В 1613 году, в то самое время, когда Россия готовилась с честью выйти из затруднений, созданных неблагоприятными условиями Смутной эпохи, – в Лондоне, в один из дождливых зимних дней, замечалось на улицах какое-то особенное, усиленное движение. Целые толпы самого разнообразного люда спешно и оживленно шли по тому же направлению, куда медленно ползли, громыхая и стуча, огромные, неуклюжие колымаги знати, запряженные четвернею белых лошадей, покрытых яркими попонами. То и дело раздаются громкие, повелительные голоса скороходов, расчищающих место для экипажа леди. Группа офицеров, сверкая полированною сталью своих кирас, следует по сторонам и сзади, верхом на тяжелых андалузских конях. Представители золотой молодежи, следуя укореняющейся испанской моде, едут, развалясь в открытых экипажах, на мулах, увешанных погремками и бубенчиками, изукрашенных страусовыми перьями и лисьими хвостами. Тут же снуют взад и вперед оборванные, перепачканные мальчики-ремесленники, грубо ломятся вперед, не разбирая дороги, солдаты и матросы, назойливо выкрикивают свои товары торговки и разносчики. И все это суетится, спешит, шлепает по лужам плохо вымощенных улиц, осыпает бранью то не в меру усердного полисмена, то богатый экипаж, разбрасывающий далеко вокруг брызги жидкой грязи. Надо совершенно отрешиться от новейшего представления о Лондоне, чтобы представить себе сколько-нибудь верную картину английской столицы того времени. Ведь всего несколько лет перед этим в королевском указе предписывалось замостить несколько главных улиц, в виду того, что они покрыты канавами и рытвинами, что всякое движение по ним в экипажах должно прекратиться, что пешеходы и всадники, попадая в эти ямы, подвергаются тяжелым увечьям, а иногда и смерти. В самом центре города там и сям тянутся огромные пустыри, поросшие бурьяном, даже кустарниками. Половина домов – деревянные, грубо обмазанные глиной, освещенные решетчатыми отверстиями: стекло еще довольно дорого, и эту роскошь позволяют себе только достаточные люди. Современник наивно восхищается новым обыкновением – белить дома поверх глины известковой, «которая, – говорит он, – ложится такими ровными и восхитительно белыми слоями, что на мой взгляд нет ничего более изящного». Среди этой бедности, грубости и грязи тем резче выделяются новые, только что отстроенные дворцы и палаты, не то готические, не то итальянские, с куполами и башенками, с узорчатыми украшениями, террасами, фонтанами, статуями. Блеск эпохи Возрождения дает себя чувствовать на каждом шагу, но обнаруживается он как-то неуклюже, как у человека, только что бывшего бедняком и вдруг ставшего богатым. И, все-таки, в Лондоне в это самое время было уже 17 театров. Все-таки, в два года было распродано сорок тысяч экземпляров разных пьес, игранных на лондонской сцене. Так велика была общественная потребность в этом учреждении.
Вот и теперь, в тот самый день, описание которого составляет предмет нашей беседы, жители Лондона возбуждены именно крупным событием в театральном мире. Не так давно перед этим сошел со сцены и удалился в свой родной городок кумир толпы, величайший образец поэта, творец новейшей драмы – Вильям Шекспир. Он сделал свое дело, он создал такую школу драматических писателей, которая все еще живет его преданиями, учится его искусству. Его пьесы продолжают идти на сцене, пользуются тем же блестящим успехом, тою же народною любовью; они, по-прежнему, растрогивают и веселят, удивляют и восхищают; и на ряду с ними не меньшим успехом пользуются пьесы его многочисленных сторонников и последователей и также вызывают восторг и восхищение. Но народная масса как-то инстинктивно, все-таки, любит более других своего Шекспира, этого «могучего двигателя сердец», как его называют. И вдруг разносится по Лондону весть, что сегодня пойдет в театре новая пьеса этого драматического полубога! Было от чего прийти в волнение лондонским жителям: массами повалили они – и стар и млад, и богатый и бедный, и знатный и простолюдин – к театру «Глобусу», тому самому театру, где Шекспир был одновременно и хозяином, и писателем, и актером, где осталась та же труппа актеров, какая играла и при нем, где особенно живо должны сохраниться его заветы, его предания и наставления. И идут все, и спешат, и боятся опоздать, не найти места, взволнованные, возбужденные и заранее веселые и довольные.
