— Откуда такой интерес к Эгону Шиле? — спросила донья Лукреция.
— Мне его жаль, ведь он сидел в тюрьме и умер таким молодым, — ответил Фончито. — У него замечательные картины. Я их могу часами рассматривать — в папиных книжках. А тебе они разве не нравятся?
— Я их не слишком хорошо помню. Разве что в общих чертах. Такие странные, изломанные фигуры, да?
— А еще мне нравится Шиле, потому что, потому что… — перебил мальчик, словно ему не терпелось поведать мачехе свой секрет. — Я даже боюсь тебе говорить.
— Брось, ты у нас никогда за словом в карман не лез.
— Мне кажется, что я на него похож. У меня будет такая же трагическая судьба.
Донья Лукреция рассмеялась. И тут же ощутила укол тревоги. Откуда в ребячьей голове берутся такие страсти? Альфонсито смотрел на нее очень серьезно. Мальчик, скрестив ноги, сидел на полу в столовой, одетый в синюю форменную курточку с серым галстуком, фуражка со школьным гербом валялась поодаль, между портфелем и коробкой карандашей. Появилась Хустиниана с подносом. Фончито пришел в восторг:
— Тосты с маслом и мармеладом! — Он захлопал в ладоши. — Мои любимые! Ты не забыла, Хустита!
— Это не для тебя, а для сеньоры! — солгала Хустиниана, стараясь казаться суровой. — Ты от меня и горелой корки не получишь.
Служанка расставляла на столе чашки и разливала чай. В окне среди серых стволов мелькали силуэты играющих в футбол мальчишек; из рощи долетали их ругательства, звуки ударов и торжествующие выкрики. Надвигались сумерки.
— Значит, ты меня никогда не простишь, Хустита? — опечалился Фончито. — Посмотри на мамочку: она сумела позабыть прошлое, и мы снова стали друзьями, как раньше.
«Как раньше уже не будет», — подумала донья Лукреция. Ей вдруг стало жарко. Чтобы справиться с волнением, она поспешно сделала несколько глотков.
— Выходит, сеньора святая, а я — воплощение зла, — усмехнулась Хустиниана.
— Значит, у нас много общего, Хустита. Ведь, по-твоему, я и есть самый настоящий злодей?
— Куда уж нам до тебя, — парировала девушка, обернувшись в дверях.
Некоторое время донья Лукреция и ее маленький гость молча пили чай и лакомились тостами.
— Хустита только притворяется, будто злится на меня, — заявил Фончито, проглотив очередной кусок. — В глубине души она наверняка давно меня простила. Как ты думаешь, мамочка?
— Трудно сказать. Хустиниану не так-то просто обвести вокруг пальца. И она до смерти боится повторения того кошмара. Я не люблю вспоминать прошлое, и все же одному богу известно, сколько мне пришлось вынести по твоей вине, Фончито.
— Думаешь, я этого не знаю? — Мальчик побледнел. — Я готов сделать все, ну все, что хочешь, чтобы искупить свою вину.
Неужели он говорил искренне? Или продолжал ломать комедию, используя штампы из старых мелодрам? Прочесть ответ на этом детском личике, в котором все — от нежного рта и разреза глаз до кончиков ушей и рассыпанных в беспорядке кудрей — казалось творением великого художника, утонченного эстета, было невозможно. Фончито был красив, словно ангел, словно юное языческое божество. А хуже всего, думала донья Лукреция, что на вид он воплощение невинности, чистоты и добродетели. «Такое же сияние исходило от Модесто», — решила женщина, вспомнив инженера, который весьма элегантно ухаживал за ней незадолго до встречи с Ригоберто и которому она отказала, испугавшись, что этот человек слишком хорош для нее. Или, сказать по правде, ей просто наскучил идеальный поклонник? Что, если ее уже тогда влекли головокружительные темные глубины, которые распахнул перед ней Ригоберто? Повстречав его, донья Лукреция не колебалась ни минуты. В каждом поступке бедолаги Плуто, словно в зеркале, отражалась его чистейшая, прозрачная, словно кристалл, душа; невинный облик Альфонсо был всего лишь маской, инструментом обольщения, вроде сладкого пения сирен.
— Ты очень любишь Хуститу, мамочка?
— Очень. Она для меня больше чем служанка. Я привыкла к одиночеству и все же, если бы не Хустиниана, не знаю, что стало бы со мной в эти месяцы. Теперь она моя лучшая подруга и самая преданная союзница. И так будет всегда. У меня нет этих идиотских предрассудков столичной публики в отношении слуг.
Донья Лукреция уже собиралась поведать пасынку историю о почтенной Фелисии де Галлахер, которая строго-настрого запрещала своему шоферу, громадному негру в синей униформе, пить воду во время работы, опасаясь, что он, подчиняясь требованиям своего организма, отправится искать туалет, а ее бросит посреди кишащей воришками улицы. Но воздержалась, решив, что столь интимные подробности ребенку ни к чему.
— Тебе налить еще чаю? Тосты — просто объедение, — льстиво заметил Фончито. — Знаешь, я бываю по-настоящему счастливым, только когда мне удается сбежать из академии и прийти сюда.
— Не дело пропускать столько занятий. Если ты и вправду хочешь стать знаменитым художником, тебе нужно много учиться.
Всякий раз, обращаясь с Фончито как с ребенком, каким он и был на самом деле, донья Лукреция чувствовала себя неловко. Когда она пыталась говорить с мальчишкой как со взрослым, становилось еще хуже.
— Как по-твоему, мамочка, Хустиниана красивая?
— Пожалуй, да. Она типичная перуанка, смуглая, живая. Надо полагать, это девушка не одно сердце разбила и еще разобьет.
— А папа когда-нибудь говорил, что она красивая?
— Не говорил, насколько я помню. А почему ты спрашиваешь?
— Просто так. Но ты куда красивее Хуститы, ты вообще самая красивая, — объявил мальчик. И тут же смутился: — Я зря это сказал? Ты не рассердилась?
Донья Лукреция поспешно опустила глаза: сын Ригоберто не должен был заметить, как она взволнована. Неужто дьявол-искуситель взялся за старое? Возможно, пора схватить его за ухо и вышвырнуть из дома навсегда? Но Фончито, судя по всему, благополучно забыл, о чем говорил только что, и теперь сосредоточенно копался в своем ранце. Отыскать нужную вещь оказалось непросто.
— Посмотри-ка. — Мальчик протянул донье Лукреции небольшую фотографию, вырезанную из газеты. — Шиле в детстве. Как ты думаешь, он на меня похож?
С фотографии на донью Лукрецию смотрел худой, коротко остриженный подросток с тонкими чертами, одетый в темный костюм, сшитый по моде начала века, с розой в петлице; рубашку с жестко накрахмаленным воротником украшал галстук-бабочка, который, казалось, вот-вот его задушит.
— Ни капельки, — сказала она. — Вы совершенно не похожи.
— Рядом на фотографии его сестры, Гертруда и Мелани. Младшая, беленькая, и есть знаменитая Герти.
— А чем она знаменита? — поинтересовалась донья Лукреция, ощутив легкое беспокойство. Впереди определенно лежало минное поле.
— Как это чем? — Фончито театрально всплеснул руками, изображая крайнюю степень изумления. — Разве ты не знаешь? Она позировала ему для самых знаменитых ню.
— Да? — Беспокойство доньи Лукреции стремительно возрастало. — А ты, как я вижу, хорошо изучил творчество Эгона Шиле.
— Я прочел о нем все, что нашел в папиной библиотеке. Сотни женщин позировали ему обнаженными. Школьницы, уличные девки, его любовница Валли. Потом еще жена Эдит и свояченица Адель.
— Ну хорошо. — Донья Лукреция посмотрела на часы. — По-моему, тебе пора домой, Фончито.
— Знаешь, Эдит и Адель иногда позировали вдвоем, — продолжал мальчик, пропустив ее реплику мимо ушей. — И Валли тоже, когда они жили в деревеньке под названием Крумау. Голая, вместе со школьницами. Скандал был чудовищный.
— Ничего удивительного, если там и вправду были школьницы, — заметила донья Лукреция. — А теперь беги домой, а то уже темнеет. Не дай бог, Ригоберто позвонит в академию и узнает, что ты прогуливаешь.
— Но весь этот скандал был форменной несправедливостью, — горячо заявил мальчик. — Шиле настоящий художник, он нуждался во вдохновении. Разве он не создавал подлинных шедевров? Что плохого в том, чтобы заставлять натурщиц раздеваться?
