого-нибудь из директоров, получил от сеньора Абеля Ларко, шурина Араны, конверт с деньгами. Когда журналист осведомился, что это значит, Ларко ответил, что компания всегда щедра по отношению к своим друзьям. Возмущенный репортер вернул деньги, которыми его пытались подкупить, описал этот случай в своей газете, и „Перувиан Амазон компани“ пришлось публично извиняться и уверять, что виновные в прискорбном недоразумении будут уволены.

На Лондонской бирже котировки ценных бумаг компании стремительно пошли вниз. И хотя этот болезненно резкий обвал акций отчасти объяснялся тем, что амазонский каучук не выдерживал конкуренции с каучуком азиатским, огромные партии которого пошли из британских колоний в Сингапуре, Малайзии, Яве, Суматре, Цейлоне, куда семена каучуконосов некогда контрабандой привез из Амазонии британский ученый и авантюрист Генри Александер Уикем, но все же в первую очередь — репутацией „Перувиан Амазон компани“, после выхода „Синей книги“ оказавшейся сильно подмоченной. Последствия этого не заставили себя ждать. „Ллойд“ урезал ей кредит. Его примеру последовали многие другие банки по всей Европе и в Соединенных Штатах. Из-за призыва Общества борьбы с рабством бойкотировать латекс, добываемый компанией, она лишилась многих клиентов и партнеров.

Четырнадцатого марта 1912 года в палате общин была образована специальная комиссия, призванная определить, в какой мере ответственна „Перувиан Амазон компани“ за те злодеяния, что творились в Путумайо, и это событие ознаменовало собой новую атаку на империю Араны. Комиссия, состоявшая из пятнадцати человек во главе с уважаемым парламентарием Чарльзом Робертсом, работала пятнадцать месяцев. Состоялось тридцать шесть заседаний. На открытых слушаниях, в присутствии множества журналистов, политиков, представителей светских и религиозных объединений и конгрегаций — в том числе и председателя „Общества борьбы с рабством“, миссионера Джона Хэрриса — было допрошено двадцать семь свидетелей. Газеты и журналы публиковали пространные отчеты и репортажи, и ход слушаний сопровождался потоком карикатур, комментариев, анекдотов и сплетен.

Самым ожидаемым свидетелем был сэр Роджер Кейсмент, и послушать его собралось как никогда много публики. Он выступал перед комиссией дважды — 13 ноября и 11 декабря 1912 года. Точно и сухо описывал все, что видел своими глазами, — колодки как главное орудие пыток, стоявшие во всех поселениях, спины, покрытые рубцами, бичи и винчестеры, с которыми не расставались надсмотрщики, „мальчики“ и охранники, следившие за порядком и устраивавшие облавы на туземцев, их рабский труд впроголодь и до полного изнеможения. Затем Роджер привел показания барбадосцев, подчеркнув, что правдивость этих свидетельств доказана — почти каждый надсмотрщик признавался, что сам пытал, мучил и убивал индейцев. По просьбе членов комиссии он рассказал о хитроумной системе, внедренной в Путумайо: управляющие получали не твердое жалованье, а комиссионные от продажи собранного каучука, а потому и требовали от рабочих постоянно увеличивать добычу.