На обширной топкой площадке, у самого берега Темзы, возвышается грубая шестиугольная башня, частью бревенчатая, частью сколоченная из досок; кверху она постепенно суживается и представляет, таким образом, усеченную пирамиду. Башня не покрыта: только у одной из шести граней торчат над стеною две остроконечные кровли, прикрывающие сцену; между ними развевается красный флаг: это значит, что ворота театра уже открыты для публики; когда все места будут заняты или когда представление окончится, флаг опустят. Кругом башни обведен тинистый, зловонный ров, с перекинутыми осклизшими от грязи мостиками. На двух противоположных концах строения – широкие ворота для входа внутрь театра. Над самыми воротами, на карнизе, стоит колоссальная, грубо размалеванная статуя Геркулеса: он держит над головою земной шар, а на нем надпись: totus mundus agit histrionem, т.-е. весь мир играет комедию. По обеим сторонам двери гигантские тесовые щиты свешиваются с высоких мачт, водруженных в болотистую землю: огромные ярко-красные буквы, наляпанные суриком, так и бросаются в глаза. «Здесь все правда: историческая пьеса» – так озаглавлено на афише это новое произведение Шекспира. Представление обещается грандиозное, великолепное: «все костюмы новые; одну из главных ролей будет играть сам Ричард Барбэдж», одно имя которого приводит толпу в неистовый восторг: для народа это такой же кумир из актеров, как Шекспир из драматургов. «На сцене, – продолжает афиша, – будут стрелять из пушки» – еще одною причиной больше, чтоб ожидать на сегодня чего-то совсем необыкновенного, чрезвычайного. Афиша знает это и за чрезвычайность представления объявляет на сегодня двойные цены. Но что такое двойные цены в театре, где многие места стоят только три копейки! Еще часа три до начала представления, а огромная площадь перед театром уже буквально запружена массою народа. Давка и беспорядок: все увязают в грязи, падают, бранятся и неудержимо рвутся вперед и вперед, спеша заплатить свои гроши и войти в широкие ворота гостеприимного «Глобуса». Кассир, в живописном черном платье, с трудом успевает опускать медные монеты в разрез на крышке кованного сундучка, на всякий случай прочно прикрепленного цепями к стене. Полицейские давно уже отошли к стороне: они чувствуют себя бессильными. В воздухе стоит смешанный гул голосов, восклицаний, божбы, ругательств. А тем временем начинается движение и на противоположной стороне башни, у других дверей, через которые пройдут в театр актеры, писатели, записные театралы и вообще привилегированная публика. И здесь тоже спешат запастись местом заблаговременно: более всего хлопочут о том, как бы успеть захватить скамью или трехногий табурет, – иначе придется располагаться на полу. У входа в толпе бойко продаются литературные новости, летучие сатирические листки. «Новости из ада! Кому новостей из ада?» – предлагает один разнозчик. «Семь смертных грехов Лондона!» – выкрикивает другой. – «Новейший Альманах! на два гроша остроумия! „Венера и Адонис“ соч. Вильяма Шекспира!». Многие запасаются этими листками, чтоб скоротать скучное время ожидания.