— Нужно отнести чашки на кухню. — Донья Лукреция поднялась на ноги. — Захвати блюдца и хлебницу, Фончито.
Торопливо смахнув со стола крошки, мальчик послушно двинулся вслед за мачехой. Однако сдаваться он не собирался.
— Что ж, надо признать, что кое с кем из натурщиц он действительно проделывал разные штучки, — сообщил Фончито уже в коридоре. — Например, с кузиной Аделью. Но только не с Герти, не с родной сестрой, правда же, а?
Чашки на подносе, который несла донья Лукреция, пустились в пляс. У маленького негодяя была невыносимая привычка сводить любой разговор на скользкие темы.
— Разумеется, нет, — нехотя отозвалась донья Лукреция. — Ну конечно нет, что за дикость.
Мачеха и пасынок вошли в маленькую кухню, заставленную зеркальными шкафчиками. Все вокруг сияло чистотой. Хустиниана с любопытством уставилась на хозяйку и Фончито. На ее смуглом личике играла хитрая улыбка.
— С Герти, быть может, и нет, а с кузиной точно, — продолжал Фончито. — Адель сама в этом призналась, когда Эгон Шиле уже умер. Так в книгах написано. Хотя, в принципе, он мог проделывать эти штучки с обеими сестрами. И прекрасно, если так он обретал вдохновение.
— Это кто такой молодец? — живо поинтересовалась горничная. Она забрала у хозяйки чашки и сложила их в раковину, до краев наполненную голубоватой мыльной пеной.
— Эгон Шиле, — проговорила донья Лукреция. — Австрийский художник.
— Он умер в двадцать восемь лет, Хустита, — сообщил мальчик.
— Неудивительно, после такого времяпрепровождения. — Хустиниана ловко мыла тарелки и вытирала их полотенцем с красными ромбами. — Смотри, Фончито, как бы с тобой не вышло так же.
— Он умер вовсе не от этих штучек, а от какой-то испанки, — серьезно ответил Фончито. — Жена пережила его всего на три дня. Что это за испанка такая?
— Опасная форма гриппа. Она пришла в Вену из Испании. А теперь иди, уже совсем поздно.
— Я догадалась, почему ты хочешь стать художником, маленький бандит, — вмешалась Хустиниана. — В перерывах между великими творениями они весело проводят время со своими натурщицами.
— Не шути так! — возмутилась донья Лукреция. — Он же еще ребенок.
— Весьма смышленый для своих лет, сеньора, — парировала девушка, обнажив в широкой улыбке великолепные зубы.
— Перед тем как начать писать, он с ними играл, — самозабвенно продолжал Фончито, не обращая внимания на мачеху и домработницу. — Заставлял принимать разные позы. Одетыми, раздетыми, полураздетыми. Ему особенно нравилось, когда они примеряли чулки. Ажурные, зеленые, черные, разноцветные. И чтобы они валялись на полу. Катались, обнимались, играли. Он любил, когда они дрались. Часами мог смотреть. Забавлялся с сестричками, как с куклами. Пока не приходило вдохновение. И тогда он начинал писать.
— Отличная игра, — подначила Хустиниана. — Прямо как «Море волнуется: раз», только для взрослых.
— Ну все! Довольно! — Донья Лукреция повысила голос, и Фончито с Хустинианой испуганно примолкли. Заметив их смущение, женщина заговорила мягче: — Просто я не хочу, чтобы твой папа начал задавать ненужные вопросы. Тебе пора идти.
— Хорошо, мамочка, — пробормотал мальчик
Он опять сильно побледнел, и донья Лукреция укорила себя за несдержанность. Но не могла же она позволить мальчишке и дальше болтать об Эгоне Шиле, все глубже заманивая ее в опасную ловушку. И какая муха укусила Хустиниану, с чего она вздумала его дразнить? Фончито на кухне уже не было. Он громко пыхтел в гостиной, собирая портфель, карандаши и папку с рисунками. Через пару минут мальчик появился на пороге, на ходу поправляя галстук и застегивая куртку. У входа он замешкался, обернулся к донье Лукреции и проникновенно спросил:
— Можно, я поцелую тебя на прощание, мамочка?
Сердце доньи Лукреции, едва притихшее, вновь отчаянно забилось; сильнее всего ее задела саркастическая усмешка Хустинианы. Что же делать? Отказываться смешно. Донья Лукреция обреченно подставила мальчику щеку. Спустя мгновение она ощутила стремительный, словно прикосновение птичьего клюва, поцелуй.
— А тебя можно, Хустита?
— Смотри не порежься о мой язык, — расхохоталась девушка.
Фончито с готовностью рассмеялся, а сам встал на цыпочки и резво чмокнул девушку в щеку. Это было на редкость нелепо, однако донья Лукреция не смела поднять глаза и не решалась прикрикнуть на Хуститу, чтобы та прекратила рискованные шуточки.
— Я тебя убью, — проговорила она полушутя, когда за мальчиком наконец закрылась дверь. — С чего ты вдруг стала заигрывать с Фончито?
— Что-то в этом мальчишке есть, что-то такое, сама не знаю, пожала плечами Хустиниана. — Посмотришь на него — и в голову лезут греховные мысли.
— Понимаю, — кивнула донья Лукреция. — И все же не стоит подливать масла в огонь.
— Да вы, сеньора, и сама вся пылаете, — оборвала ее Хустиниана с обычной бесцеремонностью. — Но не волнуйтесь, вам очень идет.
Хлорофилл и навоз
Как это ни печально, я вынужден Вас разочаровать. Ваши пламенные речи в защиту природы не произвели на меня ни малейшего впечатления. Я родился, живу и умру в городе (хуже того, в нашей уродливой столице Лиме) и выбираюсь за его пределы очень редко, исключительно по работе или семейным делам, и неизменно с глубоким отвращением. Я не отношусь к обывателям, заветной мечтой которых становится домишко где-нибудь на южном берегу, где можно проводить отпуск и выходные в непристойной близости с песком, соленой водой и толстыми брюхами себе подобных. Мучительное еженедельное зрелище повального bien pensant эксгибиционизма — самая отвратительная примета нашего стадного общества, лишенного духа индивидуализма.
Могу предположить, что вид коров, мирно пасущихся на лугу, или козочек, объедающих кустарник, волнует Ваше сердце и погружает Вас в экстатическое состояние, подобное тому, что испытывает подросток, впервые узревший обнаженную женщину. Что же до меня, то быка я предпочитаю видеть на арене, отданным на милость мулете, шпаге и прочим орудиям тавромахии; корову — разделанной и зажаренной на решетке, поданной на тарелке в виде бифштекса с жгучими приправами в сопровождении хрустящей картошечки и свежего салата; а козочку — мелко нарубленной и хорошо замаринованной, а потом поджаренной с корочкой — это, на мой вкус, одно из лучших блюд бесхитростной креольской кухни.
Я рискую оскорбить Вас в лучших чувствах, однако мне известно, что Ваши соратники — очередной коллективистский заговор — считают или, по крайней мере, вот-вот начнут считать, будто все без исключения представители фауны, от малярийного комара до полосатой гиены, кобры и пираньи, обладают бессмертной душой и должны пользоваться гражданскими правами. Буду с Вами откровенен: для меня звери и птицы представляют исключительно кулинарный, эстетический и отчасти спортивный интерес (хотя любители лошадей существа столь же презренные, сколь вегетарианцы; постоянное трение тестикул о седло постепенно превращает наездника в кастрата). Мне, безусловному стороннику сексуального разнообразия, ни разу не приходило в голову заняться любовью с курицей, индюшкой, обезьяной, кобылой или любой представительницей животного мира, а те, кто практикует подобные вещи, представляются мне по сути своей — только не принимайте это на свой счет — своего рода дикой разновидностью защитников природы, готовых в любой момент встать под знамена Брижит Бардо (кстати, в юности она мне нравилась) и отправиться на борьбу с натуральными шубами. Хотя в моих грезах время от времени возникает образ нагой женщины, простертой на постели в окружении котов, мысль о том, что в Соединенных Штатах живут шестьдесят три миллиона домашних кошек и пятьдесят четыре миллиона домашних псов, пугает меня гораздо больше, чем весь ядерный арсенал, расположенный на территории бывшего Советского Союза.
