И снова потянулись серые будни недели.

Сегодня мы встречаемся в полдень, так как вечером у барышни нет времени. Семья ждет гостей, и она должна быть дома.

Едва выйдя из конторы, она вдруг спрашивает меня:

– Monpti, как меня зовут?

– Что?!

– Какое мое новое имя?

– Ах вот что! Аннушка. Но об этом не говори больше. Сегодня во мне проснулся прамадьяр, который, как известно, обязан ненавидеть и враждовать.

– Аннушка! О! Я целый день размышляла об этом. Ты же меня любишь, если присваиваешь такие особые имена.

Мы обедаем в кондитерской на рю Терез.

Закуска: филе hareng. После этого бифштекс au cresson, с cardons au gratin. (Я это совсем не люблю и заказал лишь для того, чтобы потом отдать Анн-Клер, которая ни за что не заказала бы себе дополнительное блюдо, как бы оно ей ни нравилось.) Сыр называется coeur à la creme. На столе также четверть литра красного вина.

После трапезы я провожаю ее обратно в бюро, затем иду за своим черным кофе на Монпарнас.

У меня сложилась привычка совершать обход, прежде чем усесться на свое место на террасе в «Кафе дю Дом». Помимо прочих мест заглядываю я и в «Кафе де ля Ротонд», где на стенах висят тесно, впритык, картины, писанные маслом. Под картинами сидят курящие кокотки, как по команде поворачивающие головы к входу при появлении нового посетителя.

Когда я пересекал внутренний зал, кто-то крикнул мне вслед:

– Une seconde, Monsieur! Минутку, мсье!

За столом сидит темноглазая белокурая девица и сигаретой делает мне какие-то знаки.

– Чего тебе?

– Я хочу тебя кое о чем спросить.

– Слушаю.

– Сядь ко мне. Чуточку времени ведь у тебя найдется?

Тотчас появляется официант.

– Что желаете, мсье?

– Принесите мне один ликер, – говорит темноглазая светловолосая женщина и показывает на свою ликерную рюмку. Рядом на маленькой тарелочке лежит счет: четыре франка.

Официант исчезает.

– Заплатишь за меня?

– О чем речь!

– Идешь со мной?

Я кладу на стол пять франков и ухожу, не дожидаясь официанта.

На террасе «Кафе дю Дом» со мной здоровается Феликс, издатель – удивительно похожий на Эррио, – при этом очень дружески:

– Ça va toujours? Как дела?

– Mersi. Что случилось, нет ни одного места?

– Я сейчас освобожу столик. Attendez, vous allez voir…

– Выбросьте вон того старика. Он будет вам только благодарен за отсрочку от геморроя…

Вечером я предпринимаю рейд по неизведанной местности. Мне нравится пробираться совсем незнакомыми улочками, заглядывать в подворотни чужих домов и представлять себе жизнь здешних обитателей.

Во время прогулки я случайно выхожу на рю Тольбиак.

Издали я вижу церковь Святой Анны, в которой мы слушали рождественскую мессу. Я сворачиваю на рю Бобийо и иду к площади Италии. Все люди проходят здесь торопливо. Только больные передвигаются медленно. Апаши с красными шарфами и в спортивных шапочках ведут под руки элегантных аппетитных дам. В этом городе по внешности нельзя судить, кто перед вами и чем он занимается. А в случае с женщинами и подавно. Это подлинная культура.

Если я не ошибаюсь, там впереди идет быстрым, деловым шагом… Анн-Клер. Да, это она. Я догоняю ее и хватаю сзади за руку.

Она вскрикивает.

– Ты меня так напугал. Как ты очутился в этом районе?

Она выглядит смущенной.

– Я здесь гулял.

– Ты шпионил за мной?

– Зачем ты так, говоришь?

– Не хочу, чтобы ты меня унижал.

– Я провожу тебя.

– Нет, нет, ничего не получится. Нас могут увидеть. У нас гости. Который сейчас может быть час? Я жутко спешу.

Она говорит подозрительно быстро. Почему она говорит так быстро?

– Ты не рада, что мы встретились?

– Конечно, глупенький. Mais oui. Проводи меня.

– Перед этим ты сказала, что я не должен провожать тебя.

– Ничего. Может быть, нас не увидят.

– Но если это тебе неприятно…

– Да идем же. Лучше, если ты пойдешь со мной, иначе Бог знает что подумаешь.

Я провожаю ее до улицы Пяти Алмазов, там она оглядывается и украдкой целует меня.

– Servus. Завтра в полдень перед бюро!

Я смотрю ей вслед, она исчезает в дверях дома. В последний момент она еще дружески кивает мне.

Она так странно вела себя. Разумеется, она не обязана быть всегда в хорошем настроении. Но все же…

Я хочу закурить сигарету. Спичек, оказывается, нет. Дальше наверху есть киоск. Я куплю спички. Кроме меня здесь уже два клиента, придется подождать. Наконец я получаю свои спички. Прикуриваю сигарету и возвращаюсь на улицу Пяти Алмазов. А дальше внизу я вижу, как Анн-Клер, которая со мной перед этим распрощалась, снова выходит из дому.

Она осторожно озирается и переходит на другую сторону улицы. Куда она направляется? Что-нибудь срочно дозакупить? Но ведь у них есть горничная.

Она снова осторожно оглядывает улицу, на которой мы простились. Сердце у меня стучит как сумасшедшее.

Что это значит? Она шпионит за мной?

Я осторожно иду за ней и слежу, чтобы не попасться ей на глаза. Она ни разу не оборачивается. Лишь на углу снова высматривает обстановку – хочет удостовериться, что я уже ушел.

Зачем?

Вот она пересекает площадь Поля Верлена и снова сворачивает в одну из улочек. Здесь она идет уже быстрее и увереннее. Я осмотрительно иду за ней в соответствующем отдалении, по другой стороне улицы. Неожиданно ее проглатывает какая-то дверь.

Я читаю название улочки: переулок Луговых Мельниц.

Дохожу до двери: это гостиница. Отель «Виктория». Сюда она вошла.

Боль охватывает меня так внезапно, что я боюсь здесь же, на месте, рухнуть на тротуар! Анн-Клер!.. Анн-Клер…

Сомнений нет, она пришла к кому-то… Возможно, к своему любовнику… Определенно. К кому еще она могла бы прийти? К подружке? Тогда почему она так опасливо озиралась? Кроме того, она всегда говорила, что в Париже у нее нет ни одной подруги.

