За окном нудно, как царевна-несмеяна, плакал осенний дождик, и мокнущие листья деревьев из последних сил цеплялись за ветки, не желая падать в раскисшую грязь. Психолог был не в настроении: по дороге на работу проезжающая мимо машина обдала его фонтаном мутной глинистой воды, и на костюме остались противные пятна, никак не желающие подсыхать. От мерзкого внутреннего озноба не помогал горячий чай, и Психолог подумал, что простудился. Наконец очередной стакан крутого кипятка избавил его от дрожи, и он отправился в комнату для приемов. Поправил подушечки на диване, заботливо достал плед, развернул его.

Раневская немного опоздала. Вошла, отфыркиваясь и встряхиваясь, как собака после дождя, тряхнула большим серым зонтом с деревянной рукоятью.

— Я тут в уголке его поставлю, — пробасила, пристраивая раскрытый зонт посреди комнаты. — Пусть просохнет как следует.

Удивительно, но этот зонт, загромоздив комнату, неожиданно придал ей какой-то домашний уют.

Психолог расставил на журнальном столике фарфоровых кошечек. Кошечки — на любой вкус. С одинаково-изысканными персидскими мордочками и пышными хвостами, они стоят на лыжах и костылях, уютно сворачиваются в клубок, носят кроссовки и нарядные платья…

— Фаина Георгиевна, выберите ту, что больше всего нравится, — предложил, подвигая столик поближе к дивану.

— Предпочитаю собак! — отрезала Раневская. На кошечек она даже не взглянула.

Психолог с тоской вспомнил погибшую коллекцию далматинцев. Он тоже всегда предпочитал собак, ведь ни одна собака не зашипела на него и не исцарапала, чего нельзя сказать о кошках.

— А почему вам нравятся собаки? — поинтересовался Психолог, переставляя кошек. Раневская внимательно наблюдала за его манипуляциями из-под опущенных ресниц.

— Собаки преданы безусловно, — вздохнула Раневская. — Они любят хозяина всегда, даже если этот хозяин плох. Собственно говоря, для собаки вообще не существует такого понятия, как «плохой хозяин». Есть «ее человек», и этому человеку собака отдает всю свою любовь и преданность. И какую любовь! Собака умрет ради Своего Человека. Кошки — совсем другое дело. Кошка еще подумает, а достоин ли человек ее любви, не говоря уже о преданности. Да и любовь кошки неглубока, в первую очередь она думает о себе, а уж потом о человеке. Если бы вы познакомились с моим Мальчиком, то поняли бы, о чем я говорю.

— Я понимаю, — кивнул Психолог. — Но все же выберите фигурку. Представьте, что это такие собаки.

Раневская засмеялась. Она наклонилась над столиком, перебирая кошек. Покрутила в пальцах нарядную киску в кокетливой шляпке с цветами в лапах, отставила в сторону. Взяла кошечку-лыжницу, погладила пышный хвост, провела пальцем по помпону на шапочке, но тоже отставила в сторону. Туда же отправилась и дачница — симпатичная киска в резиновых сапожках и цветастом фартучке с грабельками в лапах. Сердитая кошка, оскалившаяся, выгнувшая спину дугой, грозно взъерошенная, явно не понравилась — Раневская отставила ее с гримасой неодобрения. Но тут же убрала и ласковую…

В конце концов осталось только две статуэтки. Одну из них Психолог называл «Просто Кошка» — обычная кошка сидела, обернув лапки хвостом. Не было ни платьев, ни шляпок, ни цветочков, ни футбольных мячей. Хоть сейчас за мышами. Вторая носила имя Калека — обмотанная бинтами, с загипсованной задней лапкой, с костылями под мышкой… В общем, действительно калека.

Психолог затаил дыхание, ожидая, какой же фигурке будет оказано предпочтение. Он предугадывал ответ, но все же продолжал надеяться.

Раневская покрутила Просто Кошку, даже улыбнулась ей, но затем решительно взяла Калеку.

— Вот эта, — подала статуэтку Психологу. — Я выбираю эту.

— Спасибо, — Психолог поставил статуэтку около пирамидальных часов, а остальные сложил в коробку.

— Что-то вы не проявляете любопытства, — заметила Раневская. — Даже не спросили, почему я выбрала эту, а ведь там много гораздо более симпатичных фифочек.

— И почему же? — Психолог улыбнулся. — Они вам не понравились?

— Мне вообще не нравятся кошки, — безапелляционно заявила Раневская. — Но вот эту стало жалко. Надо же было так над ней поиздеваться! Живого места нет. Неужто мало было просто одной загипсованной лапы?