Театр понемногу наполняется. Внутри он представляет круглую арену, наподобие цирка; она разделена на две неравные части: большую – пантер и меньшую – сцену; партер сверху открыт, сцена защищена крышей. Двери для «чистой» публики ведут прямо на сцену, которая несколько возвышена над землею и снабжена дощатым полом, устланным рогожами: это крупное нововведение, потому что обыкновенно пол покрывается соломой или сухими листьями. Но, ведь, уж сегодня особенный день, чрезвычайное представление, и все должно быть чрезвычайным! Сцена отделена толстым бревенчатым забором от партера, уже переполненного массою народа; это действительно par terre, потому что все стоят прямо на земле, под открытым небом, подвергаясь всем случайностям переменной лондонской погоды. Но, ведь, и публика в партере таковская, и ее, по-видимому, ничуть не беспокоит состояние погоды: по крайней мере, все весело щелкают орехи, едят апельсины и яблоки, пьют пиво. Особенно предусмотрительные и запасливые люди, забравшиеся сюда с самого утра и потому стоящие впереди, тут же обедают, и таких в театре не мало. Шум здесь невообразимый: там кого-то придавили, другого уронили, там двое подрались из-за места, любители бокса присоединяются к той или другой стороне, начинается потасовка. Все знают урочное время начала представления и все же обнаруживают нетерпение: кто кричит, кто аплодирует, большинство швыряет каменьями и грязью в холщовый занавес, раздвигающийся посредине на две стороны. На сцене в это время собирается чистая публика: она здесь, на сцене, и останется во время представления, – это её привилегия, за которую она и платит целый шиллинг. Счастливцы восседают на скамьях и табуретах, опоздавшие располагаются на рогожах. По краям сцены, у самой стены, несколько дощатых загородок: это ложи для дам. Публика на сцене тоже убивает время по-своему: играют в карты, в триктрак, курят, острят, от времени до времени приподнимают занавес и перебраниваются с партером. Надо сказать, что театральный обычай установил с давних пор непримиримую вражду между партером и сценою: с обеих сторон раздаются самые грубые ругательства, насмешки, остроты; потом полетят яблоки, палки, оглоданные кости, наконец, камни, нередко пробивающие убогий занавес. Джентльмены не гнушаются отвечать тем же: они подбирают каменья и сильною рукой, привыкшею владеть оружием, бросают их в толпу. Пущенные сверху, в сплошную массу голов, эти камни всегда попадают в цель и вызывают бешеные крики боли и бессильной злобы. От времени до времени ветер, раскрывая обе половинки занавеса, доносит на сцену из партера такой смрад от стоящих там и сям огромных лоханей, что привилегированные начинают кричать: «курите можжевельником!» Служитель приносит большую жаровню с горячими угольями, накладывает в нее свежих можжевеловых ветвей, и джентльмены чувствуют себя лучше среди густого, тяжелого дыму.
Понемногу появляются признаки приближения спектакля: служитель вынес на авансцену и прикрепил к занавесу, со стороны публики, доску с надписью: «Лондон». Теперь публика знает место действия пьесы. Другие служители в то же время развешивают по стенам сцены ковры, прикрепляют к ним черные квадратные картоны с двумя перекрестными белыми полосами: это окна; все вместе взятое должно обозначать, что действие происходит в доме, в комнате. В глубине сцены, у задней стены, небольшое возвышение, задернутое отдельным занавесом: это горы, балкон, палуба корабля, крыша дома, – что угодно, смотря по надобности. Здесь происходит знаменитая балконная сцена между Ромео и Джульеттой, здесь и замок Макбета, и король Дункан, будто бы отворяя окно, вдыхает чистый воздух Шотландии, здесь же ставится и кровать Дездемоны, умерщвляемой ревнивым Отелло. Между коврами картонные двери, в углу картонный же балдахин: он может понадобиться, если в числе действующих лиц есть король. Но сторонам сложено еще несколько картонов: на одном намалевано дерево – это лес или сад, на другом крест или могильный камень – это внутренность церкви, кладбище. Крайняя бедность сценической обстановки с избытком окупается неистощимым богатством фантазии зрителей, которые в правдоподобии не нуждаются и способны вообразить и представить себе что угодно: точь-в-точь дети, разыгрывающие на большом отцовском диване охотничьи и разбойничьи сцены из Майн-Рида или Купера. «У Шекспира, – говорит Тэн, – главным машинистом является воображение публики: она до того молода и богата избытком воображения, что охотно принимает шесть фигурантов за сорока-тысячную армию и при помощи одного только барабанного боя легко представляет себе все баталии Цезаря, Кориолана, Генриха V и Ричарда III». Уже Бэн-Джонсон замечал, что на сцене нередко целая война Алой и Белой Розы изображается тремя заржавленными мечами. Современник-педант, сэр Филипп Сиднэй, не одобряет романтической распущенности тогдашней драмы: «Смотрите – вот три дамы вышли прогуляться и нарвать цветов: вы, конечно, представляете себе на сцене сад. Но через несколько времени вы услышите тут же разговор о кораблекрушении, и вас покроют позором, если вы не представите себе скалы и моря. Вот две армии с четырьмя мечами и одним щитом, и чье черствое сердце не испытает при этом всех треволнений генеральной баталии?» Но, повторяем, публика так молода и непритязательна, так не избалована сценическими эффектами, что легко доходит до состояния иллюзии, какой нам, в наш рассудочный век, не достигнуть никакими средствами науки и технического уменья.
