Галина ВАСИЛЕВСКАЯ
ПРОЩАЙ, ГРУШОВКА!
Повесть-хроника
1
Весна пришла в этот год удивительно рано. Февраль не лютовал, не бушевал метелями, а как-то совсем тихо сдался на милость весны. Сошел снег, и тут же зазеленела трава. Солнце ослепительно сияло, щедро освещая землю. Радость чувствовалась во всем: в лицах прохожих, в весеннем звенящем воздухе. На деревьях уже лопались почки, и совсем еще крохотные листья стремились скорее вырваться на свободу, на встречу с солнцем. Дышалось удивительно легко.
Обычно после работы я спешу к семье, к своим сыновьям, сажусь в троллейбус и еду из микрорайона через весь город. Отдыхаю, сидя у окна, пятнадцать минут.
А сегодня иду пешком. До сих пор в голове шум от споров: я — прораб на стройке — не приняла оконные рамы, отправила несколько машин обратно на комбинат. Шла и думала, когда еще привезут новые рамы и будут ли они лучше тех, которые я завернула сегодня? А сроки поджимают. Обычные заботы строителя.
Город принарядился, заполыхал красными знаменами, транспарантами. На Ленинском проспекте висели цветные лампочки, сплетенные в гирлянды. Вечером, когда над городом опустятся сумерки, гирлянды вспыхнут, засверкают веселыми цветами, растревожат душу воспоминаниями.
Вдруг я услышала:
— Таня! Ты?
Передо мной стоял солидный мужчина, плотный, крепкий, и улыбался, точно давнишней знакомой.
Меня уже давно не зовут Таней, стало быть, это не ко мне. Я хотела пройти мимо, но не тут-то было: мужчина загородил дорогу.
— Не узнаешь?
Смотрю на него, вглядываюсь, стараясь уловить знакомые черты. И вдруг память возвращает из своих тайников лицо мальчишки.
— Сла-авка! Как же я сразу не узнала?
Меня охватывает радость. Столько лет не виделись! После войны он жил в другом городе.
— Какой ты стал!
— Думаешь, ты не изменилась?
Оба смеемся, взволнованные встречей.
— Надолго приехал?
— Навсегда. Родители позвали, старенькие они. А тебя уже собирался через адресное бюро разыскивать. И вот встретил.
Мы медленно идем по проспекту.
— Чем занимаешься? — спрашиваю я.
— Преподаю немецкий в пединституте, — говорит Славка, теперь Вячеслав Мстиславович.
— Немецкий… — повторяю машинально.
На площади Победы мы останавливаемся.
— Помнишь, где подбили наш танк, который первым ворвался в город? — спрашивает Вячеслав Мстиславович и смотрит на меня пристально, словно для него очень важно, помню ли я это.
Показываю на стоянку такси. Теперь здесь выстроились одна за одной новенькие «Волги», ждут пассажиров. Из гастронома выходят парень с девушкой. Садятся в машину, едут. Смотрю им вслед. Они родились после войны.
Вячеслав тоже провожает их взглядом.
Некоторое время молчим. Идем по улице в сторону Свислочи. Зеленеют липы. Подъезжает машина, шофер кладет под дерево толстый шланг и включает мотор. Из шланга льется вода. Помню, как сажали эти липы. Я тоже сажала их после войны. В каменные ямы насыпали землю. Землю привозили из пригорода. В центре города земля была перемешана с битым стеклом, кирпичом и булыжником, расти на ней могла разве что крапива.
Хилые деревца выросли. Но их нужно было поливать, иначе они задохнулись бы.
Я люблю свой город. Радуюсь каждому новому дому, каждой улице. Я видела его разрушенным, изуродованным. Любят ли те, кто родился после войны, наш город так, как люблю его я? Не знаю. Иногда думаю об этом, глядя на своих сыновей. Младшему — восемнадцать. Как раз столько, сколько было моему старшему брату в сорок четвертом… Мне он тогда казался совсем взрослым.
Когда вижу, как жених с невестой несут цветы к памятнику Победы, к Вечному огню, мне кажется, молодежь помнит все, все понимает.
Вдоль тротуара, по обе стороны улицы, — портреты героев. Улица Героев, аллея Героев в городе-герое. Смотрю на портреты, вглядываюсь в лица — их знает каждый минчанин. А сколько было безымянных героев! Сколько…
— Завтра едем в Веркалы, на могилу Толи. Поедешь?
Завтра 9 Мая. День Победы. У меня были другие планы, но я, не задумываясь, соглашаюсь.
— Поеду.
— А сейчас зайдем к нам. — На мой вопросительный взгляд он добавляет: — Столько лет прошло!
И правда. Сколько лет прошло! Отстроился город, выросли дети, не видевшие войны. Осыпались, позарастали травой окопы — военные раны земли. И раны на теле человека давно зарубцевались, однако болят, ой, как болят по ночам! Моя мама не может смотреть фильмы о войне. Плачет. И когда услышит песню:
… Лежит в земле сырой
Сережка с Малой Бронной
И Витька с Моховой… —
тоже плачет. Плачет по своему Витьке.
— Зайдем! — снова повторяет Вячеслав.
Дом из четырех комнат. Сад. У ворот гараж. В этом доме я у них впервые. Раньше они жили в другом месте.
В гостиной высоко на стене по обе стороны окна — портреты Лени и Толи. Увидела портреты, и у меня сжалось сердце. Леню я только раза два видела до войны. Летчик. Погиб под Сталинградом. Портрет Толи увеличен. Маленькая фотокарточка, с которой он сделан, сохранилась у нас до сих пор. Толя подарил ее Вите перед войной.
— О, невесточка моя пришла! — сказала Евдокия Емельяновна, мама Вячеслава. И заплакала…
Всякий раз в первые годы после войны я заходила к Полозовым, Евдокия Емельяновна встречала меня этими словами. И всегда плакала. Я терялась, не зная, как утешить ее. Слов, которые могли бы приглушить ее боль, у меня не находилось. Нет их, таких слов.
Евдокия Емельяновна первое время после войны часто приходила к моей маме, они ни о чем не говорили, только плакали. Увидят друг друга и заливаются слезами. Их сыновья были друзьями.
Мы со Славиком старались делать так, чтобы наши мамы не встречались. Слишком свежи были раны, кровоточили.
Так постепенно наши семьи разошлись. Потом Слава уехал жить в другой город. Мы переехали на квартиру в другом районе.
— Танечка, а я все болею. — Евдокия Емельяновна показывает на свои ноги в валенках. — Даже летом не снимаю. Старость. Дожила… — Она всхлипывает. Немного погодя спрашивает: — Мама не болеет? Дети большие уже?
— Болеет. Нигде не бывает. А дети большие, — отвечаю я, хотя чувствую: думает она о другом. Мне хочется сказать, что сыновья мои уже старше нас — тех подростков, какими мы были во время войны. Но я не говорю этого. И мне кажется, что и она думает сейчас о том же.
Сам Полозов постарел. Я всегда знала и помнила его уверенным в себе, убежденным в своей правоте и во всем, что он делает. Теперь вижу — и он стал другим.
— Попадись мне Элик после войны, я бы его своими руками убил.
Это сказал Мстислав Афанасьевич, отец Славки, Толи и Лени. Сказал о бывшем приятеле своих сыновей. Слова его меня поразили.
— За что? — спрашиваю я.
— Он предатель. Он привел к нам немцев, чтобы нас арестовали. Полицаев привел.
Не могу поверить, что Элик предатель. Я знала его. Он с моим братом дружил. Я слышала их разговоры.
— Нет, — говорю я, — он не мог быть предателем.
Мстислав Афанасьевич смотрит на меня удивленно и хмурится.
Как и договорились, назавтра мы с Вячеславом поехали в деревню Веркалы. Я везла огромный букет красных тюльпанов. Вячеслав сидел за рулем. То, что я вчера услышала об Элике, взволновало меня. Не давало покоя.
— Ты тоже думаешь, что Элик предатель? — спросила я Славу.
— А ты сомневаешься? — ответил он.
Гляжу на дорогу, по которой мы мчимся в «Жигулях», на серый асфальт, на деревья по обочинам шоссе, одетые в светло-зеленые листочки, и молчу.
— Я тебе расскажу. Я все тебе расскажу!
Голос у Славы зазвенел. Машина рванулась и помчала еще быстрее, придорожные кусты мелькали с обеих сторон. Я коснулась его руки:
— Не гони, прошу тебя.
Машина пошла тише.
Я уже злилась на себя, что затеяла этот разговор. Кому нужны такие воспоминания? От них не по себе делается. Вячеслав молчал, крепко сжимая руль, наконец, как бы отвечая на мои мысли, он произнес:
— Мы не имеем права забывать ни хорошее, ни плохое. Мы — это те, кто выжил, я, ты…
Догнали колонну грузовиков, пошли на обгон. Когда машина снова встала в свой ряд, нас обогнала «Волга», в ней ехали Мстислав Афанасьевич, Евдокия Емельяновна и Оля, их младшая дочка. Оля высунулась, помахала нам рукой.
— Я тебе расскажу, и ты все поймешь. Ты многого не знала.
Он хмурится. Хмурится всю дорогу. И молчит. Гляжу на него и думаю: тогда он был совсем мальчишкой, лез в самое пекло. И остался живой. Ему просто везло.
Деревня Веркалы. Мы ехали сюда чуть больше часа. А сколько времени шел отсюда в Минск на разведку Толя? День? Или больше? Лесом, полем, обходя посты немцев и полицаев. Часто шел в дождь, в метель — легче было следы прятать.
Недалеко от деревни партизанское кладбище. В тени придорожных деревьев спрятались легковые машины и два автобуса. Мы на них приехали из дальних деревень, из города бывшие партизаны привезли с собой детей, внуков.
Начался митинг…
Я отошла, чтобы побыть одной у могилы Толи.
Гранитный обелиск, надпись:
ПОЛОЗОВ АНАТОЛИЙ МСТИСЛАВОВИЧ
1926–1944
Могила ухоженная, должно быть, пионеры стараются. Стою над могилой, думаю о судьбе четырех мальчишек, повзрослевших раньше времени под тяжким бременем не детских забот.
— Хочешь посмотреть мою землянку? Здесь недалеко.
Я не слышала, как подошел Вячеслав, зато сразу почувствовала настороженность в его голосе. Или опять показалось? Так откуда же во мне эта непривычная скованность? Настороженность я почувствовала уже в первый день нашей встречи, когда в доме Славки заговорили об Элике.
— Хочешь посмотреть мою землянку? — спрашивает он опять.
— Конечно, — соглашаюсь я.
— До землянки километра три. Можно на машине.
— Нет, нет! Только пешком. Время у нас есть.
— Как хочешь.
И опять настороженность в голосе.
Понимаю, Вячеславу нужно продолжить разговор, начатый в машине, в чем-то переубедить меня.
Напрягаю память, стараясь вспомнить, говорили ли мы когда-нибудь с ним об Элике? И ничего не припоминаю. Значит, не говорили. А если и говорили, так это был пустяк, поэтому и не запомнилось.
Идем к лесу. Трещат под ногами сухие прошлогодние ветки. Дятел долбит кору сосны, и в тихом лесу далеко разносится: тук-тук. Вячеслав наклонился, сорвал травинку, прикусил ее зубами. Потом резким взмахом руки бросил ее.
— Мы бы тогда ушли от немцев. У нас был потайной выход из комнаты прямо в огород. Ты знала об этом?
— Нет, не знала.
— Значит, Витя даже тебе не сказал. Мы могли бы моментально скрыться, но за дверью послышался знакомый голос: «Откройте, это я, Элик». Ну, думаем, что-то стряслось. Может, кого надо спрятать? За окном темень, примерно два часа ночи. Дверь открыла мама. Входит Элик, с ним два здоровых мужика. Огромные, в телогрейках. Я лежал на кровати. «Вставай, Славка, к тебе дело». Как только Элик сказал это, верзилы тут же набросились на меня, прижали к кровати, обхватили руками вместе с подушкой. Ну, думаю, душить собираются. Барахтаюсь, что-то мычу. Отпустили, наконец. Один из них спрашивает: «Где пистолет?» — «Какой пистолет?» — удивился я. «Который ты собирался прихватить с собой в лес. Вы хотели вместе уйти», — и показывает на Элика. Теперь я понял, что под подушкой они искали оружие. «Какой лес, зачем он мне нужен?» — говорю. «Собирайся, пойдешь с нами!» — приказали мужики. Мама бросилась к ним: «Куда вы его, он же еще ребенок!» Плачет…
Вячеслав умолк, нахмурился, вспоминая прошлое. Его волнение передалось и мне. Он продолжал свой рассказ:
— Подводят нас к машине, большая такая, крытая черным брезентом. А там уже люди сидят. Полный кузов… А ты говоришь, не предатель.
Такое слышу впервые. Начинаю лихорадочно вспоминать, что же мне было известно из разговоров? И почему в сорок третьем у нас не возникло никаких подозрений?
— Мне кажется, что… и Элика арестовали… Помню… Хорошо помню, Витя раньше сказал, будто арестовали тебя и Элика.
— Арестовали… Его подсадили в камеру. Знаешь, что такое подсадная утка?
Молчу и никак не могу поверить, что Элик был подсадной уткой.
Мы свернули с тропинки и пошли по сырому мху. Туфли мои намокли. Вячеслав заметил это, пошел быстрее. Неожиданно он остановился. Одна я бы прошла мимо, не обратила внимания на эту широкую яму, поросшую вереском. А над ней целый кустарник вырос, правда, хилый какой-то, даже смотреть на него неприятно. На самом дне ямы лежало трухлявое дерево, по которому ползали муравьи.
— Землянка у нас была просторная, глубокая. Восемь человек в ней жили. Здесь пять ступенек вели вниз. У той стены, напротив, были нары, двойные. Я хотел лечь наверху, но Толя не согласился, боялся, что его брат свалится ночью во сне. Сам полез наверх. Вот здесь мы спали…
Обхожу кругом. Слава говорит, а я слушаю его, стараясь представить себе землянку с крошечным окошком у самого потолка. Под окошком — самодельный стол, круглые чурбаны вместо табуреток. Вдоль стены — нары, а посередине — железная печка-«буржуйка». Все это видели Толя, Славка. Они дышали этим продымленным воздухом, отсюда шли в бой, сюда возвращались отдохнуть перед следующим боем. Налетел порывистый ветер, зашелестели деревья. Старая сосна отозвалась протяжным стоном. А мне показалось, будто заскрипела отяжелевшая от наледи дверь землянки и на нас дохнуло холодным, ледяным воздухом.
Назад возвращались молча.
Митинг уже закончился. Все собрались на поляне. Евдокия Емельяновна увидела нас, догадалась, где мы были, и тихо сказала:
— Теперь бы я не дошла туда. Далеко.
