Тогда же, много лет и эпох назад, дачнику до всех открытий и прозрений еще было далеко, и молодая его душа была подобна легкомысленной почве, где всякое доброе семя зарастает терниями, и не хватало ни воли, ни терпения, ни силы ее преобразить.

Сколько семян туда ни падало, их заглушало иное, и вся история его юности оказалась наваждением новых соблазнов и искушений, в которой безгрешная Купавна стала теряться и уступать место другому.

Морок сменялся мороком, будто шли над головой бесконечные тучи.

К роковым переходным годам мальчик забыл про все гносеологические страсти и вместо строгих естественных наук стал увлекаться астрологией, йогой, парапсихологией, хиромантией, оккультизмом, католичеством, Высоцким, Окуджавой, “Машиной времени”, недолго шведской группой “Абба”, а позднее и надолго

“Битлами”, клубом самодеятельной песни, фильмами Андрея

Тарковского и Театром на Таганке. Зачитывался “Ста годами одиночества” в подлиннике, все чаще и чаще разговаривал с посерьезневшим дядюшкой Глебом о выборе жизненного пути и приоритете экзистенциальных целей, еще сильнее и откровеннее оскорбляя недоверием и пренебрежением в решении судьбоносных вопросов родного отца и постигая главную Глебову житейскую премудрость.

– Которую, впрочем, – заметил, по обыкновению поцокав языком и поблескивая стеклышками очков, дядюшка, – обычно сообщают женщинам и молодым девицам. Когда тебя собираются изнасиловать, сопротивляйся до последнего. Но если поймешь, что сопротивление бесполезно, постарайся расслабиться и получить удовольствие.

Как знать, быть может, в том и заключался секрет Глебова существования и вообще это был единственный способ в мире жить и добиться если не успеха, то хотя бы занять свою нишу, возможно, следовало этим напутствием воспользоваться и не искать иного пути, но все же, когда житейски мудрый и по-родственному внимательный Глеб посоветовал племяннику идти по его стопам на экономический факультет, а для этого целый год заниматься с репетитором по математике и платить за каждое занятие по десять рублей, Колюнчик вспомнил про не купленный ему набор юного химика за пятнадцать, и, неприятно удивив прагматичного дядю, от помощи отказался, сославшись на то, что экономика ему не интересна.

– Ну и что? – возразил Глеб. – Мне много раз предлагали профессионально заняться горным туризмом, но я не соглашался.

Никогда не следует смешивать призвание и работу, – добавил он с той же интонацией, с какой настаивал на разделении чая и лимона.

Но Колюня пил чай с лимоном и сам не ведал, чего хотел в разбросе вздорных увлечений. Ночами снился ему фильм “Зеркало”, который он так мечтал посмотреть, но его давно нигде не показывали, и во сне подростку приходили таинственные образы, будто он чудом попал на закрытый просмотр, так что несколько лет спустя, когда все-таки увидел полузапретную картину в холодном клубе на окраине подмосковного Калининграда, фильм поблек по сравнению с отроческой фантазией, если только не считать документальных кадров, в которых фанатичные китайцы с красными книжечками бесновались на границе возлюбленной страны, а рослые, родные ясноглазые славяне в добротных светлых полушубках, так похожие на дядю Толю, их удерживали руками, будто играли в дачную игру для третьеклассников под названием “Бояре, а мы к вам пришли”.

В окружающем мире, до которого Колюня был когда-то жаден и охоч и к которому теперь совершенно охладел, происходили важные события: в Испании умер каудильо Франциско Франко, а в Советском

Союзе приняли новую Конституцию, придумали и разучили на уроке пения слова для гимна, Генеральный секретарь стал по совместительству Председателем Верховного Совета, свершилась революция в Никарагуа и чуть-чуть не дотянула до Сальвадора, началась война в Афганистане и выслали в Нижний Новгород мужа

Елены Боннэр, американцы пробойкотировали Московскую Олимпиаду, по поводу чего уже больная бабушка писала язвительные стихи; уехала из их класса еще одна девочка – Варя Есаян – с родителями во Францию, а ее подругу Леночку Дутову, приехавшую за несколько лет до этого из Перми и так тронувшую своей нестоличностью, непохожестью на других девочек прихотливое Колюнино сердечко, ругали за то, что не предупредила о настроениях предательницы, хотя она даже ничего и не знала.