Вот сцена готова; один за другим приходят актеры и скрываются за драпировкой, чтоб переодеться: уборных нет. Среди артистов мы совсем не замечаем женщин: во времена Шекспира актрис не было, и все женские роли исполнялись женоподобными молодыми людьми; идеальные женственные образы Офелии, Дездемоны, Корделии, Имоджены создавались мужчинами. Вот уже и в ложах показались дамы; из них большинство в масках, – предосторожность не лишняя, особенно на первом представлении новой пьесы: литературные нравы таковы, что скромность женщины легко может подвергнуться неприятному испытанию; да и партер иной раз не поцеремонится запустить чем-нибудь в ложу. Однако, дамы разодеты: на них мантильи или накидки из ярких или нежных шелковых материй: «одне небесно-голубого цвета, другие жемчужного, третьи красного, как пламя, или бронзового; корсажи из белой серебряной парчи, вышитой изображениями павлинов и разных плодов и цветов; внизу – свободное, ниспадающее широкими складками пурпуровое платье с серебряными полосками, подобранное золотым поясом, а над ним другое, широкое, из лазуревой серебряной парчи, выложенной золотыми галунами. Волосы искусно завязаны под богатою диадемой, сверкающей, как огонь, от множества драгоценных камней; сверху ниспадает до самой земли прозрачный вуаль; обувь лазуревого или золотого цвета усыпана также рубинами и алмазами». Присоедините к этому алмазные и жемчужные ожерелья, такие же серьги, браслеты и кольца, огромные опахала из страусовых перьев – и вы поймете, как мало гармонирует эта сказочная роскошь с грязною бедностью дощатой загородки, где помещаются дамы в своих ослепительных богатых нарядах.
Вот на сцене, за опущенным занавесом, раздается шум, восклицания, движение, хохот: это Барбэдж, играющий сегодня роль кардинала Вольсэя, вышел поздороваться с друзьями-джентльменами. Его окружает золотая молодежь, все собутыльники: он всем приятель, со всеми одинаково фамильярничает. А, ведь, еще недавно королевские и церковные указы приравнивали актеров к вожакам медведей, канатным плясунам и т. п. Только крупные таланты шекспировской эпохи впервые завоевали актерам сносное положение в обществе. Партер прислушивается к движению на сцене и догадывается: «Браво, Барбэдж!» – раздается в толпе. Даровитый артист показывает на минуту свое лицо между занавесок, раскланивается, делает уморительную гримасу. Дикий вопль восторга, гиканье, аплодисменты, взлетающие кверху шляпы приветствуют всеобщего любимца. На авансцену выходят музыканты: их десять человек, все они итальянцы и все приписаны к артистам его величества. Три раза прозвучали трубы: это сигнал к началу. Раздвигаются обе половинки занавеса, к решетке подходит актер в традиционном черном бархатном плаще, с ветвью лавра в руках. Это Пролог: он ждет, покуда угомонится толпа. Шум постепенно стихает. Он говорит:
Пролог удаляется… По толпе проносится сдержанный шепот тысячи голосов. Вот все стихло: с секунды на секунду ждут начала. Но актеры что-то замешкались. Уже раздаются там и сям нетерпеливые восклицания. Опять поднимаются возня и шум. Все закуривают оставленные было трубки; сцена наполняется табачным дымом: курят джентльмены, курят и дамы в ложах. Через сцену проходит кавалер Бриск, известный всему Лондону кутила и мот: он запоздал нарочно, чтобы пройти по сцене при открытом занавесе и щегольнуть ослепительною роскошью своего костюма. Ему не достало скамьи, и он непринужденно растягивается на полу, у самой ложи, зевает, отпускает какое-то ругательство партеру, который уже приветствовал его апельсинными корками, вынимает шпагу и, проткнув острием сальную свечу, стоящую от него аршина за два, приближает ее к себе, закуривает трубку и пускает целые облака табачного дыма прямо к даме, сидящей над ним в ложе: это хороший тон того времени.