Она сидит на еловых ветках, накрытых подстилкой. Солнце пригревает, уже тепло, весна. Сегодня — День Победы.
В город вернулись под вечер. Попрощалась с Полозовыми на проспекте и пошла в сторону Центральной площади. Я шла взволнованная, под впечатлением рассказа Вячеслава. В голове все перемешалось, в душе полная сумятица. Как совместить все это с теми событиями, что жили во мне долгие годы?
«Вот бы увидеть Элика, — думала я, — поглядеть ему в глаза и расспросить. Но как найти его? О нем же никто ничего не знает. Элик мог быть Олегом, Альбертом, Александром, Алексеем. Какое из этих имен? И жив ли он?»
2
Мне стало неуютно в моей квартире. Глаза все время натыкаются на сервант. Громоздкий, до самого потолка. Зачем я его купила, не могу понять. И почему он меня так тревожит? Тревожит вот уже целый час.
— Мальчики, не переставить ли нам этого… слона в другое место? — не очень уверенно спрашиваю я.
Старший, Василий, склонился над чертежом. Он у меня рационализатор, не иначе что-то придумал для своего станка. А может, делает курсовую работу для института.
— Завтра можно? — не поднимая головы, спрашивает он.
Младший, Саша, встал с дивана, отложив книгу, подошел к серванту. Постоял с глубокомысленным видом.
— Лучшего места, мама, нет. Здесь он так вписался в интерьер, что будет большой, непоправимой ошибкой, если мы его передвинем хотя бы на один миллиметр. Господа судьи, это мое последнее слово!
— Ну и болтун! — смеется Василий, не отрываясь от чертежа.
Саша снова лег на диван, театрально закинул ногу за ногу и углубился в книгу «Судебные ораторы Франции XIX века».
Я еще раз взглянула на сервант, поняла, что стоять ему здесь и стоять, и пошла на кухню. Может быть, тут это ощущение неуюта, ощущение тревоги оставит меня? Обычно стоило мне переступить порог моего «белого царства», как прозвал кухню Саша, и я успокаивалась, все дневные заботы и даже неприятности как бы отходили на задний план.
Все стояло на своих привычных местах: стол, стулья, вдоль стены — белые шкафчики, наверху — полки. Стены отделаны белым кафелем. В тишине слышно, как урчит белый холодильник.
Спустя минуту все мои эмалированные кастрюли очутились в бачке для кипячения. Налила воды в бак и остановилась посреди кухни. Что я собиралась делать? На глаза попался коробок с содой. Зажгла газ, насыпала соды в бачок, поставила на плиту.
Однако работа не успокаивала. Откуда исходит это беспокойство? Из воздуха, которым я дышу? От привычных вещей, которые притаились и давят на меня со всех сторон?
И постепенно я начинаю понимать: беспокойство во мне самой. Оно преследует меня с первого момента встречи со Славиком. Он прав: во всем надо разобраться. Вспомнить все от начала и до конца, до малейших подробностей, на которые в то время мы не обратили достаточного внимания. Потому что все было очень сложно. Ведь фашисты не только истребляли людей. У них были и другие цели: отравлять души, особенно юные.
Снимаю с вешалки пальто, обуваюсь. Вспомнила, что на кухне включен газ, захожу, ставлю на двадцать минут таймер, приоткрываю дверь, где работают сыновья.
— Зазвенит таймер — выключите газ.
Саша поднимает глаза от книги.
— Ты нас покидаешь?
— Ненадолго.
Я не слышу, какие слова говорит он мне вслед, догадываюсь, выражает недовольство. Сыновья давно привыкли, что выходной день я провожу с ними.
Горит кнопка лифта, значит, занято. Не могу дождаться и быстро спускаюсь по лестнице. Когда я вышла из подъезда, было пасмурно, солнце спряталось за тучу, вот-вот хлынет дождь. Не могу ждать троллейбуса, быстро пересекаю площадь Победы, направляясь к стоянке такси.
Пламенеют тюльпаны вокруг обелиска. У подножия лежат венки с красными лентами, цветы. Много цветов. А над обелиском поднялся, взлетел ввысь орден «Победа». Открываю дверку машины, сажусь рядом с шофером.
— Куда поедем? — спрашивает он, трогаясь с места.
— На Грушовку.
Шофер удивленно смотрит на меня.
— Микрорайон имени Розы Люксембург, — поправляюсь я. — Поедем через товарную станцию.
В самом деле, откуда молодому таксисту знать, что в Минске когда-то была окраина, поселок с поэтическим для меня названием Грушовка, где прошло мое детство. Ему нужно знать, как называется этот район сегодня и как туда проехать кратчайшим путем, особенно если человек торопится.
Мчится машина. А у меня такое ощущение, будто мчит она меня в мое опаленное войной детство. Я гляжу на дома, что стоят вдоль Ленинского проспекта, а перед глазами возникают, точно на киноэкране, развалины, пепелища, которые были здесь тридцать лет назад. На горе виднеется здание Театра оперы и балета. А мне чудится конюшня, в которую фашисты превратили театр. Сворачиваем на мост, проезжаем мимо пединститута, а у меня сжимается сердце — тут было СД. Промелькнула товарная станция, слева — диспетчерская пригородных автобусов. А мне кажется: вот сейчас появится полицай с автоматом в руке. С Железнодорожной улицы сворачиваем у светофора направо, обгоняем троллейбус. На доме указатель «Улица Щорса». Щорса? Так это же наш поселок, окраина моей Грушовки. За ней начиналось поле. Теперь мы едем по длинной улице, конца не видно.
— Остановитесь, — прошу я таксиста. Расплатилась и пошла назад — где-то здесь должна быть Грушовская улица, которая тянулась до самого города. На углу небольшой деревянный дом прячется за старыми грушами. Да это она, Грушовская. Частные домики утопают в садах. Та улица, что сохранилась в моей памяти, казалась мне намного шире этой. Иду по ней, сворачиваю налево, на Парашютную. Ищу глазами магазин, он стоял вот здесь, слева, недалеко от Грушовской. Магазина нет. На его месте жилой дом. Парашютную пересекает улица Папанина, за ней начинается сквер. За сквером, параллельно улице Папанина, улица Декабристов. Здесь я жила. Улица осталась, домов уже давно нет. На их месте шумят старые клены, липы, березы. Деревья поднялись высоко, выше домов, что здесь стояли. Дома были двухэтажные, обшитые тесом, покрашенные коричневой краской.
Я прямо поражена, до чего стала узкой улица моего детства. Напротив того места, где стоял мой дом, — булочная. В войну ее не было. Двое мальчишек прицепили к своим трехколесным велосипедам кузов старой детской автомашины и тащут ее на буксире. Работают. На сквере гуляют мамы с детьми. Детям разрешили побегать. И они бегают по зеленой траве, прячутся за двумя небольшими зелеными бугорками, подают голоса оттуда: «Ку-ку!» Подхожу ближе: два зеленых бугра — это два бункера. Низкие квадратные бойницы с четырьмя круглыми отверстиями. Бункеры немцы построили, когда нас уже выселили из поселка.
Оглядываюсь, что же тут осталось, кроме узкой улицы, казавшейся мне тогда широким проспектом? Шумят деревья, переговариваются между собой. А у меня сердце сжимается от щемящей боли…
Я не люблю вспоминать о войне. Но когда наступает ненастье, небо заволакивают тучи и на землю начинают падать бесконечные дожди, я теряю покой под тяжестью воспоминаний. И мне кажется, что всю войну моросил дождь, шел снег, стояла промозглая погода, низко над землей ползли темные облака, цепляясь за руины сожженных домов, и пронзительно свистел ветер.
Иногда очень хочется все забыть, не вспоминать о тех ужасах. Но упрямая память продолжает хранить все, что было со мной, с моим братом, с его друзьями, так ясно и живо, словно все это происходило вчера…
1941 ГОД
1
Проснулась внезапно — выли сирены. Подняла голову от подушки, прислушалась. Тревожные гудки неслись отовсюду.
Вскочил Витька, подбежал к окну и отодвинул тяжелую штору. На небе промелькнули редкие зарницы.
— Спите, дети, должно быть, учебная тревога. Какое вам до нее дело? — сонным голосом проговорила мама. — Ложись, Витя, спи, тебя это не касается.
Сирены постепенно стихли. Вначале умолкла одна, затем другая, стало совсем тихо.
Витя распахнул окно, отодвинул штору, чтобы было видно, как светлеет небо, и лег ничком на постель.
Разбуженная сиренами, я не могла вновь уснуть. Стала думать, чем буду заниматься сегодня. Лежала и ломала голову, как успеть и в музыкальную школу и на озеро. И там и там нужно быть в двенадцать. В школе не должна задержаться — занятия кончились, а задание на лето долго ли получить? И сразу — на озеро.
В комнате становилось все светлее, можно разглядеть Витино лицо, круглое, с грубоватыми чертами. Мне показалось, что он спит, положив голову на руки.
Я тихонько встала, натянула платье, босая подошла к окну.
— Что не спишь, малышка? — тихо спросил Витя.
Не люблю слова «малышка». Поэтому не ответила Витьке.
За окном, в огородике, все зеленым-зелено, на наших грядках по-хозяйски бродят чужие куры. «Вот нахалки! — подумала. — Всей семьей пасутся». Попробовала из окна припугнуть: «Кш!.. Кш!..» Но они не слушались. Пришлось выскочить через окно и бегать за ними по грядкам. Куры подняли такой гвалт, что могли разбудить не только маму и бабушку, но и поднять на ноги весь поселок.
Я подошла к колонке, нажала ручку и подставила ноги под струю воды: надо же смыть песок. От холодной воды закололо пятки. Растерла ноги, чтобы согрелись, и по густой зеленой траве побежала домой.
Пока мама готовила завтрак, я перебирала ноты и думала, во что бы их положить. Не хотелось тащиться на озеро с папкой для нот. С постели поднялась бабушка, надела теплую кофту, валенки и села у окна.
Завтракали втроем. Витя, как обычно, пошел к своим друзьям, Толику и Славке.
Мама открыла свою швейную машину «Зингер». Комната наполнилась привычным монотонным стрекотанием. Сколько себя помню, мама почти все время сидела, согнувшись за этой машинкой. Приходили заказчицы, мама делала примерки и снова садилась за машинку.
Ноты я скрутила в тугую трубку и завернула в газету.
— До свидания, вернусь не скоро, — сказала я маме.
— Зайди к тете Тоне на работу, она обещала лекарство для бабушки.
— Ведь сегодня воскресенье. У нее выходной.
На небе ни единого облачка. Солнце яркое-яркое. На старых липах каркают вороны. Я иду привычной дорогой к товарной станции, потом сяду на трамвай и поеду до площади Свободы, там наша музыкальная школа.
На ходу я думала про озеро — оно такое большое, как море. Можно плыть и плыть, и все равно не доплывешь до противоположного берега. И вода в нем чистая, прозрачная, хоть пей. Искупаемся и всей компанией, Витька, Толик, Славка и я, пойдем в кинотеатр «Зорька» смотреть новый фильм — «Танкер Дербент».
Музыкальная школа находилась в помещении консерватории. Я пришла на десять минут раньше. Мой преподаватель, студент последнего курса консерватории скрипач Денис Иванович Денисенко, увидел меня в коридоре, открыл дверь в чужой класс, где у стены стояли огромные контрабасы. На ходу полистав мои ноты, он карандашом поставил галочки на некоторых этюдах.
— Остальное выбирай сама. Что понравится, то и будешь играть. Только обязательно каждый день.
Он вывел меня из класса, сказал «до свидания» и побежал в кабинет директора. Оттуда через открытые двери доносились звуки радио. Было странно слушать в консерватории звуки радио.
Я почувствовала, что Денис Иванович был не такой, как всегда. Он был чем-то озабочен.
Когда я подошла к трамвайной остановке, там никого не было. Трамвай только что отошел и всех забрал. Я присела на краешек скамейки. На высоком столбе висел репродуктор. Шла передача. Вначале я не прислушивалась, что там говорят. Голос показался необычным — излишне громким, взволнованным, но постепенно до меня стало доходить содержание слов: «… Без объявления войны германские войска напали на нашу страну, атаковали нашу границу во многих местах и подвергли бомбардировке наши города — Житомир, Киев, Севастополь, Каунас…»
Подошел трамвай, остановился. Люди вышли из вагона, но не расходились, слушали репродуктор. Вожатая и кондуктор выглянули из дверей и тоже слушали. Трамвай стоял. Люди боялись пропустить хотя бы одно слово. Но самое главное было уже сказано: война. Я почему-то вспомнила, что бабушка болеет, отец в Белостоке, в командировке. Вспомнила, что мама сидит за своей машинкой, шьет чужие платья. Радио, конечно, выключено, и она не знает, что началась война.
Я побежала домой, позабыв про озеро и про кинофильм «Танкер Дербент».
Я не спала всю ночь. Несколько раз выли сирены — воздушная тревога. Витя ворочался в постели. Тихо, чтоб никто не слышал, плакала мама. Под утро загудели самолеты. Мы с Витей бросились к окну. Стреляли зенитки. На город летели три самолета, низко, почти над самыми крышами. На крыльях я разглядела черные кресты. Посмотрела на часы — было 4 часа 30 минут. Самолеты сделали круг над городом и улетели. Мы с Витей обрадовались: ага! Испугались! Удрали! Так вам и надо! Сидите у себя дома, пока вас не трогают.
После обеда немцы бомбили город. Мы слышали взрывы один за другим, частые, гулкие. Вздрагивала земля, небо стало черным от дыма. Дым заслонил солнце. Даже сюда, в поселок, горячий ветер доносил обгоревшие листы бумаги. Они кружились в небе над домами, над деревьями и тихо падали на землю. Звенели стекла в окнах, и во дворе оседала красная пыль.
В нашем дощатом сарайчике прятались от бомбежки соседи: моя одноклассница Зина с мамой, продавцом магазина; Лёдзя — художница и самая красивая женщина не только в нашем доме, но и во всем поселке; ее две дочурки — Надя и Эрка; тетя Шура. Мы с мамой тоже пришли сюда. Больная бабушка осталась лежать дома. Отец в командировке.
А Витя? Разве парень будет сидеть с нами, прятаться в сарайчике? У него дела поважнее. Он надел на плечо пустую сумку из-под противогаза.
— Ты куда? Хочешь, чтоб убили? — крикнула мама.
— Не убьют. Я быстро!
А когда я хотела увязаться за Витькой, мама схватила меня за платье. Ох, уж эти платья…
Мы сидим на большом бревне в нашем сарайчике. Город вздрагивает от взрывов. Так мы просидели долго. Когда все стихло, прибежал Витька. Он вытряхнул из сумки какие-то железки.