— Сложно сказать, — Психолог поскреб затылок. — Я ведь их не делаю, эти статуэтки. Ну а за художника не отвечаю. Он так увидел эту кошку.

— Сегодня плохой день, — сказала Раневская, меняя тему, но рука ее протянулась к Калеке, пальцы погладили фарфоровую головку. — Тоскливый, нудный. В такую погоду я часто просыпаюсь по ночам с одной мыслью: «Хочу домой!» Это желание преследует меня с давних пор. Я нигде не могла почувствовать себя дома. Всегда были какие-то чужие углы, которые почему-то назывались моими. Был даже домашний уют, но ощущения родного дома не было никогда.

Что такое родной дом? Это там, где безопасно. Где никогда с тобой не может случиться ничего плохого. Вообще ничего! Даже мелкой простуды. А если случилось — ну должны же быть и гадости для равновесия, чтобы сделать хорошее более заметным! — то оно безобидно и быстро проходит.

Как-то мне снился наш дом в Таганроге. Дом моего отца. Снился долго, чуть не два месяца, каждую ночь. Мне снилось, что его разбили на квартиры и в каждой квартире живет семья. Но одна маленькая двухкомнатная квартирка была свободна, и я знала, что она — моя. Это была наша бывшая детская, разделенная фанерной перегородкой на две комнаты. Я входила туда, усаживалась в старое продавленное кресло, покрытое пылью — ведь в него много лет никто не садился, — и чувствовала, что я дома.

Я была там одна. Никто, ни отец, ни мать, ни брат, ни сестра не входили в дом, а тем более в эту квартирку. Я знала, что они очень далеко и квартирка полностью моя. Более того, она дожидалась именно меня, поскрипывая стенами и потрескивая отклеивающимися цветастыми обоями.

Один раз мне приснилось, что я иду по совершенно незнакомой улице, и вдруг впереди возникает мой дом. Он появился там, как появляются в сказках дворцы, построенные волшебством за мгновение. Вокруг лежали сугробы, и не было ни одной протоптанной тропинки к подъезду, ни единого следа к входной двери. Да и сама дверь была страшно потертая, обшарпанная, с облупившейся пузырями краской. Дом выглядел заброшенным и нежилым, окна были плотно заколочены, но меня тянуло к нему неимоверно. Проваливаясь в сугробы, я пробралась к двери, с трудом отодвинула ее, протиснулась в небольшую щель.

И вдруг — очередное чудо! — дом оказался полон людей, света и запахов. Пахло свежими булочками и убежавшим молоком, тянуло сытным запахом настоящего куриного бульона — золотистого, с алыми морковными кружочками, сливочными тянучками и густым, бодрящим кофейным ароматом, к которому примешивалась пряная коричная нотка. А из-за множества приоткрытых дверей на меня настороженно смотрели глаза.

Потом кто-то сказал, что нехорошо получается — дверь открыта, к подъезду ведут следы, и теперь все узнают, что в доме живут. Из одной квартирки выскочил мальчишка в цигейковой шубке и сползающем на глаза лисьем малахае, ссыпался по лестнице дробной рысью, высунулся на улицу и замахал веником. Он заметал мои следы. А затем тщательно закрыл дверь.

Проходя мимо меня, мальчишка буркнул, что нужно в следующий раз быть аккуратнее. То, что в доме живут, большая тайна. И нужно быть очень внимательной и ни в коем случае не оставлять следов. Я только молча кивнула. Мне было ужасно стыдно, и я чувствовала себя виноватой, будто вломилась в чужой дом без спроса, да еще и нагадила на любимый ковер хозяйки.

Но квартирка на месте нашей бывшей детской была свободна и дожидалась именно меня. Старый буфет, продавленное кресло, мутное зеркало с облезшей амальгамой в вычурной кованой раме, тахта с выпирающими под обивкой пружинами… все это было моим, родным и знакомым. Стол со сломанной и укрепленной двумя криво прибитыми дощечками ножкой торжественно удерживал на себе тонкую стеклянную вазочку с ромашками — и откуда ромашки посреди снежного города? — и тарелку с горячими, плывущими маслом булочками. Рядом с вазочкой стояла чашка с густым горячим шоколадом. Все это было мое и для меня. И квартирка выглядела ухоженной и уютной, несмотря на всю потертость и колченогость мебели. Но за ветхими кружевными занавесками прятались заколоченные окна — через них не пробивалось ни единого лучика света.

Странно, но то, что окна были заколочены, вселило в меня чувство уверенности и безопасности. «Тут меня никто не найдет», — говорила я себе, хотя кто бы стал вообще меня искать? Но там, во сне, я знала, что именно здесь, в этой глупой квартирке, полной старой мебели, с глупыми булочками и ромашками, со мной не может случиться ничего плохого. Что именно там — настоящая радость.

