Однако огорчить меня не могло ничто – у меня был свой дом. Это был так называемый передок – просторная и светлая летняя изба-пятистенок, к которой когда-то примыкала маленькая зимовка.

Полгода семья жила в передке, полгода в зимовке, где было теплее и не надо было тратить столько дров. Но зимовку Тася давно уже продала на вывоз, и от нее остался только заросший крапивой фундамент. Под одной крышей с летней избой стоял большой двор – хозяйственная половина дома. Нижняя часть двора отводилась для скотины, а наверху лежало сено и находился сенник – тесная комнатушка, запиравшаяся на амбарный замок, где хранились инструменты и где впоследствии я держал самые ценные вещи вроде электрической плитки, самовара и рыболовных снастей.

Таких домов, побольше, поменьше, одноэтажных и двухэтажных, покрытых шифером, рубероидом, дранкой или просто тесом, с террасками или без, в округе было много. Они все чем-то друг на друга походили и чем-то отличались, как походят и отличаются деревья одной породы. Но главная достопримечательность моей избы состояла в том, что ее не успели переделать внутри на городской манер, как почти все здешние «квартиры». В ней не было ни обоев, ни побеленных потолков, ни полированной мебели, ни покрытых линолеумом полов. В просторной чистой горнице стояли вдоль стен широкие лавки, посредине стол и русская печь. Гладко обтесанные еловые бревна излучали янтарно-розовый свет. Меж теплых бревен темнел мох. Окна, которые не мыли лет двадцать, сияли чистотой, как перед Пасхой. Сам дом был полон странных гулких звуков, так что его, как раковину, можно было слушать часами.

Но слушать его было жутковато. Первый раз я приехал сюда с другом, который рассчитывал прожить со мною недели две. Но уже на следующий день товарищ вспомнил о неотложных делах, засобирался и оставил меня одного, толком не объяснив причины.

Стояли белые ночи, я не мог уснуть, лежал и думал о том, что делаю здесь, зачем истратил столько денег и купил чужую избу, зачем привязал себя на долгие годы к одному месту, отдал рюкзак и легкую палатку за это становище, сменив милое моему сердцу кочевье и ночной костер на оседлость и русскую печь.

В юности я много ездил: бывал в фольклорных и этнографических экспедициях в средней полосе, в Прикарпатье и Закарпатье, строил дома в Казахстане, несколько недель жил в деревне на берегу

Белого моря и восстанавливал деревянную церковь. Я ходил пешком по безлюдным северным деревням вдоль реки Онеги, поднимался в горы и спускался под землю, плавал по громадным карельским озерам, сплавлялся по Ветлуге и Пре, по Оке и Волге, по Западной

Двине и Березайке, бывал на Кавказе, в Закавказье, на Урале, в

Сибири и на Дальнем Востоке. Ночевал в лесу под открытым небом, в стогах сена, в ледяных пещерах и заброшенных штольнях, в охотничьих зимовьях на Байкале, в палатках, больших и маленьких избах, гостиницах, сельских общежитиях, сараях, сеновалах, деревенских школах, речных судах, монастырях и даже на колокольне. Но все эти места были временными. Я навсегда уезжал и уже по дороге домой придумывал новые маршруты, сравнивая достоинства речек и озер, их прелести и красоты.

Изба в Падчеварах ставила точку в моих исканиях, как моя запоздалая женитьба. Отныне, куда бы я ни собрался поехать, отлучка была бы сродни супружеской измене. От этого было мне чуть грустно – точно, приобретя дом, я потерял и свободу, и независимую, никому не подвластную молодость. Но еще больше печалила тайная мысль, которую я гнал прочь, но она все равно прорывалась, ясная и единственно верная мысль, что как бы я ни рассуждал и чего бы ни выдумывал, как бы ни рассказывал всем с восторгом о громадном северном доме, хозяином которого я стал, -

/домом/ эта не мной, не моим отцом, не дедом и не прадедом срубленная изба все равно никогда не станет.

Я вспоминал снова Тасю – ее радость оттого, что она получит деньги, и печаль от расставания с отчим домом. Потом вставал и шел на двор, отворял верхние ворота и подолгу курил сигарету за сигаретой, отгоняя комаров и бездумно глядя в сизую даль.

Река, изгибаясь, уходила в ту сторону, где светилось на севере небо. На ее берегах стояло несколько деревень. На высоком правом

– Наволок, напротив него – Сурковская, чуть дальше на большой дороге – Барановская и Назаровская. Дом находился на границе еще двух селений – Осиевской и Кубинской, а на другом берегу была деревня Куклинская и заброшенное сельцо Тимошкино. Весь этот куст из восьми деревень, так или иначе выходивших на реку в ее среднем течении, назывался странным и таинственным словом

Падчевары. Ни происхождения, ни значения этого какого-то молдавского на слух речения никто не знал (как, впрочем, не знал никто, почему одна из соседних с Падчеварами деревень называлась

Бухарой).