— Осколки на аэродроме собрал. Что там делается — ужас: одни самолеты горят, а другие не могут подняться в небо. Летное поле все в ямах. Все-все в ямах!
— Зачем тебе это железо? — спросила тетя Шура.
— На память о войне.
Я перебирала в руках искореженные куски толстого железа, черные от копоти, и завидовала Витьке, что он уже видел войну.
Утром опять началась тревога. Мы бросились в сарайчик. Мама затащила туда Витю, сама стала у двери. Над городом появились самолеты.
Витя, отодвинув доску, глядел на небо.
— Семнадцать, — сосчитал он и прислушался. — Бомбят завод Мясникова.
Это уже совсем близко, у самой товарной станции, там на заводе ремонтируют паровозы. А мне показалось, что бомбят наш дом. Я даже слышала, как воют бомбы, сброшенные сверху, и поневоле втягивала голову в плечи.
В двенадцать налет повторился. Шесть самолетов бомбили электростанцию.
Через два часа небо стало черным от самолетов. Рев стоял страшный. Я забилась в самый дальний угол сарайчика.
— … Двадцать четыре, двадцать семь, тридцать, тридцать один, — считал Витя.
Стреляли зенитки, рвались бомбы, гудели самолеты. Было страшно. Мне показалось, что земля сейчас расколется, не выдержит такого натиска.
— Один подбили, подбили самолет! — закричал Витя и распахнул дверь, чтобы все видели.
Самолет летел вниз, за ним тащился широкий черный хвост дыма. Послышался взрыв, и сноп огня взлетел высоко в небо.
Витя выскочил из сарайчика, но мама за руку втащила его обратно.
— Парашютисты над озером! — успел заметить он.
Спустя полчаса новая волна самолетов сбрасывала зажигательные бомбы.
Город пылал, окутался черным дымом, и слышно было, как трещит, бушует пламя и вокруг все рушится.
В этот день было еще два налета.
Четвертый день войны. Над городом летали только самолеты-разведчики. Город догорал. С узлом в руке к нам зашла попрощаться тетя Шура.
— Пойду до родных могил. Не поминайте лихом.
Они обнялись с мамой и расплакались.
Я вышла проводить тетю Шуру.
Молча мы прошли с ней по нашей улице. Тетя Шура поцеловала меня и пошла дальше, сгорбленная, старенькая. А я тихонько побрела домой.
Под ногами валялись обгоревшие обрывки газет, каких-то бумаг, принесенные ветром из города. Говорят, всегда во время пожара поднимается ветер. Можно себе представить, каким сильным был ветер, если бумагу из города принесло к Грушовке.
На углу Грушовской улицы я увидела Витьку и Славку, а рядом с ними военного командира. Они стояли и о чем-то оживленно говорили. «Ну и хитрецы! Просятся, чтоб их взяли в армию, — тут же догадалась я. — А мне ни слова. Эх, Витька, тоже мне брат. Вот сейчас подойду и попрошусь, чтоб и меня взяли». И я решительно направилась к ним. А они вдруг почему-то пошли на улицу Папанина. Потом Славка остановился, махнул рукой и, насвистывая, обратно повернул к Грушовской улице.
Ничего не понимая, я иду за Витей вслед, стараясь, чтобы меня не заметили. Витя остановился, что-то говорит командиру и руками размахивает. Лицо такое оживлённое. Потом опять они пошли дальше. У водокачки командир стал пожимать Вите руку, похлопал его по плечу. В это время подъехала военная машина, командир и Витя сели в нее. Машина развернулась и проскочила мимо. В этот миг я успела заметить Славкину стриженую голову.
Как же так? Ведь Славка ушел от них. Как он очутился в машине? Куда они поехали? Увижу ли я еще Витьку? Я тут же простила ему все свои обиды. Бегу домой вся в слезах и не знаю, что скажу маме.
Мама прижимает меня к себе, гладит.
— Ничего, доченька, ничего, все будет хорошо. Чего ты плачешь?
Я ложусь на кровать, делаю вид, будто очень хочу спать. Я боюсь сказать маме, что брат уехал на машине с военными. Лежу с закрытыми глазами, а сама думаю: «Где он теперь, что с ним? Может, правда в армии? Нужно все-таки маме сказать». Неожиданно приходит мысль: если он решил проситься в армию, то должен оставить записку для мамы. Вскакиваю, листаю его книжки, тетради.
Это замечает мама. Она шьет из обрезков коврик бабушке под ноги.
— Ты что ищешь, доченька?
— Да так, стихотворение одно. — Я держу в руках стихотворения А.С. Пушкина.
И вдруг книга от неожиданности падает у меня из рук. Я вижу своего брата Витю.
— Мама, есть! Умираю с голоду, — говорит он, как обычно, будто ничего не случилось.
Я пристально вглядываюсь в него — спокойный, ест суп и слушает радио. Диктор говорит: «Граждане! Никакой паники. Оставайтесь на своих местах. Враг будет отбит». Это обращение повторяют несколько раз. Как только Витя поел, я попросила его выйти со мной на кухню. Он снисходительно улыбается, но выходит.
— В армию хотели убежать? — спрашиваю я и тут же рассказываю обо всем, что видела.
— Ты почему шпионишь за мной, негодница? Не забывай, я уже взрослый, старше тебя на три года, мне пятнадцать лет! А за то, что маме не сказала, молодец. За это я тебе доверю нашу тайну. Только никому ни слова.
Я поднимаю вверх сжатый кулак, как это делали республиканцы в Испании.
— Клянусь!
— Ну, хорошо, слушай! Мы со Славиком поймали фашистского диверсанта, фрица. Он хотел взорвать водокачку. Диверсант переоделся в нашу военную форму и говорил по-русски.
— Откуда вы узнали, что это диверсант? Ведь на нем была наша военная форма и говорил он по-русски, — удивляюсь я.
— Уж слишком голос у него бодрый и на форме ни пылиночки. Мы со Славиком сразу смекнули, что к чему. Славка сделал вид, будто домой пошел, а сам побежал в Белполк. Ну, пока я того лейтенанта вел к водокачке, и наши подоспели. Они быстро разобрались. У диверсанта кубик на петлице не привинчен, как у наших, а четырьмя тонкими проволочками прикреплен. Концы загнуты так, что получается фашистский знак. Это чтобы свои, фашисты, не перепутали и не приняли их за советских.
— Врешь ты все.
— Нам в Белполку объяснили. А ты… — обиделся Витька.
А я верила и не верила. Не может такого быть! Среди нас, на нашей земле, — враги. Витька молчал и ручкой ножа водил по столу, вычерчивая звездочки, потом заговорил, будто и не обижался на меня:
— А в армию мы хотели пойти, это правда. Так просились, так просились… И сапоги обещали чистить, и в наряд ходить, только бы взяли в часть. «Подрастите», — сказали нам. «Тогда война кончится!» — обиделись мы. «Ну и хорошо, что кончится».
Витька вздохнул.
— А как же мама? — спросила я. — Как бы она узнала, где ты?..
Витька ничего не ответил.
2
Из Белостока вернулся отец, ездил туда с геологической экспедицией. Он обрадовался, увидев нас дома, и одновременно испугался.
— Почему вы сидите здесь? Уходить нужно скорее! На восток! Город разбит, теперь поселок бомбить будут.
— У бабушки воспаление легких, — растерянно проговорила мама.
— Доченька, вы на меня не глядите. Мне все равно помирать. Вы идите, а я останусь. Ты мне только ведро воды поставь, — уговаривала бабушка.
— Ну что вы говорите, мама!
— Уходить нужно всем вместе. — Отец присел на диван, стал разуваться. — Дай мне какие-нибудь старые галоши, а то не дойду. Вазелина у нас нет?
Мама принесла галоши и вазелин. Отец разулся, мама посмотрела на его ноги и всплеснула руками: вся подошва, от пальцев до пятки, была красная и распухла.
— Куда ж ты пойдешь с такими ногами?
— Как-нибудь. Четверо суток шел пешком. — Отец намазал ноги вазелином.
Мама подала ему чистые белые тряпки, оторванные от старой простыни, бумагу и вату для компрессов. Помогла ему перевязать ноги, натянула носки и надела галоши.
— Ну, теперь я могу идти! Вставайте, мама, потопаем.
Это он бабушке.
— Что ж, мы так пойдем? Не в гости же. Нужно с собой захватить что-нибудь. — Мама открыла шкаф и подала нам с Витей по платку. — Собирайте узлы, дети.
— У меня сумка от противогаза есть. — Витя вытряхнул из сумки железо, собранное после бомбежки, и стал запихивать в нее сало, завернутое в бумагу, хлеб и головки лука.
Пока мы собирали узлы, отец разрабатывал маршрут нашего похода. Он больше нас знал, что где происходит; возвращаясь в город, слышал, что люди говорят.
— Конечно, — рассуждал он, — было бы сподручнее идти на Московское шоссе. Но, говорят, всех направляют на Могилевку. Чтобы времени не терять, мы туда и пойдем.
— Как же мы пройдем? — отозвалась мама. — Это ведь через весь город. А там все горит, кругом бомбят. Может быть, лучше дома остаться и не трогаться с места?
— А мы обойдем город стороной. Будем пробираться через окраину.
— Да, не ближний свет.
— Ничего, как-нибудь пройдем.
Первыми из дому вышли мы с Витей, за нами мама, а сзади брели отец и бабушка, укутанная теплым платком.
Бабушка несла никелированный электрический чайник.
На улице мы увидели толпу. Шли люди из поселка, тащили свой скарб на тачках, в детских колясках, на велосипедах. Мы пошли вместе со всеми.
Витька ворчал:
— Там ребята диверсантов ловят, а мы идем неизвестно куда.
— Опять диверсантов?
— А что, тот, которого мы поймали, единственный? Помнишь парашютистов? Все они диверсанты.
У женщины с коляски свалился узел. На одной руке она держала малыша, другой пыталась подбросить узел в коляску.
Витька помог ей положить узел на место. Ко мне он больше не подходил, катил коляску.
Пришли в Лощицы, когда уже стемнело. Ни отец, ни бабушка не могли идти дальше. Постучались в одну хату, стали проситься на ночь. Хата битком набита людьми. Обошли несколько дворов, прежде чем нас пустили. Усталые, мы улеглись спать прямо на полу.
Разбудили нас выстрелы. Я бросилась к окну. Отец схватил меня, прижал к полу.
— Лежи и не поднимай головы! — крикнул он.
На улице снова стало тихо. Вошла наша хозяйка.
— Что там стряслось? — спросила мама.
— Убили женщину. В доме напротив.
— Может, поранили? — Мама схватила из своего узла чистое полотенце и выбежала из хаты.
Я побежала следом.
Молодая женщина лежала на полу у окна, рядом ползал ребенок и плакал. В комнате несколько деревенских женщин тихо рассказывали, как это произошло.
— … Сидела у окна. Ребенок заплакал, есть захотел. Она стала кормить его. А тут, откуда ни возьмись, машина, летит как шальная. Наверху в кузове полно немецких солдат. И все стреляют и стреляют куда попало. И вот… прямо в голову.
Мама взяла на руки малыша. Он чмокал губами и плакал.
— Куда теперь его? Беженка она. Вчера из Минска пришла, — посочувствовал кто-то.
Одна из женщин в светлом платье подошла к маме.
— Дайте мне малышку. У меня корова есть. Выкормлю.
— Раз в моем доме такое случилось, пусть остается у меня, — сказала хозяйка хаты. — Такая у него судьба. Сыном будет.
Значит, немцы уже здесь? От этой мысли стало страшно, я крепко вцепилась в мамину руку.
Днем в деревне уже было полно немцев. Ходили по хатам, проверяли документы.
— Минск? Минск? Домой. Ать-два! — приказывали они.
Я боялась на них смотреть. Враги. На головах каски, низко надвинутые на лоб. Держатся как хозяева. Стало быть, Минск тоже заняли, если посылают нас обратно в город.
Мы начали собираться домой. Недолго беженцами были. Одну лишь ночь переночевали в чужой хате и возвращаемся назад.
Седьмой день войны.
Я шла по дороге в сандалиях на босую ногу, в руке держала теплую кофточку и небольшой узел с едой. Еще дымились пожарища. Юбка моя стала серой от пыли.
У дороги появились окопы. Вчера их еще не было. А теперь в окопах сидели фашисты. Один из них поставил на край окопа маленькое зеркальце и брился стоя. У него были ярко-рыжие волосы. Он подмигивал девчатам, идущим по дороге, и что-то говорил. Из окопа доносился смех. Кто-то играл на губной гармошке.
Мне казалось, мы просто заблудились, идем по незнакомой дороге и попали к чужим людям. Но пройдем еще немножко и выйдем на дорогу, которая приведет нас домой. Чтобы не видеть ни окопов, ни немцев, я побежала.
— Ты куда? — остановила меня мама. — Не нужно бежать, иди рядом.
Слева от дороги показался небольшой лесок. Еще молодые ели, а между ними кусты орешника.
Мы понуро брели мимо леска, как вдруг услышали приглушенный голос:
— Браток! Эй! Подожди!
Все остановились. Из-за кустов выглянул наш боец и позвал Витю. Витя подошел.
— Выручай, браток. Дай во что-нибудь переодеться, — сказал красноармеец.
Витя снял с себя пиджак, отдал бойцу. Боец протянул ему гимнастерку.
— Зачем она мне?
— Бери, бери. Сукно. На тебя не подумают, что ты вояка. А мне надо спасаться.
— Воевать нужно, а не прятаться.
— Воевал. В окружение мы попали, не смогли пробиться. Наших столько полегло!.. — Он погладил свою стриженую голову. — Скажу, что из тюрьмы, вор. — Потом посмотрел на Витины парусиновые туфли. — Ты мне, браток, и обувку дай.
В город Витя возвращался в широченных брюках, в большой гимнастерке. Пришлось засучить рукава, чтобы не болтались.
Далеко позади вместе с больной бабушкой еле-еле тянулся отец. Ноги его распухли, лицо горело. Он часто останавливался передохнуть.
Мама не могла бросить отца с бабушкой и все время окликала нас с Витей:
— Не убегайте вперед! Нужно идти всем вместе.
— Витя! Не сворачивай с дороги. Ничего не поднимай с земли, а то подорвешься, — услышали мы голос отца.
За нами шли чужие, незнакомые люди, такие же, как и мы, беженцы. Они возвращались домой.
Жара. В воздухе стоит запах гари. Дышать тяжело, кружится голова. И кажется, не только из руин, но из самой земли идет, ползет этот невыносимый смрад. Над головой летают самолеты с черными крестами на крыльях. Только бомбят они уже не Минск, а летят дальше.