Я стою перед дверью разбитый и оцепенелый.

Это очень больно.

Может быть, она скоро сойдет вниз. Она навещала подругу. По-другому быть просто не может. Но отчего она вышла из дому сразу, как только мы простились, и зачем она высматривала меня? Почему она тайно навещает свою подругу? Да она же сказала, что сама ждет гостей. В таких случаях не уходят из дома.

Где она может сейчас быть? За каким из множества окон?

Здесь живет ее возлюбленный. Ее хахаль живет здесь. Сейчас он ее обнимает… держит в объятиях, прижимает гибкое тело девушки к себе, и я не в силах этому помешать.

Я совсем не знаю, сколько времени стою перед входом в гостиницу и чего я, собственно, жду. Она не вернется. А если бы вернулась? Она тут же стала бы мне втолковывать, что я не прав. Иногда, правда, за простейшими событиями видятся призраки. Нет, нет. Здесь все не так просто. Девяносто процентов обманутых мужей никогда не могли бы представить, что жена… В театре, в кино неверная жена – тысячу раз обыгранный персонаж. Никто не удивляется тому, что так бывает. Но каждый муж считает себя исключением. Он твердо убежден в том, что его жена или подруга по кривой дорожке не пойдет. Тогда где же эти неверные жены? Повсюду. Я тоже никогда не подумал бы, что Анн-Клер… Чего же я жду здесь? Я только унижаю себя, если после всего еще жду ее, еще привязан к ней, еще хочу услышать, как она новой ложью будет мне втирать очки. Она всегда лгала. Не забудем это: всегда. Нужно по-мужски поставить точку на всей этой авантюре. Если бы я мог стереть из моей памяти все, что имело к ней какое-нибудь отношение, если бы удалось никогда больше не вспоминать о ней. Я принял решение.

В первой попавшейся бумажной лавке я покупаю почтовую бумагу и конверт. Карандашом я царапаю несколько слов: «Я видел тебя – после того, как мы расстались». Конверт надписывается, я иду обратно на улицу Пяти Алмазов. Домовладелец передаст ей письмо. Я смотрю наверх, на окна ее дома. Всюду темно. Нет ни одного огня, балконная комната тоже темна. Значит, ни одного слова правды не было в болтовне о гостях. А своим домашним она так же солгала, как и мне. Она использовала обстоятельство, родители, видимо, уехали. Ну и смотрят же они потрясающе за своей единственной доченькой! Она может отсутствовать столько, сколько захочет. Один раз у меня, один раз у любовника. Она не должна отчитываться в том, где она проводит время после работы? Тоже мне прекрасные парижские нравы. Греховный Вавилон! «Я дам горничной пять франков, и она не скажет, когда я пришла домой. У моей комнаты отдельный вход». Ну и милая семейка, должно быть! Так, это письмо я отдаю домовладельцу, и точка. Finis coronat opus. Каково начало, таков и конец. Как я познакомился с ней? Она мне улыбалась. Конечно, я был не первый, кому она улыбалась.

Уличное знакомство. Вот так!

Грязная история! Лишь бы мне счастливо отделаться. Это был серьезный урок. Лучше одиночество, лучше нищета, лучше тысяча мук. Все бабы – канальи; некоторые особенно изощренны, но абсолютно ничем внешне это не выдают – в этом вся разница. С каких пор, интересно, она навещает своего любовника в отеле «Виктория»? Возможно, с того дня, когда мы познакомились.

Неожиданно я вспомнил, что как раз в начале нашего знакомства я видел ее говорящей с молодым человеком, когда она меня ждала в саду Обсерватории. Может, это и был ее любовник? Но может быть, и другой. Кто знает, возможно, их несколько.

Отвратительно… тьфу, как противно. Только скорее положить конец этому. Это последний акт. Я отдам письмо, и точка.

Из квартиры домовладельца, как из огромной мышиной норы, появляется несимпатичная, тяжело дышащая старуха. Она с недоверием изучает меня.

– Что угодно?

– Пожалуйста, передайте это письмо мадемуазель Анн-Клер Жовен.

– Кому?

– Мадемуазель Анн-Клер Жовен.

– Здесь нет никакой Анн-Клер Жовен.

– Этого не может быть.

– Что значит «не может быть»? Я здесь владелица или вы?

– Она живет на втором этаже, в квартире с балконом.

– Там живет пожилой мсье, отец Пивуа, d'ailleurs il est assez emmerdant.

– Последнее окно в переулок – ее…

– Вот упрямец! Там живет мадам Люпон со своими тремя кошками.

Голова моя идет кругом. Такого быть не может.

– Я сказал: Анн-Клер Жовен.

Она захлопывает дверь перед моим носом.

Анн-Клер здесь не живет? Что это значит? Кого же она здесь навещает и где живет сама?

Действительность превосходит мои самые ужасные предчувствия.

Словно лунатик, иду, качаясь, по рю Жонас с письмом в руке. И снова стою на улице Луговых Мельниц перед отелем, в который она вошла. Может, мне справиться о ней? Может, она и здесь не живет? Кто знает, возможно, она замужем и снимает здесь квартиру вместе с мужем. Мне вдруг все становится ясно.

Она замужем.

Однажды я видел обручальное кольцо у нее на пальце.

«Что это значит? – спросил я тогда. – Ты носишь обручальное кольцо?»

Она заметно покраснела и пробормотала в смущении:

«Нет… это не мое… моей подруги. Я просто в шутку надела». И тут же сняла кольцо и спрятала в сумочку.

Тогда я не придал делу особого значения. Молодые девушки порой кокетничают с кольцами из детского нетерпения или проворачивают перстеньки, чтобы укрыть камень.

Теперь и вправду я все вижу яснее. Тогда она просто забыла снять кольцо, обычно она все время это проделывала. Она замужем, у нее есть муж, которому она принадлежит, который повелевает ее телом, которому она больше не верна, но который привык к ней. Возможно даже, что она давно уже надоела ему. Со мной она лишь флиртовала. Я был игрушкой для нее. Свобода, добытая воровством. То, что она не отдалась мне, теперь кажется мне тем более аморальным.

Она сейчас у Него в комнате.

«Я немного запоздала, милый, не сердись».

«Раздевайся, скорее, мне свет мешает».

В считанные секунды она ложится рядом с чужим мужчиной, с которым она не играет, которому она повинуется, когда он хочет ее.