И коль скоро подобные чувства вызывает у меня вся четвероногая и крылатая фауна, можете вообразить себе, с каким раздражением я встречаю любое упоминание о девственных лесах, тенистых рощах, прозрачных родниках, глубоких долинах, заснеженных вершинах и прочих красотах. Все это природное сырье имеет для меня значение и оправдание лишь как материал для городской цивилизации, пригодный для обработки и переработки — можно сказать, даже для денатурализации, хотя я предпочел бы вышедший из моды термин «гуманизация», — писателем, художником, кино- или телеоператором. Дабы избежать непонимания с Вашей стороны, добавлю, что я готов отдать жизнь (это, разумеется, гипербола, и толковать ее буквально не стоит) за тополя Полифема, миндальное деревце, пустившее корни в «Уединениях» Гонгоры, плакучие ивы эклог Гарсиласо, медовый запах над подсолнухами и пшеницей Ван Гога, но не пошевелю и пальцем, чтобы отстоять никому не нужный сосновый бор, на месте которого хотят построить кемпинг, или потушить лесной пожар, хоть в Перу, хоть в Сибири, хоть в Альпах. Природа, не преображенная кистью или пером, природа как таковая, с москитами, крысами, тараканами, блохами и болотной тиной, — враг того, кто знает толк в изысканных наслаждениях, заботится о личной гигиене и любит хорошо одеваться.
Пора переходить к выводам. Боюсь — хотя и не слишком, — что, если напасть, которую Вы называете чумой урбанизма, распространится по всей земле, если на месте лесов и полей воцарятся небоскребы, бетонные мосты, асфальтовые дороги, регулярные парки, искусственные пруды, каменные площади и подземные парковки, если вся планета покроется цементным панцирем и превратится в сплошной город без границ (наполненный, само собой, книжными магазинами, библиотеками, музеями, ресторанами и кафе), ваш покорный слуга, homo urbanus до мозга костей, не слишком сильно опечалится.
В силу вышеперечисленных причин, я не пожертвую Ассоциации хлорофилла и навоза, которую Вы представляете, ни одного сентаво, а, напротив, сделаю все, что от меня зависит (а зависит от меня немногое, не пугайтесь), чтобы Ваше движение никогда не достигло своих целей, а буколическая философия, которой Вы придерживаетесь, бесславно погибла в столкновении с эмблематическим предметом культуры, которую я почитаю, а Вы ненавидите, а именно: под колесами грузовика.
Мечта Плуто
В одиночестве своего кабинета, пропитанного утренней сыростью, дон Ригоберто повторял наизусть только что встретившуюся ему фразу Борхеса: «Адюльтер — плод нежности и самоотречения». И тут же перед глазами его предстало письмо, пылкость которого не потускнела от прошедших лет:
«Лукреция, милая,
Прочитав это письмо, ты наверняка удивишься и, скорее всего, станешь меня презирать. Что ж, так тому и быть. Если существует хоть один шанс на миллион, что ты примешь мое предложение, я должен испытать судьбу. К счастью, в письме можно кратко и внятно изложить то, что при встрече потребовало бы многочасовых разговоров со страстными объяснениями и выразительными жестами.
С тех пор как я (после того как ты меня отвергла) перебрался из Перу в Соединенные Штаты, моя жизнь складывается довольно успешно. За десять лет я сумел дорасти до управляющего на крупном массачусетском заводе по производству электрического оборудования. Будучи талантливым инженером и успешным предпринимателем, я пришелся ко двору в этой стране и вот уже четыре года пользуюсь всеми правами американского гражданина.
Дело в том, что я решил отказаться от должности и продать свою долю акций за шестьсот тысяч долларов, а если повезет, немного дороже. Мне предложили место ректора в ТИМ (Технологическом институте штата Миссисипи), учебном заведении, которое я когда-то окончил и в котором у меня сохранилось немало связей. Сегодня треть его студентов составляют Hispanics (то есть выходцы из Латинской Америки). Зарабатывать я буду вдвое меньше, чем сейчас. Но это не важно. Зато я смогу участвовать в формировании нового поколения, которое будет определять судьбу наших Америк в двадцать первом столетии. Мне всегда хотелось преподавать в университете, и если бы ты согласилась стать моей женой, я вернулся бы в Перу и взялся бы за преподавание.
«К чему все это? — спросишь ты. — Неужели Модесто спустя десять лет решил завести старую песню?» Сейчас объясню, моя дорогая.
Перед переездом из Бостона в Оксфорд, штат Миссисипи, я решил дать себе неделю отпуска и потратить сто тысяч из шестисот, вырученных от продажи акций. Кстати, это будет мой первый и последний настоящий отпуск, ведь я, как тебе известно, больше всего на свете люблю работать. Job — вот мое единственное хобби и главное развлечение. Однако, если все пойдет как я задумал, эта неделя должна стать исключением. Я не планирую традиционный круиз по Карибскому морю и не собираюсь валяться под пальмами на гавайском пляже, наблюдая за серфингистами. Мне предстоит нечто совершенно особенное и глубоко личное: осуществление давней мечты. Тут-то и появляется главная героиня моей истории: ты. Я знаю, что ты замужем за весьма достойным лимским кабальеро, вдовцом и управляющим крупной страховой компании. Я тоже не одинок: жена моя американка, она врач из Бостона; я счастлив, насколько можно быть счастливым в браке. Я не прошу тебя разводиться и в корне менять свою жизнь. Я лишь предлагаю провести со мной эту удивительную неделю, волшебную неделю, о которой я мечтал всю жизнь, а теперь получил возможность прожить наяву. Поверь мне, ты ни на мгновение не пожалеешь, если согласишься разделить мою мечту. Обещаю.
Мы встретимся в субботу, семнадцатого, в нью-йоркском аэропорту Кеннеди; ты прилетишь Люфтганзой из Лимы, а я — из Бостона. Лимузин отвезет нас в «Плазу», в давно забронированный, украшенный цветами сюит. У тебя будет время отдохнуть, сходить в парикмахерскую или в сауну, сделать покупки на Пятой авеню в двух шагах от гостиницы. Вечером мы отправимся в Метрополитэн слушать «Тоску» Пуччини: Лучано Паваротти исполнит партию Каварадосси, а дирижировать Симфоническим оркестром Метрополитэн-Опера будет сам маэстро Эдуардо Мюллер. После спектакля мы поужинаем в «Ле Сирк», где ты, если посчастливится, сможешь увидеть Мика Джаггера, Генри Киссинджера или Шэрон Стоун. Завершим вечер среди шума ресторана «У Режины».
«Конкорд» вылетает в Париж в воскресенье в полдень, так что рано вставать нам не придется. После трех с половиной часов полета — довольно скучных, если не считать завтрака по рецепту Поля Бокюза, — мы засветло прибудем в Город Света. Оставив вещи в «Ритце» (вид на Вандомскую площадь гарантирован), мы сможем погулять по мостам через Сену, наслаждаясь мягким сентябрьским теплом: если верить путеводителю, это лучшее время года, и дождь бывает не слишком часто. (Я не смог получить прогноз относительно количества осадков в Париже в это воскресенье, поскольку НАСА готово отвечать за капризы погоды лишь на четыре дня вперед.) Прежде я никогда не бывал в Париже и ты, насколько мне известно, тоже, так что на пути от «Ритца» к Сен-Жермен нас ждет немало удивительных открытий. На левом берегу (набережная чем-то напоминает Мирафлорес) расположено аббатство Сен-Жермен-де-Пре, где мы послушаем «Реквием» Моцарта и попробуем шукрут в эльзасской таверне «У Липпа» (что это за блюдо, я не знаю, но если в него не входит чеснок, мне должно понравиться). После ужина ты наверняка захочешь как следует отдохнуть, чтобы во всеоружии встретить полный новых впечатлений понедельник, поэтому на вечер мы не станем планировать ни дискотеку, ни бар, ни прогулку до рассвета.
Наутро мы отправимся в Лувр, чтобы выразить почтение Джоконде, позавтракаем в «Клозери-де-Лила» или в «Куполь» (весьма снобистские рестораны на Монпарнасе), днем нырнем ненадолго в Центр Помпиду и наведаемся в Марэ, который славится дворцами восемнадцатого века, а в последние годы еще и сборищами геев. Выпьем чаю в кафе «Маркиз де Севинье» и вернемся в отель принять душ и немного передохнуть. Вечером нас ждут весьма легкомысленные развлечения: аперитив в гостиничном баре, ужин в ультрасовременном «Максиме» и под конец паломничество в храм стриптиза «Крэйзи Хоре Салун», где как раз запустили новое ревю «Ну и жара!» (Билеты заказаны, места зарезервированы, мэтр и швейцары заранее получили весьма щедрые чаевые и готовы устроить все по первому разряду).