Сворачиваем налево, на Грушовку. Разрушенные, сгоревшие дома с пустыми черными глазницами-окнами. Под ногами — битый кирпич, искореженное железо. Пепелища дымятся. Никто их не тушит. В глаза бросились чьи-то сапоги. Они еще дымились. Ветви обгоревших деревьев напоминали заломленные в отчаянии руки. Сзади осталось уцелевшее здание — Дом правительства.
Оглядываюсь. Никак не могу вспомнить, что здесь было, вот на этом месте, где мы сейчас идем. Ничего невозможно узнать. Вокруг одни руины. Валяются почерневшие спинки железных кроватей. На печной вьюшке висит чайник. Его покачивает ветром. Здесь был жилой дом, осталась одна печь. От соседнего дома не осталось ни стен, ни крыши. Только лестница ведет прямо в небо.
Женщина сидит на пепелище, обхватив голову руками. У ее ног валяется искореженный детский трехколесный велосипед.
Тлеет белье, кругом битый кирпич, куски расплавленного железа, стекла и груды щебня.
Остановились у высокой стены — это все, что осталось от разрушенного дома. Удивительно, как она держится? Вся в длинных трещинах, точно лицо в морщинах. Сквозь пролом окна прорезался луч. Солнце едва выглянуло из-за дыма и тут же спряталось. Подул ветер, и вдруг стена начала падать. Витя схватил меня за руку и потащил прочь. И в это время за спиной у нас раздался оглушительный грохот, земля дрогнула под ногами. Нас накрыло густым, едким облаком пыли. Когда облако развеялось, я оглянулась назад. Стены не было. На ее месте осталась только груда кирпича.
У меня тряслись руки и ноги. Я вся была пропыленная насквозь. Мне стало страшно среди развалин. Подальше бежать отсюда! Бежать домой!
3
Ноги у отца распухли. На подошвах раны. Он лежит на кровати и тихо стонет.
— Не надо было уходить, — говорит мама, делая ему компресс из марганцовки.
На столике возле его кровати лежат бабушкины таблетки стрептоцида. Других лекарств в доме нет.
Боюсь смотреть на ноги отца. И доктора не найдешь, некого позвать, чтобы ему помогли.
Не привык он лежать в постели. Бабушка больная, а тут еще и отец слег. Голос у него стал каким-то другим, будто он виноват перед нами. Отец обращается ко мне с просьбой:
— Доченька, будь добра, сходи к Полозовым, пусть Мстислав придет, он мне нужен.
Теперь я не перечу отцу ни в чем. А эту просьбу выполняю с большой радостью, потому что могу уйти из дома. Мама не выпускает меня никуда. Она боится, что со мной и с Витей что-нибудь случится.
— Где Витя? — внезапно спрашивает она.
Мама заглядывает в кухню, в коридор, затем спускается по лестнице. Во дворе его тоже не видно. Исчез. Он умеет незаметно исчезать.
Возвращается мама сердитая. Достается и мне под горячую руку:
— Попробуй только выйти!
Мама садится за свою швейную машину, без работы она ни минуты не может, откусывает зубами нитку, втягивает ее в ушко иголки и нажимает ногой на педаль. Машина урчит вначале сердито, потом тише и тише. Мама чинит старые простыни и наволочки.
— Не ругай ее, — вмешивается бабушка. — Всю жизнь дома не усидишь.
— Сходи к Полозовым, доченька, — опять просит отец. Я рада, что могу наконец выйти из дома, и вылетаю пулей.
Во дворе никого. Пробежала несколько шагов и чуть-чуть не сбила с ног Лёдзю, соседку из второго подъезда. Она несла ведро воды из колонки.
— Как папа, Таня? — Она тоже останавливается, ставит ведро и поднимает вверх онемевшую руку. — Ему не лучше?
— Нет, не лучше.
— Вся надежда, что организм сам справится. Ты не обижаешь папу? — Она улыбается ласково-ласково.
— Ой, что вы!
Лёдзя берет ведро, кивнув мне на прощание:
— Я зайду к вам сегодня.
На углу Парашютной и Грушовской был продовольственный магазин. До войны мы тут покупали все: хлеб, крупу, сахар, соль, конфеты.
Теперь окна в нем выбиты. Хотя на дверях висит замок, полки в магазине пустые.
Двери и стены оклеены объявлениями, приказами и распоряжениями на немецком и белорусском языках.
Кто спрячет беглых военнопленных, оружие, боеприпасы, радиоприемники, кто выйдет на улицу после установленного часа, кто не выполнит своевременно требования оккупантов, кто не явится вовремя на регистрацию, кто окажется рядом с железной дорогой — будет расстрелян. В конце каждого объявления крупными буквами одни и те же слова: «Будет расстрелян».
Я подумала, что отцу необходимо пойти на регистрацию, всех мужчин вызывают. А если он не пойдет, значит, и его могут расстрелять. Да и Витя с братьями Полозовыми часто ходят недалеко от железной дороги…
Улица непривычно пустынна. Покажется редкий прохожий, идет быстро, будто торопится по неотложным делам. И снова никого. Только худые, грязные кошки шастают по свалкам в поисках чего-нибудь съестного, мяукают, царапаются, отнимая друг у друга добычу. На кошачий концерт сбегаются такие же тощие, грязные собаки. Они разгоняют котов и сами завладевают свалкой.
Перехожу Грушовскую улицу. Слева видна школа. Здание целое, только окна выбиты. Завернула во двор. Никого. Валяются книжные шкафы с поломанными дверцами, классные журналы, тетради, бумага. Подошла ближе, подняла бумажку: метрика, свидетельство о рождении мальчика 1933 года. Наверное, первоклассника. Я подумала: «Может, и моя метрика где-нибудь здесь валяется, и Витина?» Я стала перебирать бумаги. Вскоре в руках у меня были свидетельства о рождении Пети Новикова, моего одноклассника, Васи Коршикова, нашла метрику Нели Ходуновой, моей пионервожатой, свою, Витину.
Потом спохватилась: что ж это я беру чужие документы? А вдруг ребята придут сюда, будут искать свои метрики? И что будет, если кто-нибудь увидит меня сейчас за этим занятием?
Я поспешно вышла за школьные ворота. Оглянулась: никого не видно. Я спрятала метрики в карман и пошла к Полозовым.
Толя во дворе лопатой копал землю, рыл небольшой окоп. Он укладывал доски в яму, стараясь, чтобы они не торчали над землей. Доски носили из сарайчика Витя со Славиком.
— Что это вы делаете?
— Да вот Оля чуть не свалилась в яму. Носится по двору. Так мы решили положить сверху доски.
Толя не договорил, посмотрел на окоп, на меня, на Витьку и Славку, хлопнул себя рукой по лбу.
— Вот голова! Зачем же мы делаем это? — Он переложил доски на край ямы. — Вот же голова, — повторил он. — Доски нужно положить ниже, а сверху засыпать землей и замаскировать. Получится тайник. Понимаешь, Витька, у нас будет тайник. Сюда можно спрятать что хочешь.
— Где вторая лопата?
— В сарае поищи, — ответил Славка.
Витя сбегал за лопатой и с азартом стал копать.
Я вошла в дом. Евдокия Емельяновна выглянула из кухни, оттуда доносилось шипение примуса.
— Это ты, а я думала, Афанасьевич вернулся.
— Я за ним пришла. Его папа зовет.
— Еще утром на какую-то регистрацию поплелся. Говорил, только поглядит, что это такое, и тут же вернется. Пока не вернулся.
— Когда вернется, пусть к нам зайдет.
— Ладно, скажу.
В это время началась стрельба. Выстрелы доносились со стороны товарной станции. Я выскочила во двор. Славка и Витя бросили окоп, побежали к железной дороге. Я помчалась следом за ними.
Витя обернулся ко мне и погрозил кулаком:
— Сейчас же домой.
Я боялась только отстать от них — бегают они быстрее меня. Я не думала об опасности, о том, что впереди, куда мы бежим, стреляют. Мне казалось: если Витя рядом, со мной ничего не случится. Он сильный, большой, защитит меня. Все же я отстала. Когда завернули за дом, я совсем потеряла их из виду.
— Ви-итька! — испуганно закричала я.
Глаза мои искали только брата. И только когда я увидела его, передо мной открылось зрелище.
По дороге шли, нет, не шли — тянулись, едва переставляя ноги, люди, одни мужчины. Длинная, без конца растянутая колонна. Кто еще мог идти, обходили людей, лежавших прямо на дороге или на обочине, у самого тротуара. Они шли босые. У одних головы были перевязаны грязными бинтами, у других сквозь разорванные на груди гимнастерки тоже виднелись грязные бинты.
Мертвые лежали так, будто на минутку прилегли отдохнуть, будто споткнулись, упали и вот-вот опять поднимутся. Юноша чуть постарше Вити пронизывал меня насквозь невидящими очами.
Я догадалась, что это пленные, они были в военной форме. Их одежда превратилась в лохмотья. Раненые руки подвязаны веревками. Еще хуже было тем, кто ранен в ноги. Неловко опираются они на палки, на плечи идущих рядом товарищей. И человек, передвигавшийся из последних сил, падает на мостовую…
На тротуаре стояли женщины. Трудно было определить их возраст. В темных, старушечьих платках, сдвинутых на лоб, в длинных юбках, все они казались далеко не молодыми. Как и мы, они глядели на пленных с жалостью. Но что они могут сделать? Как помочь? Пленные окружены фашистами с автоматами, рядом с конвоирами бегут злые овчарки, в любую минуту готовые кинуться на того, кого укажет хозяин.
Вдруг одна из женщин громко закричала:
— Коля! Коленька! — и бросилась к конвоиру. — Мой ман! Отпустите моего мана, пан!
Пленный стал пробираться навстречу женщине. И удивительно: в него не стреляли. Он и женщина стояли на тротуаре обнявшись, а колонна шла дальше.
Возвращались мы домой все вместе. Витя держал меня за руку. Толя, нахмурясь, помалкивал, а Славка бормотал:
— Гады, фашисты проклятые. В кого стреляют? Больных, раненых убивают.
4
Позавтракали драниками. Мама напекла их из тертого картофеля, муки и крапивы. Пили чай без сахара.
— Как жить дальше? Что есть будем? — вздыхала мама. — И керосин кончается.
Отец был настроен более оптимистически.
— До осени с немцами расправимся! Вот начнутся дожди, они на наших дорогах со своей техникой и засядут. Погубят их наши дороги. Вот увидишь…
Половину лепешки я спрятала в карман, чтобы потом съесть, и нащупала там метрики. Достала, развернула.
— На, это твоя, — подала Вите его метрику.
Он глядит на метрику, точно она свалилась с неба.
— Где взяла?
— В школе.
Увидел в моей руке еще несколько бумаг.
— Покажи.
Просмотрел их. Взял книгу с этажерки, положил в нее метрики, поставил книгу на место. За руку он вывел меня в коридор, осторожно прикрыл дверь.
— Пошли!
— Куда?
— В школу. Покажешь, где взяла.
Мы выбежали на улицу. Ветер гнал по дороге обрывки бумаг, опавшую с деревьев листву. Над головой совсем низко плыли тяжелые темные облака. Казалось, вот-вот хлынет дождь.
— Эх, ты, — журил меня по дороге Витя, — нужно было брать метрики старших ребят, десятиклассников.
— Зачем? Это же не наши!
— Не наши… Какая разница чьи? Документы, и все.
— Ну и что?
Витя разозлился и вдруг выпалил:
— Нам документы нужны, пленных из города выводить. Понимаешь?
Я даже остановилась, недоверчиво посмотрела на Витю.
— Пленных? Их же охраняют! Я сама видела.
Витя помолчал, наверное, колебался, говорить или не говорить.
— В Дроздах находится лагерь для военнопленных, обнесен колючей проволокой. У ворот стоит охрана. Так мы нашли одно место… Поднимем палками проволоку — и пленные выходят. А ты говоришь, ну и что! Нужны хоть какие-нибудь документы.
— Надо было раньше сказать. Я ведь не знала.
— И я не один придумал эту операцию.
Во дворе школы горел костер. Вокруг костра ходил фриц с автоматом. Мы стояли и смотрели, как сгорают школьные документы — метрики и другие бумаги. Наконец фриц заметил нас и прогнал со двора.
Домой шли хмурые. Витя не смотрел в мою сторону.
Я чувствовала себя виноватой и, чтобы как-то загладить свою вину, спросила:
— Ты читал объявления, что висят у магазина? Там про какую-то регистрацию написано?
Витя усмехнулся.
— Мстислав Афанасьевич вчера как ушел на эту регистрацию, так домой и не вернулся. Зайду к ним, может быть, что-нибудь удалось разузнать.
Я поняла, что мешаю ему.
— Что ж, иди, — сказала я.
Когда Витя отошел, я повернула назад, на Грушовскую, в сторону товарной станции.
Может, опять будут гнать пленных, так отдам им хоть лепешку, решила я.
Колонну я увидела издалека. Она была не такая длинная, как вчерашняя. Я подошла поближе, остановилась. Мимо меня проходили пленные. Их пошатывало от страшной усталости. Они шли согнувшись, еле-еле переставляя отекшие ноги.
Я смотрела на них и ломала голову, как незаметно передать лепешку. Я проследила за ближайшим конвоиром и, когда он прошел мимо, сунула лепешку в руку пленного с перевязанной головой. Он быстренько спрятал лепешку в карман. А я повернулась, чтобы идти домой, как вдруг услышала:
— Доченька, доченька моя!
Кричал пленный слабым голосом.
Оглянулась. К кому он обращается? Вокруг никого не было. Я одна стояла на тротуаре.
— Доченька, ты не узнаешь меня? Я ж твой папа!
Я чуть было не сказала, что он ошибся, что мой папа дома, болеет. И тут же вспомнила, как вчера женщина узнала своего мужа и его отпустили. Этот бородатый пленный хочет, чтобы я «узнала» его.
Я бросилась к колонне и закричала на всю улицу:
— Папа! Это мой папа! Отпустите моего папу! — И заплакала. Наверное, от страха: вот сейчас конвой догадается, что пленный не отец мне, и тогда меня убыот. Слезы текли по моему лицу, я никак не могла их умять.
К моему большому удивлению, пленного отпустили. Мы шли с ним по улице обнявшись. Он шатался от слабости, и я тоже еле держалась на ногах. Пленный говорил мне:
— Ну чего ты дрожишь? Ты очень хорошая девочка.
Он все время оглядывался по сторонам, а я думала только об одном: как бы нам поскорее дойти до дому. Если он упадет, мне не поднять его.
В это время я увидела Зинку. Я с ней не встречалась с тех пор, как мы прятались от бомбежки вместе с соседями в нашем сарайчике. Я редко выходила из дома. Что ей сказать, если спросит, кого я веду? Ее не обманешь, она знает папу. У меня даже в висках застучало. А Зинка подходит все ближе, я вижу, как она приветливо улыбается.
