А ехать до Купавны надо было от самой Автозаводской, от автомобильного завода, бассейна и ТЭЦ, с которыми Колюнина семья жила, как с соседями за стенкой, в двухкомнатной квартире на первом этаже. В одной комнате – бабушка, в другой, поделенной ширмой, – родители и двое детей. Иногда ночью ТЭЦ начинала утробно, точно осел, реветь, выпуская клубы белого плотного дыма, и тогда папа разгневанно туда звонил, и так оно было или нет, но Колюне запомнилось, что теплоцентраль с ее громадными корпусами тотчас же после этих звонков виновато умолкала.
Семья была счастливая и дружная, хотя, наверное, от детей что-то скрывали, и вряд ли постороннему взгляду было заметно, что три составлявших ее и очень сильных женщины в ней властвовали подобно мойрам, определяя Колюнино воспитание и саму его судьбу, то без меры сына, внука и брата балуя, а то возмущаясь его избалованностью. Порой, доведенный до отчаяния чужой природой, не в силах ей противостоять, одинокий папа молча собирался и уходил из дома смотреть футбол на стадионе “Торпедо”. Колюне хотелось пойти вместе с ним, но папа его не брал, а глядел сердито, как если бы мальчик был в чем-то виноват. Никто не смел его задерживать, все в доме затихали, словно боясь, что он уйдет навсегда – но куда было ему от них уйти? – и странным образом печальный папин опыт, вся его жизнь тягловой лошадки надолго запали в детскую память, только вот извлечь из нее урока Колюня так и не удосужился.
Он рос в меру шаловливым, был трусоват, дурашлив и пуглив, любил фантазии и грезы, легко поддавался на розыгрыши, правильная сестра жаловалась родителям, что братец не дает ей делать уроки и у нее дико болит из-за него голова, вечно занятая мама, отрываясь от тетрадей с диктантами и сочинениями, ругала сына, когда он выливал из тарелки ненавистный суп с клецками или щи за массивный кухонный стол с тумбами, удачно скрывавшими следы обеденных преступлений, и вообще за плохое поведение, учила никогда не врать, не грубить старшим и не бояться возвращаться домой, буде вдруг потеряет деньги, смазывала пальцы на ногах холодным йодом, чтобы не завелся грибок, а еще читала наизусть сказку Маршака про глупого мышонка и Корнея Чуковского про тараканище и зачем-то шутя прибавляла, что никогда не отдаст его в интернат, из чего Колюня недетским умом заключал, что такое, значит, при каких-то условиях возможно, и боялся осиротеть. А папа, когда сын шкодил, бессильный наказать, как ему хотелось, и видя бессмысленность этого наказания, надолго умолкал и этим невыносимым неразговариванием с сыном его карал.
Колюнчику не с чем было эту жизнь сравнить, и даже делившую их комнату ширму со звездочками он воспринимал как нечто само собой разумеющееся, как цветы на подоконнике и папины альбомы с марками, как больших иссиня-черных чуковских тараканов, которые, наевшись до отвала Колюниных клецок, забирались в пустые стеклянные банки на полках в долгом коридоре, голубой диван с расшатанными пружинами, старенький письменный стол и открытые стеллажи с книгами, по которым он лазил, словно по шведской стенке, тазы в ванной, которые однажды с грохотом упали на каменный пол, и бабушка закричала, испугавшись, что это китайцы сбросили на дом атомную бомбу.
Ребенком он никогда не задумывался, тесно или просторно, бедно или богато они живут, а бабушка безо всякого назидания, но просто бескорыстно любя воспоминания рассказывала, что прежде в шестнадцатиметровой комнате в коммунальной квартире в соседнем дворе жили она, старший Колюнин дядя, дядя Толя, с женой и двумя детьми, которых за неимением кроватки клали спать в открытые чемоданы, а еще другой дядя, Глеб, с женой – они и зимой и летом почивали на балконе в спальных мешках, даром что были туристами и даже свадьбу сыграли в лесу у костра – и, наконец, Колюнины родители с маленькой и горластой сестрой Валей. И жили эти десять человек мирно, не ссорились, хотя не от хорошей, наверное, жизни разбежались при первой возможности по общежитиям в разных городах, а потом именно благодаря запланированному
Колюниному явлению на свет их семья получила квартиру в соседнем четырехэтажном кубике-доме прямо возле Тюфилевских бань.
Колюня помнил – и то было самое первое, младенческое воспоминание жизни, – как бабушка носила его на руках по огромным, словно во дворце, залам и коридорам и не могла поверить, что она, некрасивая и нелюбимая в своей семье купеческая дочь и гимназистка, умеющая играть на фортепиано и говорить по-французски, воспитавшая одна троих детей так, что каждый получил высшее образование, работавшая учительницей, вожатой, редактором, машинисткой и еще невесть кем, болевшая раком и облученная, битая-перебитая русская баба, сподобится получить на старости лет отдельную квартиру, а в ней свою комнату, где будет стоять старенькое пианино, комод, высокая кровать и древний шкаф с зеркалом.