А еще, не иначе как по заданию конгрессменов, приезжал к ним в школу настоящий американский учитель, маленький, худенький и пронырливый человечек из штата Огайо, занимался с детьми английским, хвалил Колюнино произношение и спрашивал, сколько лет тот прожил в Нью-Йорке, набивался в друзья, лицемерил и льстил, а после уроков оставил в числе нескольких учеников в классе и стал рассказывать комсомольцам про Кэмп-Дэвид, до которого Колюне не было дела. Но после этого разговора их тоже, как и стеснительную Леночку Дутову, вызвали к завучу и ругали за то, что они слушали американца, а все было заранее подстроено, и теперь цэрэушник-провокатор в отчете напишет, что советские дети хотят знать правду о миролюбивом государстве Израиль.

– Пусть это послужит вам хорошим уроком, – сказала незлобивая чудесная Ирина Григорьевна, отпуская приунывших учеников и почти точь-в-точь повторив мысль, некогда высказанную Колюниным родителем на пыльной купавнинской дорожке, однако и этот урок, видно, пошел не впрок, и доверчивый Колюня еще много раз попадался на чужие уловки, оказывался в дураках, переживал, печалился и дулся.

А коммунист папа по-прежнему молчал, хранил государственные тайны в партийной печати и проводил политсеминары, посвященные международному положению и осуждению еврокоммунизма, один дядюшка выращивал огурцы и кабачки, второй лазил в горы и однажды вернулся с Тянь-Шаня едва живым, после чего от рискованных восхождений и штурмов высокогорных перевалов отказался; вышла замуж сестра Тоня, найдя себе суженого именно в горном походе по рецепту дядюшки Глеба, и ее поздняя свадьба стала последним счастливым событием в жизни бабушки.

Дождавшись старшей сестры, женился тактичный Кока, а вот до

Колюниной свадьбы было еще далеко-далеко, и безмятежно спала в саду на раскладушке под яблоней маменька, читала сыну “Золотую розу” Паустовского и “В людях” Максима Горького, твердила наизусть некрасовских “Русских женщин”, водила на фильм “Звезда пленительного счастья” и в который раз неуклюже пыталась завести запоздалый разговор о том, что такое публичный дом, куда не пошел в отрочестве книгочей Алеша Пешков, и откуда и как берутся дети, пока ребенку из интеллигентной семьи не рассказали об этом грязные и циничные уличные мальчишки.

И про публичные дома, и про тайну деторождения Колюнчик теоретически давно уже знал, и именно из того самого источника, которого так опасались педагоги, однако некоторые детали оставались неясными, и было желательно их прояснить, его смущали новые образы и ощущения, о которых стыдно и не с кем было поговорить, подросток краснел и потел и все чаще вспоминал переодевавшуюся на пляже соседскую девочку, пионерский лагерь

“Артек” и рано созревших француженок, и тогда юную душу охватывала мутная тоска, будто он что-то непоправимо упустил.

Эта тоска была краткой и быстро проходила, едва мальчика касалось иное впечатление, и он с радостью от нее отвлекался, убегал в далекие пространства и города, ездил вместе с сестрой на летнюю базу географического факультета близ деревеньки Сатино на Протве, а с маменькой в Рязань, Солотчу и Новгород, в Одессу,

Тарусу и Старую Руссу, где иногда им удавалось поселиться в гостинице, а чаще спали на вокзалах и в морских портах в комнате матери и ребенка, а то и вовсе стучались в двери незнакомых домов.

Однажды с авантюрного материнского благословения и к ужасу ничего не подозревавшего отца на обратном пути из Михайловского четырнадцатилетний Колюня на двое суток заехал один в Ленинград, ночевал на Московском вокзале, примостившись на скамейке в зале ожидания, а днем бродил и бродил по незнакомому городу, таращил глаза на статуи в Летнем саду, на картины в Эрмитаже и Русском музее, ездил в Царское Село, поднимался на Исаакий и глядел на крыши домов, жадно вбирая новое и тревожное. Но как ни прятался он и ни торопил время, все равно ни раньше, ни позже, но в свой срок настало лето, когда помешанная на рыбалке подростковая компания начала обрастать девицами, без них они скучали, с ними ходили купаться, с удивлением замечая, что ябеды девочки, с которыми мальчики играли, когда им было по десять лет, в

“бутылочку” и “кис-мяу”, после чего наскучили друг другу и на несколько лет разошлись, занявшись мужскими занятиями – боем самолетов, строительством шалашей и плотов, рыбалкой, страшными рассказами и путешествиями, – снова оказались важнее всего на свете.