— Здравствуйте, — говорит она и останавливается.
— Здравствуй, — отвечаю я и умолкаю, хотя чувствую: нужно что-то сказать, объяснить. — Это брат папы, — наконец выдавливаю я из себя и поспешно добавляю: — Его отпустили.
— Так у вас большая радость, поздравляю.
— Спасибо. Конечно, радость. Папа ничего еще не знает. И мама не знает. Он был в колонне. И конвоир сразу отпустил…
Пленный почувствовал мое волнение. И Зинка, наверно, почувствовала что-то и подозрительно посмотрела на меня, потом на пленного. А может, мне показалось? Мне всегда кажется: все замечают, когда я говорю неправду, но молчат, потому что им стыдно за меня.
— Пойдем, — заторопилась я, — вам отдохнуть нужно. Пока, Зина.
— Будьте здоровы.
Мы побрели в сторону нашего дома, опасаясь встретить еще кого-нибудь на пути.
Мама накормила пленного вареным щавелем и картошкой, нагрела воды на примусе. Пленный совсем обессилел. Мыл его на кухне Витька.
От Витьки мы узнали, что пленного зовут Ваня. Мама сожгла в печи его рваную гимнастерку и галифе, дала Ване чистое белье. Постелила Ване в бабушкином закутке за шкафом. Он только прилег и тут же уснул как убитый.
— Пусть отоспится человек, потом поговорим, — вздохнув, сказал отец. Ему больше всех не терпелось узнать, откуда Ваня родом и как попал в плен. И, переводя разговор на другое, отец спросил: — Почему Афанасьевич не идет ко мне?
— Не вернулся с регистрации.
— Узнать не удалось, где он?
— Пока неизвестно. Может, сегодня что-нибудь узнаем.
От Полозовых Витя принес для Вани одежду и сообщил, что Мстислав Афанасьевич в концлагере, Толя и Славик уже видели его.
Я открыла глаза. В комнате тихо, сплю с бабушкой. Почему с бабушкой? Ага, вспомнила: на бабушкиной кровати за шкафом спит пленный. Радостно забилось сердце: это я спасла его! Но почему у меня на душе так тревожно? Что случилось? Вспомнила. Витя сказал, что Мстислав Афанасьевич в концлагере.
Бабушка заворочалась на кровати, тихо промолвила:
— Спи, внучка. Чем больше спишь, тем меньше есть хочется. Спи.
Чтобы бабушка ни говорила, а вставать пора. Мама просила меня с утра нарвать крапивы. Сейчас встану, возьму мешок, натяну на руки рукавицы и пойду. Нарву крапивы много-много. Мама вымоет ее, нарежет и высушит на подоконнике. Нужно запастись на зиму. Вдруг не успеют прогнать фашистов? Как мы будем жить, что есть будем?
Мама с папой тихо шепчутся, чтобы не разбудить Ивана. Голоса у них встревоженные. Если узнают, что Иван — военнопленный, что я обманом спасла его, всех нас за это по головке не погладят. Лучше не думать об этом. Витя тоже поднялся рано. Он подошел к этажерке, взял книжку, где лежали метрики, и стал перебирать их. Одну метрику сунул в карман, остальные положил на место, в книжку.
— Я скоро вернусь, к ребятам сбегаю, — шепнул он маме.
— Шапку надень. Посмотри, какой дождь, — говорит мама.
Витя все время у Полозовых, мама уже к этому привыкла.
За окном слякоть. Серое небо. Деревья пошатываются от ветра. Зеленые листочки на ветвях дрожат, точно от холода.
Я взяла мамины портняжные ножницы, мешок для крапивы, на левую руку натянула рукавичку, накинула пальто на плечи, чтобы не промокнуть.
— Долго не ходи, ты еще не завтракала.
— Я быстро, мама.
Крапива росла повсюду: стояла зеленой стеной вдоль забора, жалась к фундаментам домов, из-под земли тянулась к свету. Я рвала ее, резала ножницами, обжигая руки. Мне хотелось поскорее вернуться домой. Не только потому, что проголодалась. Иван, наверное, проснулся и рассказывает что-нибудь очень важное, а я не слышу. Ведь я даже не успела разглядеть человека, которого спасла. Мешок отяжелел от мокрой крапивы и от грязи, налипшей к нему, ведь кладешь мешок на сырую от дождя землю. На дороге лужи. Я промочила ноги.
Конечно, Иван уже не спит. Все просыпаются, когда наступает день. Удивляюсь сама себе: как это я догадалась, что он меня окликнул? А если б не догадалась? Что бы с ним было? Иван ослабел. Еле-еле дошел до нашего дома. Куда гнали пленных? Неизвестно. Если далеко, он бы не дошел. И его, как других, могли бы пристрелить. И он бы лежал на дороге, как лежали другие… Даже подумать страшно! Нет, лучше думать про другое. Конечно, он уже проснулся. Открыл глаза и спросил: «Где моя доченька?» Мама ему ответила: «Сейчас придет». Наверно, стоит у окна и ждет меня. Я тоже стою у окна, когда кого-нибудь жду.
А вдруг Зинка догадалась, что это чужой человек? И кому-нибудь шепнула. Может быть, немцы уже пришли к нам, арестовали Ивана и всех наших? Только я одна ничего не знаю и рву эту противную крапиву.
Я вскинула мокрый мешок на плечи и побежала домой. Мчалась вверх по лестнице, не чувствуя тяжести мешка.
В доме было тихо. Когда я вошла, отец приложил палец к губам. Иван все еще спал.
Он проснулся, когда уже начало смеркаться. Иван надел на себя то, что принес вчера Витя от Полозовых, и неуверенно вышел из-за шкафа.
— Ничего, еще немного, и придешь в себя, — подбодрил его отец.
Иван разглядывал всех, кто был в комнате, точно изучая, — маму, отца, бабушку, Витю, меня. Витя тоже пристально глядел на него. Первой нарушила молчание мама:
— Мы не хотели вас будить, вы так крепко спали. Сейчас принесу вам поесть.
— А потом, — добавил Витя, — самое главное — побриться. У нас только вот это. — И Витя вынул из кармана метрику и прочитал: — «Василий Коршиков, тысяча девятьсот девятнадцатого года рождения». Итак, вам двадцать два года.
— Вася мой одноклассник, и он не девятнадцатого, а двадцать девятого года рождения, — возразила я. — Дай сюда метрику.
Все было так, как прочитал Витя.
— Чистая работа? — улыбнулся отец.
Я смотрела на них, ничего не понимая. Потом только сообразила, что ребята подделали цифру.
— Как же вы так сумели? Совсем незаметно.
— А мы ее кислотой, один мой приятель здорово это умеет. — В голосе Вити гордость.
Иван разглядывал метрику. А Витя снова напомнил:
— Побриться вам не мешает, чтобы помолодеть.
Ваня усмехнулся:
— А мне и есть ровно двадцать два года. Это с бородой я кажусь старше.
— Ты белорус? — спросил отец.
— Сибиряк.
— Сибиряки крепкий народ.
Ваня по-своему растолковал папины слова.
— Я могу сегодня же уйти от вас. Понимаю, прятать меня небезопасно. Голова-то у меня стриженая, сразу видно, солдат.
— Или вор.
Иван обиделся:
— Я не вор.
Отец засмеялся:
— Нужда заставит, так и вором назовешься. Скажешь, сидел в тюрьме, немцы выпустили. Ты мой племянник, до тюрьмы жил у нас, и метрика твоя у нас была.
Иван задумался.
— Из-под Борисова нас гнали, и я все думал, как убежать. Не было удобного случая. И вдруг… так повезло. Дочурку нашел. — Иван улыбнулся мне.
На следующее утро Ваня хотел уйти от нас. Но Витя договорился с Полозовыми, и втроем они вывели его за город.
Через день я пошла на Московскую улицу. Как и в прошлый раз, по этой улице гнали колонну пленных. Я встала у развалины недалеко от дороги и пристально смотрела на проходивших, чтобы опять кого-нибудь «узнать». Внимание мое привлекла невысокая девушка, видно медсестра. Она шла еле-еле, ее поддерживали двое. На минуту я заколебалась, думала, не хватит сил дотащить ее до дому. Пока я медлила, она прошла вперед. Я побежала вдогонку, на ходу придумывая, как бы назвать девушку.
— Надя! Надя! Сестренка! Не узнаешь меня?
Девушка то ли не поняла, то ли не было у нее сил обернуться. Я снова окликнула. Затем, как и в прошлый раз, бросилась в колонну. Конвоир прикладом автомата оттолкнул меня, я упала и больно ударилась головой о камень…
Колонны уже не было, когда я пришла в сознание и увидела перед собой Славку. Через плечо у него висел сундучок с ваксой и щетками. Как будто он чистильщик обуви. Славка помог мне подняться и дойти до дому. Он молчал всю дорогу, и я уже подумала, что Славка не знает, кто меня так избил. На прощание он вдруг сказал:
— Немцы по городу гоняют одних и тех же пленных из концлагеря. Они хотят обмануть нас. Пусть, мол, смотрят, как много людей сдаются в плен. Конвоир, наверно, приметил тебя. Он ведь мог и убить.
5
Витя работает в школе, то есть в помещении бывшей школы. Теперь там казарма немцев-железнодорожников. Вместе с ним работают Толик, Элик и другие мальчишки из поселка. Все они — чернорабочие, «рабсила», как говорит Витя. Когда войдешь в школу, под лестницей досками отгорожен закуток без окна, там лежат лопаты, топоры, веники. Это — «служебное помещение» ребят. Начальник у них немец Курт.
С работы Витя приносит иногда кусок, а иногда полбуханки эрзац-хлеба, хлеба с опилками. Не думаю, чтобы немцы сами ели такой хлеб. Он твердый, тяжелый и очень крошится.
Когда нужно разгрузить вагон для школы, прибывший на товарную станцию, немцы берут с собой грузчиков. И ребята грузят одежду, продукты, а чаще всего уголь. Они видят, что делается на товарной станции. В Германию идут эшелоны. Вывозят все: станки, скульптуры, театральные декорации, мебель, даже трамвайные провода.
После очередной разгрузки вагона с углем Витя пришел домой днем и сразу лег на диван.
— Ты бы поел, сынок. — Мама поставила на стол тарелку с вареной крапивой.
— Я потом. — Витя закрыл глаза. Видно, очень устал.
Мама вытерла слезы уголком платка, потом достала ключ от сарайчика и вышла.
— Уголь возят, значит, собираются здесь зимовать, — вздыхал на кровати отец.
Ночью была облава. Немцев с переводчиком водил по домам Антон Соловьев. Он живет в доме напротив. Наш сосед — полицай. Высокий, белокурый. Я помню, какой он был заносчивый еще до войны, как ему хотелось выделиться среди других. Хорошими способностями он похвастаться не мог, так раздобыл себе где-то шапку, такие носили летчики-командиры, и не снимал ее даже летом. Теперь его выделяла повязка полицая, надетая на руку.
— Аусвайс! — потребовал немец.
— Удостоверение! — таким же тоном кричал Антон.
— Вот мой аусвайс, — сказал отец, показывая на свои перевязанные ноги.
— Немецкую власть обмануть хотите? — усердствовал Антон.
— Приведи доктора, он тебе скажет, больной я или здоровый.
— И ты болен? — Это уже Вите.
— Почему? Я устроился на работу.
— Куда?
— В школу рабочим.
Антон засмеялся:
— А я думал — директором.
Витя смолчал.
— Оружие есть? — Антон подошел к шкафу, открыл его и переворошил все вещи.
— Откуда у нас оружие, да и зачем оно нам? — сказала мама.
— Знаю вас, все вы бандиты.
Не найдя ничего подозрительного, немцы вышли. Антон пошел за ними, но вдруг вернулся. Он открыл шкаф, взял оттуда скатерть, свернул ее, запихнул в бездонный карман своих широких галифе и объявил:
— Немецкая власть конфискует.
Когда он ушел, мама тихо сказала:
— Пускай этой скатертью накроют стол на его поминках.
А я подумала: как хорошо, что Вани уже нет в нашем доме.
6
Антон и в самом деле привел доктора, немолодую женщину с тонкими, как нитка, губами. Настроен он был воинственно.
— Доктора не обманете! Он вас выведет на чистую воду! Никакие бинты не помогут! — гремел в комнате его голос.
Осмотрев ноги отца, доктор постучала по ним никелевым молоточком. Мне показалось, что ноги у отца не такие распухшие, как раньше. Доктор, ничего не сказав, пошла на кухню мыть руки. Удивилась, что у нас нет мыла.
— Я могу идти? — спросила она, обращаясь к Антону.
Отец заволновался. Все время, пока доктор осматривала его, он спокойно отвечал на ее «больно?», «не больно?». А теперь заволновался.
— Так что, доктор, ничего мне не скажете? Так и уйдете?
Она повернулась к отцу.
— Я вас не лечить пришла, и ваше счастье, что вы еще живы.
— Ваше счастье, — повторил Антон, но уже другим тоном.
Когда дверь за ними закрылась, отец отбросил одеяло и опустил ноги на пол, потер колени, потом стукнул по ним кулаком. Лицо его покраснело, на нем выступили капельки пота.
— Лежи смирно, — испугалась мама. — Где доктора найти? Боже мой, что же будет?
— Вот смелые люди, никого не боятся: дверь настежь, входи, кто хочет! — послышался голос Мстислава Афанасьевича. И тут же появился он сам, похудевший, с темными кругами под глазами.
Отец как-то растерянно посмотрел на него, точно не веря своим глазам, потом спохватился:
— Мстислав, друг, как хорошо, что ты пришел! Я без тебя, брат, совсем затосковал. Хоть помирай.
— Да брось ты! У нас с тобой столько дел — некогда о смерти думать! — сказал Мстислав Афанасьевич, подсаживаясь к отцу.
— Расскажи хоть, как ты выкрутился?
Мстислав Афанасьевич засмеялся:
— Это все они, пострелы наши. — Он кивнул на Витьку. — Самое трудное было узнать, где я. Оттуда по телефону не позвонишь и телеграмму не дашь: «Я здесь, в лагере, выручайте». Случайно увидел их, а потом они меня оттуда вытащили.
Отец слушал его, тер руками колени и морщился от боли.
— Ты, Николай, потерпи еще немножко, — сказал Мстислав Афанасьевич. — Я договорился с Пашей, помнишь, Дусин брат?
— Который в Дзержинске живет?
— Он самый. Приходил сегодня к нам, у него к хлопцам дело. Обещал доктора послать к тебе, нашего человека, советского.
— Вот за это тебе спасибо, — обрадовался отец. — А что у Паши за дела к хлопцам?
— Они тут разворачиваются, как мы с тобой когда-то в молодости. Все так и должно быть.