А еще я знала, что в квартирах по соседству живут мои друзья. Просто они еще не знают о том, что они — друзья, и я с ними еще не познакомилась. И я не спешила со знакомством, оставляя его на потом, как десерт. Там могли жить и те, кого я знала раньше, с кем дружила, кого любила. Но в этом удивительном доме, который притворялся нежилым, нужно было начинать все сначала и заново знакомиться со своими любимыми.

После таких снов я просыпалась в слезах. Мне хотелось немедленно ехать в Таганрог. Туда, где ждет мой дом. Но, окончательно стряхнув сон, я начинала соображать, что никто и нигде меня не ждет. Нет никакой квартирки из нашей бывшей детской, и не стоит там старое кресло из гостиной, и нет давно кухонного буфета… Ничего этого уже нет. Остались только стены дома, но это не то, что нужно.

Иногда перед сном, ощущая все старческие боли в теле, я говорю себе: «Я хочу домой!» Почему-то мне представляется, что как только я попаду домой, то старость немедленно отступит, тело вновь станет гибким, кожа — гладкой, а в душе поселится радость. И тут же соображаю, что сказала неимоверную глупость. У меня нет и не может быть дома. Только временные обиталища.

А однажды я нарисовала наш старый дом. Окна, балкончик с гнутой решеткой, густую зелень вокруг. И себя рядом — девчонкой в платье гимназистки. Глядя на рисунок, я даже чувствовала запах травы и листьев, будто только что прошел дождь и летнее солнце нагревает мокрые тротуары, а цветы начинают сказочно благоухать…

Вот только почему-то на том рисунке все окна были забраны такими учрежденческими решетками. Совершенно глупыми и грубыми. А еще, посмотрев на картинку через несколько дней, я поняла, что вся моя семья находится в доме, запертая за этими решетками. И только я стою на улице. Они — там, а я — тут… И никогда нам не быть вместе.

А ведь мы встречались. Конечно, не в Таганроге. Но когда в 1947 году в Чехословакии снимали «Весну» , я видела маму и брата. Почти каждый день я бывала у них. Но вот какая странность: как только прошла первая радость встречи, мне стало неловко, неуютно в их обществе. Мы были очень разными, прожили разную жизнь, долгие годы в разлуке. И я, конечно, знала, что вот они — мои близкие и родные люди, которых я должна любить, потому что они — моя семья, но… Я не чувствовала этого. Все было в голове, а в сердце — почти что ничего.

Больше всего это было похоже на встречу с друзьями детства. Когда ищешь во взрослых лицах стершиеся детские черты и поражаешься: неужели вот этот человек был твоей самой близкой подругой много лет назад? Вам же совершенно не о чем говорить! Вы рассказали друг другу основные события вашей жизни — кто, где и кем работает, замужем или нет, есть ли дети, и на этом все! А из общих воспоминаний лишь куличики из песка… И понимаешь, что детство давно ушло и говорить о душевных порывах с этим, посторонним в сущности, человеком не хочется, и мучительно ищешь повод побыстрее распрощаться.

Мама была ужасающе старая, брат — слишком взрослым, общие воспоминания у нас быстро иссякли, а рассказать тридцать лет жизни невозможно. Да и не хочется, уж слишком многое приходится объяснять. Мы жили в разных странах, в совершенно разных условиях, и то, что для меня являлось естественным — для них было непостижимым, и наоборот. В Москве во время войны мы, полуголодные, в разгромленной неотапливаемой студии делали веселые фильмы, падая от усталости и даже не имея сил снять грим после съемки. Мы получали копейки, и я вечно была в долгах. Как можно было объяснить это моей семье, если Barrandov Studio, где мы снимали «Весну», была полной различной техникой, о которой там, в Москве, мы могли только мечтать? Множество декораций, шикарные костюмерные… А мы в Москве шили костюмы чуть не из дерюги, а для съемок «Золушки» тащили из дому различные вещи, чтобы украсить интерьер. Если второразрядные актрисы носили бриллианты, и это было естественным? Как рассказать, почему мы с Ахматовой смеялись, когда она сказала: «Фаина, вы можете представить меня в бриллиантах?» Мы были слишком разными, слишком далеко развели нас прошедшие тридцать лет…

Потом я делала еще одну попытку. Моя сестра овдовела, и я пригласила ее в Москву. Знали бы вы, сколько порогов пришлось обить, сколько бумажек подписать, чтобы получить для Бэллы разрешение вернуться! Но я была стара и очень известна, поэтому моей сестре было позволено приехать в Москву.