Безумие. Безумие. Теперь только я понимаю, как сильно любил эту женщину. Теперь, когда она для меня больше не существует. Возможно, у нее даже есть ребенок. Кто знает, может, это был тот самый ребенок, с которым она играла тогда в Люксембургском саду.

Как много грязи, Боже милостивый!

Письмо, которое я в смятении скомкал, я выбрасываю и иду пешком в отель «Ривьера». Не стоит. Не имеет смысла. Ничто в мире не имеет смысла.

На улице Сен-Жакоб тишина, сегодня даже крысы не будоражат покой.

Атмосфера в моей комнате навсегда отравлена. Здесь в каждом углу живет воспоминание о ней. Ко всему, что находится вокруг, однажды прикасалась она, о каждой вещи что-нибудь сказала. Это невозможно – совсем выбросить ее из головы.

В этот воображаемый мирный и омерзительный дом я захотел привести женщину? Не лучше ли было лишь прислушиваться к любви? Негр о ней играл на лютне. Это было похоже на современный театр с Люцифером в качестве главного режиссера, театр, который никогда не мог наскучить. Всегда было волнующе и забавно. Отчего я в дальнейшем не остался просто публикой, зрителем? Почему честолюбие не оставляло меня в покое?

Так я встретил утренний рассвет, сидя в кресле невозможной расцветки, с холмами окурков от сигарет вокруг меня.

Утро холодное и сырое, я открываю окно и выпускаю наружу застоявшийся, дымный ночной воздух.

Слышно, как скрипят высокие колеса конной упряжки, выкатывающейся на улице Сен-Жакоб из-за спящих домов. Тележки с продовольствием разъезжаются по магазинам и лоткам.

Грязновато-серый край неба понемногу светлеет. В соседних дворах медленно распрямляется жизнь. Выставляются мусорные контейнеры перед воротами домов, скоро прибудет огромный мусоросборочный автомобиль, но до него еще появляются сборщики тряпья и роются, словно крысы, в мусоре, рассыпающемся по тротуарам. Теперь весь хлам лежит на улице. Эх, выбросили бы все, что является мусором, на улицу…

Я стою у открытого окна; неторопливо начинается день.

На дворе столярной мастерской вырастает фигура непричесанного мужчины в домашней рубашке и тапочках. В одной руке он держит бутылку с молоком, в другой – утреннюю газету и рогалик.

В девичьем пансионе раздается первый на сегодня звонок.

В моей комнате стало совсем светло.

Я бросаюсь навзничь поперек кровати и рассматриваю грязные пятна на потолке; все они такой странной формы. Потолок выглядит как карта не открытой еще части земной поверхности, с горами, реками и железнодорожными линиями.

Я не могу успокоиться. Вскакиваю с постели и снова стою у открытого окна.

Как по сценарию, появляется женщина с салатом и встряхивает его, далекая от каких бы то ни было проблем. Как хорошо было бы, если бы я тоже мог мешать салат с такой самоотдачей, не заботясь ни о чем другом. Но я хочу написать Анн-Клер письмо. Его я пошлю в бюро. Оно должно быть совсем коротким, примерно таким: «Между нами все кончено».

Нет, так не годится. Звучит слишком театрально, и разрыв не обоснован. Не стоит писать о том, что я узнал. Этим я унижаю лишь сам себя – тем, что со мной вообще такое могло произойти! Надо ей всего лишь сообщить:

«Я больше не люблю тебя». Но это чересчур тонко и непонятно. Лучше всего написать так: «Ты изолгавшаяся, испорченная натура». Нет, вчерашний текст все же лучше: «Я видел тебя после того, как мы уже расстались. Я не хочу тебя больше видеть».

Однако и это ужасно плохо. Ну, все равно. Быстро заклеиваю конверт и бегу к ближайшему почтовому ящику. Я должен освободиться от этого письма.

День сегодня протекал невероятно медленно, но наконец снова пришел вечер. Я все время сидел в комнате – со скрещенными ногами, откинувшись на спинку невозможно окрашенного кресла.

Сотню раз я говорил себе, что больше не буду думать о ней. Этой дамой я больше не интересуюсь. И вообще: ничего не произошло. Я всегда был одинок. Не было никакой Анн-Клер. Я просто лежал здесь, и все это мне приснилось. Это был тяжкий сон – пробуждение было не из приятных. Но я напрасно внушаю это себе: мысли мои непрерывно вьются вокруг нее, как ночные бабочки вокруг фонаря, и я знаю, что погибну от этого.

Иногда во мне словно крик просыпается мысль: я не хочу отказываться от тебя! Лги мне сколько хочешь, но оставайся со мной. Я не хочу никакой правды. Не будем оставлять друг друга. Лги, чтобы я мог тебе поверить. Сними эту боль с меня, я ничего не хочу знать о действительности. Я больше не выдержу это. Нет.

Снова вечер.

Слава Богу! Не знаю почему. Кончаются ли на этом мои страдания? Я не знаю, но чего-нибудь надо ожидать, что-то должно наступить, если не вечер, то что-нибудь другое. Нечто такое, чтобы можно было сказать: слава Богу…

Сколько это еще продлится? Это еще хуже, чем голодание.

Медленно зажигаются звезды на небе. В сумерках предметы мебели мрачно молчаливы. В девичьем пансионе звонят.

Неожиданно вспыхивает электрический свет. Ночью я не выключил. Горела лампочка, пока Мушиноглазый не обесточил дом.

Лишь будильник идет неутомимо: тик-так, тик-так. Он без остановки измеряет время и утаскивает минуты.

Растянувшись в постели, я слышу шаги обитателей гостиницы. Иссохшие ступени кряхтят под ногами, можно точно установить, мужчина или женщина идет по лестнице.

Вдруг я различаю знакомые проворные шаги на лестничной площадке.

Это Анн-Клер!

Сердце мое готово выскочить из груди. Словно меня настиг неожиданный удар.

Легкое постукивание приближается все ближе, оно все слышнее. Быстро решившись, я спрыгиваю с кровати, гашу свет и запираю дверь.

Она на третьем этаже, вот уже на четвертом. Один, два торопливых шага – и она уже стоит перед дверью. Совсем тихо стучит в нее указательным пальцем: один раз, другой, третий.

Я стою неподвижно с другой стороны двери.

Всего лишь десять сантиметров разделяют нас, но мое неожиданно твердое решение отдалило нас обоих на километры. Я сразу чувствую, нет – знаю: во мне навсегда угасло намерение приближаться к ней.