Мама настороженно прислушивалась к их разговору.
— Вы о чем? — переспросила она.
— Не волнуйтесь, — успокоил ее Мстислав Афанасьевич, — ничего плохого. Хлопцы на верной дороге. — И продолжал, обращаясь к отцу: — Говорят, в Лощицу вернулся бывший помещик. Запряг мужиков в телегу, чтобы воду возить. Сам на бочку взобрался. А его сбросили с бочки. Что там было!.. — Мстислав Афанасьевич поднялся. — Я на минутку к тебе забежал, про доктора сказать. А то придет человек, а ты ему не поверишь. Не поверишь — не вылечишься. Закон медиков. Ну, будь здоров!
— Постараюсь, — ответил отец. — Заходи. Так когда ждать доктора?
— Скоро.
Доктор пришел через день. Поначалу нам даже в голову не пришло, что это врач. Думали, кто-то ищет своих родственников. Одет он был по-деревенски, в лаптях, в сермяге, с торбой за плечами.
— От Паши я, от Павла Емельяновича из Дзержинска. Ну-с, где ваш больной?
Мама засуетилась, помогла доктору снять торбу, подставила стул к кровати.
Он долго щупал отцовы ноги, досадливо качал головой и наконец поставил диагноз:
— Тромбофлебит. Необходим покой, ноги класть повыше и делать компрессы с этой мазью.
Он протянул стеклянную баночку и тут же заторопился. У него были в городе неотложные дела, с ними надо управиться до комендантского часа.
После прихода доктора отцу стало легче. Только в комнате стоял резкий, неприятный запах мази.
Однажды брат вернулся домой под утро. Скинул с себя грязную одежду, умылся и лег на диван. Значит, опять всю ночь сгружал уголь и опять от усталости не мог есть. Мама взяла ключ от сарайчика и вышла. Вернувшись, положила на стол что-то завернутое в чистую тряпочку.
Я развернула и увидела выходные серые довоенные мамины туфли на высоких каблуках. Глаз не отведешь — такие красивые!
Все, что считалось в нашем доме более или менее ценным, после визита Антона мы спрятали в сарайчике.
И только одну вещь, очень дорогую для мамы как память о ее молодости, оставили в доме. Это было блюдо, не старинное, не из тонкого фарфора, и рисунок на нем незатейливый: конь, запряженный в плуг, а перед конем — трактор. Блюдо это подарили маме за хорошую работу на фабрике. Премию такую дали. Спрятала мама блюдо очень просто — подставила под фикус. И не видать его и в тоже время на глазах.
— Зачем ты принесла туфли? — спросил отец.
Мама не успела даже рта раскрыть, как Витя вскочил с дивана.
— Ты в сарайчик ходила? — Увидел туфли и тихо добавил: — Я бы сам мог сбегать.
Мама пристально смотрела на Витю. Он опустил глаза и опять лег.
— Нет, Витя, теперь ты мне все расскажешь, все, все.
— Это не наше.
— Тогда зачем вы держите это здесь?
— Нужно.
О чем они говорят? Почему только они понимают друг друга? Ни я, ни отец, который тоже вопросительно поглядывает то на маму, то на Витю, ничего не понимаем.
Опять у Вити секрет, тайна, о которой случайно узнала мама.
— Ну, ладно, я скажу. — Витя, не открывая глаз, говорил тихим, уставшим голосом: — Помнишь, когда мы возвращались домой, я отдал нашим бойцам, попавшим в окружение, все, что на мне было: пиджак, рубашку, брюки. Надо было спасти их из плена. Много ли у меня брюк и пиджаков?.. А пленных много. Ну, Славка показал нам с Толей склад за поселком, который не успели разграбить. Мы перенесли к Полозовым и спрятали брюки и рубашки. Часть в нашем сарайчике за дрова закинули. Все равно бы немцам досталось. А так… Знаешь, сколько пленных мы спасли благодаря этой одежде!
Пока Витя говорил, мама смотрела на него глазами, полными удивления и страха, точно видела его впервые.
— Вы же еще дети. Вам ли заниматься этим?
Витя ничего не ответил, будто не слышал.
Некоторое время в комнате стояла напряженная тишина. Нарушил ее отец.
— Не ругай его, мать. — Голос отца тихий, рассудительный. — Они же не для себя… А что дети они… Дети порой могут сделать очень много. На них же никто не подумает…
Мама вынула из шкафа старую наволочку, завернула туфли и сказала, ни к кому не обращаясь:
— Пойду на рынок, может, выменяю муки на затируху.
И пошла, опустив плечи, точно на них взвалили непосильную ношу.
7
По домам стали ходить вербовщики. К нам они зашли под вечер, когда Витя только-только вернулся с работы, мыл черные от угольной пыли лицо и руки. Вербовщиков было двое. Они разложили по всему столу фотоснимки и наперебой стали говорить, какая прекрасная жизнь ожидает тех, кто поедет на работу в Германию.
Неожиданно для меня отец, кряхтя, слез с кровати, подошел к столу, начал разглядывать фотографии.
— А это что за дворец? — спросил он.
— О, это ферма. Здесь живут фермеры. И ваш сын или дочь будут жить здесь. Посмотрите, какие светлые, просторные комнаты, какие добрые, приветливые лица у хозяев.
Отец долго разглядывал эту фотографию, затем показал пальцем на другую.
— А это что, коровник?
— Коровник, коровник. Вот видите, на стене висят доильные аппараты, руками доить не нужно, машины доят. Только ходи да присматривай. Легкая работа. А какие лошади, какие орудия для обработки земли! Можно сказать, сами сеют и жнут.
Отец чмокал губами и с наивным видом спрашивал:
— Зачем же туда ехать, если машины там все делают сами?
— Ну, надо помочь хозяевам.
— Та-ак, хозяева, значит.
— О-о! Хозяева необыкновенные, — поддакивали вербовщики.
— Знаю, встречался, — соглашался отец.
Он разглядывал фотографии, о чем-то думал, словно взвешивая. Я ничего не понимала. Ну зачем он так поддакивает им?
— На любую из этих ферм можно поехать? — спросил отец.
— Ну, конечно.
— Адрес можно записать?
— Можно, можно, — обрадовались вербовщики и стали искать адреса в своих записных книжках.
Под фотографиями никаких подписей не было.
— Вот. Выбирайте любое место. Хотите — недалеко от Берлина, хотите — под Гамбургом, Дрезденом, Лейпцигом.
— А вы мне все эти адреса дадите? Не обманете? — с азартом говорил отец.
— Что вы? За кого вы нас принимаете? Мы люди долга. Потом благодарить будете.
— Ладно, согласен. Уговорили. Я сам туда поеду, — сказал отец и стал кашлять. Он весь сотрясался от удушливого приступа. Мы к этому привыкли, потому что всю жизнь, сколько я себя помню, отец так кашлял.
Вербовщики глаза вытаращили.
— Ну что вы так смотрите? — спросил отец, когда приступ прошел.
— Вы больны? Чем?
— Разве не понимаете? Туберкулез у меня. Открытая форма. Все равно помирать, так хоть на белый свет погляжу. Записывайте! И они все туберкулезные, — отец показал рукой на меня и на Витю.
Нужно было видеть, как вербовщики моментально собрали свои фотографии, запихнули их в папки и со словами: «Мы зайдем в другой раз» — выскочили из комнаты.
Отец смотрел в окно, пока они не вышли из дома. Потом улегся на свою кровать и сказал:
— Вот так с ними разговаривать нужно. Теперь они наш дом будут да-алеко обходить.
— Почему? — не поняла я.
— Хм, почему? Заразу побоятся завезти. У меня же туберкулез. — Он подмигнул нам. — Открытая форма. Не стану же я им говорить, что еще в ту войну прострелили мне легкое. С той поры я так кашляю. Только кашель мой совсем не заразный.
Крапивы под забором росло много. Высокая, жгучая, с длинным, твердым стволом. Я рвала молодые лапки и удивлялась: почему никто не догадался сушить ее на зиму, как это делали мы?
Подошла Зинка.
— У вас что, поросенок есть?
— Нет.
— Так зачем же ты крапиву рвешь?
— Маме нужно.
— Ага, понимаю, ноги твоему отцу лечить.
Зинка постояла, поглаживая пальцами складки на платье, и сказала, растягивая слова:
— На пруд сходить, что ли? — И вдруг, тряхнув головой, заговорила быстро-быстро: — Я была на пруду, там столько крапивы, молодой, зеленой, рви сколько хочешь. Побежали. Я тебе помогу.
Не успела я опомниться, как Зинка схватила мою кошелку и побежала. Я за ней. Пруд начинался сразу за поселком. Раньше здесь был карьер, где брали глину для стройки. На глубине его обнаружили родник. Постепенно карьер стал наполняться родниковой и дождевой водой. Вот так и образовался пруд, на радость детям.
Зинка уже сидела на траве, когда я подбежала к ней.
— Отдохнем немного и будем рвать крапиву. Вон ее сколько у берега!
Я присела возле Зинки, чтобы немного отдышаться.
Обычно к концу лета наш пруд пересыхал. А этим летом часто шли дожди, и пруд наполнился до краев. На берегу, неподалеку от нас, на зеленой травке сидели девчата. Было жарко, но никто не купался.
— Ты когда-нибудь играешь на своей скрипке? — вдруг спросила Зинка.
— Нет.
— Почему?
Я поглядела на нее и ничего не ответила. Зачем спрашивает? Разве и так не ясно, что не до музыки сейчас.
— А я играла бы, если б умела.
У самого берега, в маленьких кустиках, я заметила зеленую жабу. Она тяжело дышала, задрав вверх широкую пасть. Вдруг жаба замерла. Над ней закружился маленький мотылек. Покружился и сел на веточку. Жаба открыла пасть и длинным языком в одно мгновение слизала с веточки мотылька. Проглотила и опять тяжело задышала — перетрудилась. Потом, испугавшись чего-то, нырнула в воду.
Я засмотрелась на жабу и не заметила, как мимо нас прошел немец, офицер. Он подошел к девчатам, сидящим неподалеку, вынул пачку сигарет, протянул им:
— Битте!
Зинка прямо впилась в него глазами.
— Битте! — еще раз, более настойчиво, повторил офицер.
— Нет, нет, мы не курящие. Мы никогда не курили, — загомонили девчата.
Немец ничего не сказал и пошел дальше по берегу. Он стал предлагать свои сигареты другим девчатам, они тоже отказались. Он опять пошел дальше. Постоял немного, затем постелил газету на траву и присел.
С дороги свернули к пруду еще два фрица в зеленых, как жабья шкура, мундирах. Мне стало как-то не по себе.
— Пойдем отсюда, — сказала я Зинке.
— Что ты, здесь так интересно!
Я поднялась, взяла кошелку и ушла одна, так и не нарвав крапивы.
Дома я рассказала Вите, как ходила на пруд и видела там фрицев. Он как-то странно на меня поглядел. Лицо его начало краснеть. И чужим, тонким голосом он закричал:
— Купаться захотелось? С фашистами шпрехать?
Я не чувствовала за собой никакой вины.
— Не кричи, Витенька, я ведь только на пруд ходила.
— Чтоб у тебя пропало желание туда ходить, вот возьми, почитай! — Он подал мне тетрадь в кожаной обложке.
Я начала листать тетрадь. Для чего он мне ее дал? Вся тетрадь исписана по-немецки. Витя сказал:
— Читай перевод! — И он вытащил из тетради лист бумаги, на котором было написано: «По дороге от Мира до Столбцов мы разговаривали с населением языком пулеметов, никакой жалости мы не чувствовали. В каждом местечке, в каждой деревне, когда я вижу людей, у меня чешутся руки. Хочется стрелять из пистолета по толпе».
— Откуда это у тебя? — спросила я у Вити, тут же забыв о прогулке на пруд.
— Толя притащил домой целый мешок солдатской почты… Сигаретами угощают! — Он брезгливо скривил губы. — Дай мне лучше чистой бумаги.
— Это ты перевел?
— Какая разница кто.
Витя сидел и что-то писал. Потом, взглянув на часы, он вскочил, сунул исписанную бумагу в карман и шепнул мне:
— Пойду в сарайчик. Последи, чтобы никто туда не ходил, пока я вернусь.
Я не стала спрашивать, зачем ему понадобилось идти в сарайчик на ночь глядя. Идет, значит, нужно.
Я подошла к окну и стала смотреть во двор. Сарайчик, в котором мы прятались от бомбежки, — напротив дома. Слева небольшой огород, где росла свекла, которую мы доедаем. С маленьким топориком в руке прошел старик. В поселке его знают все. Кому дрова поколет, кому перекосившуюся дверь поправит. За это ему дают что-нибудь поесть.
Из дому выбежала Зинка. Ступила ногой в глубокую лужицу, остановилась в раздумье: пойти домой переобуться или бежать дальше? Махнула рукой и побежала дальше. Почему Витя так долго не возвращается? Может, пленного там прячет? Но зачем его прятать в сарайчике, если можно привести домой? Дома не будут за это ругать.
А может, он там листовки хочет кому-то передать? Так не обязательно там, и возле дома передать можно. Было бы что.
Я сделала вид, будто иду на кухню, а сама по лестнице бесшумно спустилась вниз. Дверь сарайчика прикрыта, но замка на двери нет. Значит, Витя еще там. Прислушалась. Узнала Витин голос, хотя говорил он тихо, точно из-под земли:
— Почему Курт сегодня бушевал?
— Чепуха. Я несколько картошек взял, хотел домой отнести, а он увидел, — ответил чей-то незнакомый голос.
— Он мог прибить тебя.
— Не прибил же.
— В другой раз прибьет.
— И в другой раз не прибьет.
Витя хмыкнул. Потом, помолчав, спросил:
— Листовки где разбросал?
— В кино.
— Все, Элик, на сегодня хватит.
— Лопаты здесь оставить?
— Оставь. Завтра закончим.
Я вернулась назад и все думала, с кем это Витя разговаривал.
Приоткрылась дверь сарайчика, вышел мальчишка и стал отряхивать брюки. Вспомнила: какой-то Элик работает вместе с Витей. Наверное, этот.
8
На заборах висели объявления об открытии новой школы, белорусской, где детей будут учить «любви к отечеству». Женщины, у которых были дети школьного возраста, обсуждали эту новость.
Школу открыли первого октября рядом с нашим домом. Я стояла у окна и смотрела, как мамы вели своих детей за ручку. Шли они робко, неуверенно. Желающих было немного. Среди детей были и подростки, мальчики и девочки. Они быстро прошмыгнули в дверь. И только Зинка шла с гордо поднятой головой. Меня в школу не пустили. На семейном совете отец сказал:
— Ей там будут всякую чушь в голову вбивать.