Свое второе выступление Роджер сопроводил демонстрацией. Под удивленными взглядами парламентариев он начал доставать из большого баула предметы, купленные в лавках „Перувиан Амазон компани“. И показал, как, обманывая индейцев и держа их в постоянной долговой кабале, компания продавала им в кредит и по ценам в несколько раз выше лондонских инструменты, утварь для домашнего обихода, разнообразные безделушки и украшения. Роджер предъявил допотопную одностволку, купленную в Чоррере за 45 шиллингов. За эти деньги индеец племени бора или уитото, если бы ему платили как метельщику улиц в Икитосе, должен был работать два года. Затем Кейсмент принялся извлекать из баула сорочки из грубого холста, штаны сурового полотна, разноцветные стеклянные бусы, пороховницы, волчки, мазь для заживления укусов, объявляя, сколько все эти предметы стоят в Англии. Глаза парламентариев расширялись от негодования и удивления. Чувства эти усилились еще больше, когда сэр Роджер пустил по кругу фотографии, сделанные им самим в „Энканто“, „Чоррере“ и на других факториях Путумайо: там были запечатлены спины и бедра, клейменные тавром „Дом Арана“, покрытые язвами и рубцами от бичей, останки тел в дебрях сельвы, расклеванные стервятниками, обглоданные хищными зверями, мужчины, женщины и дети нечеловеческой худобы, напоминающие живые скелеты, несущие на голове плотно спрессованный латекс, новорожденные и уже умирающие младенцы со вздутыми животами. Эти снимки неопровержимо доказывали, какое жалчайшее существование влачили туземцы, которых морили голодом и истязали алчные пришельцы, движимые единственным стремлением — добыть как можно больше латекса, даже если для этого придется обречь на вымирание целые народности.

Довольно смехотворное зрелище являл собой допрос британских содиректоров „Перувиан Амазон компани“: в ходе его особенно отличился, блеснув напором и изощренностью иронии, ирландец Свифт Макнилл, старейший депутат парламента от Южного Донегола. Его доказательства не оставили и тени сомнения в том, что видные бизнесмены вроде Генри Рида или Джона Расселла Габбинза, светские львы и звезды лондонского высшего света сэр Джон Листер-Кей и барон де Суза-Дейро не имели ни малейшего понятия о том, что творится в компании Хулио Араны, хотя подписывали документы, входили в совет директоров и получали за это огромные деньги. И даже когда газеты начали публиковать материалы Бенхамина Рока и Уолтера Харденбёрга, указанные лица не потрудились выяснить, насколько достоверны эти разоблачения. И довольствовались заверениями, которые получали от Абеля Ларко или самого Араны, а те объясняли, что все обвинения — это не более чем месть шантажистов, не получивших от „Перувиан Амазон компани“ денег. Никто из видных пайщиков не озаботился собрать сведения о том крае, где творила свои преступления компания, престижу которой они поспособствовали своими громкими именами. Хуже того — никто не дал себе труда изучить документы, счета, отчеты, деловую корреспонденцию „Перувиан Амазон компани“, хотя ее нынешние деяния уже были зафиксированы и следы их могли быть обнаружены в архивах. Ибо Хулио Сесар Арана, Абель Ларко и прочие иерархи были до такой степени и до самого последнего времени уверены в собственной безнаказанности, что, пока не грянул скандал, даже не пытались подчистить гроссбухи, изгнав из них следы злоупотреблений и скрыть, к примеру, что индейцам не платили жалованье или что огромные суммы шли на закупку бичей, револьверов и карабинов.

Напряжение возросло, когда перед комиссией предстал сам Хулио Сесар Арана. Он должен был бы появиться в палате общин раньше, если бы его жена Элеонора, находившаяся в Женеве, не пережила сильный нервный срыв, причина которого, само собой, крылась в неослабевающем напряжении, владевшем всем семейством с тех пор, как оно, взобравшись едва ли не на самые вершины, стремительно и неостановимо покатилось вниз. Арана, появляясь на заседаниях, был неизменно элегантен, но так бледен, словно только что перенес сильный приступ малярийной лихорадки. Приходил он в сопровождении целой свиты помощников и советников, однако в зал с ним допускали только его адвоката. Держался поначалу спокойно и высокомерно. Но по мере того как вопросы председателя Чарльза Робертса и престарелого Свифта Макнилла загоняли его в угол, все больше путался, увязал в противоречиях, и переводчику, чтобы сглаживать их, приходилось совершать поистине чудеса эквилибристики. Когда в ответ на слова председателя, осведомившегося, почему на факториях имелось такое количество винчестеров? для облав на индейцев? для налетов на туземные деревни с целью набрать рабочих? — он ответил: „Вовсе нет! Для защиты от тигров, которых так много в Путумайо“, — в зале раздался неодобрительный шум. Арана, поначалу все отрицавший, потом вдруг признался: да, как-то раз слышал, что женщина-индеанка была сожжена заживо. Но только было это очень давно. И по его словам выходило, что все преступления если и совершались, то — очень давно.