Нет. Не люблю я тебя больше. Я останусь сильным.

Если бы она не пришла, я бы, вероятно, стал искать ее, но так…

В том-то и дело, что она пришла!.. Это так важно – кто кладет конец отношениям. Очень важно.

Она все еще стоит перед дверью. Еще не ушла, но больше не стучит – только ждет.

Теперь слышу нечто похожее на шуршание. Ага, она решила мне что-то написать.

Какое-то время спустя в дверной щели действительно появляется белый листок, и Анн-Клер уходит. Короткие легкие шаги удаляются все дальше, но она идет намного медленнее, чем до этого, когда спешила сюда.

Я выжидаю еще немного, потом включаю свет и читаю записку, написанную карандашом:

«Monpti, я была здесь и искала тебя. Ты обещал быть дома. Надеюсь, ничего не случилось? Я очень беспокоюсь. Завтра в полдень заскочу к тебе на минутку.

Твоя маленькая подружка, которая любит тебя.

Анн-Клер».

Итак, она еще не получила моего письма. Значит, получит завтра утром. Да, завтра она получит это! Завтра ей тоже будет несладко. Но не оттого, что она обманула меня. Ей это не причинит такую боль, как мне.

На минуту меня охватывает бессмысленное желание побежать за ней. Я хочу ее просто увидеть, еще раз, в последний раз… Зачем? Затем лишь, чтобы увидеть, что она тоже страдает. Если бы я знал это, мне сразу стало бы легче. Но нет. Не стоит.

Усталый, я кидаюсь на постель и слышу звонок в девичьем пансионе, напоминающий погребальный звон. Зачем они непрерывно звонят? С ума сошли, что ли, что трезвонят каждую минуту? Я заявлю в полицию на всю эту компанию за нарушение общественного порядка: «Мсье агент, прошу вас…»

Безудержная радость овладевает мной, она нуждается в выходе.

Что мне сломать? Что расколошматить?

Я хватаю ее любимые пластинки и шмякаю их о стену. Нужно вырвать с корнем все, что напоминает о ней. И отсюда переезжаю, запомни это, мерзавец. Да вот только Мушиноглазый… Этот негодяй… сброд… пучеглазая, лысая свинья! Где эта пластинка – «Сбор вишен»?

Стук в дверь.

Появляется Мушиноглазый, даже не один, с женой.

– Мы хотим застелить свежим бельем постель, мсье. О, патефон?! Он так прелестно звучит всегда. Вы позволите?

И вот он уже роется в пластинках.

– Ах, у вас есть «Сбор вишен»? «Le temps des cerises». Ты помнишь, Мадлен? – говорит он жене. – Мсье наверняка разрешит тебе послушать ее. Такой милый молодой человек.

Я вынужден проиграть свинье все мои пластинки по очереди. Во время концерта оба жмурятся друг другу.

Мой будильник показывает десять часов, когда я встаю с постели, словно выхожу из поезда, прибывшего в день сегодняшний. Я одеваюсь и тут же выхожу, не в силах переносить дольше воздух моей комнаты. Здесь просто можно задохнуться.

Неопрятная старуха стоит перед отелем «Ривьера» и ковыряется своей черной палкой в куче овощных и фруктовых объедков перед домом. Я смотрю на эту несчастную бабу, платье ее в тысяче заплат и пятен.

В то время как я купаюсь в роскошных чувствах – любовных терзаниях, – другим приходится выцарапывать хлеб свой насущный в объедках. Я хочу просить прощения у всех бедняков за то, что был влюблен, в то время как они страдали.

Я протягиваю ей франк. Словно голодная ворона своим клювом, хватает она его рукой и продолжает ковыряться в дарах улицы. Она даже не благодарит. Когда ее рука коснулась моей, по мне пробежала дрожь отвращения.

Прекрасный теплый погожий день. Весна в январе.

Погребальный катафалк проезжает по улице Сен-Жакоб. Лошади, везущие гроб, идут медленно, шагом. В пяти метрах впереди повозки идет мужчина в униформе.

Люди останавливаются и снимают шляпы. Они делают это не из-за уважения к мертвому – они приветствуют смерть, с которой они хотели бы остаться хорошими друзьями.

За фобом шествуют скорбящие. Впереди женщина во всем черном, два господина в подобающей одежде поддерживают ее, она так судорожно прижимает к себе носовой платок, словно в нем ее последняя надежда. За ней идут остальные, уже не столь опечаленные, и так постепенно мрачность сходит на нет по мере удаления от катафалка, а у последних провожающих всего лишь траурные повязки на руках, у некоторых нет даже таковых. Двое замыкающих процессию мужчин, одетых в серое, вообще шепчутся друг с другом и смеются. Такова и моя боль на весах времени: сейчас я еще целиком закутан в мрачные одежды печали, но когда-нибудь я тоже окажусь в последнем ряду. Мне надо лишь опереться на время, как нищему на костыли.

Я иду за процессией. Я ведь тоже кое-что хороню. Перед церковью Сен-Жак-дю-От-Па все останавливаются. Гроб поднимают с постамента и вносят в церковь. Когда его проносят мимо меня, в нос бьет сладковатый запах. Запах трупа. Неизвестно, мужчина то или женщина, старый или молодой, может, ребенок. Здесь не пишут имен на фобах. В самом деле, к чему? Пришедшие на похороны и без того знают, кого они оплакивают, а остальных это не интересует.

В церкви холодно. Святая вода ледяная, красочные витражи ткут мистические узоры в сыром полумраке. В отдельных местах на большие тесаные квадры падают солнечные пятна. Застыло молчат статуи святых, в руках они держат гитары, книги, пальмовые ветви и прочие вещи. Когда-нибудь я тоже умру. Точно так же буду лежать в фобу окоченевший, со скрещенными руками, как этот сегодняшний мертвец. «Requiem aeternam dona ei, Domine. Et lux perpetua luceat ei. Бедный, он был добрым человеком, правда, чересчур легкомысленным. Но теперь он обрел вечный покой и уже не может бросать деньги на ветер». Но я ведь еще жив.

Прочь отсюда, на свежий воздух, иначе меня задушат святые у колонн.

Где же есть дама в этом мире? Приличная женщина и…

Где? Та, что идет передо мной? Возможно, она прилична, но зато больна.

Вечером я возвращаюсь домой.