Колюня чувствовал, как растворяется и исчезает его душа, а в глазах появляется страдающее выражение жертвы. Девочки стали другими – мальчики открывали их заново и вели себя глупо; девочек было три, они были прелестны, щедрая Купавна одарила их красотой, и, освободившись от неловкости, детской худобы или полноты, они сделались стройными и легкими, блестели глаза на загорелых удлиненных лицах и будоражили душу смех и голоса, все вместе они были красивее, чем каждая в отдельности, но сбившиеся в стаю мальчики того не ведали и влюбились почему-то в одну, в чуть-чуть заикавшуюся, но очень чувственную, выразительную хохлушечку, глядя на которую Колюня обмирал, а она смотрела с превосходством и пробовала просыпавшуюся женскую силу.

Ей не нравился ни Колюня, ни новый его дружок Илюха, чьи родители купили дачу в соседнем проулке, ни Артур – первый из поклонников был слишком темен, второй истеричен, а третий нахален и груб, мальчики не думали о том, что их внимание задевало других девочек, и та, которой доставалась странная неловкая влюбленность, от этого терялась и чувствовала себя виноватой. Они ей были не слишком интересны, только забавляло наблюдать, как мальчики оспаривают право гулять с нею, не имея никакого шанса, и она их дурачила, хохотала, а они пропадали все сильнее и делались смешными и отталкивающими в своей глупости.

Колюня был, наверное, самым чудным в этой группе детей старшего возраста – даже более чудным, чем Гоша, к четырнадцати годам вытянувшийся и похудевший. Жиртрест, которого две его исступленные женщины мучили в музыкальной школе и над которым смеялись все дачные мальчишки, научился играть на семиструнной гитаре, пел ломающимся голосом песню группы “Воскресение”:

Кто виноват, что ты устал,

Что не нашел, чего так ждал,

Все потерял, что так искал,

Поднялся в небо и упал? – девочки млели, Гоша расцветал от их внимания, как вьетнамский кактус, брал реванш за мальчишеское унижение, а Колюня, прислушиваясь к самому себе, с удивлением подмечал, как впервые в жизни начинает переживать из-за того, что хуже одет, ведь даже на дни рождения к друзьям ему по-прежнему приходилось надевать потрепанную синюю школьную форму, но если раньше революционер не обращал на подобные глупости внимания и своей убогостью и бедностью бравировал, то теперь все переменилось, и в этом враждебном новом мире он ощущал себя сиротливо и неуютно, не зная, чем скрыть наготу, и снова чувствовал себя так, будто оборвалась натянувшаяся леска и вяло провисла на старой удочке.

Он тосковал оттого, что не столь остроумен и нахален, как Артур, что его одинокие путешествия, прочитанные и сочиненные книги, умные речи и знание испанского языка и чилийской истории в этой компании никого не интересуют, и когда деланно печалятся Гоша или Илья, все стараются их развеселить, а когда страдает от ужаса жизни он, Колюня, его затыкают. Пробовал было тоже выучиться играть на гитаре и петь, но как и с хоккеем, ничего не вышло, не было у него ни слуха, ни голоса, и бедное дитя не могло похвастаться даже короткими поцелуями и запрещенными касаниями, однако торопилось жить и все испробовать.

А жизнь никуда не спешила, она состояла из летних посиделок в уютном дядюшкином доме, распивания вкусного домашнего вина, купания и невыученных уроков, дежурств девятого класса “Б” по школе, комсомольских собраний, классных часов, контрольных работ, нравоучений вальяжной директрисы Евдокии Семеновны

Мелешенковской, которая однажды пригласила Колюню в кабинет и стала отчитывать за то, что он недостаточно активный общественник, совсем не похож на сестру Валю, и она не понимает, что случилось и почему председатель совета /пионэрского/ отряда

(так всегда она говорила: “юные пионэры”), политинформатор, кидовец и артековец вдруг превратился в пассивного, угрюмого эгоиста и дружит с такими же ёрничающими, наглыми подростками.

