Раневская вошла в кабинет практически бесшумно, тихо прикрыла за собой дверь и заговорила сразу от порога:
— Говорят — «любопытен, как кошка», но вам, молодой человек, похоже, досталось любопытство целой кошачьей стаи. Или прайда. Между прочим, кошки живут стаями или прайдами? Львы — те прайдами, а вот у кошек никогда не поймешь… Кстати, я давно хотела вам сказать, что было бы неплохо добавить к подушкам плед. Ну, или какую-нибудь шаль, на худой конец. Старая кровь холодна и течет медленно, и пока я тут рассказываю вам о своей жизни, то просто замерзаю. Так что будьте добры — плед. Ни в коем случае не обогреватель. От этих обогревателей дышать становится нечем. А вот хороший шерстяной плед — это то что нужно. У меня был такой. Поразительно уютная вещь, в серую и белую клетку. С бахромой. Договорились? Можно даже без бахромы.
Психолог начал было что-то отвечать, но она уже махнула рукой, отметая мысль о пледе, и устроилась на диване.
— Так о чем вы хотите услышать сегодня? Я так думаю, что о моем псевдониме. Об этом всегда спрашивают. «Ах, как это вам пришло в голову взять псевдоним? А почему именно Раневская?» — и так далее, и тому подобное. Всем любопытно, как кошкам.
Когда на меня нападал приступ скромности, или я считала, что аудитория не слишком подходящая для душевных откровений, то говорила, что выбрала псевдоним «Раневская» по той причине, что всегда все роняла. Вот такая я неловкая. А так как все знали, что я — типичная бытовая дура, которая совершенно беспомощна в быту, то даже и верили.
Но причина в Чехове. Я обожала Чехова с детства, его «Скучная история» изменила всю мою жизнь, а «Вишневый сад» всегда считала одним из лучших произведений русской литературы. Играть в «Вишневом саде» — это мечта. Честное слово, я бы согласилась даже на роль садовой скамейки в этой пьесе!
Удивительное дело — жизнь всегда выбрасывала меня на обочину. И если у всех в тарелке был куриный бульон, то мне доставалась мучная затирка. О чем я? О 1913-м… Этот год считается самым удачным для России. Сытые крестьяне, рабочие, выезжающие летом на дачи, дамы в волшебно-воздушных платьях и шляпах — произведениях искусства… Расцвет всего, что только может расцветать. Казалось, в тот год цвели даже кактусы. Ну а я решила покорить Москву.
Да, мне было семнадцать лет, я была восторженной дурочкой, заикающейся, без образования. Но я видела Алису Коонен на сцене и числилась в свите ее поклонниц, я умела передразнивать всех, начиная от дворника и заканчивая классной дамой, и была уверена, что хотя бы маленькое местечко в каком-нибудь из московских театров для меня найдется. Тем более, что театры расцветали в то время еще обильнее кактусов.
Я ошибалась. Места мне не нашлось, даже самого крошечного. Отец присылал деньги, и это было унизительно, ведь каждый раз он напоминал о том, что я — вопиющая бездарность, не годящаяся в актрисы, требовал моего возвращения домой. А что ожидало дома? Помнится, как-то с братом мы решили сбежать в путешествие. Но не добрались даже до вокзала — были изловлены по дороге жандармом и препровождены домой. Помню унизительность этого препровождения: жандарм вел нас, как малолетних преступников, стащивших кошелек; уличные мальчишки, видя это зрелище, свистели и улюлюкали нам вслед, а взрослые смотрели во все глаза, упиваясь нашим позором. Отец поблагодарил жандарма — я слышала, как хрустнула бумажка, а затем повернулся к нам. Нет, никаких объятий и слез радости по тому случаю, что дети благополучно вернулись домой. Нас встретила жестокая порка. Отец вообще был скор на наказания. Он всегда следовал заповеди «не уставай, бия младенца», считая, что строгость воспитания необходима.
Не подумайте, что я в семнадцать лет боялась, что отец меня выпорет. Что вы! В этом возрасте пороть не полагалось. Ведь я уже была как бы взрослая барышня. Но иногда телесная боль куда как менее значительна, чем боль душевная. А уж душевную боль мой отец умел причинять как никто. И конечно, я вовсе не рвалась домой. Только выхода другого не было. Деньги вышли, жить было решительно не на что, а в театры меня не брали. И я написала отцу, что согласна вернуться. Он немедленно выслал деньги.
