До того часа, покуда еще совсем не рассветало и невыспавшиеся, дрожащие от холода и возбуждения мальчики собирались на террасе
Колюниной дачи, торопливо съедали по куску хлеба, запивали холодным молоком и под причитания вставшей проводить их бабушки
– куда в такую рань? – по сухой еще траве, до того, как старшие братья и сестры успевали вернуться с ночных гулянок, брали накопанных накануне червяков, удочки, белое пластмассовое ведерко и уходили на старый песчаный карьер. На старый – потому что был еще новый, лежавший по другую сторону однопутной железной дороги, соединявшей вечно дымивший завод “Акрихин” в
Старой Купавне с железнодорожной станцией. На новом карьере была чище вода, и был он красивее и глубже, но рыбы больше водилось в карьере старом с его зеленой мутной водицей, и летними зорьками там собиралось так много народу, что если бы рыбаки взялись за руки, то могли бы водить вокруг рукотворного водоема, удостоенного чести попасть в зачитанный друзьями справочник “С удочкой по Подмосковью”, гигантский хоровод и петь либо песенку про каравай, либо интеллигентский гимн Булата Окуджавы.
Многие приезжали из Москвы и здесь же на безлесом берегу жгли костры, сидели всю ночь у донок с резинками, прислушиваясь, не зазвенит ли во тьме колокольчик, который позднее спас влюбленного Колюню от припадка ревности и тоски, а самые основательные и преданные переправлялись на надувных лодках на острова или, заякорившись, ловили с глубины.
Каждый год очертания карьера менялись. Там, где раньше были ямы, намывало отмели и косы, уходили под воду берега, появлялись новые острова и ямы, возникали горы песка на берегу, и никогда нельзя было знать, что здесь ждет и рыбаков, и рыбу, за которой они охотились. Может быть, поэтому она так ошалело и клевала.
Мальчишек рыбаки не любили. От них было много шуму, они буйно радовались каждой поклевке, а еще больше вытащенной рыбе, у них запутывалась леска, и, раздевшись до сатиновых трусов, они ныряли в парную воду, чтобы ее отцепить. Мужики, те, что были побойчее, их прогоняли, а более робкие уходили сами, но мальчишки не унывали и возвращались на карьер, занимая в потемках лучшие места в глубоких заливах и на отлогах песчаных кос.
Поначалу с рыбалкой им не везло. Каких только жирных и вертлявых навозных червей и выползков они ни нацепляли, как только ни штудировал Колюня потрепанную книжку “Как ловить рыбу удочкой” и альманах “Рыболов-спортсмен”, где содержалась масса полезных сведений о способах выуживания рыбы, приметах клева, рыбацких приспособлениях и любительских художественных рассказов с назидательной концовкой, по образу которых стал впоследствии благодарный читатель чудесного альманаха лепить одну за другой собственные новеллы, – что только ни выдумывали они, клевало вяло.
Будущие лавочники и доценты с купавинских дач с завистью глядели на больших мужиков в брезентовых плащах, у которых к черным болотным сапогам были привязаны тяжелые садки, набитые отливающими серебром карасями, но вскоре более практично мысливший Артур прознал, что рыбу на переменчивом карьере ловят не на червя, а на распаренные хлопья геркулеса, о которых в
Колюниных колдовских книгах ничего не сообщалось.
Всеведущая бабушка научила своего любимчика, как геркулес делать: надо было класть его в марлю и опускать на десять секунд в кипяток, и с той поры мальчики тоже начали таскать. У них, правда, были слишком короткие удочки и чересчур толстая леска, они не могли зайти так далеко в воду, как взрослые, и потому караси попадались некрупные, но все равно дети вылавливали за утро по тридцать – сорок штук и выпускали их в бочку. Однажды у
Колюни сорвался некрупный карп – сорвался по неопытности удильщика: задохнувшийся от восторга мальчик уже подвел его к ногам, но вместо того, чтобы отступить на берег и осторожно выводить карпа по воде, дрожа от нетерпения, Колюня принялся вытаскивать его прямо там, где стоял. Обалдевшие от вида заскрипевшей и полусогнутой, как радикулитная спина, ирги, и ребята, и мужики раскрыли рты, но едва недоуменная рыбина показалась из воды и поглядела на рыболова радужным круглым глазом, ослабшая за зимы жилка лопнула, и, сверкнув зеркальным боком, в котором отразилось небо, облака, след реактивного самолета в нем и расширенные от ужаса серые глаза мальчика, загадочный карп, которому даже не пришлось демонстрировать силу, неспешно и важно ушел на несколько лет в глубину, а у Колюни на все отроческие годы осталось в руках ощущение вялой легкости и пустоты.