Колюня не стал говорить, что сестра, которой гордилась вся школа и которая действительно, когда ее брату было шесть лет и в день его рождения они шли по железной дороге купаться на карьер, строго и значительно, как через несколько лет мама про тайну человеческого соития, сказала: “Теперь ты большой, и тебе пора узнать про советскую власть”, давно уже не та и развернулась если не на сто восемьдесят, то на сто двадцать градусов. Она отрезала школьную косу, похорошела и помягчела, ездила вместе с молодым артистичным мужем-физиком на сборы клуба самодеятельной песни в подмосковные леса, где молодежь выискивала стукачей и показывала властям фигу в кармане, сестра читала запретные книжки и со снисходительным женственным вздохом объясняла младшему брату то же самое, что когда-то вещали две кидовские подружки-террористки, обличал старенький, выживший из ума пиит и подтверждал по-еврейски диссидентствовавший и слушавший “Голос

Америки” рыжий Колосков: главная беда наша в том, что мы живем в тоталитарной стране, и хотя Валя никогда не доходила до крайностей диссидентства, утверждавшего, что чем хуже идут вокруг дела, тем лучше, зато с географическим знанием дела прибавляла к поставленному диагнозу, что давно бы империя уже обанкротилась и вынуждена была поменять образ правления, не будь, к своему несчастью, столь фантастически богатой.

Колюня не желал Родине зла, не понимал, что значит

/тоталитарная,/ и простодушно надеялся, что добра на всех хватит, и все ему вообще-то нравилось, если бы только в школе не заставляли стричь коротко волосы, учить математику и дежурить.

Потом ученый кролик Сережа уехал с молодыми родителями в

Монголию, а когда вернулся, то они в первый момент его не признали – он был чужой, незнакомый, без очков, но зато в настоящих американских джинсах и кожаной куртке, и они молча слушали, как хилый ботан хвастается тем, что на берегах монгольских озер, переполненных пудовыми тайменями, познавал женские тела, и Колюня с Артуром и Илюшей ему не верили, знали, что врет, но в душе опять испытывали невыразимую тоску и казались сами себе сморчками со своими жалкими, в ладошку карасями из вонючей Камышовки, самострочными расклешенными штанами, телогрейками и телячьими вздохами на дачных скамейках с надменными хохотуньями.

Чтобы хоть чем-то возместить неполноценность, отправились, когда стемнело, пить водку. Колюня, как и остальные, пил национальный напиток первый раз в жизни и с опаской глядел на стакан, в который была налита прозрачная жидкость с резким, отталкивающим запахом, но виду не подал. Опрокинули, пошло, закусили огурцом с грядки и удивились: это оказалось совсем не страшно, как представлялось, а даже приятно.

А потом закурили пахучее “Золотое руно” за пятьдесят копеек пачка, и курить Колюне тоже очень понравилось, так что он забыл про давнишнее обещание маме и само собой впопад или невпопад через каждые два слова вставлял что-нибудь нецензурное. Они сидели под насыпью железной дороги, по которой громыхал аккуратный паровозик, водка обжигала живот, весело глядел на мальчишек молодой машинист, и смешанная с мужской гордостью и доблестью тоска в груди была изматывающей и сладкой.

Они совсем не знали меры и не соображали – пилось радостно и легко, и Колюня набрался до такой степени, что после полуночи два его новых деревенских дружка, Витька и Соловей, с которыми еще совсем недавно они дрались не на жизнь, а на смерть, под руки приволокли прошедшего частичную инициацию дачника домой, и несмотря на состояние души и тела долгая дорога эта через спящую деревню, умывание под ледяными струями колодца, восторженные выкрики, качающиеся звезды, августовская ночная чернота и странное ощущение освобождения и первой не детской, но мужской дружбы и выручки – все это запало в память и удерживалось в ней долго-долго.

Под восхищенные взгляды гостившего на даче младшего брата Пашки бесчувственное тело опустили на кровать дядюшкиной конуры, так что спавшая в дачном домике бабушка ни о чем не догадалась, зато наутро сам бедняга впервые узнал, что такое похмелье, всякий раз после этого давая себе зарок, что больше ни-ни, а потом снова напиваясь и по утрам мучаясь.