У нее доставало сил вести этот большой дом, на всех готовить, обстирывать, шить и ходить по магазинам, отвозить на санках в ясли, отводить в детский сад или в школу внуков, покупать им подарки с сорокарублевой пенсии, дарить каждому по три рубля к
Седьмому ноября, принимать гостей и ездить в гости самой к сыновьям и родственникам, благоразумно ладить с соседями, но никогда не сидеть на скамейке во дворе с другими бабками, не жаловаться на болячки и не обсуждать проходящих мимо.
Она царила в этом мире, как его матриарх, никто не оспаривал ее мудрости и авторитета, купленного обычной и безжалостной женской судьбой, и Колюне тоже доставались крохи этого владычества и негласного звания любимого бабушкиного внука. Этого не признавали вслух, но все знали и, не смея открыто ее выбор оспорить, втайне мальчика ревновали и приписывали ему даже больше недостатков, нежели он на самом деле имел, и с ранних лет он мучился от невнятной неприязни, косых взглядов, а всего более от неведения их причин и оттого рос с тягостным чувством неосознанной вины.
Потом, когда сестре исполнилось пятнадцать лет и у кареглазой, начитанной девицы с высоким лбом и старомодной толстой косой, от которой тщетно пыталась она избавиться, завелись свои тайны,
Колюню отселили из большой комнаты с ширмой к бабушке, и у нее за столом он стал делать уроки, пялиться на улицу и, тяжело вздыхая, отправляться по велению отца спать в половине десятого, когда начинались самые интересные фильмы – про разведчиков.
Обида не давала уснуть, мальчик прислушивался к мужественным голосам за стенкой, выстрелам и погоням, под окнами неспешно проезжали редкие машины, и свет их фар отбрасывал тени на стены и потолок, отчего комнатные цветы – вьетнамские кактусы, бегонии, лимонные деревца, финиковые пальмы, инжир, традесканции, аспарагус и алоэ – приобретали расплывчатые очертания тропического леса, куда уносилась и наконец засыпала
Колюнина душа, мечтая о взрослой жизни как об освобождении.
Ну да Бог с ней, с квартирой и с Автозаводской, с пыльном сквером у райкома партии, где росли тополя и забрасывали в июне окрестности пухом, с бомбоубежищем во дворе и с пустырем напротив дома, Бог с ним, с гулким душным бассейном, где напрасно пытались обучить Колюню плавать, с кошмарным зиловским детским садом и насильственным кормлением гречневой кашей с молоком, с сильной и безжалостной английской спецшколой под номером пятнадцать, подобно маяку собиравшей со всего заводского района интеллигентских детей и, как форпост, возвышавшейся над враждебной пролетарской округой, и ее соседкой школой обычной, пятьсот третьей, ученики которой поджидали за гаражами маленьких образованцев и отнимали у них деньги – пацан, дай десять копеек,
– Бог с ним, с конструктивистским дворцом культуры шефствовавшего над школой автозавода, с окружной железной дорогой, по откосам которой катались школьники на санках, и с
Кожуховскими прудами, где им запрещали купаться, потому что дно было истыкано железками, и каждый год, как ни предупреждали родителей и детей, в них гибло по нескольку человек.
Однажды на школьном дворе возле спортивной площадки едва не погиб и сам Колюня, в припадке восторга рыбкой прыгнув на длинную ржавую трубу с метровым сечением в диаметре, которую прикатили со свалки старшеклассники. Он думал легко и ловко (как на уроке физкультуры, где лучше всех кувыркался на матах, делал березку, лазил по канату и стоял на голове) с трубы соскочить, но гулкая махина неожиданно пришла в движение, сбросила мальчика на асфальт и стала под себя подминать. Бог весть какое чудо уберегло его от этого катка и заставило трубу остановиться, но отделался он только ссадинами на лице и ушибами, как если бы его побили за гаражами пятьсоттрешки. Прибежала из дома перепуганная бабушка, мальчика повезли в больницу, а учительницу физкультуры отругали и весь металлолом в тот же день спешно вывезли. Сам же виновник школьного переполоха сделался еще непримиримее, уверовав в свою неуязвимость, и денег хулиганам не давал, но ходил со своим дружком Димкой Светловым по вестибюлю станции метро “Автозаводская” и искал, не закатился ли под разменный автомат пятачок.