Лимузин, поменьше, чем в Нью-Йорке, но элегантный, с шофером и гидом, доставит нас утром во вторник в Версаль, полюбоваться на дворцы и парки Короля Солнце. Перехватим что-нибудь типично французское (боюсь, это будет бифштекс с картошкой) в бистро по дороге, и до начала оперы («Отелло» Верди с Пласидо Доминго, разумеется) ты успеешь побродить по магазинам на улице Фобур-Сент-Оноре недалеко от нашего отеля. Затем — из соображений чисто визуального и социологического характера — мы устроим себе нечто вроде ужина в «Ритце»: престиж в сочетании с изысканным обслуживанием — dixit экспертами — сполна искупают невообразимую скудость меню. По-настоящему поедим после оперы, в «Ля Тур Д'Аржан», с видом на Нотр-Дам и Сену, в водах которой отражаются огни мостов.
В среду, в полдень, с Сен-Лазарского вокзала отходит Восточный экспресс в Венецию. Целые сутки нам придется поскучать, хотя, если верить тем, кто пускался до нас в это захватывающее путешествие по железной дороге, изучать географию Франции, Германии, Австрии, Швейцарии и Италии, не покидая вагонов, в которых купе, рестораны и даже туалеты выдержаны в стиле belle epoque, не только полезно, но и приятно. Я собираюсь захватить с собой роман Агаты Кристи «Убийство в Восточном экспрессе» на испанском и английском, чтобы воскресить в памяти подробности старой драмы. Как гласит рекламный проспект, к ужину au chandelles принято выходить в вечерних туалетах.
Окна нашего люкса в отеле «Чиприани», расположенном на острове Джудекка, выходят на Гран-Канал, площадь Сан-Марко и причудливые башенки собора. Я заказал гондолу, и агентство обещало предоставить самого образованного (и любезного) гида во всем водном городе, готового потратить утро и день четверга на то, чтобы показать нам площади, церкви, монастыри, мосты и музеи с небольшим перерывом на ланч — ты любишь пиццу? — на террасе кафе «Флориан», в окружении голубей и туристов. Мы закажем аперитив — божественный напиток под названием «Беллини» — в отеле «Даниэли», а поужинаем в баре «Гарри», воспетом в бессмертном романе Хемингуэя. В пятницу мы посетим Лидо и отправимся в Мурано, жители которого с незапамятных времен выдувают удивительно красивое стекло (принося свои легкие в жертву традициям предков). У нас останется куча времени, чтобы накупить сувениров и полюбоваться на виллы, построенные великим Палладио. Вечером на острове Сан-Джорджо будет концерт — I Musici Venetti — барочной музыки, венецианской, разумеется: Вивальди, Чимароза и Альбинони. Ужин состоится на террасе отеля «Даниэли» под ясным ночным небом, «подернутым звездным пологом» (я вновь цитирую путеводитель), с видом на огни Венеции. Попрощаемся с городом и Старым Светом мы с тобой, милая Лукреция, по-современному: на дискотеке «Черный кот», где собираются взрослые, подростки и старики, объединенные любовью к джазу (сам я к нему равнодушен, однако на то и волшебная неделя, чтобы попробовать что-то новое).
На следующее утро — день седьмой, слово «конец» на черном экране — придется встать рано. В десять мы вылетим в Париж, чтобы не опоздать на «Конкорд» до Нью-Йорка. Над Атлантикой мы тщательно переберем в памяти все наши впечатления, чтобы отобрать самые достойные и запомнить их навсегда.
В аэропорту Кеннеди (самолеты в Лиму и Бостон вылетают почти одновременно) мы простимся навсегда. Едва ли наши пути пересекутся вновь. Я никогда не вернусь в Перу и не думаю, что ты в один прекрасный день решишь заглянуть в забытую богом дыру на дальнем Юге, в октябре этого года вступит в должность единственный в стране ректор-латиноамериканец (остальные две тысячи пятьсот сплошь гринго, африканцы и азиаты).
Приедешь? Билет ждет тебя в лимском офисе «Люфтганзы». Отвечать на мое письмо не нужно. Семнадцатого сентября я буду ждать в условленном месте. Твое присутствие или отсутствие станет ответом. Если ты не приедешь, я выполню нашу программу в одиночестве, представляя, что ты путешествуешь со мной, воплощая в жизнь мечты и капризы, которыми я тешил себя все эти годы, думая о женщине, которая разрушила мою жизнь и которую я никогда не забуду.
Едва ли нужно объяснять, что я вижу в тебе только попутчицу. Я даже надеяться не смею, что во время нашего путешествия ты станешь — право, не знаю, к какому эвфемизму прибегнуть — делить со мной ложе. Лукреция, родная, мне будет вполне достаточно, если ты разделишь мою мечту. Я заказал в Париже, Нью-Йорке и Венеции двухкомнатные номера с отдельными ключами, однако, если этого недостаточно, ты вольна взять с собой кинжалы, топоры, револьверы и даже нанять телохранителей. Впрочем, все эти меры совершенно ни к чему: твой добрый Модесто, скромняга Плуто, как меня называли в юности, не посмеет пойти дальше, чем в те годы, когда я мечтал только о нашей свадьбе и не решался взять тебя за руку в темноте кинозала.
До встречи в аэропорту Кеннеди, или прощай навсегда, Лукре.
Дона Ригоберто охватила дрожь. Что ответила ему Лукреция? С негодованием отвергла возмутительное предложение? Или поддалась соблазнителю? В молочном утреннем свете дону Ригоберто померещилось, что картины на стенах ожили и вместе с ним с тревогой ожидают развязки.
Повеления изможденного путника
Это приказ твоего раба, любимая.
Ты ляжешь ничком перед зеркалом на кровать, покрытую расписанными вручную шелками из Индии или индонезийским батиком с нарисованными круглыми глазами, нагая, разметав по подушкам длинные черные волосы.
Ты согнешь в колене левую ногу. Склонишь голову на правое плечо, разомкнешь губы, сожмешь правой рукой край простыни, опустишь ресницы и притворишься спящей. Вообразишь, что с потолка на тебя льется дождь из разноцветных бабочек и рассыпается вокруг золотой пылью.
Кто ты?
Естественно, Даная Густава Климта. Не имеет значения, кто на самом деле позировал для этого полотна (1907–1908); художник видел тебя, догадывался о тебе, предчувствовал твое появление на свет спустя полвека, по другую сторону океана. Он писал героиню древнего мифа, а получилась женщина из будущего, любящая супруга и нежная мачеха.
В тебе, как ни в одной другой женщине, дивная пластика, присущие лишь ангелам легкость и чистота соединились с земным богатством форм. Я преклоняюсь перед упругостью твоих грудей и тяжестью бедер, прославляю твое лоно, этот о двух колоннах храм, под сенью которого я готов покаяться и принять любое наказание за свои грехи.
Ты одна властна над моими чувствами.
Бархатистая кожа, сладкий сок диких трав, неувядающая красота, проснись, посмотрись в зеркало, скажи: «Я любима и почитаема, как никакая другая, я прекрасна и желанна, как прохладная влага для изможденного путника, бредущего по пустыне».
Лукреция-Даная, Даная-Лукреция.
Это мольба твоего господина, о моя рабыня.
Волшебная неделя
— Моя секретарша позвонила в «Люфтганзу»: твой билет ждет тебя, — сообщил дон Ригоберто. — Туда и обратно. Первым классом, как и было обещано.
— Милый, я правильно сделала, что показала тебе письмо? — встревожилась донья Лукреция. — Ты не сердишься? Мы ведь поклялись ничего друг от друга не скрывать, вот я и решила, что ты должен знать.
— Все верно, моя королева, — торжественно произнес дон Ригоберто, целуя руку своей супруги. — Я хочу, чтобы ты поехала.
— Ты хочешь, чтобы я поехала? — Донья Лукреция недоверчиво улыбнулась, помрачнела и снова улыбнулась. — Серьезно?
— Это моя просьба, — повторил дон Ригоберто, целуя ей пальцы. — Сделай это для меня. Право же, почему бы и нет? Программа, конечно, весьма вульгарна и отдает вкусом нуворишей, однако ни в воображении, ни в чувстве юмора твоему инженеру не откажешь, а для его круга это редкость. Ты отлично проведешь время, дорогая.
— Даже не знаю, что сказать, Ригоберто, — взволнованно проговорила донья Лукреция. — Это очень любезно с твоей стороны, но…
— Я это делаю из эгоистических соображений, — признался ее супруг. — Согласно моей философской концепции, эгоизм — подлинная добродетель. Благодаря твоему путешествию я получу новый опыт.
