Ведь именно земля была высшей людской ценностью, за нее умирали и убивали, ее захватывали и отсуживали, отгораживали заборами и колючей проволокой, продавали душу во всем мире, а значит, и в Купавне, и чем дольше люди здесь жили, тем больше понимали, как повезло им поселиться в сем благословенном краю, и свой маленький душевный кусок земли, за устройство которого отвечали они перед общим собранием, правлением садоводческого товарищества, страной и Господом Богом становился им дороже того, что называлось – Советский Союз.
Инженеры-строители были первыми, а вслед за ними потянулись осваивать западную оконечность Мещерской низины прочие ведомства, общества, учреждения и организации, и соседями
Строительного института становились прокуроры, мелкие профсоюзные деятели, общество инвалидов, Управление делами
Совмина, энергетики, машиностроители, военные, Плехановский институт – так что вскоре пчелиными сотами и сотками покрылась купавинская равнина. С каждым годом все меньше оставалось на ней свободного места. Уже негде было отдыхать по дороге на станцию и собирать землянику и луговые опята, распахали торфяное болото по пути на карьер, снесли железнодорожную ветку возле трех прудов и застроили освободившееся пространство, даже нарезали землю под откосом железной дороги на перегоне между Купавной и Черным.
Покуда Колюня строил планы, как присоединить обратно к Отечеству
Аляску и отнять у Непала Эверест, чтобы именно на его земле располагалась высочайшая вершина мира, загадочные земельные дела творились в садоводческом товариществе “Труд и отдых”: спортивную площадку, на которой дети играли в настольный теннис и волейбол, попадая мячом в провода, так что сыпались искры и несколько раз случалось короткое замыкание, отдали под участок проректору института, и возмущенные купавинские подростки грозились перебить захватчику окна, а еще годом раньше секретарю парткома выделили кусок улицы и часть санитарной зоны вокруг водонапорной башни, отчего участок у него напоминал по форме кособокий и неглаженый пионерский галстук, и несчастный партайгеноссе, ради куска земли взваливший на себя позорную ношу, был страшно обижен тем, что неторопливый проректор его обскакал, получив почти полноценный надел, а не обрезки.
Дядюшка Толя спешил прочнее обустроиться на земле, построил парник для помидоров и мечтал спилить затенявшие огород березы, на защиту которых бабушка так же встала грудью, как когда-то на оборону террасы; появление полиэтиленовой пленки произвело на огородах революцию и было важнее высадки человечества на Луне; на общих собраниях возле сторожки выбирали и скидывали председателей и членов правления, которые ходили повсюду с инспекцией и ставили оценки за благоустроенность участков и их внешний вид, стремясь унифицировать многообразие купавинских привычек, причуд и нравов, снова пугая бабушку открытыми угрозами отнять землю у ленивых и непокорных и передать ее институтским функционерам; рвался в бой и перешедший на работу в
Институт космических исследований подполковник, которому ни разу не довелось воевать, потому что новые войны из-за земли начались, когда он уже вышел в отставку. Но как бы предвосхищая их, насмерть ссорились соседи и родня, пытаясь делить участки, ценность которых за эти годы возросла так, как если бы под покровом песчаной почвы обнаружили нефть или золото.
Люди богатели, обзаводились холодильниками и телевизорами, строили новые красивые дома с каминами и высокие прочные ограды, они уже не были такими дружными, как на выцветших черно-белых фотографиях, не вставали в четыре утра, не собирались вместе смотреть новые цветные фильмы и футбольные матчи чемпионата мира в Германии и Аргентине, не ходили всей улицей за грибами в
Бисеровский лес. Времена не объединяли, но разъединяли их судьбами детей и внуков, болезнями, по-разному прожитыми годами, характерами и привычками. Идея коллективного сада все еще числилась в первом параграфе садоводческого устава, но так же уходила в небытие, как незаметно ушла из жизни идея великого коммунизма, в которой вопреки очевидности отказывался разувериться по старозаветному упрямству один-единственный человек на Земле – Колюнин отец и, как несменяемый часовой, ждал по ошибке торжественно объявленного года наступления царства
Божия на земле.