Мужики разочарованно крякнули, обозвали пацана лопухом и разошлись, ребята – искренне, нет ли – утешали, спорили, на сколько кило сорвавшаяся недобыча потянет, а Колюня, несчастнее которого не было никого в целом свете – что там Гошка с его девчоночьими обидами! – остался на карьере до поздней ночи, приманивая со всей имевшейся у него душевной страстью ушедшего карпа обратно к наживе. Когда в темноте на берегу появились деревенские, которых все дачники боялись, как боялись интеллигентные дети из пятнадцатой спецшколы пятьсоттрешек, хотя деревенских было мало, а дачников много, но дачники были разобщены, – рыболов даже не шевельнулся, чтобы убежать. Ему было все равно, что с ним сделают, и деревенские это почувствовали, считай, не тронули, ткнули несколько раз кулаком и даже не отняли мелкую рыбу, к которой Колюня отныне потерял всякий интерес, заболев мечтой о зеркальном карпе.
Караси жили в бочке по нескольку дней, а потом их забирал кузен
Кока, продавал с дружками на железнодорожной станции и покупал в распивочной вино и сигареты. У Коки была своя взрослая компания
– старшим в ней был черноволосый и очень умный Владик, лучший купавинский настольный теннисист и владелец телескопа, не удочки-телескопа, таких удочек тогда еще не было, а настоящего телескопа, с помощью которого Владик открыл новую звезду и без экзаменов поступил учиться в университет на астрономический факультет. Напротив жила хорошенькая Маруся с правильным личиком, как у дорогой куколки, и выразительными круглыми глазками, был кудрявый Степа-Петушок с третьей линии, был Юрка
Лебедев, похожий на хоккеиста Фирсова, а еще Люсина подруга – коротковолосая девушка Лера. Им было по пятнадцать – шестнадцать лет, а мальчикам по десять – одиннадцать, но Колюне казалось, что они никогда не догонят старших, и с годами это чувство не проходило, так что даже в двадцать, двадцать пять и тридцать ему оставалось меньше, чем тогдашним, шестнадцатилетним, прогонявшим их с площадки и от теннисного стола и собиравшим дань большим мальчикам.
Иногда младшие дети пробовали ерепениться, но Степа-Петушок, когда добродушный Кока забирал карасей и было жалко их отдавать, упитанных, приятно тяжеленьких, с влажной чешуей и радужными оболочками глаз, наезжал на Колюню или Артура тонким колесом полугоночного велосипеда, отчего на штанишках оставался узорчатый след от шины, и страшным шепотом говорил, что они их убьют, если те проговорятся, куда делись караси.
Все понимали, что Степа шутит, красивые кукольные девушки заливисто смеялись, Кока криво улыбался, будто и сам был заложником в этой шебутной компании и делал все не по своей воле, но мальчикам и смех, и шутки были неприятны. Они чувствовали в них что-то гаденькое, трусливое и одновременно показное, предпринимаемое даже не столько ради вина, сколько для того, чтобы пофорсить перед кокетливыми девочками, с которыми старших связывали очень сложные и прихотливые, непонятные малым детям отношения.
Колюня догадывался, что эти отношения гораздо интереснее, нежели рыбалка или игра в ножички, ему было любопытно, почему взрослые ребята играют в теннис странными, неравными парами, а иногда делают такое, отчего девочки нарочно или искренне краснеют и кричат кому-нибудь “дурак!”, а то вдруг противно хохочут, визжат или же друг с другом не разговаривают.
Однажды Бог весть отчего Колюня подрался с Иришкой с соседней улицы. Она была всего на два года его старше, но гораздо крупнее, и, когда девочек не хватало, ее брали гулять с большими, а потом за ненадобностью отсылали к малышне. Иришка не могла скрыть досаду, томилась, скучала, вредничала и задиралась, то соглашалась играть в малышовые игры, а то над ними смеялась, и, когда оскорбления сделались невыносимыми, Колюня принял вызов, сумел девчонку побороть и навалиться сверху.
Стоявшие вокруг парни заржали и стали подбадривать:
– Давай ее! Давай!
Колюня гордился тем, что оказался сильнее, пыхтел и прижимал к земле полные Иришкины руки и ноги и все ее пухленькое тельце в коротком платьишке, парни ржали все громче, а девочка вдруг покраснела до слез, возмущенно сопляка от себя отпихнула, убежала, закрыв лицо руками, и потом долго не выходила гулять.