В моем ящичке в рецепции светится белый конверт. Я нервно тянусь за ним. На голову мне падают два ключа: Мушиноглазый тоже хватает письмо, проверить, мне ли оно предназначено. Вот я тебе залеплю в рыло, и не откроешь больше свои выпученные глаза.

Письмо от Анн-Клер. Я узнаю ее почерк.

Я бегу с ним в комнату.

«Ты уже дома сейчас? Хочешь поговорить со мной?»

Сначала я закурю сигарету и только потом буду слушать тебя, бестия. Что ты смогла сочинить на сей раз? Ты, наверно, долго ломала себе голову. Подожди-ка, я выпью сперва глоток воды и выгляну в окно.

Прекрасная погода.

Я сажусь в невозможно раскрашенное кресло и беру в руки письмо. Оно довольно увесистое. Бритвенным лезвием я аккуратно разрезаю конверт. Внутри восемь убористо исписанных страниц.

«Mon petit, прости меня, что я не живу на улице Пяти Алмазов. Я живу в гостинице, в которую, как ты видел, я входила в тот раз. Я живу совсем одна, так как мои родители давно умерли. Мне не исполнилось и шестнадцати, когда я потеряла их. С той поры я обретаюсь совершенно одна..»

Далее следуют три мелко исписанные страницы, полные размывов от слез, – короткие болезненные фразы.

«…Одинокую молодую девушку защитить некому, и каждый думает о ней, что она плохая. Я лгала лишь затем, чтобы ты сильнее любил. В моей жизни были двое мужчин, которые меня целовали, которых я любила – в разное время, – но так, как тебя, я не любила никого. Я говорю это тебе, потому что, возможно, позднее ты и сам узнаешь это. Да, я невинна. C'est bien la vérité. Я не такая плохая, как ты думаешь. Каждый день я приходила к тебе в твердой решимости отдаться; и я совсем не знаю, почему так все сложилось.

Теперь это уже не имеет значения, раз ты все знаешь… Я обещаю тебе никогда не лгать больше. Я не знаю, почему я такая. Мне так стыдно. Однажды в бюро я солгала, что у меня умерла сестра, которой никогда не было, только чтобы выплакаться и чтобы другие меня пожалели. Должна также рассказать тебе, что у нас на работе есть один молодой человек по имени Поль Делавье, он видел, как мы однажды целовались. Я ему нафантазировала, что мы женаты. Я купила обручальное кольцо. На работе я всегда носила ею и прятала лишь в моменты наших встреч. Пишу это тебе лишь затем, чтобы ты снова не испытывал ко мне отвращения, если случайно об этом узнаешь. Прости меня, Monpti. Жди сегодня меня в шесть часов там, где обычно ждешь. Если ты не придешь, я буду знать, что ты не хочешь меня больше видеть.

Твоя бесконечно скорбящая Анн-Клер».

Постскриптум:

«Сходи в мою гостиницу и справься обо мне. Тебе скажут, что я живу одна. Я все время дома, если только не у тебя. Могу я еще приписать, что тысячу раз целую тебя?»

Хелло! Как чудесно светит солнце!

По улице идут исключительно веселые люди.

– Тетушка, букет прекрасных фиалок, пожалуйста!

– Да они все прекрасны, дорогой мсье, все прекрасны!

Пока только четыре часа. До шести у меня целых два часа. Я тем временем отправляюсь посидеть в Люксембургском саду.

По извилистым тропинкам проходят дозором надзирательницы за креслами и атакуют ничего не подозревающего приезжего или туриста, который благодушно занимает место на стуле, поигрывая своими ключами, и не обращает внимания на кресельного полицейского в юбке.

С местным гражданином подобное исключается.

Местный гражданин садится только на скамейку или просто приносит с собой раскладной стул, ставит его на отличнейшем месте, там, куда из предусмотрительности никогда не поставят бесплатную скамью, и ухмыляется в лицо кресельной тетке, которая с презрением важно проплывает мимо него, как графиня, только что лишившая своего сына наследства.

Коренные граждане позволяют себе стул в саду в крайнем случае по воскресеньям.

Это не так просто. Господин коренной гражданин сначала добросовестно гуляет – со своей толстой золотой цепочкой, перстнем с печаткой, своими скрипящими ботинками, мягкой черной шляпой и черным зонтом, – чтобы устать и тем самым успокоить свою совесть: теперь можно и посидеть. Но если уж его вынудили раскошелиться, то он будет сидеть до самых сумерек. Не до тех пор, пока это доставляет удовольствие, а до тех пор, пока выдерживает зад. Конечно, он мог бы передать кому-нибудь другому свой билет на стул, но этого коренной гражданин не сделает. Он против обмена. Он посещает вечерние мессы и сдает в ризнице старые газеты в пользу бедных больных. Он готов также участвовать пятью франками в каком-нибудь фонде, но лишь если его имя попадет в газеты или перед ним рассыпаются в благодарностях особо чувствительным образом.

Короче, он не обманывает, ибо чувствует, что должен сам отсидеть полностью свои деньги, чтобы достойно отметить воскресный праздник. Если сидят одновременно несколько таких граждан – ибо они появляются всегда, как журавли, стаями, – то все осведомляются, вставая наконец, хорошо ли было сидеть.

«Forcément, ça fait du bien. Несомненно, это действует благотворно».

Вообще здесь вошло в обыкновение обо всем спрашивать, хорошо ли было или нет. Едва освободившись от объятий, французская дама допытывается у своего возлюбленного, хорошо ли ему было. Это так же повсеместно, как у женщин в Будапеште вопрос: «Что вы теперь будете обо мне думать?» Это внимательные, вежливые люди. Само собой, каждый может на такой вопрос дать лишь один ответ: «Да, это было прекрасно». Даже умирающий, когда справляются о его самочувствии, отходит в мир иной со словами «Ca ва бьен». Стоит лишь кому-то случайно ответить «Ca не ва па», «Мне нехорошо», как все озадачиваются. Французы не любят горе, даже если оно настигает другого.

Вот и еще одна покровительница кресел.

Как бы я хотел удрать от нее. Честное слово, не из-за двадцати пяти сантимов, а из-за наслаждения, из-за возбуждения, которое доставляет бегство. С другой стороны, и эта старая женщина должна на что-то жить.

– Скажите, дорогая, сколько вы имеете от этих двадцати пяти сантимов?

– Один сантим, – отвечает она апатично и стоит грустная в своих стоптанных туфлях передо мной. Даже черное страусиное перо на ее шляпе грустит.