А вокруг была совсем другая, обыденная жизнь, в которой все барахтались, как умели, мелко грешили и сплетничали, и, хотя подросшие деревья и кусты закрывали участки от посторонних глаз, спрятать все тайны они не могли, и причастный купавинской повести временных лет Колюня знал, что у соседки справа муж алкоголик, а соседа наискосок день и ночь пилит жена, требуя продать дачу и купить кооперативную квартиру в Зеленограде, что лечившего его от ожога доктора, Гошиного папу, доброго душевного человека, у которого, первого на их улочке, была машина, жена прогнала. Все ее осуждали, а она была молодая, чувственная женщина, но замуж так и не вышла – и вместе с матерью, курившей
“Беломор”, седой благородной старухой, воспитывала рыхлого сына, которого не брали в мальчишескую компанию, над которым смеялись и издевались, а когда, изнывая от тоски, он приходил на площадку или к воротам – бросали обычные игры, начинали играть в “жопки” и заставляли его бегать за мячом, сами валяясь на травке и доводя Жиртреста до полного изнеможения.
Соседка просила бабушку, чтобы она повлияла на Колюню и он заступился за бедного мальчугана, который от отчаяния не хотел жить на даче и просился домой, но у Гоши был слишком противный характер, и все уставали от его нытья.
Однажды на площадку пришла сама красавица мамаша и попыталась наладить отношения сына со злыми мальчишками, предложила им игру, где не надо водить, но ее освистали, и, поняв, что сделала только хуже, она ушла униженная, ненавидящая всех и вся, а больше всего Колюню, хотя он ее не оскорблял, не хамил, а глядел сочувственно и испуганно.
Но назавтра Гоша опять увязался за мальчиками, и ему пришлось водить.
– Живей, живей! – орали они.
Гоша шатался от усталости и из последних сил кидал мяч, стараясь попасть в развалившихся на траве ребят. Мяч летел слабо, неточно, и мальчики играючи отбивали его сильными футбольными ударами на сухую выгоревшую траву.
– Бегай, бегай давай! Шевелись!
Гоша вяло подбирал мяч и кидал его двумя руками, одной сил не было, хитрил, старался подбросить поближе, чтобы оттуда уже ударить точно. Но они разгадывали его хитрости, орали, и кто-нибудь, касаясь рукой земли, как того требовали правила, подбегал к мячу, опережал Гошку и что есть силы бил по нему.
Вместе со всеми Колюня испытывал мстительное удовлетворение, но одновременно с этим его душа раздваивалась, и он начинал чувствовать водившего, его обиды и переживания, точно это он бегал за мячом и против воли шептали губы: “Они меня ненавидят, они нарочно, нарочно”, а из жаркого марева доносилось:
– Жухала! Жухала!
Но какой же он жухала – он просто устал.
“Да разве так отыгрываются?” – думал Колюня, глядя на Жиртреста.
Надо не жалеть себя, а бегать, бегать быстро – они отобьют, а ты беги, не давай им опомниться и бей, забыв про усталость и жару, не позволяй себе обижаться и разнеживаться, не смей себя жалеть, и тогда назло бесчестным судьям и смотрителям чужого жилья обязательно попадешь и забьешь проклятому Уругваю гол.
Точно услышав его, Гоша принялся носиться по площадке, снова дрожали руки, тек по лицу пот, удар, они отбили, снова удар, но теперь мяч уже ближе. Артур увлекся и не заметил, что у него открылась задница, он уверен, Гоша не будет по нему бить, но тот неожиданно наклонился, отвел руку в сторону и резко бросил мяч под Артуркину ляжку.
Мяч стукнулся, откатился, и Гоша, а Колюня мысленно вместе с ним, с радостью и торжеством заорал:
– Есть!