Самая неприятная неожиданность случилась, когда каучуковый король, пытаясь опровергнуть показания Уолтера Харденбёрга, обвинил его в подделке векселя. Свифт Макнилл прервал Арану вопросом: осмелился бы тот повторить это в лицо Харденбёргу, который, по слухам, живет в Канаде. „Да“, — ответил Арана. „В таком случае — сделайте это. Он перед вами“. Когда появился Харденбёрг, по залу заседаний прошел шумок. Арана по совету адвоката тотчас опроверг собственные слова, объясняя, что обвинял в фальсификации не самого Уолтера, а „какого-то человека“, который пытался в банке Манаоса получить наличные по векселю, оказавшемуся подложным. Харденбёрг доказал, что все это была ловушка, подстроенная „Перувиан Амазон компани“, чтобы скомпрометировать его с помощью некоего проходимца по имени Хулио Мурьедас, в настоящее время отбывающего в Пара срок за мошенничество.

После этого эпизода Арана неудержимо покатился вниз. И те путаные, невразумительные и уклончивые ответы, которые он давал теперь на все вопросы, непреложно свидетельствовали о его растерянности и особенно — о том, что самая очевидная черта его показаний — их лживость.

В самый разгар парламентских слушаний с главой „Перувиан Амазон компани“ стряслась новая беда. Член Высокого суда правосудия Суинфен Иди по ходатайству группы акционеров постановил: все производственные операции компании должны быть немедленно прекращены, поскольку добыча каучука сопровождалась „превосходящими всякое воображение“ жестокостями в отношении рабочих, а в том случае, если Хулио Арана не знал о них, он несет еще более тяжкую ответственность, ибо, как никто другой, обязан был иметь абсолютно исчерпывающее представление обо всем, что происходит в его владениях.

Окончательный вывод парламентской комиссии оказался не менее лаконичен: „Признать, что мистер Хулио Сесар Арана, равно как его компаньоны, не мог не знать о противозаконных деяниях, творимых служащими его компании в Путумайо, а потому и несет за них всю полноту ответственности“.

К тому времени, когда это решение, окончательно дискредитирующее Арану и, как показали дальнейшие события, ускорившее крах его империи, было оглашено, Роджер Кейсмент уже начал забывать об Амазонии и Путумайо. Мыслями его целиком владела теперь Ирландия. После короткого отпуска министерство предложило ему вернуться в Бразилию на должность генерального консула в Рио-де-Жанейро, и Роджер склонен был согласиться. Он снова и снова отодвигал время отъезда, но сколь бы ни были разнообразны предлоги, которые он находил для министерства и для себя самого, дело было в том, что в глубине души у него уже созрело решение не служить больше британской короне в качестве дипломата — да и ни в каком ином тоже. Роджер хотел наверстать упущенное время, обратив свой ум, дарования и энергию к тому, что сделалось ныне единственной целью его жизни, — к борьбе за независимость отчизны.

По этой причине он без особого интереса, если не отчужденно, наблюдал, как складывалась дальнейшая судьба „Перувиан Амазон компани“ и ее хозяина. А после того, как на заседаниях парламентской комиссии, благодаря признанию главноуправляющего компанией Генри Лекса Гилгуда, выяснилось, что Арана не имел решительно никаких оснований считать земли Путумайо своими владениями и эксплуатировал их исключительно „по праву захвата“, недоверие к нему банков и прочих кредиторов усилилось. Немедленно усилился и нажим с требованиями погасить ссуды и произвести текущие платежи (только учреждениям лондонского Сити его долги превысили двести пятьдесят тысяч фунтов стерлингов). Градом посыпались угрозы эмбарго и наложения ареста на имущество. Аране, во всеуслышание заявившему, что для спасения своего доброго имени он выплатит все до последнего фартинга, пришлось выставить на торги свой лондонский особняк на Кенсингтон-роуд, виллу в Биаррице, дом в Женеве. Однако вырученных за все это денег оказалось недостаточно, чтобы умилостивить заимодавцев, и те добились судебного решения о том, чтобы все авуары Араны в британских банках были заморожены. Одновременно с потерей личного состояния неуклонно и неостановимо катились к гибели дела его компании. Амазонский каучук, не выдержав конкуренции с азиатским, упал в цене, и это совпало с решением многих европейских и американских импортеров приостановить его закупки в Перу, пока независимая международная комиссия не удостоверит, что при добыче латекса больше не используется рабский труд, истязания, пытки, что прекращены налеты на индейские поселения, а на факториях туземным рабочим выплачивают жалованье и соблюдают законы о труде, действующие в Великобритании и США.