По глазам и голосу дона Ригоберто Лукреция поняла, что он говорит серьезно. Женщина отправилась в путешествие и на восьмой день вернулась в Лиму. В аэропорту Корпак ее встречали муж с огромным букетом, завернутым в целлофан, и Фончито, который держал плакат «С возвращением, мамочка!». Оба нежно расцеловали ее, дон Ригоберто, чтобы помочь жене справиться с волнением, забросал ее вопросами о погоде, таможне, разнице во времени и джетлаге, старательно избегая чувствительных тем. По дороге в Барранко донья Лукреция получила подробный хронологический отчет о делах в конторе, школьных успехах Фончито, а заодно о меню всех завтраков, обедов и ужинов за время своего отсутствия. Дом сиял чистотой. Хустиниана, не дожидаясь конца месяца, перемыла окна и подстригла живые изгороди в саду.
Вечер ушел на распаковывание чемоданов, ответы на звонки подруг, жаждавших узнать, как прошла поездка за покупками в Майями (такова была официальная версия) и прочую рутину. Донья Лукреция раздала подарки мужу, пасынку и домработнице. Дону Ригоберто достались французские галстуки и итальянские рубашки, а Фончито пришел в восторг при виде джинсов, кожаной куртки и спортивного костюма. Хустиниана примерила поверх фартука лимонно-желтое платье и осталась им вполне довольна.
В тот вечер дон Ригоберто, против обыкновения, не стал долго нежиться в ванне. В спальне было сумрачно, тусклый ночник освещал лишь две классические гравюры Утамаро, на которых широкоплечий мужчина и хрупкая женщина в широких кимоно цвета грозовых туч совокуплялись среди циновок, бумажных фонариков и крошечных фарфоровых чашек на фоне пейзажа с кривым мостом над изогнутой рекой. Донья Лукреция лежала под одеялом, не нагая, а завернутая в новый шелковый пеньюар, — купленный и опробованный во время путешествия? — достаточно широкий, чтобы скрыть соблазнительные изгибы тела. Дон Ригоберто обнял жену и крепко прижал к себе, чтобы почувствовать ее всю. Потом он принялся с ненавязчивой нежностью целовать ее лицо, медленно приближаясь к губам.
— Если ты не захочешь рассказывать, я пойму, — солгал он, лаская ей ушко кончиком языка и тщетно пытаясь скрыть нетерпение за ребяческим кокетством. — Расскажи то, что хочешь сама. Или даже вообще ничего.
— Я все тебе расскажу, — пробормотала донья Лукреция, отвечая на его поцелуй. — Разве не за этим ты меня отправил?
— И за этим тоже, — признался дон Ригоберто, целуя ей шею, лоб, нос, подбородок и щеки. — Ты хорошо провела время? Тебе понравилось?
— Хорошо я провела время или нет, зависит от того, что теперь будет между нами, — резко произнесла Лукреция, и дон Ригоберто понял, что ей страшно. — Я веселилась. Наслаждалась жизнью. И боялась до смерти.
— Боялась, что я стану злиться? — Теперь дон Ригоберто ласкал соски жены кончиком языка, чувствуя, как они твердеют от его поцелуев. — Устрою тебе сцену ревности?
— Я боялась причинить тебе боль, — ответила донья Лукреция и обняла мужа.
«Она начала возбуждаться», — решил дон Ригоберто. Он ласкал жену, из последних сил сдерживая готовое поглотить его желание, и шептал ей на ушко, что любит ее, любит куда сильнее, чем прежде.
Донья Лукреция начала свой рассказ, медленно, тщательно подбирая слова — долгие паузы выдавали ее смущение, — но вскоре разоткровенничалась, ободренная нежностью супруга. Постепенно женщина совсем успокоилась, и рассказ потек плавно. Донья Лукреция прильнула к мужу и положила голову ему на плечо. Ее рука тихонько скользила по животу дона Ригоберто, неспешно приближаясь к самому низу.
— Твой инженер сильно изменился?
— Он стал одеваться как настоящий гринго и все время сыпал английскими словечками. И все же, несмотря на лишний вес и седину, это был прежний Плуто, робкий и рассеянный, с унылым вытянутым лицом.
— Представляю, что сделалось с этим Модесто, когда ты пришла.
— Он так побледнел! Я даже испугалась, что он упадет в обморок. Сунул мне огромный букетище, в полтора раза больше его самого. Лимузин и вправду был прямо из фильма про гангстеров. С баром, телевизором, стереосистемой, а сиденья — не поверишь! — из шкуры леопарда.
— Бедные экологи! — воскликнул дон Ригоберто.
— Кошмарная безвкусица, я знаю, — признался Модесто, пока шофер, высоченный афганец в гранатовом мундире, укладывал чемоданы в багажник. — Но это самый дорогой лимузин, который у них был.
— А он умеет посмеяться над собой, — отметил дон Ригоберто. — Очень мило.
— По дороге в «Плазу» он сделал мне невинный комплимент и покраснел, как помидор, — продолжала донья Лукреция. — Сказал, что я прекрасно сохранилась и стала еще красивее, чем в ту пору, когда он делал мне предложение.
— Так и есть, — перебил дон Ригоберто и прильнул поцелуем к губам жены. — Ты с каждым днем, с каждой минутой становишься все краше.
— Ни одного двусмысленного словечка, ни одного рискованного намека, — добавила женщина. — Он так меня благодарил, что я почувствовала себя чуть ли не добрым самаритянином из Библии.
— Ты знаешь, о чем он думал, пока любезничал с тобой?
— О чем? — Ступня доньи Лукреции скользнула Ригоберто между ног.
— Увидит ли он тебя голой в тот же вечер, в «Плазе», или придется дожидаться первой ночи в Париже, — объяснил дон Ригоберто.
— Он не увидел меня голой ни в тот же вечер, ни первой ночью в Париже. Только если подглядывал в замочную скважину, пока я принимала душ и одевалась в оперу. Мы и вправду жили в разных комнатах. Моя была с видом на Центральный парк.
— Но он, конечно, тискал твою руку во время спектакля или в ресторане, — жалобно проговорил разочарованный дон Ригоберто. — «У Режины» он осмелел от шампанского и чмокнул тебя в щечку, когда вы танцевали. Сначала в щечку, а потом в шейку или в ушко.
Ничего подобного. В тот вечер Модесто так и не отважился ни поцеловать ее, ни взять за руку, только расточал любезности, держась на приличном расстоянии. Он был очень мил, остроумно шутил над собственной робостью («Стыдно признаться, Лукре, но за шесть лет брака я ни разу не изменял жене»), признался, что никогда прежде не слушал оперу и не бывал в таких местах, как «У Режины» или в «Ле Сирк».
— Кажется, здесь принято долго обнюхивать вино в бокале и заказывать блюда с французскими названиями.
И посмотрел глазами печальной собаки.
— Сказать по правде, Модесто, меня привело сюда тщеславие. И любопытство, конечно. Возможно ли, что спустя десять лет, не видя меня и ничего обо мне не зная, ты продолжал меня любить?
— Любить — не совсем точное слово, — возразил Модесто. — Я люблю свою американку, Дороти, она меня понимает и позволяет петь в постели.
— Его отношение к тебе гораздо сложнее, — пояснил дон Ригоберто. — Ты — его воспоминание, мечта, фантазия. Хотел бы я любить тебя так, как он. Постой.
Он бережно поднял край легкой рубашки и, развернув жену поудобнее, устроился сверху, так, чтобы их тела полностью соприкасались. Укрощая желание, он попросил жену продолжать рассказ.
— Когда меня стало клонить ко сну, мы вернулись в отель. Модесто простился со мной на пороге. Пожелал сладких снов. Он вел себя как настоящий рыцарь, и наутро я решилась немного пофлиртовать.
К завтраку, накрытому в гостиной, она вышла босой, в коротеньком пеньюаре, открывавшем ноги почти до бедер. Модесто уже сидел за столом, одетый с иголочки и гладко выбритый. При виде доньи Лукреции он раскрыл рот от изумления.
— Тебе хорошо спалось? — едва выговорил Плуто, вставая, чтобы помочь ей сесть за стол, уставленный тарелками со свежими фруктами, тостами и мармеладом. — Ты не обидишься, если я скажу, что ты очень красивая?
— Подожди минуту, — перебил жену дон Ригоберто. — Дай мне поцеловать ножки, которые свели с ума этого Плуто.