– На жопе шерсть!
На Артуровом лице появилось смешанное выражение досады и угрозы.
Он посмотрел на Гошу прищурившись и процедил:
– Води, давай!
– Было! Было!
– Не было!
У Гоши задрожал от обиды голос, а Артур дал ему пинка и закричал:
– Води, щенок!
– Сам води!
Артур рассвирепел, вскочил и стал бить Гошу кулаками по лицу наотмашь, а Гоша захлебывался от боли и орал только одно:
– Было! Было!
– Еще?
– Жухала ты, понял? Было!
– Кто жухала?
Артур бил уже несильно ладонями, точно пощечины давал, наслаждаясь силой, из Гошиного носа брызнула кровь, а из глаз полились слезы. На него было противно смотреть, и Колюня не жалел, что не вступился, а умный Сережа, мягко подталкивая, увел подальше от дороги – не дай Бог кто из взрослых увидит.
– Вякнешь – убьем!
– Я папе скажу-у!
– Катись, маменькин сынок!
Они пошли смотреть диафильмы к Артуру на второй этаж, и Сережка рассказывал удивительные вещи про американские спутники и про
Египет, где жил с родителями, строившими Асуанскую ГЭС, мальчики листали красивые глянцевые журналы с картинками автомобилей и нарядными смуглыми женщинами, рано и непонятно взволновавшими детское сознание, но гораздо сильнее, чем полураздетые красавицы, тяготило Колюнину совесть какое-то неприятное ощущение, и словно в оправдание самому себе он вдруг вспомнил про другого изгоя – своего одноклассника Сашу Колоскова, который с вызовом и гордостью говорил всем в классе, что он еврей (по матери, объяснял Саша, но для евреев это важнее), а другие евреи благоразумно помалкивали, а Колюня и вовсе не понимал, что это значит, так же, как не знал, что сам русский. Он знал и гордился тем, что советский, но участь отвергнутого рыженького мальчика, которого не любили в классе вовсе не за опасную национальность, а за вздорный нрав и неуравновешенность, за то, что он всегда опаздывал на уроки, но очень по-взрослому спрашивал разрешения войти в класс или же просился в туалет, в то время как Колюня никогда бы не решился об этом во всеуслышанье сказать и несколько раз из последних сил досиживал до звонка, его необыкновенно тронула, и однажды купавинский мальчик даже подрался из-за Колоскова с главным силачом в классе Юркой
Неретиным, бабушка которого работала в школьной библиотеке.
Юрка играючи безо всяких усилий подбил Колюне глаз, чтобы не лез не в свое дело, пришлось идти в поликлинику и смотреть глазное дно, бабушка-библиотекарша извинялась перед Колюниными родителями, и одним интеллигентным людям было неудобно, что другие интеллигентные люди оказались в неловком положении. Но даже побитый Колюня не чувствовал себя униженным, а Колосков пригласил его к себе домой и стал читать стихи Эдуарда
Багрицкого про смерть пионерки Вали.
Дело было не в Колюне, а в противном Гошке, и оттого хотелось чувство наложенной без спросу и согласия ответственности стряхнуть и не знать за собой вины, как не испытывали ее давно позабывшие и про Гошу, и про игру в “жопки” друзья. Но почему-то не получалось, вставало перед глазами лицо Жиртреста с томными коровьими глазищами, и Колюня смутно догадывался, что, подобно тому, как следит за всеми, все запоминает и записывает он, точно так же кто-то смотрит за ним, а за смотрящим подглядывает кто-то еще, и все превращается в надоедливую слежку, дурную, нескончаемую череду зеркальных дверей, где отражаются, множатся, наслаиваются и путаются образы, события и поступки, но как бы они ни переплетались и ни усложнялись, однажды все содеянное каждым откроется, всплывет и зачтется, и снова горькая печаль, что будила его в позднем младенчестве, касалась Колюниной души, и он не спал до самого утра.