Бриска знают в толпе и намеренно громко соболезнуют: «бедняга Бриск, говорят, совсем разорился!» Кавалер презрительно улыбается и, вынув из кармана горсть монет, бросает их в толпу. Там начинается драка. Приезжая провинциалка спрашивает у своей столичной знакомой: «Кто этот интересный молодой человек?» Интересный молодой человек замечает, что становится предметом внимания, и доволен: он небрежно сбрасывает на пол свой дорогой плащ и показывает свой расшитый жемчугом шелковый камзол, драгоценную кружевную манишку, кованный золотом пояс. И таких, как он, на сцене с десяток: они лежат в растяжку, их ноги достигают середины сцены и будут мешать актерам.
Между тем, рабочий люд партера окончательно теряет терпение: раздаются угрозы разнести театр в куски или поколотить актеров; а так как не раз подобные угрозы исполнялись на самом деле, то распорядители спешат выслать к толпе Барбэджа, и он, почтительно опустив голову, произносит: «Достопочтеннейшие джентльмены! простите нам это невольное промедление: королева Екатерина еще не побрилась». Взрыв хохота и аплодисменты покрывают его слова. Музыканты начинают играть, чтобы занять чем-нибудь публику. На сцене жизнь идет своим чередом. Около ложи знаменитейшей красавицы того времени, носящей в силу моды классическое прозвище Аманды, стоит в меланхолической позе кавалер Фастидий: это совсем молодой человек, с напускною меланхолией в стиле Петрарки, любитель сонетов, луны и нежностей. Золотым гребешечком от взбивает кверху свои завитые усики и глядится в зеркальце, помещенное в тулье его шляпы. Толпа его решительно не переносит и осыпает самою грубою бранью. Кавалер грустно отвечает ей по-итальянски. Он подзывает своего пажа, и тот опрыскивает ему розовою водой высоко взбитый хохол на голове.
Но вот вторично прозвучали трубы; на сцену выходят герцоги Букингэм и Норфольк и лорд Эбергвени: начинается первое действие пьесы, которую теперь, во всех изданиях сочинений Шекспира, озаглавливают Генрих VIII.
Норфольк рассказывает Букингэму о великолепии празднеств, данных Франциском I французским по случаю посещения его королем Генрихом VIII. Герцоги не верят в дружбу Франции и считают политику кардинала Вольсэя продажною. Букингэм всею душой ненавидит всемогущего временщика, от которого всем им приходится солоно, и высказывает намерение свергнуть его. Кардинал и сам является сюда же и, после высокомерной беседы с придворными, приказывает арестовать своего главного врага – Букингэма. Быстро меняется сцена, т.-е. картонный балдахин вынесен из угла и поставлен посреди комнаты: мы в заседании королевского суда, где изрекается, несмотря на заступничество королевы, смертный приговор отважному герцогу, рискнувшему потягаться со всемогущим кардиналом. Упоенной победой, Вольсэй задает роскошный пир – опять новая сцена – и приглашает сюда прелестную Анну Болейн, с намерением угодить этим влюбчивому королю. Пир уже в полном разгаре, когда пушечные выстрелы за сценой извещают о прибытии короля. Все вскакивают с места, бегут; на сцене суматоха, раздаются громкие крики. Клубы дыма врываются сквозь драпировки на сцену, слышится зловещий треск. Зрители все еще думают, что шум и суматоха хорошо разыграны актерами; но это была действительная суматоха. Горящий пыж выпал из пушки на груду бумажных декораций, они загорелись, и в миг вспыхнула убогая стройка дощатого театра. «Пожар! пожар! спасайтесь!» Толпа ахнула, как один человек, и в миг разнесла в куски сколоченную на живую руку башню. Все спаслись целы и невредимы, только у одного замешкавшегося старика загорелась фалда, да и ту сейчас же залили кружкой пива.
Театр, прославленный Шекспиром, бывший свидетелем таких успехов гения, каких мы не встречаем более в истории человечества, сгорел дотла, сгорел именно в тот день, когда в первый раз поставлено было на нем последнее произведение Шекспира…