А Витя надеялся, что я пойду в школу, у него были свои соображения. Ребятам нужна чистая бумага. А где ее взять? Ученикам, наверно, будут давать тетради.
— Поищи на рынке, — попросил меня Витя, — ты маленькая, подумают, в школе учишься. Тебя никто подозревать не станет.
Тихонько, чтобы мама не заметила, я вышла из дома. Дул холодный ветер. Я подняла воротник своего легкого пальто и пошла быстрее, чтобы согреться.
Чтобы сократить дорогу, я пересекла железнодорожные пути и выбралась па улицу Фабрициуса. Оставалось свернуть направо и выйти прямо к рынку.
На стенах уцелевших домов, рядом с пожелтевшими от дождя объявлениями, углем, мелом или просто гвоздем было нацарапано: «Алеська, я у тети Шуры»; «Где вы? Я на улице Восточной. Катя»; «Мама, я живая. Железнодорожная, 18. Лида».
Люди искали близких. Шли туда, где жили когда-то, на свои пепелища, и оставляли такие записи, как последнюю надежду. Не хотелось думать, что многие погибли под грудами развалин во время бомбежки. Может быть, кому-то удалось спастись.
Я уже направилась к рынку, как вдруг услышала:
— Ну-ка поворачивай назад!
Передо мной стоял Антон Соловьев и показывал рукой на Московскую улицу:
— Топай туда.
Еще несколько человек шли туда, куда показал Соловьев. И тут я увидела, как со всех сторон полицейские гнали людей. У Центрального сквера, где находится театр, движение приостановилось. Тут же собралась большая толпа.
Зачем нас сюда пригнали? Я огляделась.
На тротуаре, у самого сквера, под кронами деревьев я увидела виселицы.
На разрушенный город опустились тучи. Поднялся ветер. Закачались толстые веревки с петлями на концах. Заплакало небо. Точно сквозь сито, заморосил дождь. Я дрожала то ли от холода, то ли от страха.
— Партизан будут вешать, — сказал кто-то в толпе.
Значит, уже есть партизаны. Те, кто не боится немцев…
Со стороны улицы Володарского послышался гул приближающихся машин. И вскоре показались мотоциклы, а вслед за ними ехали машины.
На грузовой машине стояло несколько человек со связанными руками — мужчины и одна женщина. Грузовик остановился под виселицей. Полицаи откинули борта, вскочили на машину и стали накидывать людям петли на шеи. Осужденные на смерть стояли над толпой. Они глядели на разбитый город, на разрушенные дома, на темные облака, закрывшие солнце. У каждого на груди висела фанерка, на которой большими буквами было написано: «Я — партизан».
Тихонько я выбралась из толпы, чтобы не видеть. Опустив голову, согнувшись, прошла я мимо театра на улицу Кирова и побежала к вокзалу. На перекрестке снова увидела полицаев, свернула налево и побежала к речке. И там дорогу на вокзал перекрыли полицаи, они указывали на улицу Ворошилова. Я повернула туда и тоже увидела толпу, виселицы, под виселицами грузовые машины. На грузовиках стояли мужчины, женщина и… мальчик, Мальчик был в шапке. Лицо избитое, окровавленное, но все же знакомое. Я стала вглядываться, и мне показалось: с петлей на худой детской шее стоял и глядел на развалины, потом на меня мой одноклассник Вася Коршиков. В моих ушах зазвучал его звонкий голос. Ровно год назад на школьном вечере, посвященном Октябрьскому празднику, Вася читал стихи:
Прощайте, родные,
Прощайте, друзья!
Гренада, Гренада,
Гренада моя!..
Заурчал мотор грузовика, машина медленно двинулась вперед. Я закрыла лицо руками…
9
Моя мама теперь надомница. Она шьет мешки из толстой рогожи. Мы с отцом помогаем ей. И наши пальцы, особенно у мамы, исколоты толстой иглой. Зато у мамы есть теперь аусвайс и хлебная карточка, так же как и у Вити. Только у Вити аусвайс железнодорожника, и он может ходить по городу вечером и даже ночью. Иногда ребят ночью вызывают разгружать вагоны с углем. Трое мальчишек — Витя, Толик и Элик — за ночь выгружают целый вагон. После этого они не могут разогнуться. Тогда Витя командует:
— Ложитесь на живот, буду делать массаж.
Элик и Толя ложатся. Витя по очереди делает им массаж, коленкой нажимает на поясницу, внутри что-то хрустит, и боль как будто проходит. Затем ребята проделывают с Витей то же самое, и после этого они кое-как добираются домой.
Руководит подростками уже немолодой немец Курт, он понимает по-русски. Однажды Курт сказал;
— У Гитлера нет детей, поэтому и воюем.
— А у вас дети есть?
— Есть.
Толик серьезный, уравновешенный, не то что его младший брат Славка. Курт доверяет Толе даже ключи от склада, где хранятся приемники. Однажды он завел Толю на склад, закрыл двери, включил приемник, и они вдвоем слушали Москву. Витя в тот день пришел радостный и сказал нам:
— Москва обороняется. Наши собираются с силами, чтобы дать отпор немецко-фашистским захватчикам…
И погода стала как-то веселее: вокруг все побелело, выпал снег.
— Выйди на минуточку… — К нам заглянула Зинка.
Я выскочила на лестницу.
— У тебя есть красивый узор для вышивки? Ты вышиваешь? — спрашивает Зинка.
— Нет.
— Почему?
Пожимаю плечами. Мне и в голову не приходило сейчас заниматься вышиванием.
— Ниток нет. Да и вообще…
— Жалко. А я думала, что ты вышиваешь… Хочешь посмотреть мою работу?
Она взяла меня за руку, и мы пошли к ней.
Я ни разу не была у Зинки дома, хотя учились мы в одном классе. У них не любили, когда кто-нибудь заходил. В комнате два окна, железная кровать, застланная солдатским одеялом. Рядом тумбочка. Посредине стол, накрытый клеенкой. Окна без занавесок. У порога лежит мокрая тряпка.
— Вытри ноги, а то мама рассердится, если наследим.
Я вытираю ноги, а Зинка наклонилась и достала из тумбочки вышивание — две салфетки с ромашкой в уголке.
— Я только начала вышивать. У меня нет рисунков для вышивки. Одна девочка из нашего класса дала мне этот узор. Красиво, правда?
— Красиво, — согласилась я.
— А почему ты в школу не ходишь? Знаешь, как у нас интересно! Мы изучаем родной язык. Наш язык самый звучный и самый красивый.
— Зина, ты очень хорошо вышиваешь, но мне нужно идти помогать маме.
— Мешки шить? За них мало платят. Моя мама устроилась в немецкую столовую. Пусть и твоя мама устроится туда.
Я ничего не ответила Зинке, попрощалась и пошла домой.
Теперь отец ходит на костылях, одна нога у него совсем отнялась.
Брат выменял костыли у рабочего госпиталя за две пачки сигарет. В последнее время отец облюбовал бабушкин закуток за шкафом.
— Надоедает валяться на одном месте, — объяснил он.
Бабушка лежит теперь на папиной кровати.
Мне часто приходится бывать у Полозовых. Отец дает мне разные поручения. То просит позвать Мстислава Афанасьевича, то передать ему нечто несуразное, вроде этого: «Каша жидкая, круп не хватает». Я ничего не понимаю.
Домой возвращаться не хочется. Опять мешки. Пальцы болят от шитья, не могу держать иголку. Поджидаю Витю. Он тоже у Полозовых. Я играю с их маленькой сестренкой Олечкой, показываю ей рисунки в книжке. Слышно, как в соседней комнате ребята о чем-то говорят. Прислушиваюсь.
— Ну хотя бы самый маленький, только на батарейках… — Это голос Вити.
— У Курта не только приемник — каждая деталька, каждая лампочка на счету. Нельзя, — говорит Толик.
— Он же доверяет тебе.
— Доверяет, но и проверяет. Ключи дает, а сам каждый день все пересчитывает, я сам видел.
Витя вздыхает:
— Близок локоток, да не укусишь. Вот обидно!
— Может, поговорить с Женькой Шабловским? — спрашивает Славка. — Он на товарной работает.
— Ну и что из этого? — говорит Витя.
— Он стрелочник…
— Ну и что?
— А стрелочник ходит у вагонов и между вагонами…
— А в вагонах возят все… и даже приемники, — подхватывает Витя. — Ты это здорово, малый, придумал.
Я слушаю их разговор, и мне хочется туда, к ним. Мне чудится, что вот сейчас они выйдут из комнаты и скажут: «Таня! Пойдем с нами. Ты нужна нам, Таня!» И мы идем, нам не страшно, потому что мы друзья и у нас очень важные дела. Может быть, самые важные на свете. «Стой тут, — говорит мне Толя и дает пистолет. — Будешь нас охранять». Они идут дальше, а я стою, жду. И вдруг вижу, как фашисты идут вслед за моими друзьями. Я смело стреляю из пистолета — один раз, второй, третий. И три фашиста падают мертвыми. Я слышу топот. Это бегут мои друзья. «Кто стрелял? Молодец, — хвалит меня Толя. — От имени командования поздравляю тебя с боевым крещением. Ты верный друг». Мне очень хочется, чтобы все это произошло на самом деле…
Дверь распахивается, на пороге стоит Витя.
— Ты еще здесь? Пошли домой.
— Витя, — прошу я его по дороге, — возьмите меня с собой.
— Куда?
— Ну… — Мне боязно говорить, но сказать надо. — Ну… когда пойдете за приемником.
Витя хмурится, недоволен, что я подслушала разговор, ведь подслушивать нехорошо. Но я ведь нечаянно все слышала, дверь сама приоткрылась, когда я играла с Олей.
— Не могу. Я не один. Когда один пойду, возьму.
Некоторое время идем молча. Потом Витя говорит;
— Маме ни слова. Это твое главное задание.
Я рада: Витя не сердится на меня.
— А ты мне хоть расскажешь, как там у вас будет?
— Когда все сделаем, расскажу.
Под утро ударил легкий морозец. Снизу разрисовал стекла причудливым узором. Подняться выше сил не хватило. Однако земля замерзла, и тонким, прозрачным, хрупким льдом затянуло небольшие лужицы. Я ступала по этим лужицам, и лед с сухим треском ломался под ногами.
Прошла неделя. Каждый день падал снег. Медленно, точно большие белые мухи, опускались на землю снежинки, то внезапно поднималась метель. Руины, покрытые белым снегом, походили на чудовищ, одетых в белые саваны.
Сегодня я увидела Витино лицо, его веселые глаза и догадалась, что у него радость. Он не удержался, заговорил первым:
— Ну, ребята, ну, молодцы! Из-под самого носа у фашистов стянули приемник! Какой нам нужен, на батарейках. Свистнули из вагона и тут же зарыли в снег. Потом поехали за ним на детских санках. Дурачились всю дорогу, валялись в снегу. Дурачась, незаметно сунули приемник в мешок и поставили на санки. Толя сел на мешок с приемником, а мы со Славиком и еще с одним парнем везли санки. Толя нас погонял. Подъезжаем к поселку — слышим голоса сзади. Оглянулись и обмерли от страха. Антон Соловьев со своим приятелем, тоже полицаем, идут откуда-то. Что делать? Куда прятаться? Бежать наутек — догонят. Обязательно спросят, почему мы убегаем, и, конечно, проверят, что у нас в мешке. Тогда мы принялись дурачиться еще больше и в то же время стали прислушиваться, о чем Соловьев рассказывает своему напарнику: «… Немцы нас послали вперед. Сделали из нас заслон для себя, понимаешь? А тут партизанский пулеметчик строчит, головы поднять не дает. Отошли они, ракету дали, знак пулеметчику. А у него, видно, патроны кончились. И он подорвал себя гранатой. Подходим, глядим — девушка…» Поравнявшись с нами, Соловьев обрывает рассказ.
«Эй вы, гаврики! Что везете?» — «Катаемся, вот трон себе соорудили, — ответил Толя. — Хотите на троне посидеть — прокатим!» — «Не до катания!..» И полицаи пошли дальше. Видно, Соловьев был взбудоражен, ему не до нас было.
Я внимательно слушала Витин рассказ. Но больше всего меня поразил подвиг девушки-пулеметчицы.
Ранним утром, еще до работы, Витя бежал к Полозовым, заходил к ним и после работы. Они вместе слушали Москву. Теперь мы знали, что происходит на фронте, Витя приносил домой исписанные от руки листовки.
10
Все чаще Витя посылал меня на рынок.
— Сбегай, Таня, может, бумаги купишь, хотя бы один лист. А если повезет, и целую тетрадь принесешь.
Я тут же отозвалась на его просьбу, оделась и вышла из дому. В моем кармане лежало пять марок. Я могла истратить их только на бумагу.
Рынок находился рядом с товарной станцией, небольшая площадь, огороженная с одной стороны забором, с другой — сараями.
Народу собиралось там много. Покупалось и продавалось все: карбидные лампы, горевшие белым пламенем, сахарин, хлеб, галеты. Самый большой спрос был на мыло — в кусках и жидкое, зеленое. Торговали керосином, бензином, самодельными зажигалками и всяким барахлом.
Рынок был оживленный. Люди ходили из одного конца в другой, громко предлагая свои товары. Покупатели тоже не стояли на месте, сновали по всему рынку. Я, как и все, ходила в этой толчее, искала глазами бумагу, время от времени выкрикивая:
— Тетрадей нет? У кого есть тетради?
Я уже приметила завсегдатаев рынка. Когда бы ни пришла, они уже здесь. Я заметила, что не все ходят в толкучке, некоторые, наоборот, стоят на одном месте у забора или у стены, а товар разложен возле ног. Пожилая женщина с интеллигентным лицом обычно стояла возле забора, в руках она держала сделанные из лоскутов маленькие мячики на длинной тонкой резинке. Намотав конец резинки на палец, она стучала ладонью по мячику. Мячик прыгал на резинке то вниз, то вверх. Дети приходили в восторг и просили:
— Мама, купи мячик.
Женщина приметила меня и однажды спросила:
— Разве в школе вам не дают тетрадей?
— Дают, только мало, мне не хватает, — ответила я, хотя толком сама не знала, дают в школе тетради или не дают.
— Стараешься, — сказала женщина. В ее голосе послышался упрек.
Я ничего не ответила, отошла и старалась больше не попадаться ей на глаза.
— Давайте погадаю, всю правду скажу, что было, что есть, что будет, — услышала я издалека, почти на другом конце рынка.
Я направилась туда. Возле цыганки остановилась женщина.
— На червового или на крестового?
— На червового.
— Позолоти ручку.
Женщина достала из кармана кофты немецкую марку и положила ей на карты. Цыганка спрятала деньги в глубокий карман своей широкой, длинной юбки, раскинула карты и говорила не умолкая:
— Разлука тебе падает. Ждешь ты встречи с червовым королем. Тяжело ему без тебя, а тебе без него. Гляди, я не обманываю. — И она тыкала пальцем в карты. — Радость тебя ожидает — встреча после длинной тяжелой дороги.