Мне казалось, что двухкомнатной квартиры нам хватит с избытком, ну а о деньгах я никогда особенно не беспокоилась. Как-то по поводу денег я сказала, что среди моих бумаг нет ничего, напоминающего денежные знаки, и эта фраза стала крылатой. Но так оно и было: денег никогда не было, но всегда все как-то устраивалось.

Бэлла приехала. Какая же она была красивая! Старше меня, и я ожидала, что она будет совсем старухой. Но и в старости она сохранила красоту, и мужчины оборачивались ей вслед. Она даже ухитрялась быть кокетливой, несмотря на возраст, и это получалось у нее совершенно естественно.

Я вновь позавидовала сестре. Мне тоже вслед оборачивались, но вовсе не из-за моей красоты. Все дело было в моей известности. Меня преследовал проклятый Муля, и даже мальчишки свистели мне вслед, крича: «Муля! Не нервируй меня!» Бэлле не нужен был Муля, чтобы на нее обратили внимание.

Вынужденные жить в одной квартире, мы трагически не понимали друг друга. Между нами непреодолимым барьером стояли все те же долгие годы, проведенные в совершенно различных условиях, — так же, как с мамой и братом. Пытаясь вспомнить адрес аптеки, где она заказала очки, Бэлла говорила: «Это находится на улице какого-то там сентября…» Оказалось, что речь идет об улице имени 25 Октября, но эта дата ни о чем не говорила моей сестре! Поймите, это не мелочь, это основа всей жизни, и она оказалась у нас различной.

Бэлла удивлялась моей бедности. По ее понятиям столь знаменитая актриса, имеющая правительственные награды, да еще и так узнаваемая на улицах, должна была жить в собственном особняке, иметь множество прислуги, а не одну вороватую домработницу, ездить на собственном роскошном автомобиле. Она не могла принять мои платья, которые я носила по нескольку лет. Мало того, что в ее глазах эти платья были давно вышедшими из моды — знаменитостям прощают такие причуды, но они ведь были старыми! Три года платью — немыслимо! Три дня подошло бы куда как больше.

А еще Бэллу удивляла моя любовь делать подарки — при такой-то бедности! Вы будете смеяться, но я все свои деньги тратила на подарки, а потом сидела чуть не голодная, одалживалась у друзей, не отдавала долги, потому что было нечем. Однажды из-за этого даже поссорилась с Танечкой Тэсс . Понимаете, Танечка никогда не бедствовала, и я как-то попросила у нее одолжить денег. А она вежливо так мне сказала: «Фаиночка, вам будет трудно отдать». Милый такой отказ! Я очень, очень обиделась. Потом, конечно, мы помирились.

Помню, как однажды я получила в театре гонорар за спектакль. И что-то много денег там было. Главная роль… Увесистая такая пачка купюр. И так мне показалось это неловко, стыдно, что у меня столько денег. А вокруг множество людей, которым позарез деньги нужны. И я бегала по театру, спрашивая у всех подряд: «Вам не нужны деньги? Возьмите, у меня есть». И раздавала, не считая. А уже потом, когда почти ничего не осталось, я вспомнила, что хотела купить себе новое платье, да еще нужны деньги на хозяйство, и домработнице заплатить… Самым обидным было то, что, вспоминая, кому я раздала деньги, я сообразила, что все это были неприятные мне люди!

Конечно, все это поражало Бэллу и казалось ей неправильным.

Мы недолго были вместе, всего четыре года. Бэлла умерла, и я опять ей позавидовала. Ей было дано то, в чем отказали мне, как в красоте: умереть на руках близкого и родного человека. А все мои близкие и родные уже давно ушли, и я совсем одна, и умирать мне — одной, и никто, кроме Мальчика, не понимает весь трагизм этого. А Мальчик — всего лишь собака…

Вместе с Бэллой окончательно ушло чувство защищенности, которое и так-то бывало у меня редко, но рядом с близкими друзьями я все же испытывала его. После смерти сестры я больше нигде и никогда не могла почувствовать себя защищенной, спокойной. Я нигде не была дома. Вы даже не представляете, как это тяжело — не иметь собственного дома, настоящего дома, а не просто четыре стены, к которым прислоняется мебель…

А через год после Бэллы умерла Ирина Вульф, одиночество стало бесповоротным, а собственная квартира превратилась в настоящий склеп. Знаете, я даже перестала запирать двери — пусть входит кто хочет, лишь бы кто-нибудь захотел войти!

Но двери открываются редко. Гости приходят, но иногда мне кажется, что все обо мне забыли, бросили меня. И в такие моменты до дикой боли в сердце мне хочется домой. Как будто где-то на земле есть такое чудо — Мой Дом…