Помню предзимнюю слякоть московских улиц, грязь, едва прикрытую быстро тающим мокрым снегом. Помню афиши, истрепанные ветром, клочки бумаги, летящие вдоль каменных улиц, как осенние листья. Помню руку спутника, поддерживающую меня под локоть… Кстати, лица его я не помню, только одно осело в памяти — он мне очень нравился, и наш поход на почту я рассматривала как свидание. Помню легкое движение пальцев, которое позволило ветру вырвать у меня купюры, унести их вслед за другими бумажками. Знали бы вы, как это сложно — сыграть случайность! Какой требуется точный расчет, чтобы уловить тот самый порыв ветра, который сможет унести деньги, разбросать их вдоль улицы! Как трудно сделать так, чтобы спутник не заметил, что это сделано специально…
Помню, как томно и медленно я произнесла тщательно отрепетированную фразу:
— Посмотрите только — как красиво они летят!
И мой спутник немедленно подхватил игру. Сказал мне восторженно:
— Фаиночка, вы так романтичны, вы совершенно ничего не понимаете в деньгах, вы не цените их. А ваша фраза достойна чеховской Раневской!
Это было крещение. Мой спутник дал мне новое имя, которое я приняла на всю жизнь. Позже, в 1918 году в Симферополе я официально сменила фамилию, став из Фаины Фельдман Фаиной Раневской. Гусеница, куколка, бабочка… я прошла весь цикл метаморфоз. Хотя бабочка из меня получилась довольно необычная.
Нет, тогда, в 1913-м, я стала только куколкой, пройдя стадию гусеницы. Я уже не была той Фаиной Фельдман, которая родилась и выросла в Таганроге, но еще и не стала Фаиной Раневской. Я была ни то ни се, ни рыба ни мясо. Что-то вроде лягушачьих лапок — вкус, напоминающий курицу, обильно приправленную рыбой.
Я вернулась из Москвы домой. Вернулась неудачницей, дав отцу очередной повод презирать меня. Но теперь я точно знала, что мое место именно в театре. Единственное место, которое я когда-либо смогла бы назвать своим домом.
Понимаете, мне всегда нравилось играть. Точнее, представлять, что я — не я, а кто-то другой. Я изображала дворника, нищего, мороженщика, барыню из соседнего дома, девиц из дома напротив, путающихся с офицерами, учительниц, знакомых отца… Всех, кто попадался мне на глаза.
Может быть, дело в том, что эмоции, которые я испытывала, были совсем не такими, каких от меня ожидали. Когда умер маленький Лазарь, я плакала целый день. На самом деле мне не очень хотелось плакать. Я была слишком мала, не понимала еще, что такое смерть. Для меня это выглядело так — Лазарь уснул и больше не смог проснуться. Смерть — это такой долгий, долгий сон. А еще я знала, что когда человек умирает, то он уходит к Богу. И не могла понять: почему все плачут? Ведь уходить к Богу — это хорошо! Или не хорошо? Меня мучили разные вопросы, но задавать их взрослым было нельзя. Они ждали не вопросов, а проявления горя. И я плакала. Ведь именно этого от меня ожидали.
Помню, что пока я оплакивала Лазаря, мне было очень любопытно — а как же я выгляжу в слезах? К тому времени я уже знала, что Бэлла гораздо красивее меня, что я — дурнушка, особенно рядом со старшей сестрой. И я подумала: а вдруг слезы добавляют мне привлекательности? Говорят, что плачущая женщина похожа на обезьяну, но красота некоторых раскрывается именно со слезами. Это — великое женское искусство и великая тайна.
Я помню, как тайком отодвинула занавеску от зеркала. Мне строго наказали, что занавески на зеркалах и мебели трогать нельзя, потому что Лазарь может сильно огорчиться, увидев, что не отражается в зеркалах и стеклах. Я не хотела делать больно маленькому мертвому братику, но любопытство было сильнее. И я отодвинула занавеску, чтобы посмотреть — идут ли мне слезы?
В тот день я поняла, что есть женщины, которых слезы совсем не украшают. Я отношусь именно к ним. Мой длинный нос смешно краснел от слез, странно и неэстетично мок, на щеках появлялись пятна, а глаза опухали. Я действительно становилась похожа на обезьяну. И, рассматривая в зеркале свое зареванное лицо, в очередной раз до боли душевной позавидовала таким красавицам, как Бэлла. Она даже плакала изящно! А я была неловкой во всем, в том числе и в слезах.
Я поняла тогда еще кое-что важное. Оказывается, эмоции можно сыграть! Изобразить! Даже если на самом деле ничего не чувствуешь, можно заставить других поверить в то, что чувства есть. Можно очень правдоподобно изобразить любовь и ненависть, горе и счастье, гордость и унижение, равнодушие и душевный порыв… Все что угодно. И если все сделать правильно, то люди поверят. Особенно если изображать те эмоции, которых ждут.