По дороге в аэропорт и позже, на борту «Конкорда», Модесто продолжал выказывать своей спутнице робкое обожание. Спокойно, без мелодраматических эффектов, он поведал донье Лукреции о том, как после ее отказа решил бросить университет и бежать в Бостон. Чужой город с холодными зимами и темно-красными викторианскими домами встретил молодого перуанца неласково: прошел не один голодный месяц, прежде чем ему удалось найти постоянную работу. Он настрадался, но упорно шел вперед. Постепенно он обрел прочное положение в обществе, повстречал хорошую женщину, которая любила и понимала его, и собирался вернуться к преподавательской деятельности. Но оставался давний каприз, мечта, которая влекла его и утешала: волшебная неделя, игра в богача, путешествие по Нью-Йорку, Парижу и Венеции с Лукре. После этого он мог бы умереть спокойно.
— Наша поездка действительно обошлась тебе в четверть сбережений?
— Из собственных средств я потратил триста тысяч, остальное — деньги Дороти, — ответил Модесто, глядя ей в глаза. — И заплатил я не за поездку. А за возможность видеть тебя за завтраком, с голыми руками, ногами и плечами. Я в жизни не видел ничего прекраснее, Лукре.
— Интересно, что сказал бы этот бедолага, доведись ему увидеть твои груди и попку, — усмехнулся дон Ригоберто. — Я люблю тебя, милая, я тебя обожаю.
— Тогда я решила, что в Париже он увидит остальное. — Донья Лукреция уклонилась от навязчивых поцелуев мужа. — Пилот как раз объявил, что мы преодолели звуковой барьер.
— Это самое малое, что ты могла сделать для столь любезного сеньора, — заметил дон Ригоберто.
Бросив вещи в номере — спальня доньи Лукреции выходила окнами на Вандомскую площадь, посреди которой высилась темная колонна, и сияющие витрины ювелирных магазинов, — путешественники отправились на прогулку. Модесто выучил маршрут наизусть и точно рассчитал время. Они миновали Тюильри, переправились на левый берег Сены и по тесным улочкам спустились в Сен-Жермен. В аббатстве они оказались за полчаса до концерта. Стоял блеклый и теплый осенний вечер. Модесто с планом города в руках то и дело останавливался под начинавшими облетать каштанами, чтобы дать Лукреции соответствующие исторические, архитектурные или искусствоведческие пояснения. Спутники высидели весь концерт на неудобных церковных лавках, крепко прижавшись друг к другу. Скорбное величие «Реквиема» захватило Лукрецию. После концерта, расположившись за столиком на первом этаже ресторана «У Липпа», она похвалила Модесто:
— Даже не верится, что ты раньше не бывал в Париже. Ты так хорошо знаешь все эти улочки и памятники, словно прожил здесь много лет.
— Я готовился к нашему путешествию, как к выпускному экзамену, Лукре. Читал книги, изучал карты, консультировался в агентствах, расспрашивал знакомых. Я не собираю картины, не развожу собак, не играю в гольф. Много лет моим единственным хобби была подготовка к нашей неделе.
— И ты всегда мечтал провести ее со мной?
— А ты заметно продвинулась по дорожке флирта, — отметил дон Ригоберто.
— С тобой, и только с тобой, — покраснел Плуто. — Нью-Йорк, Париж и Венеция, рестораны и опера — все это setting, не более. Главные действующие лица — ты и я.
В «Ритц» они вернулись на такси, усталые и слегка пьяные от шампанского и коньяка. Прощаясь с Модесто на пороге спальни, донья Лукреция, нимало не смущаясь, объявила:
— Ты такой милый, что мне тоже захотелось поиграть. Я решила сделать тебе подарок.
— Правда? — оторопел Плуто. — А какой, Лукре?
— Я дарю тебе себя, всю, с головы до ног, — пропела Лукреция. — Приходи ко мне в комнату, когда я позову. Но учти: можно только смотреть.
Модесто ничего не ответил, но женщина не сомневалась, что его мрачное лицо, скрытое в полумраке прихожей, озарило безмерное счастье. Она не раздумывая прошла в ванную, разделась донага, аккуратно сложила одежду, распустила волосы («Как мне нравится, милая?» — «Именно так, Ригоберто»), вернулась в комнату, погасила лампы, оставив лишь ночник, и повернула его так, чтобы свет падал на аккуратно застеленную кровать. Донья Лукреция улеглась на спину, приняв изящную расслабленную позу, и положила голову на подушку.
— Входи.
«Она закрыла глаза, чтобы не видеть его», — подумал дон Ригоберто, тронутый целомудренным жестом своей жены. Он ясно различал силуэт инженера, несмело застывшего на пороге, а на постели, в голубоватом свете ночника, роскошное женское тело, напоминающее о телесном роскошестве моделей Рубенса и невинных прелестницах Мурильо: пышные смуглые бедра привольно раскинуты, одна нога согнута, прикрывая лобок, другая вытянута. Дон Ригоберто, сотни раз любовавшийся этим телом, ласкавший его, наслаждавшийся им, изучивший каждый его изгиб, сегодня впервые смотрел на него глазами Плуто. Модесто тяжело дышал, его пенис набухал от желания. Прочитав его мысли, донья Лукреция начала молча двигаться, демонстрируя застывшему от восхищения Плуто бока и спину, ягодицы и груди, выбритые подмышки и венчик волос на лобке. Наконец она раздвинула ноги, открыв внутреннюю сторону бедер и складки лона. «Неизвестная натурщица Гюстава Курбе, «Сотворение мира» (1866)», — определил взволнованный дон Ригоберто: тугой живот, большие бедра и венерин бугор его жены были точно как у безымянной женщины со старинного полотна, украшения его галереи. В тот же миг чары рассеялись:
— Мне ужасно хочется спать, и тебе, должно быть, тоже, Плуто. Уже поздно.
— Спокойной ночи, — глухо отозвался едва живой Модесто. Он попятился назад и наткнулся на дверной косяк; через мгновение дверь за ним закрылась.
— И он послушно ретировался, не набросился на тебя, как голодный зверь! — воскликнул пораженный дон Ригоберто. — Ты крутила этим инженером, словно глупым теленком.
— Я об этом не думала, — рассмеялась донья Лукреция. — Но нельзя исключать, что его робость тоже была частью игры.
Наутро посыльный принес донье Лукреции букет роз и открытку с надписью: «Глаза видят, сердце бьется, память хранит прошлое, а пес из мультика благодарит тебя от всей души».
— Я слишком сильно тебя хочу, — заявил дон Ригоберто, закрывая жене рот поцелуем. — Я должен любить тебя.
— Вообрази, что за ночка выдалась у бедняги Плуто.
— Бедняги? — откликнулся Ригоберто, когда они, утомленные и счастливые, лежали бок о бок. — Отчего же бедняги?
— Как же мне повезло, Лукре, — заявил Модесто, когда они пили шампанское и смотрели стриптиз в «Крэйзи Хоре», окруженные толпой немцев и японцев. — Даже электрическая железная дорога, которую я получил в десять лет от Санта-Клауса, не сравнится с твоим подарком.
Ни в Лувре, ни за завтраком в «Клозери-де-Лила», ни на экскурсии в Центре Помпиду, ни на прогулке по кривым улочкам квартала Марэ Плуто ни разу не упомянул о вчерашнем происшествии. Он по-прежнему был отличным товарищем, знающим, верным и надежным.
— Этот парень нравится мне все больше, — заметил дон Ригоберто.
— Да, Плуто был безупречен, — согласилась донья Лукреция. — И я решила порадовать его еще немного. В «Максиме» я все время касалась коленкой его ноги. Когда мы танцевали, прижалась грудью. А в «Крэйзи Хоре» — бедром.
— Какое терпение! — воскликнул дон Ригоберто. — Познавать тебя частями, шаг за шагом. Выходит, ты играла с инженером, как кошка с мышкой. Такие игры небезопасны.
— Вовсе нет, если твой партнер настоящий кабальеро. Такой, как ты, — игриво прощебетала донья Лукреция. — Я рада, что приняла твое предложение, Плуто.
Путешественники вернулись в «Ритц» довольные и слегка опьяневшие от впечатлений. Пожелав донье Лукреции спокойной ночи, Плуто направился в свою комнату.
— Постой, Модесто, — попросила женщина с лукавой улыбкой. — У меня сюрприз. Закрой глаза.
Заинтригованный Плуто тотчас подчинился. Лукреция медленно приблизилась к нему, обняла и поцеловала, сначала легко и осторожно, потому что Модесто медлил, но через мгновение он разомкнул губы, позволив ей коснуться язычком своего неба. Плуто вложил в этот поцелуй всю свою любовь, всю нежность, все воображение, всю силу и (если она у него была) всю душу. Он обнял донью Лукрецию за талию, осторожно, готовый отступить при малейшем признаке недовольства, но женщина и не думала отстраняться.