Вот она уже ковыляет от меня в сторону, потому что засекла господина, который только что уселся на ее объект. Однако господин тоже заметил ее, он тут же встает и пускается в бегство. Тетка останавливается на полпути, медленно меняет направление обхода и исчезает в аллеях.

Спустя десять минут рядом со мной на креслах удобно располагается целое общество. Пять человек. Это уже урожай из пяти сантимов, мадам надзирательница! Надо бы свистнуть ей, чтоб побыстрее пришла, пока и эти клиенты не удрали. Хотя они не похожи на таких.

Ага, она уже торопится сюда на своих старых ногах. Страусиное перо весело подскакивает на ее выцветшей шляпке. Наверное, она была в засаде.

Общество расплачивается медленными, натянутыми движениями. Безнаказанно нельзя даже любоваться природой.

– Постойте, дайте мне тоже билет!

Тетка озадачена. Она еще очень хорошо помнит меня и потому потрясена. Такого с ней еще не бывало – чтобы кто-то платил дважды, когда тут и один-то раз с трудом расстаются с деньгами.

Она дает мне талон и ковыляет прочь. Спустя полчаса она снова проходит мимо, инспектируя окрестности. Так, теперь позабавимся по-настоящему.

– Дайте мне, пожалуйста, билет!

Она смотрит на меня так, словно я укокошил одного из ее родственников.

– Вам я… никакого билета! – визжит она. – Я дожила до седин в честности! У вас уже есть два билета! Память меня не обманывает! Нет… нет… со мной у вас такие штучки не пройдут!..

Сказав, уходит, тряся головой; затем разговаривает сама с собой. От своей кристальной честности она рехнулась. Потеряла всю сообразительность и уже не знает больше, что разумно, а что нет.

– Ты дряхлая, старая какаду, я же только хотел тебе помочь!

В половине шестого я стою с букетиком фиалок перед бюро и ожидаю Анн-Клер.

Стрелки часов медленно подползают к цифре шесть.

Ровно в шесть я становлюсь напротив того места под въездом в ворота, где я ее обычно жду. Я не хочу сразу подходить к ней, пусть подумает, что я не пришел: тем больше будет радость, когда она меня увидит. Надо немножко ее потомить. Хочу на минуту насладиться ощущением, что меня любят.

В шесть с двумя минутами – электрические часы рядом – Анн-Клер выходит из бюро, пересекает улицу, оглядывается по сторонам, взволнованная, ищет меня. Полная страха и ожидания, она смотрит то вправо, то влево. Вот здесь она неизбежно должна пройти, когда пойдет домой… Вот здесь я и подожду ее, так лучше всего.

Она стоит, замерев, не трогаясь с места, и ждет.

На проезжей части неожиданно возникло скопление машин и автобусов, за ними ее не видно. Когда движение снова упорядочивается, ее там уже нет. Словно сквозь землю провалилась. Куда она исчезла? Она же должна была пройти мимо меня, направляясь к метро… и неожиданно испарилась в воздухе.

Я бегу вперед. Единственная станция метро, куда она могла спуститься, – «Лувр». Наверняка она поехала в этом направлении. Если потороплюсь, то смогу догнать ее. Не могла же она за это время далеко уйти. На улице много прохожих. Мне приходится держать в поле зрения и другую сторону улицы, что весьма нелегко. Анн-Клер нигде не видно. Лучше, если я не буду тратить время попусту, а сразу двинусь к станции метро, там я не упущу ее.

Я отталкиваю в стороны идущих мне навстречу, протискиваюсь между людьми, задыхаясь, бегу к метро и стою в ожидании, фильтруя всех пассажиров.

Целые толпы проходят мимо меня – люди смеются, теснят друг друга, счастливые тем, что освободились от принудительного дневного труда. Составы вагонов хватают и заглатывают людские массы и мчатся прочь, чтобы освободить место для следующих вагонов. Кондукторы едва поспевают – так много людей, и всем они должны проколоть проездные билеты. Костюмы их выглядят нереально и празднично – словно усыпаны конфетти.

Ее нет.

Уже три четверти седьмого. Я даже не заметил, как много времени прошло. Возможно, она пошла домой пешком. Ожидание уже не имеет никакого смысла. Я сажусь в первый поезд метро. К счастью, я знаю, где она живет.

На станции «Одеон» я случайно выхожу – сам не знаю, инстинктивно или по привычке. Так как я уже вышел, я иду домой. Я хочу тут же написать Анн-Клер письмо и забросить в отель «Виктория». Да, это лучшее, что можно сделать. Я спешно пересекаю рю Мсье ле Принс, сворачиваю на улицу Сен-Жакоб и в гостинице за один прием одолеваю по три ступени сразу.

На втором этаже мне показалось, что кто-то прошмыгнул мимо меня и спрятался в коридоре, чтобы остаться незамеченным.

Я останавливаюсь. Возможно, я ошибся, и это всего-навсего постоялец, вернувшийся в свой номер.

Как только я достиг третьего этажа, я услыхал шаги.

Кто-то спускался со второго этажа. Я свешиваюсь через перила.

Это Анн-Клер.

В следующий миг я настигаю ее. Она прислоняется к стене и улыбается мне сквозь слезы:

– Это ты?

Неожиданно она теряет равновесие; если бы в последний момент я не подхватил ее, она бы просто рухнула на пол. Я несу ее в мою комнату, кладу на постель и быстро делаю мокрый компресс.

Медленно она приходит в себя.

– Анн-Клер, я ждал тебя около бюро, но ты неожиданно исчезла. Тебе лучше?

– Да, сейчас немного лучше.

Лицо ее бледно, под глазами глубокая синева.

– Что с тобой? У тебя болит что-нибудь?

– Нет, ничего.

– Посмотри, я принес тебе цветы.

– Мне?

Она смотрит на меня большими, влажными от слез глазами. Такой красивой она еще никогда не была.

– Я хочу выплакаться.

– Ну, не будь ребенком, Анн-Клер.

Лицо ее медленно искажается, она беззвучно рыдает, слезы катятся ручьем по щекам.

– Перестань плакать, все же хорошо.

Постепенно она успокаивается, обессиленная, затихает, словно готова вот-вот заснуть. Слышно лишь тиканье часов. Рядом кто-то кашляет.

– С тобой действительно все в порядке?

– Я голодна. Со вчерашнего дня я ничего не ела.

– Отчего? У тебя не было денег?

– Деньги были, но я была в трансе.

– Подожди, я сварю тебе чашку какао. Есть еще немного сыра.