Не было никаких оснований верить, что кто-нибудь хотя бы попытается ответить на эти химерические упования. Повальное бегство управляющих факториями и старших надсмотрщиков, напуганных реальной угрозой тюрьмы, привело к тому, что стихия безначалия захлестнула весь край. Воспользовавшись случаем, многие индейцы — целые племена — тоже разбежались, отчего добыча каучука сначала упала до предельных значений, а затем и вовсе прекратилась. Разбегаясь, рабочие громили и грабили лавки и конторы, уносили все мало-мальски ценное — главным образом оружие и провиант. Вскоре стало известно, что „Перувиан Амазон компани“, опасаясь, как бы эти люди на грядущих судебных процессах не превратились в свидетелей обвинения, выплачивали им немалые деньги, чтобы помочь скрыться и тем самым гарантировать себе молчание.

Роджер Кейсмент узнавал о происходящем в Икитосе из писем своего друга, британского консула Джорджа Мичелла. А тот рассказывал, как один за другим закрываются рестораны, отели и магазины, где еще недавно торговали товарами, выписанными из Парижа и Нью-Йорка; будто по волшебству, исчезает шампанское, прежде лившееся в городе рекой, а с ним вместе — виски, коньяки, портвейны и вина. В тавернах и борделях подавали теперь только обжигавшую горло водку и неведомого происхождения подозрительные пойла, призванные якобы производить возбуждающее действие, однако зачастую вместо того, чтобы разжигать вожделение, устраивавшие в желудке доверчивого клиента форменную революцию.

Точно так же, как и в Манаосе, крах „Перувиан Амазон компани“ и каучуковый кризис привели Икитос к упадку столь же стремительному, каков был взлет, благодаря которому город пятнадцать лет процветал. Первыми его покинули иностранцы — коммерсанты, торговцы, исследователи, рестораторы, инженеры и техники, проститутки, сутенеры: они вернулись на родину или пустились на поиски чего-нибудь более подходящего, чем этот край, неуклонно погружавшийся в пучину разорения и запустения.

Проституция, впрочем, никуда не делась, но лишь сменила лицо. Пропали бразильянки и те, кто называл себя „француженками“, а на самом деле были польками, голландками, турчанками или итальянками; на их место пришли индианки и чолас: многие были совсем еще юны и прежде работали в прислугах, но лишились места, потому что хозяева тоже двинулись на поиски лучшей доли и не могли больше ни одевать, ни кормить их. Британский консул в одном письме рассказывал, какое душераздирающее зрелище являли собой эти костлявые, как скелеты, размалеванные, как цирковые клоуны, девочки не старше пятнадцати лет, которые прохаживались по набережной в поисках клиентов. Как дым, исчезали газеты и журналы, и даже еженедельное расписание прибытия и отбытия кораблей перестало выходить, потому что судоходство на реке, прежде столь оживленное, сократилось так, что правильней было бы сказать — прекратилось. Последним гвоздем в гроб Икитоса, довершившим его отторжение от прочего мира, с которым он полтора десятка лет вел столь бойкую торговлю, явилось решение пароходной компании „Бут лайн“: постепенно, но неуклонно она стала снижать количество своих грузовых и пассажирских судов, совершавших рейсы в Икитос. С их полным исчезновением оборвалась та пуповина, что связывала город с целым светом. Столица Лорето оказалась отброшена в далекое прошлое. В считаные годы она вновь стала тем, чем была когда-то — богом забытым захолустьем в глуши амазонской равнины.