— Теперь можно открыть глаза?
— Можно.
«И тогда он посмотрел на нее, но не холодным взглядом искушенного развратника, маркиза де Сада, — подумал дон Ригоберто, — нет, то был страстный взгляд, полный целомудренного обожания, взгляд мистика в момент духовного воспарения».
— Он сильно возбудился? — ляпнул дон Ригоберто и тут же прикусил язык. — Глупый вопрос. Извини, Лукреция.
— Он сильно возбудился, но ничего не предпринял. И не стал меня удерживать.
— Ты была просто обязана провести с ним ночь, — пожурил супругу дон Ригоберто. — Ты и так злоупотребила его благородством. Или нет. Возможно, ты поступила правильно. Ну да, пожалуй. Чувственность неотделима от ритуала, игры, театрального действа, она не терпит спешки. В промедлении кроется великая мудрость. Суета превращает нас в животных. Ты знаешь, что половой акт у ослов, обезьян, свиней и кроликов длится не более двенадцати секунд?
— Зато жабы могут совокупляться сорок дней и сорок ночей без перерыва. Я прочла об этом у Жана Ростана, в книге «От насекомого к человеку».
— Счастливцы, — покачал головой дон Ригоберто. — Ты весьма проницательна, Лукреция.
— Модесто тоже так говорил, — заявила донья Лукреция, мысленно возвращаясь в Восточный экспресс, летящий сквозь европейскую ночь, чтобы скорее попасть в Венецию. — На следующий день, в нашем купе в стиле belle epoque.
Чуть позже она прочла на карточке, вложенной в букет, который ожидал ее в отеле «Чиприани» на солнечном острове Джудекка: «Лукреции, прекрасной в жизни и мудрой в любви».
— Постой, постой, — остановил жену дон Ригоберто. — Вы ехали в одном купе?
— Двухместном. Я на верхней полке, а он на нижней.
— Но тогда…
— Нам пришлось переодеваться прямо на полках. Но в купе было почти совсем темно: я погасила свет и оставила только ночник.
— Подожди, переодеваться — это слишком общо, — встрепенулся дон Ригоберто. — Можно поподробнее?
Донья Лукреция продолжала рассказ. Когда пришло время ложиться, — исторический Восточный экспресс несся среди австрийских и немецких лесов, на опушках которых изредка попадались деревеньки — Модесто объявил, что выйдет в коридор.
— Не нужно, все равно ничего не видно, — ответила донья Лукреция.
Чтобы не стеснять ее, инженер забился на нижнюю полку. Она раздевалась неторопливо, но и не слишком медленно, аккуратно складывая каждую вещь: платье, сорочку, лифчик, чулки, пояс. Ночник под разрисованным вручную абажуром в форме шампиньона бросал свет на ее шею, плечи, грудь, живот, ягодицы, бедра, колени, лодыжки. Наконец донья Лукреция натянула шелковую китайскую пижаму с драконами.
— Я буду расчесывать волосы и спущу ноги вниз, — сообщила она. — Если хочешь, можешь их поцеловать. Только не выше колен.
Были то муки Тантала? Или небывалые наслаждения? Дон Ригоберто соскользнул на ковер, и Лукреция вытянула ноги, чтобы он смог осыпать их поцелуями от колен до кончиков пальцев, как Плуто в Восточном экспрессе.
— Я обожаю тебя, — прошептал дон Ригоберто.
— Я обожаю тебя, — эхом отозвался Модесто.
— А теперь — спать, — приказала донья Лукреция.
Путешественники прибыли в Венецию импрессионистским утром, когда в аквамариновом небе сияло по-летнему жаркое солнце; на катере, который нес их по кудрявым волнам в «Чиприани», Модесто прочел донье Лукреции небольшую лекцию о дворцах и соборах Гран-Канала.
— Я начинаю ревновать, любовь моя, — предупредил дон Ригоберто.
— Если так, давай закончим, милый, — предложила донья Лукреция.
— Ни в коем случае, — испугался ее муж. — Храбрецы смотрят смерти в глаза, как Джон Уэйн.
С балкона «Чиприани» открывался вид на пожелтевшие ветви сада, башенки Сан-Марко и расположенные по берегам Канала дворцы. У входа поджидала гондола. Вскоре их захватил круговорот каналов и мостов, над мутной зеленоватой водой кружили чайки, по обе стороны Канала высились темные церкви, и приходилось напрягать зрение, чтобы разглядеть изображения святых, украшавшие их фронтоны. Путешественники видели бесчисленных Тицианов и Веронезе, Беллини и Пьомбо, конные статуи и мозаики на фасаде кафедрального собора и жирных голубей, лениво подбиравших на мостовой сухие кукурузные зерна. В полдень пришло время знаменитой пиццы в ресторане «Флориан» и традиционной фотографии за столом. На закате они продолжили прогулку под аккомпанемент хорошо поставленного голоса гида, сыпавшего датами, именами и примечательными фактами. В половине восьмого, отдохнув и переодевшись в номере, выпили по коктейлю «Беллини», возлежа на пышных коврах и мавританских подушках в «Даниэли», а в назначенный срок — ровно в девять — заняли столик в баре «Гарри». За соседним столом сидела (предусмотренная программой) божественная Катрин Денев. Плуто сказал то, что должен был сказать:
— Ты куда красивее, Лукре.
— И? — настаивал дон Ригоберто. Прежде чем отправиться на катере обратно в Джудекку, Модесто и донья Лукреция побродили, взявшись за руки, по пустынным улочкам. В отель они вернулись в полночь. Донья Лукреция зевала.
— И? — подгонял жену дон Ригоберто.
— Боюсь, после такого долгого дня я глаз не сомкну, — пожаловалась донья Лукреция. — К счастью, у меня есть проверенное средство.
— Какое? — спросил Модесто.
— Какое средство? — эхом повторил дон Ригоберто.
— Контрастное джакузи, — ответила донья Лукреция, направляясь в свою комнату. Прежде чем за ней закрылась дверь, инженер успел заглянуть в огромную светлую ванную, выложенную белой плиткой и украшенную изразцами. — Ты не наполнишь его, пока я переодеваюсь?
Дон Ригоберто нетерпеливо заерзал:
— И?
Донья Лукреция переодевалась неторопливо, словно в запасе у нее была целая вечность. Надев банный халат и обернув голову полотенцем, она вернулась в ванную. Вода в джакузи энергично бурлила и булькала пузырьками.
— Я добавил ароматическую соль, — смущенно признался Модесто. — Ничего?
— Великолепно, — похвалила донья Лукреция, пробуя воду кончиками пальцев.
Она сбросила желтый халат и с тюрбаном на голове опустилась в джакузи. Инженер подложил ей под голову подушечку. Женщина сладко вздохнула.
— Я могу еще что-нибудь для тебя сделать? (Дон Ригоберто уловил в голосе Модесто едва различимую дрожь.) Мне уйти? Или остаться?
— Ванна с пузырьками — сплошное наслаждение, — промурлыкала донья Лукреция, растирая руки и ноги. — Потом добавлю горяченькой. И баиньки.
— Да ты его жарила на медленном огне, — прорычал дон Ригоберто.
— Если хочешь, останься, Плуто, — рассеянно проговорила женщина, с наслаждением подставляя тело ласковым струям. — Ванна огромная, двое здесь вполне поместятся. Почему бы тебе не искупаться вместе со мной?
В ответ дону Ригоберто послышался… рев быка? Волчий вой? Предсмертный вскрик птицы? Инженер проворно сорвал одежду и плюхнулся в воду. Его тело пятидесятилетнего человека, привыкшего бороться с полнотой при помощи аэробики и джоггинга, почти соприкасалось с телом Лукреции.
— Что еще мне сделать? — услышал дон Ригоберто, чувствуя, как сердце наполняет восхищение пополам с ревностью. — Я не хочу того, чего не хочешь ты. Я ничего не буду предпринимать. Решай сама. Знаешь, Лукре, в этот момент на земле нет человека счастливее и несчастнее меня.
— Дотронься до меня, — нежно проговорила Лукреция. — Обнимай меня, целуй. Только волосы не трогай, Плуто, а то они намокнут, и завтра я буду страшилищем. Кажется, в твоей программе не предусмотрено посещение парикмахерской?
— Это я самый счастливый человек на земле, — пробормотал дон Ригоберто. — И самый несчастный.
Донья Лукреция открыла глаза:
— Смелее. Мы ведь не можем сидеть в воде вечно.