– Возьми, прошу тебя, деньги из моей сумки и принеси для нас ужин.

Я, задетый, молчу. Она смотрит на меня и говорит тихо:

– Не смущайся, делай спокойно, что я говорю. Сегодня ночью я все равно буду спать у тебя.

– Мне ничего не надо.

– Как это? Я остаюсь эту ночь у тебя.

– Я не улавливаю здесь никакой связи.

– Я хочу спать у тебя. Я так рада, что могу быть у тебя. Я так устала.

Своими прекрасными синими глазами она смотрит на меня изумленно.

– Ты не хочешь спать со мной?

– Больше нет.

– Нет?

– Ты можешь оставаться, раз ты устала. Я буду читать свой словарь в этом невозможно выкрашенном кресле. Зачем ты сейчас-то плачешь? Ты же всегда так хотела!

– Я и не плачу вовсе.

– Тогда хорошо. И если тебе будет недостаточно чашки какао и сыра, которые я тебе предложил…

– Да нет, мой сладкий, конечно, достаточно, более чем достаточно. Мне помочь накрыть на стол?

– Нет, лежи спокойно.

Какао пригорело и на вкус отвратительно. Она пьет его.

– Чудесно, – говорит она и улыбается благодарно. Она ведь всегда лгала.

Если выпил гость, я, конечно, тоже должен вкусить того же. Бррр…

– Я не виновата, Monpti.

– В чем ты не виновата?

– Я чувствую себя так, будто я себя продала частями. Меня это словно бьет наотмашь.

– Кому продала?

– Тебе.

– Мне?

– Да. Перед этим я сказала: возьми деньги из моей сумки. Это было естественно. Я не хотела тебя этим обижать. Послушай, если ты не разрешаешь, чтобы я тратила на тебя деньги так же, как ты делаешь это для меня, тогда я чувствую себя так, словно продавала себя по частям. Ты чувствуешь то же самое и поэтому уже не просишь меня стать твоей любовницей.

Что на это сказать?

– Деньги для того только и существуют, – заявляет она поразительно мудро, – чтобы облегчить жизнь. Когда кто-то кого-то любит, то составляет с ним одно сердце и одну душу и считает все естественным. Есть грешная и есть святая любовь. В основе своей обе одинаковы, и только от обстоятельств зависит, станет ли любовь грехом или добродетелью. Ты не думаешь, что точно так же и с деньгами? Я не смогла бы любить тебя больше, чем теперь, если бы даже мы были женаты. Если ты именно в этом пункте, являющемся основой совместной жизни, стал бы отделяться, не знаю, насколько большой была бы тогда твоя любовь.

– Где ты это вычитала?

– Нигде.

После небольшой паузы она тихо говорит:

– Это неправда. Я где-нибудь это вычитала. Я читала, что истинная любовь не знает никаких условностей и никакого ложного стыда, не страшится никакого закона и никакой силы. Любящие во всем хотят быть едины, даже в грехе. Любовь стоит выше всех сил.

– Прекрасно. Но если ты меня любишь и хочешь мне угодить, ты прежде всего должна думать, как думаю я. Если ты считаешь, что ты таким образом продаешь себя по частям, то я должен тебе признаться, что напоминаю себе сутенера, когда между нами возникает разговор о деньгах. Я здесь ни при чем. А теперь давай поговорим о чем-нибудь другом.

Она бросается поперек кровати и всхлипывает.

– А сейчас отчего ты плачешь?

– Я не знаю… Я боюсь, что я все испортила… Я прикуриваю сигарету.

– Скажи, кто была та женщина, о которой ты мне во время рождественской мессы сказала, что это твоя мать?

– Откуда я знаю?

– А мальчуган, о котором ты рассказала, что он твой крестник?

– Понятия не имею. Я его никогда раньше не видела.

– А печенье, которое ты на Рождество принесла… якобы твоя мать испекла?..

– Купила его.

– Тебе не стыдно тратить деньги на мужчину? – (Да, правильно, грог.)

Пауза.

– Но хоть родственники есть у тебя?

– Нет, никого.

– Друзья?

– Тоже нет.

– Твой жених?

– У меня его никогда не было.

– Письмо, которое ты однажды писала какому-то Жоржу?

– Это я так просто писала, несуществующему адресату. Вообще-то я писала его тебе.

– Зачем ты лгала?

– Чтобы ты меня любил.

– Когда я представляю себе, как последовательно ты играла роль осторожной девушки, у меня разум отказывается понимать что-либо. Я не мог тебя провожать, иначе бы нас увидели. А весь этот театр с улицей Пяти Алмазов. Ужасно. Я не сомневался ни минуты в твоей правоте. Это просто страшно, как ты умеешь лгать.

Она закрывает глаза и не произносит ни слова.

– Если у тебя нет родителей и вообще знакомых, то где же ты находилась, когда мы не были вместе? Все эти вечера, когда вы якобы принимали гостей?

Она молчит и не отвечает.

– Да говори же! Как ты проводила эти вечера? Тишина.

– Анн-Клер, будь искренна! Даже в Библии говорится…

– Не надо про Библию, я совсем не в том настроении.

– Ты осмеливаешься говорить о Боге в таком тоне?

– Такой он меня создал.

– Я хочу знать правду. Где ты находилась все вечера, когда ты рассказывала, что должна быть с родителями?

Ответа нет.

– Ты все лжешь. Декарт говорил: cogito, ergo sum. Ты могла бы сказать о себе: я лгу, значит, я существую.

– У Декарта была совсем другая жизнь.

– Оставь Декарта, ответь на мой вопрос.

– Нет.

– Нет?

– Нет.

– Всего хорошего, любовь моя.

– Что случилось?

– Я вежливо прощаюсь с тобой, потому что ты уходишь. Поняла? Между нами все кончено.

– Боже мой… Боже мой… – говорит она. – Мы же только что помирились.

Она берется за пальто. Я мог бы убить ее.

– До свиданья.

Она тихо прикрывает дверь за собой.

Подлая душа. Завтра куплю себе револьвер. «Молодой венгр застрелил свою любовницу-француженку в отеле „Ривьера“ на улице Сен-Жакоб». По крайней мере в газетах я не буду выглядеть простофилей.

Минуту спустя в дверь стучат.

– Войдите! Анн-Клер.

– Это было твое последнее слово?

– Да, всего хорошего.

– О Боже мой, Боже мой, oh, ce n'est pas rigolo du tout. Но ведь это совсем не смешно.