Иногда Колюню посылали с записочками или просили что-нибудь девочкам передать, а когда он отказывался, то клялись в дружбе, обещали взять на настоящую ночную рыбалку с бреднем, но потом оказывалось, что это розыгрыш, и он как дурачок на него попадался. Он крепился, но однажды не сдержался и рассказал маме про то, что Кока и другие большие мальчики курят, ругаются нехорошими словами и покупают вино, испытав смешанное чувство облегчения и стыда. Но мама не стала отягощать Колюнин грех и ничего не передала ни дяде Толе, ни Людмиле Ивановне, да и вряд ли прошедший через голодное и хулиганистое послевоенное детство дядюшка удивился бы или огорчился.
Сами же взрослые мальчики ловили рыбу не удочками, а руками в канавке близ карьера. Глядя на эту заросшую травой канаву, исследованную от истока до устья и торжественно нареченную сестрой-географиней речкой Камышовкой, трудно было поверить, что здесь может водиться что-нибудь кроме лягушек и пиявок. Однако потому ли, что канава текла рядом с рыбхозовскими прудами и в весенний паводок с ними соединялась, то ли икру переносили птицы, но в Камышовке развелось множество карасей, и не серебряных, как на карьере, а золотых. Иногда они начинали клевать на червя, но гораздо успешливее были ребята, которые, надев кеды, чтобы не поранить ноги, загоняли рыбу в тину и руками доставали из черноты блестящего зловонного месива.
А потом большие мальчики выросли, поступили в институты или ушли служить в армию, у них и без того появились деньги, чтобы выпивать, и симпатичные подружки, Купавна стала им неинтересной, они начинали понимать, что ничего особенного в ней нет и существуют куда более живописные озера, чем Бисеровское, и более красивые и уступчивые девочки, чем дачные, что только в младенчестве и раннем детстве можно восхищаться заплеванным, истоптанным леском, случайно уцелевшим посреди полей, прудов, дорог и невзрачных дачных поселков, отравленных “Акрихином” и восточным ветром с отстойных полей города Электроугли. Они ездили к теплым морям или заснеженным горным вершинам, в стройотряды и экспедиции в Сибирь или Казахстан, в командировки и турпоездки в соцстраны, рано женились и выходили замуж, рожали детей и возвращались в Купавну с колясками, бутылочками, пеленками и манежами играть в совершенно иные игры, а на состарившихся дачных улицах большими стали Колюня со друзьями, которые убожества малой родины еще не видели, но отныне владели всеми ее богатствами.
Никто не отнимал у них рыбу, не прогонял с площадки и не угрожал, не заставлял носить записки и не обманывал. Теперь то же самое могли делать с визжащей малышней они – однако ж не делали. Они были очень привязаны друг к другу, трое мальчишек с дачной улицы, что даже не имела имени, а по-петербургски называлась Восьмой линией, никогда не бросали друг друга в опасности и поровну получали тумаки от деревенских, а потом уже и сами давали и не боялись. Ничего друг для друга не жалели и так привыкали за лето к своему братству, что осенью не могли расстаться.
Конечно, у них были друзья и в городе, в школе и во дворе, но московская дружба была ограничена и скована, как сама тамошняя жизнь. Эти две линии не пересекались ни в детстве, ни позднее в отрочестве, тринадцатилетний Колюня мог влюбляться одновременно в дачную девочку Лену и в школьную Иру не потому, что был чересчур влюбчив, а потому, что обитал в двух параллельных мирах, и ему было бы странно представить, что кто-то из одноклассников мог очутиться в Купавне или же купавинские друзья появиться в Москве.
Осень была несчастьем.
Еще приезжали на выходные в сентябре, сгребали листву, копали под зиму грядки, обрезали смородину и малину, сажали чеснок, срывали с деревьев последнюю антоновку и штрейфлинг, собирали с усыпанных иголками веток облепиху, запах которой сводил с ума мышей, и те начинали метаться по холодной террасе. Но уже не ночевали и запирали дом до весны, убирали посуду и снимали занавески, разве что однажды в феврале или в марте вместе с папой выбирали солнечный день, на лыжах пробирались по метровому снегу, усеянному заячьими следами, к мерзлому дому, пили из термоса сладкий, быстро остывавший на холоде чай и скидывали с крыши снег. А потом Колюня прыгал до обморока с трехметровой высоты в глубокие сугробы, на обратном пути, когда смеркалось и становилось зябко, глядел на садившееся в голые ветви садов зеленое солнце, и было жаль возвращаться, жить в городе, жаль этих месяцев, что бездарно и безрадостно съедали три четверти года.