Однажды в Дублине Роджера Кейсмента, который шел к врачу с жалобами на артритные боли, окликнул монах-францисканец. Один из тех четверых, что когда-то отправились в Путумайо основывать там миссию. Они присели поговорить на скамейку на берегу пруда, где плавали утки и лебеди. Монахам пришлось в Икитосе очень тяжко. Впрочем, их не обескуражила ни враждебность властей, выполнявших распоряжения „Перувиан Амазон компани“, — тем более что монахи получали поддержку августинцев, — ни приступы малярии, ни москиты, решившие в первые месяцы их пребывания в Путумайо подвергнуть испытанию их готовность к самопожертвованию. И вот, несмотря на все мытарства, препоны и трудности, они сумели открыть в окрестностях Энканто свою миссию — в хижине, подобной той, где селились индейцы уитото. Отношения с туземцами, которые, правда, поначалу глядели подозрительно и боязливо, вскоре стали доверительными и даже сердечными. Монахи выучили местные наречия, возвели скромную непритязательную церковку, крытую пальмовыми листьями. Но тут вдруг и началось повальное бегство. Люди самого разного рода и положения — управляющие и конторщики, надсмотрщики и охранники, прислуга и рабочие — бежали, точно их гнала и выталкивала с насиженных мест какая-то злая сила или охватил панический ужас. Когда четверо монахов остались одни, жизнь их сделалась совсем невыносимой. Патер Маккей заразился бери-бери, и тогда, после долгих споров, они тоже решили поскорее покинуть эти места, словно бы обреченные Божьему проклятию.

А возвращение четырех францисканцев стало настоящей эпопеей или крестным путем. После того как резко сократилась добыча каучука, исчез и тот единственный способ, каким можно было выбраться из обезлюдевшего, объятого хаосом края: суда „Перувиан Амазон компани“, и прежде всего — „Либераль“, внезапно, без предупреждения прекратили рейсы. И монахи, один из которых был тяжко болен, оказались отрезаны от мира. Когда же патер Маккей умер, они похоронили его на пригорке и сделали на надгробье надпись на четырех языках — гэльском, английском, уитото и испанском. Затем пустились в путь куда глаза глядят. Туземцы помогли им доплыть на пирогах до того места, где река Путумайо впадает в Явари. По дороге раза два оказывались в воде и добирались до берега вплавь, потеряв, разумеется, все то немногое, что было у них с собой. И в Явари дождались наконец парохода, чей капитан согласился доставить их в Манаос палубными пассажирами. Ночевали под открытым небом, вымокли под дождем, и самый старший, патер О'Нети, заболел воспалением легких. Попав через две недели в Манаос, сумели все-таки разыскать францисканский монастырь, где и получили приют. Там, несмотря на все старания своих спутников, отец О'Нети скончался. Его погребли на монастырском кладбище. Двое выживших, немного оправившись от всего, что выпало им на долю, вернулись в Ирландию. И там продолжили свои труды в рабочих кварталах Дублина. Роджер, выслушав этот рассказ, еще долго сидел под раскидистыми деревьями парка Сент-Стивенз-Грин. И пытался представить себе, во что превратился этот огромный край с исчезновением факторий, после бегства туземцев и охранников, служащих, убийц „Перувиан Амазон компани“. И, зажмурившись, дал волю своей фантазии. Могучее плодородие природы вновь покроет деревьями и кустарником, опутает лианами все прогалины и поляны, а когда возродится лес, вернутся в эти места дикие звери, устроят там свои логова, норы, убежища, лежки. Вновь зазвучат птичьи трели, раздастся шип, писк, рык, клекот. Пройдут дожди, подмоют постройки, и через несколько лет следа не останется от факторий и поселений, где алчность и жестокость человеческая были причиной стольких мучений, стольких смертей. Подточенные термитами, сгнившие от ливневой влаги, обвалятся и рассыплются в труху стены строений. И в не слишком отдаленном будущем сотрет сельва последние следы человеческого присутствия.