Был в Падчеварах свой колхоз, были ферма и молокозавод, телятник, ремонтные мастерские, пилорама – обыкновенное хозяйство, по показателям в районной газете «Борьба» болтающееся всегда в нижней части сводок. С моей горушки Падчевары были видны как на ладони, и дом с возвышавшимися рядом с ним деревьями – тремя высоченными осинами и березой, растущими словно из одного корня, – тоже можно было отовсюду разглядеть.

Изба стояла одиноко после того, как в середине тридцатых годов в

Осиевской случился пожар: на Пасху ребятишки баловались с огнем и выгорело треть деревни. С тех пор никто строиться заново на этом конце не стал. Огороды отдали под покос, а колодцы забили камнями, чтобы случайно не провалилась скотина. И вот теперь на чудом уцелевшем хуторке поселился никому не ведомый человек. Не родня, не знакомый, а Бог знает кто, и что было от этого человека ожидать, тоже никто не знал.

Ночью я как-то особенно чувствовал на себе настороженные взгляды округи. Это была, наверное, моя мнительность – в Падчеварах все спали, лишь иногда проезжал мотоцикл или трактор. В сыром воздухе звук распространялся сочный и пронзительный, и снова наступала тишина. Ближе к утру наплывал туман. Деревни, дороги, поля, перелески и река исчезали, и чудилось, что под ногами начинается озеро, из которого торчат верхушки деревьев и телеграфные столбы. В эти минуты мне становилось так тревожно, что я уже жалел о своем приобретении и казался самому себе самозванцем, временщиком, не по праву вторгшимся в чужую землю и занявшим чужое владение.

В избе я нашел Тасины тетради и фотографии, письма, выкройки и старый молитвослов, где поминался несчастный император Александр

Николаевич. Все эти следы недавней живой жизни смущали меня.

Позднее в деревне мне сказали, что Тасин муж Сергей после их переезда в «Сорок второй» повесился. Его везли через зимний лес и замерзшую речку на трелевочном тракторе мимо этого дома на кладбище. Никто не знал, что толкнуло его наложить на себя руки, но, когда я вспоминал номерной поселок, мне казалось, что один только казенный пейзаж его мог довести выросшего на воле человека до чего угодно.

Будь Сергей жив, не стала бы Тася продавать избу. Может быть, даже перебралась бы на старости со своей тесной лесной поляны жить сюда, на привычный ей с детства простор, и мне было не по себе от невольного прикосновения к чужой трагедии.

Все изгоняло меня отсюда. Изба была совершенно не приспособлена для жизни. Уезжая в «Сорок второй», хозяева вывезли весь кухонный скарб. Электричество к дому не подвели, а когда перестилали крышу над передком, разобрали вывод для печи, так что я не мог ее истопить и потому оказался в полной кулинарной блокаде. Мне не на чем было сварить картошку и вскипятить чай, и я ел тушенку с хлебом, запивая ее колодезной водой.

Первые дни я ничего не делал, а только ходил по избе. Спускался вниз и поднимался на чердак, где остались старые ткацкие станки, громадные деревянные мучные лари, оборудование для варки пива, колодки для изготовления обуви, сани, плуг, хомуты, деревянные вилы и грабли, прясла, коромысла, короба, корзины, лукошки и десятки других вещей, о которых я понятия не имел, как они называются и для чего служат. Я стоял среди этого богатства, как археолог на обломках обнаруженной древней цивилизации, и неловким движением боялся что-то нарушить. Рядом протекала незнакомая таинственная жизнь. Прогоняли стадо коров, и они заунывно дребезжали колокольчиками, косили сено женщины в цветастых платьях и надвинутых на лоб платках, тарахтели трактора. Где-то на краю играла вечерами гармошка и слышны были поющие голоса. Сбылось то, к чему я стремился, пускаясь в эту авантюру: я жил в деревне. Но как в ней жить – я не знал.

Подобно простодушному провинциалу, который, приехав в Москву, с энтузиазмом бросается ходить по театрам и музеям, я мечтал окунуться в крестьянскую жизнь. Но как испытывает и выталкивает всех недостойных надменная столица, так и деревня меня чуждалась. Скорее всего, мой безрассудный и наивный замысел прижиться здесь не удался бы, когда бы вскоре у меня не появился вожатый. Это был тот самый высокий негнущийся старик, который и сказал мне про избу. Он приходился Тасе двоюродным братом, и звали его Василием Федоровичем Малаховым.