Дон Ригоберто протер глаза. Он слышал монотонное гудение джакузи, чувствовал, как бурлит вода, как пар оседает на коже крошечными капельками, как Плуто скованно обнимает женщину, не решаясь поцеловать ее и стараясь не слишком высовываться из воды. Чувствовал, что Модесто бьет крупная дрожь.
— Неужели ты не поцелуешь его, Лукреция? Не обнимешь хотя бы раз?
— Время еще не пришло, — отрезала та. — У меня была своя программа, очень хорошо продуманная. И к тому же разве он уже не был счастлив?
— Со мной такого прежде не бывало. — Модесто с головой нырнул в воду, на мгновение прильнув к ногам доньи Лукреции. — Мне хочется петь, Лукре.
— Мне тоже, — неловко пошутил дон Ригоберто. — По-твоему, все эти талассо-эротические процедуры не могли закончиться пневмонией?
Он рассмеялся и тут же стыдливо замолчал: смех и сладострастие отталкивают друг друга, как вода и масло.
— Прости, я не хотел перебивать, — поспешно извинился дон Ригоберто. Но было поздно. Донья Лукреция начала зевать, и влюбленный инженер сконфуженно примолк. Мокрый и жалкий, с огромной лысиной, он стоял на коленях и ждал своей участи.
— Ты засыпаешь, Лукре.
— Я только сейчас поняла, как устала за день. Никаких сил нет.
Донья Лукреция легко выскочила из ванны и подхватила с пола халат. Прощаясь с инженером на пороге своей комнаты, она произнесла слова, от которых сердце дона Ригоберто заныло:
— Завтра будет новый день, Плуто.
— Последний день, Лукре.
— И последняя ночь. — Она послала ему воздушный поцелуй.
Утром путешественники проспали лишние полчаса, но наверстали упущенное время посреди адского пекла Мурано, где ремесленники в застиранных майках выдували из стекла сувенирные вазы и домашнюю утварь. Донья Лукреция не собиралась ничего покупать, но по настоянию инженера выбрала три прозрачных фигурки: белку, аиста и бегемота. На обратном пути гид разразился пространной лекцией о творчестве Палладио. Вместо ланча спутники выпили чая с бисквитами в «Квадри», любуясь багровыми солнечными бликами на крышах, в водах каналов и на шпилях колоколен, и прибыли на Сан-Джорджо задолго до начала концерта, чтобы успеть осмотреть остров и поглядеть на лагуну.
— В последний день всегда грустно, — заметила донья Лукреция. — Завтра все закончится навсегда.
— Вы держались за руки? — полюбопытствовал дон Ригоберто.
— Весь концерт, — призналась его жена.
— Небось разрыдался?
— Он был очень подавлен. Все время сжимал мою руку, а на ресницах дрожали слезинки.
«Слезы благодарности и надежды», — подумал дон Ригоберто. Ласковое «слезинки» приятно щекотало нервы. Дон Ригоберто твердо решил: больше не станет перебивать. Он ни разу не прервал светской беседы, которую Модесто и Лукреция вели за ужином в «Даниэли», любуясь огнями Венеции, и стоически вынес приступ мучительной ревности, когда увидел, что комплименты инженера не оставляют его супругу равнодушной. Лукреция намазывала ему тосты маслом, кормила ригатони со своей вилки и позволяла осыпать свою руку поцелуями от запястья до ноготков. Дон Ригоберто с замирающим сердцем и подступающей эрекцией ждал развязки.
Едва переступив порог сюита в «Чиприани», донья Лукреция схватила Модесто за руку и впилась ему в губы поцелуем, прошептав:
— Последнюю ночь мы проведем вместе. Я буду с тобой такой послушной, такой нежной, такой страстной, какой прежде была только с мужем.
— Так и сказала? — дон Ригоберто словно проглотил стрихнин с медом пополам.
— Я плохо поступила? — испугалась женщина. — Надо было отказать?
— Ты все сделала правильно, — хрипло проговорил дон Ригоберто. — Любовь моя.
Охваченный желанием и ревностью, которые подстегивали и питали друг друга, он смотрел, как любовники раздеваются, любовался очаровательным бесстыдством своей жены и злорадно посмеивался над одуревшим от счастья бедолагой инженером. Она согласна, она будет моей: непослушные пальцы никак не могли расстегнуть рубашку, ноги путались в штанинах, шнурки не хотели развязываться, а когда Плуто, окончательно потеряв голову, вслепую двинулся к постели, на которой его ждала красавица, — обнаженная маха Гойи, подумал дон Ригоберто, только ноги раздвинуты немного больше, чем нужно, — то немедленно споткнулся на ровном месте, жалобно вскрикнув:
— Ой-ой-ой!
Лукреция расхохоталась, а за ней и Ригоберто. Распростертый на полу Модесто тоже рассмеялся:
— Это нервы, Лукре, это нервы.
Постепенно утоляя страсть, дон Ригоберто наблюдал за женой, сбросившей оцепенение и раскрывшей объятия навстречу Плуто. Она обнимала Модесто, прижималась к нему, забиралась на него верхом, оплетала ногами его бедра, целовала в губы, лизала его небо и даже — «Ух ты!» — простонал дон Ригоберто — ласкала рукой и губами его член. И тут обезумевший от страсти Плуто запел, заголосил, завыл во всю глотку «Вернись в Сорренто».
— Запел «Вернись в Сорренто»?! — возмутился дон Ригоберто. — В такой момент?
— Вот именно. — Донья Лукреция прыснула, но тут же смутилась и попросила прощения. — Ты меня сбил с толку, Плуто. Ты поешь, потому что тебе хорошо или, наоборот, плохо?
— Я пою, чтобы стало хорошо, — ответил инженер, прервав на миг чудовищно фальшивое арпеджио.
— Мне прекратить?
— Продолжай, Лукре, — взмолился Модесто. — Смейся, если хочешь. Я пою, чтобы сделаться счастливым. Заткни уши, думай о другом, смейся. Но, заклинаю тебя, продолжай.
— И он пел? — спросил дон Ригоберто, пьянея от наслаждения.
— Все время, — усмехнулась донья Лукреция. — Когда мы целовались, когда я была сверху, когда он был сверху, и так, пока мы не перепробовали все известные позы. А иначе он просто не мог. Потерпел бы фиаско.
— И все время «Вернись в Сорренто»? — Дон Ригоберто наслаждался унижением соперника.
— Это песни моей молодости, — заявил инженер и, перескочив из Италии в Мексику, затянул: — «Я спою вам старинную песню».
— Попурри из шлягеров пятидесятых, — сказала донья Лукреция. — «Соле Мио», «Каминито», «Хуан Сорвиголова», «На далеком старом ранчо» и даже «Мадрид» Агустина Лары. Я давно так не смеялась.
— А без вокальных экзерсисов, стало быть, фиаско? — Дон Ригоберто был на седьмом небе. — Ничего не скажешь, чудесная выдалась ночка.
— Это еще не все, самое смешное — впереди. — Донья Лукреция вытерла слезы. — Мы перебудили весь отель, соседи стучали в стены, нам звонил администратор и требовал, чтобы мы выключили телевизор.
— То есть вы так и не… — робко спросил дон Ригоберто.
— Я дважды, — разбила его надежды донья Лукреция. — И он по крайней мере один раз. Мог бы и второй, но забыл слова, и вдохновение пропало. Мы отлично повеселились. Дивная ночка. Как у Рипли.
— Теперь ты знаешь мой секрет, — сказал Модесто, когда они, пресытившись ласками, отсмеявшись и успокоив соседей, сидели рядышком на кровати, в фирменных махровых халатах отеля «Чиприани», и болтали. — Давай больше не будем об этом вспоминать. Наверное, ты догадываешься, мне ужасно стыдно… А еще я хотел сказать, что никогда не забуду нашу неделю.
— Я тоже, Плуто. Запомню навсегда. И не только из-за твоего концерта.
Любовники заснули с чувством выполненного долга, проспали остаток ночи как убитые, а наутро поспели на катер, отплывавший в аэропорт. «Алиталия» не подвела, и они попали в Париж точно в срок, чтобы занять места в салоне «Конкорда». В Нью-Йорке путешественники простились, зная, что на этот раз расстаются навсегда.
— Скажи мне, что это была ужасная неделя, — взмолился дон Ригоберто, хватая жену в охапку и снова бросая на кровать. — Скажи, Лукреция, ну пожалуйста.
— А ты спой, только погромче, — предложила Лукреция нежным голоском, каким говорила в самые лучшие их ночи. — Что-нибудь слащавое, милый. «Цветок корицы», «В табачном дыму» или «Бразилия, родимый край». Посмотрим, что у нас получится, Ригоберто.