Проще всего было «рисовать с натуры». То есть не корчить гримасы, стараясь выразить таким образом движения души, но изобразить какого-либо человека, который на самом деле испытывал нужную эмоцию. Например, слезы горя по Лазарю я позаимствовала у мамы. Мама вообще была человеком очень эмоциональным, ее легко было изображать, потому что все ее эмоции лежали на поверхности.
Но самым большим открытием было то, что тогда, когда я играла, я переставала быть Фаней Фельдман, а перевоплощалась в другого человека. Понимаете, это было для меня очень важным — стать другой… Ведь кто такая была Фаня Фельдман? Заикающаяся некрасивая девочка, которую не слишком любили родители, глупая и неловкая. Разочарование семьи. Но оказывается, я могла стать кем угодно! Умной. Красивой. Любимой. Любой, какой мне только хотелось!
Не удивительно, что я играла при каждом удобном случае, пробуя свои силы в разнообразных перевоплощениях. С каждым разом получалось все лучше и лучше. И я играла постоянно, с утра до вечера и с ночи до утра. Играла, отбрасывая образ неудачницы Фани Фельдман…
Знаете, ведь по-настоящему только с животными не нужно играть. Животным плевать, как ты выглядишь. Им все равно, знаешь ли ты правила арифметики. Они любят тебя такой, какая ты есть. Я знаю, что в глазах моего Мальчика я — первая красавица, и нет никого красивее и лучше меня. Мальчик — это моя собака, единственная родная и близкая душа, оставшаяся рядом со мной в старости.
Да, так о чем это я?.. А, о псевдониме!
Болтают, что я назвалась Фаиной Раневской потому, что это звучит лучше, красивее, чем Фаина Фельдман. Но я не понимаю — а чем плохо звучит «Фаина Фельдман»? В конце концов, это ж не какая-нибудь «Аделаида Пупкина»! И запоминаемость хорошая, и произносится легко. По крайней мере, гораздо легче, чем «Вера Коммисаржевская» или «Матильда Кшесинская». А их имена помнят до сих пор! Запомнили бы и Фаину Фельдман. Но все дело в том, что Фаина Фельдман решительно не могла быть актрисой.
В 1913 году я назвалась Фаиной Раневской, но все еще продолжала оставаться Фаней Фельдман. Мне пришлось вернуться домой, так и не использовав новообретенное имя. Но я его не забыла. Фаня Фельдман, как всякая уважающая себя гусеница, занялась накоплением всего, что может понадобиться для превращения в прекрасную бабочку. То есть в Фаину Раневскую.
Тогда я воображала, что уже почти что бабочка, но на самом деле была всего лишь гусеницей. Но я старалась. Сдала гимназические экзамены, ходила в театральную студию и даже сыграла несколько ролей на любительской сцене. У меня получалось и бороться с заиканием. Всего-то и требовалось — говорить медленно, чуть растягивая слова. Буквы перестали сталкиваться друг с другом, а в голосе появилась уверенная артистичная звучность.
Отец был доволен мною настолько, что даже оплачивал мое обучение в театральной студии. Но его теплые чувства продержались ровно до того момента, когда я заявила, что хочу вновь отправиться в Москву и поступать на работу в настоящий театр.
Боже мой! Что тогда началось! Можно было подумать, что я сказала, будто мечтаю стать проституткой! Мне выложили все аргументы против: начиная от «что скажут люди?!» до «умрешь нищей под забором!». Я только смеялась. Какая разница, что и кто скажет? Ну да, с точки зрения успешного коммерсанта и старосты синагоги дочь, выходящая каждый день на сцену, это не просто нонсенс, но даже и позор. Ну а как же знаменитые актрисы, которым кланялись даже царствующие особы?
— Да какая из тебя актриса?! — воскликнул отец, выведенный из себя недейственностью своих аргументов и моим смехом. — Посмотри на себя в зеркало!
Это было ужасно. Мне не нужно было смотреть в зеркало, чтобы понять, что именно имел в виду отец. Моя проклятая внешность! В самом деле, разве меня можно сравнить с теми актрисами, чьи имена произносили с почтительным придыханием, на чьи спектакли было не достать билетов, с теми, кого публика буквально носила на руках… Они были — красавицы. А я… гадкий утенок. Гусеница, которая так и не стала бабочкой, пусть даже и невзрачной.