Она ждет какое-то время, наконец говорит очень тихо:

– Я скажу тебе это.

– Ну, говори!

– Я стирала.

– Что?

– Свое белье; и кроме того, я варила, шила, гладила и готовила еду на завтра. Я зарабатываю всего два франка в час, а на это вряд ли проживешь. Дьявольски трудно. Ты подлая свинья. Зачем ты хотел это знать?

Теперь она смотрит на меня так, словно ненавидит меня.

– Мне не надо ничьей жалости. Даже от тебя. Стучат.

На пороге появляется Штефан Цинеге, Иштван.

– Здрастуте. У меня писмо милостивому гаспадину. Надо бы его когда-нибудь раз и навсегда вышвырнуть. Письмо опять написал мой друг. Он вернулся в Париж (вот непоседа, нигде не засиживается), его нашел Штефан Цинеге и хотел переночевать у него. (Этот крестьянин считает, что мы у себя в деревне.) Ему очень жаль, но он не может предоставить ему квартиру, даже на ночь, потому что он живет с одной женщиной и это никак не устраивает их обоих. Я же одинок и без проблем мог бы это устроить. Земляк спит на полу, даже может спать стоя или прислонившись к стене. В армии спал даже на марше – он совершенно не избалован.

Я уже прочитал письмо, но еще долго блуждал глазами по строчкам. Что мне делать? Просто ума не приложу. Осторожно кидаю взгляд на Штефана, он стоит передо мной с опущенной головой, комкая шляпу в узловатых, натруженных руках. Он ничего не говорит, он ждет. От меня зависит, придется ли ему всю ночь прогуливаться под открытым небом.

– Анн-Клер, извини, но сегодня я не смогу остаться с тобой.

– Я хотела тебе сказать, что мне нужно домой. До свиданья, – говорит она, обращаясь к Штефану Цинеге.

– Цлую ручку! – Цинеге отскакивает в сторону, давая ей пройти, и щелкает каблуками.

Анн-Клер проскальзывает мимо него, как принцесса, на ходу накидывая пальто на свое гибкое тело. В воздухе поплыл нежный аромат духов. Штефан Цинеге с почтением внюхивается.

Я провожаю Анн-Клер до двери. Она быстро шепчет мне:

– Жди меня завтра перед бюро.

В сумраке лестничной площадки я украдкой целую ее и возвращаюсь к Цинеге.

– Мой друг пишет мне, что вам негде переночевать.

– Н-да. Покорнейше докладаю.

– То есть вам нечем было платить за гостиницу?

– Это я не сделать, прошу вас.

– Тогда неудивительно, что вас выставили за дверь.

– Простит, милст'гсударь, что я не перебиваль вас, но кто мог мне такой позор учинять, хе?

– Ну, естественно, гостиница, где вы не заплатили.

– Какой гостиница, если позвольт мой вопросен, пожалста?

– Там, где вы жили!

– Я еще нигде не жилось вед.

– С какого времени вы без квартиры?

– Я никгда не имель воще не мог.

– Где же вы тогда спали, с тех пор как в Париже?

– Я спаль немног, пожалста. Я один за другой гуляль на мужской манир.

– Боже милостивый! С каких же пор?

– Но, итак уже несколько неделя, прошу вас.

– С ума сойти.

Действительно, если приглядеться к нему, у него явные трудности. Лицо его осунулось, щеки ввалились.

– У вас нет денег?

– Но есть, но если я мои деньги проспать, то не знай, что делать, когда проснусь.

– Зачем вы, собственно, в Париж приехали, Цинеге?

– Ну, прошу вас, это быль итак… что…

– Садитесь, не стойте колом.

– Нет, милст'господин, мои ноги выдержат, я знай, как положено.

– Да сядьте же!

В гостинице «Ривьера» о «положено» не может быть и речи. То, что крестьянину это еще не бросилось в глаза, меня удивляет. Впрочем, он привык спать даже в конюшне.

Он неловко присел на край кресла. Не знает, куда девать руки. Мне кажется, что сидеть в моем присутствии ему более неловко, чем стоять передо мной навытяжку.

И тут он рассказывает многословно о том, как несколько лет назад служил парадным кучером у отца моего друга. Недавно он узнал, что молодой хозяин живет в Париже, ну и «вдумал» приехать сюда – может, тот найдет для него здесь «применение».

– Чем же вы собирались здесь промышлять?

– Я ведь парадный кучер, милст'сдарь. Хорошенький парад…

– Мой друг ездит на автомобиле, если спешит куда-нибудь.

– Но это неправилно, думаю, милст'сдарь. Если настоящ венгр, он должн ездить на повозке, впереди которой лошадь.

– Боюсь, что здесь вряд ли потребуются кучера, милейший Штефан Цинеге.

– Но, прошу вас, я сам вижу, глупость сделал. Люди здесь совсем не знать, что им хорошо. Черт бы побраль все это модерное.

– Ну и что вы теперь намерены предпринять? Сплевывайте, не стесняйтесь, мне это не мешает.

– Я делать обратно концентраций на Зала-Апати.

– Когда вы хотите ехать?

– Я бы лучше целиком пешком ходить, осмелюсь доложить. Но хорошо б мне сказаль, милст'сдарь, куда я должен идти, я не зналь направление.

Мне плохо уже при одной мысли о подобном предприятии.

Но не могу же я показывать, к тому же наугад, дорогу в Венгрию – он ведь пойдет галсами и допрет до Испании.

– Это не так просто. Дороги здесь такие извилистые, вы определенно заблудитесь. Вам надо обратиться в венгерское посольство, там вам объяснят, как вам попасть в Зала-Апати. Для этого у нас есть посольство. А теперь вы, наверное, хотите спать, вы, должно быть, устали.

– Да это я живу как ночная сова, мне это не так над.

– Завтра я напишу вам адрес посольства и объясню, как туда добраться.

Я чуть не сказал: ка туд'дэбрац. Не из иронии, а как это делают государи, из уважения надевающие мундир другого. Он так на меня действует, что я тоже каждую вторую фразу начинаю с «да, итак…».

– Я не знаю только, где мне вам постелить.

– Я спать на полу, перед дверью, милст'сдарь.

– Нет, так не пойдет, как это пришло вам в голову? Штефан Цинеге всю ночь спал на полу, положив под голову свой узел с пожитками, и храпел так, что стены ходили ходуном.

Утром он распрощался, и больше я его ни разу не видел.