В этих хождениях после школы по пыльным автозаводским дворам и узким кожуховским улицам, в преследовании хорошеньких одноклассниц Элечки Саберовой и Инги Ермолиной, живших возле кинотеатра “Свобода” на улице Трофимова, в азартных играх в
“американку” и прятки, в надолго запоминавшихся простудах и поездках в поликлинику на другой конец района пролетали недели и месяцы, Колюня переходил из класса в класс, пережил смену школьной формы, которую носил не снимая и в ней хаживал на дни рождения к одноклассникам; он знал все закоулки, киоски, футбольные площадки, баскетбольные кольца, голубятни и автобусные маршруты, лазил через забор на территорию каких-то складов, бродил вдоль широкой реки, но как ни был он связан с этой землей и ее городским пейзажем, задымленным небом, силуэтами труб и высоких сталинских домов, меж которых, как в ущелье, текла, разделенная на два рукава зеленым сквером
Автозаводская улица, все равно его драгоценной, возлюбленной родиной была не эта фабричная окраина возле Симонова монастыря и крутой излучины Москвы-реки с волнующими контурами портовых и башенных кранов, а ласковая, озерная, лесная, полевая, цветочная, ягодная Купавна с ее вольницей, изобилием, запахами костров и тишиной, высокими антеннами и стрельбищами за
Бисеровым озером… За руку с бабушкой, ехал он в первом вагоне метро по долгому прогону под Москвой-рекой. Прижавшись к закрашенной краской стеклянной дверце, отделявшей кабину машиниста от пассажиров, встав на цыпочки или пригнувшись,
Колюня смотрел в протертую дырочку на черный тоннель и боялся, что своды могут обрушиться и поезд с пассажирами затопит.
Однажды с той стороны двери к дырочке приблизился страшный и громадный глаз помощника машиниста, и мальчик в ужасе отшатнулся.
На “Павелецкой” делали пересадку, ехали две остановки по кольцу до “Курской”, а на вокзале, в стареньком еще, тесном здании, выбирали у расписания электричку; если было место, Колюня садился у окошка и пялился на заводскую слободку в “Серпе и молоте”, на Андроников монастырь на крутом берегу Яузы, на
Рогожскую слободу с ее знаменитой, опечатанной в середине прошлого века раскольничьей колокольней, на высокое здание карачаровского завода, где делают лифты, окруженную деревьями и оттого сумрачную станцию со смешным названием Чухлинка, кусковский парк, новостройку Новогиреева, кольцевую дорогу, унылое Реутово и тихое Никольское с огромным, пугавшим дитё кладбищем и церковью, похожей близ расположенными высокими куполом и колокольней на двуперстное знамение, хотя храм был обычным, недревлеправославным. Колюня жадно глядел на культовые сооружения и сызмальства пытался понять их назначение, но ни спокойные разъяснения отца, ни беспокойные бабушки удовлетворить любопытства не могли.
Дорога казалась утомительно долгой. От скуки, прижавшись к грязному окну, шевеля губами и бормоча, словно старый дед, он принимался сочинять странные истории, рассказывая их сам себе, маленький сказочник, увлекаясь и варьируя сюжеты про другую жизнь, в которой был не чумазым и хилым пацаненком с удочкой из ирги летом и в самодельной страшной куртке зимой, а известным спортсменом, пионером-героем, путешественником, космонавтом, разведчиком или еще Бог знает кем, так что, когда вываливались в
Купавне на платформу, не сразу понимал, в каком из миров очутилось его астральное тело.
Но из всех умственных странствий и сверхчувственных грез нужно было возвращаться в реальность и переходить разветвляющиеся железнодорожные пути со стрелками и низенькими, похожими на сусликов синими столбиками семафоров, где несколько лет спустя произошла страшная авария, о которой говорила вся Купавна и даже передавали по Би-би-си, долго гудели в память о погибших пассажирах и машинистах проходящие мимо электрички, и только промолчало старенькое дачное радио.
За железнодорожными путями поворачивали направо к распивочному павильону в форме не то пентагона, не то звезды Давида, который, впрочем, рано снесли, и впоследствии расплевавшийся с мистическими глупостями отрочества, но зато вовлеченный в юношеские поиски врагов Отечества нерасторопный патриот так и не успел сосчитать, сколько было у пивнухи углов и какая именно темная сила спаивала вечно толпившихся вокруг купавинских мужиков.
От распивочной несло пряными запахами пива и вкусных коржей, но сколько мальчик ни просил, ему не разрешали туда заходить, они шли по асфальтовой дороге вдоль заборов чужих дачных участков, освоенных много позже Колюниного, – по невыносимо долгому прямому отрезку пути, и маленький путник влачился с синим бидоном из последних сил, уже ничего не воображая, пока не начиналась заболоченная топкая лужайка с чахлыми деревцами, чуть дальше сменявшаяся холмами. Здесь, ровно на середине пути, бабушка делала привал и садилась на кочку.
По мере приближения к дому идти становилось веселее и легче, сами ноги гнали по заросшим березами светлым пригоркам и большой поляне, где росла земляника, клевер и луговые опята, до самой калитки под трансформатором. И сразу исчезала усталость, Колюня погружался в мир неровных улиц, заборов, дачных домов, лавочек, калиток, высоких деревьев, разросшихся кустов, пахучих трав, полевых и садовых цветов, прислушиваясь к родному звуку паровоза на земле и гудению самолетов в вечернем небе, окунаясь в безмятежность и покой.