Удивительное дело, но возможно, если бы не эта фраза отца, я бы осталась дома и покорно приняла бы ту судьбу, к которой меня готовили с рождения. Но отец разозлил меня. Мне никогда не хотелось быть Фаней Фельдман, глупой, некрасивой и нелюбимой Фаней Фельдман, и слова отца прозвучали как реквием. В тот момент Фаня Фельдман умерла окончательно и бесповоротно. Я не жалела о ней. Все равно ее ничего хорошего не ждало впереди. Фаина Раневская — другое дело. Ее судьба была только в моих руках.
В общем, я ушла из дома. И никакой жандарм не остановил меня по дороге к вокзалу. Я — Фаина Раневская — отправилась навстречу своей судьбе, зная, что буду актрисой. Обязательно буду. Любой ценой.
Так что в Москву в 1915 году вернулась уже не наивная Фаня Фельдман, а подготовленная ко всяким неожиданностям Фаина Раневская. Готовая на все — на унижения, нищету, голод. Лишь бы только играть. Нет, не играть — жить на сцене.
Да, тогда я еще не меняла документы, и в паспорте у меня по-прежнему значилась фамилия «Фельдман». В глубине души я еще надеялась, что отношения с семьей восстановятся и когда-нибудь я вернусь в наш дом в Таганроге. По ночам, вспоминая слова отца, я плакала и обещала себе, что вернусь знаменитой актрисой, и тогда он очень пожалеет о том, что наговорил мне. Я воображала его изумленное лицо, когда он увидит меня на сцене, осыпанную цветами, когда ему будут говорить комплименты как отцу такой знаменитой и талантливой женщины… Ну что вы хотите! Мне было девятнадцать, я была наивна, романтична и мечтательна. К тому же я была одинока. А одинокие люди просто обязаны мечтать — это наполняет их жизнь смыслом.
Потом было много всякого и разного, роскошь и голод, хорошие и плохие дни, знакомства с замечательными людьми. Если захотите, я расскажу потом и об этом тоже. А сейчас закончу о псевдониме.
Говорили, что я изменила фамилию по той причине, что оставаться в революционной России дочери Фельдмана было попросту опасно. Полная чушь! Можно подумать, никто не знал, кем был мой отец! Чекисты не дремали. Я могла изменять фамилию сколько угодно, но они-то знали, в какой семье я родилась. Как тогда говорили — буржуазное происхождение. Я официально стала Раневской вовсе не из-за мифической или даже реальной опасности носить отцовскую фамилию.
Меня можно называть рожденной революцией. Может быть, если бы не революция, то сбылись бы глупые ночные мечтания. Но в 1918 году стало опасно быть успешным коммерсантом, нефтепромышленником и старостой синагоги. Моего отца арестовали, и освобождение обошлось ему в пятьдесят тысяч рублей золотом. Огромная сумма! Отец всегда знал, с какой стороны бутерброд намазан маслом, и быстро понял, что с большевиками ему каши не сварить. Оставаться в Таганроге было немыслимо. Взяв один раз пятьдесят тысяч, в следующий раз могли потребовать сто, а может, и саму жизнь. Так что мое семейство быстро упаковало чемоданы, погрузилось на пароход — тот самый, собственный, — и отправилось подальше от бушующей революционной России, ища более спокойные воды. Мать, отец, брат — все уехали, старый дом в Таганроге опустел. Ну а Бэлла уже давно была замужем за французом и благоденствовала в Париже.
Я могла уехать вместе с ними. Могла! Но для этого нужно было отказаться от мечты о театре. Скажите, кому бы я нужна была за границей? Только русскому театру нужны были роли, которые я могла сыграть. А конфетно-пряничный французский театр был совсем не для меня. Так что же оставалось? Вновь явиться к отцу неудачницей? Признать, что он был прав и я никогда не смогу стать актрисой? Да лучше было бы умереть!
Так что я осталась, а они уехали. Фактически я лишилась семьи. В то время подобный отъезд был равнозначен смерти для того, кто оставался. Они — уехали, я — осталась. И для каждого из нас началась новая жизнь, не связанная с предыдущей. Они — сами по себе, я — сама по себе. Будто и не было никогда Фани Фельдман.
И я решила — раз так, значит, сделаем, чтобы ее и не было. И сменила фамилию уже совершенно официально, приняв в качестве фамилии сценический псевдоним.
Вот так она и вылупилась, бабочка. Я отказалась от своего отца, от всей семьи. И все ради того, чтобы стать Фаиной Раневской, актрисой.
О чем это вы задумались, молодой человек? Надеюсь, вы обдумываете, где достать клетчатый плед, желательно с бахромой. Потому что я ужасно замерзла, пока тут болтала с вами. Налейте-ка мне чаю, чтоб хоть немного согреть старые кости и разогнать кровь.