Слушая цыганку, женщина кивала головой, потом отходила с просветленным лицом. Значит, ожидает встреча. Можно надеяться.
Подошла другая женщина. Цыганка сказала то же самое и ей. Потом она увидела меня, догадалась, что я все слышала, и крикнула:
— Ну-ка пошла отсюда прочь!
11
Сегодня последний день года. До войны, сколько я себя помню, у нас всегда в этот день ставили елку. Отец приносил ее с рынка, и комната наполнялась запахом леса. Мы с Витей украшали елку, вешали на нее игрушки, сделанные из бумаги, из шишек, разрисованных красками. Вешали на елку цветные фонарики. Мама обычно хлопотала на кухне, пекла вкусные пироги, кексы, таких я ни у кого не ела. Потом мы садились за праздничный стол, выключали свет и зажигали фонарики на елке. Было так хорошо! И все мы думали только об одном — какие радости принесет нам Новый год.
Сегодня, накануне Нового года, я прижимаюсь к остывшей печке, на ногах у меня бурки, сшитые мамой. Я прислонилась спиной к белому кафелю и греюсь у печки. Рядом греются отец и бабушка. Окно занавешено одеялом, чтобы свет из комнаты не проникал на улицу. Витя склонился у коптилки, из медной гильзы мастерит зажигалку. Мне хочется придумать что-нибудь хорошее, заставить, хоть на минутку, всех забыть о войне. Но ничего в голову не приходит. И вдруг…
Я подбегаю к шкафу, выдвигаю ящик, достаю потрепанную колоду довоенных карт и обращаюсь сначала к маме, которая в этот момент появилась в комнате:
— Мама, дай-ка погадаю тебе, всю правду скажу, вот увидишь.
Мама улыбается:
— Ах ты гадалка моя! Я знаю, что ты мне скажешь. Она гладит рукой мою голову и опять идет на кухню.
— Папа, давай тебе погадаю. Я правда умею.
Отец и Витя тоже отказываются. Только бабушка соглашается. Я ставлю табуретку поближе к коптилке и тасую колоду.
— Только не обманывай, — просит бабушка.
— Со своим червовым королем ты разлучилась давно. — Я начинаю слово в слово, как гадалка на рынке. — И встречи на этом свете у тебя с ним не будет. (Какая может быть встреча, если дедушка умер, когда меня еще и на свете не было!) Тебя тревожит разлука с бубновой дамой и с червовым валетом, — тыкаю я пальцем в карты. Я намекаю на бабушкину дочку и сына, дядю и тетю, о которых ничего не известно. — Они в дальней дороге, и тебя ждет встреча с ними. — Опять я показываю пальцем на карты и добавляю: — Я не обманываю. Ты же сама видишь.
Бабушка смеется:
— Вижу, вижу. Где ты научилась так хорошо гадать?
— У цыганки.
Мама ставит на стол миску затирухи и каждому кладет ложку.
— Говорят, когда в новогоднюю ночь на столе пусто, весь год голодным будет.
Мы беремся за ложки. Быстро опорожняем миску.
— А помните, как мы раньше встречали Новый год? — говорит отец, отложив ложку. — Как весело было…
— Вот закончится война, и снова будем веселиться, — говорю я.
Мама тяжело вздыхает:
— Когда она кончится…
Все молчат, думают о войне.
— Давайте спать. — Мама первая встает из-за стола.
Витя тушит коптилку и снимает свое одеяло с окна.
1942 ГОД
1
Новогодняя ночь. Мы легли спать рано. Да и сидеть ни к чему. В комнате холодно, а под одеялом согреешься. Я накрылась с головой, лежала и думала. Недавно патруль на месте застрелил девятнадцатилетнего Сашу. Он вечером возвращался домой, когда уже наступил комендантский час. У Саши даже не спросили документов… Он работал вместе с Витей.
На нашей улице убили женщину. Никто не знал, кто такая, откуда.
В то время мне часто снился один и тот же сон: по улице, мимо нашего дома, гонят пленных. Сначала они идут, потом один за другим падают на мостовую и стонут, умирая. Я стою на тротуаре, мне нужно перейти на другую сторону, чтобы попасть домой, а я не могу. Вся улица покрыта трупами. У меня на глазах их становится все больше и больше. Вот уже выросла целая гора, за которой не видно моего дома. А я все стою и смотрю. Потом начинаю кричать во сне от страха, вскакиваю, и в моих ушах еще звучат стоны умирающих и стрельба.
Тучи плывут по небу. Временами они закрывают белую полную луну, и тогда за окном становится темно-темно. Бесконечная черная ночь.
Тучи бегут быстро, одна за другой, так же, как и мои невеселые думы.
Мама собирается идти в деревню, менять одежду на еду. Вчера на затирку она израсходовала последнюю муку, больше в доме нет никакой еды. Но куда идти, в какую сторону податься? Мама еще ни разу не выбиралась в деревню.
— Были бы знакомые в деревне, а то остановит полицай, а мне и сказать нечего, куда и к кому иду.
Голос у мамы неуверенный. Я не привыкла видеть ее такой. Мне казалось, мама всегда знает, что надо делать не только ей самой, но и каждому из нас.
— Может, тебе к Шуре сходить? — советует бабушка.
У мамы вдруг светлеет лицо. Выход найден. Есть человек, которого можно навестить, к которому можно обратиться.
— Спасибо, мама, что надоумили. Как это мне самой не пришло в голову? Конечно, к Шуре можно пойти, тут не так далеко, и она поможет быстро обернуться.
Я кручусь, верчусь возле мамы. Мне тоже не терпится пойти с ней, повидать тетю Шуру, ведь это я провожала ее из поселка в первые дни войны.
С гвоздика за шкафом мама снимает ключ от сарайчика.
— Я тебе помогу!
Хватаю свою курточку, беру лом. Возле нашего сарайчика замерзла большая лужа, и нужно расколоть лед, иначе дверь не откроется. Выскакиваю вслед за мамой, боюсь, как бы она не обнаружила Витин тайник. Мама берет из моих рук лом и долбит лед. Я отгребаю руками сухие, похожие на прозрачное стекло осколки. Наконец мы заходим в сарайчик. Я сразу же прикрываю дверь: чужой глаз нам ни к чему.
В четыре руки отбрасываем в сторону старую обувь и разную рухлядь, маскирующие мамин тайник. Мама копнула несколько раз лопатой и вынула узел, завернутый в клеенку. Когда мы развязали узел, мама не стала отбирать вещи. Все равно всему настанет свой черед. Она взяла пикейное покрывало, что лежало сверху. Прикинула, как обернет его вокруг себя, спрячет под длинную юбку. Остальное снова завязали в узел, завернули в клеенку и спрятали.
Мама взяла с собой мешок для картошки, небольшой мешочек для муки, по-старушечьи повязала темный бабушкин платок. Надела папин пиджак, бабушкину длинную юбку. Оглядела себя и осталась довольной. Чем не старуха?!
— Как раз то, что нужно. Теперь можно отправляться.
— И я с тобой.
— Нет, доченька, побудь дома за хозяйку, ладно? А со мной пойдешь как-нибудь в другой раз.
Я ничего не ответила, только тяжко вздохнула.
— Ты когда вернешься?
— Может, сегодня, а может, завтра утром. Как управлюсь.
— Не забудь, что комендантский час теперь с шести вечера до шести утра, — напомнила я. — До пятнадцатого февраля так будет.
— До пятнадцатого февраля я постараюсь вернуться.
— Ой, что ты! — испугалась я.
— Я пошутила. — Мама выдавила из себя улыбку. Потом опустилась на табуретку в прихожей, с минуту посидела молча перед дорогой и вышла.
Дома остались отец, бабушка и я. Витя на работе в «школе». Бабушка, кряхтя, садится на диван рядом с отцом, хочет помочь ему шить мешки.
Пока мама собиралась идти в деревню, отец все время молчал, опустив глаза вниз, и только иногда вздыхал. Я знаю своего папу. Если б не болезнь, он бы не сидел дома. А теперь он, как бабушка, ничего не может сделать.
Я ждала маму к вечеру. Вернулся с работы Витя, принес несколько картошин. Я пересчитала — ровно десять, по две штуки каждому. Хорошенечко вымыла картофель, но чистить не стала, чтобы с кожурой не срезать лишнего. Сварила в мундире. Мы поели, а мамины картошины остались в чугунке.
Наступил комендантский час, а мама все еще не вернулась. Я не отходила от окна. Только время от времени мы с Витей спускались вниз, открывали входную дверь, прислушивались, не стреляют ли где. Вот приближаются чьи-то шаги. Нет, это не мама. По улице ходит патруль, гулко стуча тяжелыми сапогами. Как только шаги затихали, у нас все холодело внутри, сердце останавливалось от страха: вот сейчас раздастся выстрел…
Ночью никто не сомкнул глаз. Мы успокаивали друг друга: мол, разве за один день управишься? Ведь деревня не рынок, где все выставляют свой товар напоказ. Надо пройтись по домам, спросить у людей, кому нужно пикейное покрывало. Так мы друг друга утешали, а уснуть не могли.
И только днем мама постучала в нашу дверь. Я сразу догадалась, что это она, только мама умеет так осторожно стучать, чтобы не переполошить всех. Я бросилась открывать дверь.
Мама вошла раскрасневшаяся от мороза, скинула задубевшими руками большой тяжелый мешок.
— Как ты столько донесла? Ведь надорваться можно, — сказал отец.
— Помогите развязать платок, а то пальцы не слушаются.
Мы помогли маме раздеться. Она опустилась на диван, наклонилась, стянула бурки и стала растирать замерзшие пальцы ног.
— Дай-ка я, — сказал отец.
Он сел на пол и принялся растирать мамины ноги. Пальцы на ногах покраснели и вспухли. Потом он растер ей руки. А мама говорила:
— Мне повезло. Шурин племянник Володя Климович хороший парень, добрый, подсобил мне. До самого города подвез на велосипеде мою картошку. И еще муки мешочек. А чтоб не промерзла, завернул ее в рогожу.
— Спасибо ему. Ты бы не донесла, — сказал отец.
— Почему? Своя ноша не тянет. А тебе, доченька, тетя Шура гостинец прислала. Достань из кармана.
Я вытащила два яйца. Уставилась на гостинец, как на чудо. Я уже позабыла, когда ела их последний раз.
Вид у меня был, наверно, до смешного растерянный, потому что все улыбались, глядя на меня. Спохватившись, я положила оба яйца на стол и сказала маме:
— Ты лучше мачанку сделай для всех. Мука есть.
— На мачанку нужно мясо или колбаса.
— А ты сделай из яйца. Оно все заменит. — Я зажмурилась, представляя, какую вкуснятину буду есть, и мечтательно проговорила: — Царское блюдо.
Через несколько дней пришел к нам Володя. Он был высокий, как Витя, и, наверное, его ровесник. Пришел он в конце дня, Витя как раз был дома. Мне интересно было наблюдать, как они долго смотрели в глаза друг другу. Наверное, они что-то там увидели, одновременно широко заулыбались и крепко обнялись.
— Книги читаешь? — спросил Володя, кивнув на этажерку.
— Читаю, — ответил Витя. — Все перечитал.
— А мне дашь что-нибудь почитать?
— Дам.
Володя подошел к этажерке, пробежал глазами по книгам, выбрал «Рассказы» Джека Лондона.
— Эту можно?
— Бери.
Володя засунул книгу за пазуху, взял рогожу, которой укрывал в дороге мешок с картошкой.
— Я пойду? — спросил он почему-то у Вити.
— Я тебя провожу.
Подошла мама.
— Володенька! Спасибо тебе еще раз за помощь. Передай привет тете Шуре. Скажи, как только потеплеет, я опять приду.
— Картошка не померзла тогда?
— Немного прихватило сверху, была сладкая.
— Зато вместо сахара с чаем можно пить.
— Не говори.
Витя с Володей ушли. А я с благодарностью думала о Володе, какой он хороший парень, помог маме привезти картошку.
Через полчаса брат вернулся. Витя сиял:
— Ну и Славка, ну и проныра! Я привел к ним Володю, думал познакомить с хорошим, нужным парнем, а они уже знакомы. Славка со своей матерью ходил в Сенницу, побывали они и в Володиной деревне Канючицы. И так далее.
— А что такое «и так далее»?
— Так говорят: и так далее. Ну и ловкач этот Славка! А мне тогда ни слова не сказал.
2
На всех заборах расклеен приказ генерального комиссара Вильгельма Кубэ об изъятии у населения предметов из меди, цинка, никеля, олова, а также из латуни, бронзы, мельхиора и красной меди.
Дальше шел длинный перечень вещей домашнего обихода, которые должны быть сданы «с сегодняшнего дня и до конца войны».
Я украдкой сорвала приказ и принесла домой. С приказом в руках я ходила по комнате: открутила никелевые шарики с кроватей и бросила в корзинку. Там же очутился термос, бронзовая статуэтка Мефистофеля в большой шляпе, папин чернильный прибор, моя коллекция старинных монет. Самовар в корзинку не влез, и я поставила его рядом. Когда принялась откручивать дверные ручки, мама не выдержала:
— Что ты делаешь? Больше заняться нечем?
— Не желаю помогать фашистам. — И показала маме приказ.
— Как же теперь двери открывать?
— В сарайчике валяются старые, ржавые.
— А это куда денешь?
— Закопаем на огороде. Лучше в землю, чем фашистам отдать.
— И самовар?
В пузатый блестящий самовар можно было смотреться, как в зеркало. Подойду к самовару, увижу свое перекошенное лицо и сразу вспоминаю комнату смеха в нашем довоенном парке. Там вдоль стен стояли такие же кривые зеркала. И люди смеялись, глядя на свои вытянутые или круглые, как блин, физиономии.
— Дай мне какую-нибудь тряпку. Завернем, и ничего с ним не сделается. Полежит, пока фрицев прогоним.
Мама вздохнула:
— Скорей бы прогнали. — Она вынула из кошелки термос. — Это совсем не обязательно прятать.
— Что ты! Термос нужен Вите. Он его в лес возьмет!
— Мал еще по лесам таскаться.
К Вите часто заходили Элик и Толик. Они садились в углу и тихо разговаривали. Ребята мечтали о том, как их примут в партизанский отряд и они станут бить фашистов. Славку я уже давно не видела. Когда я спросила, где он, Толя ответил, что Славка уехал в деревню к бабушке. Я никогда от него не слышала о бабушке, которая жила в деревне. Потом я увидела его на улице с забинтованной шеей.
— Славка, что с тобой?
— Свинка. Вот здесь больно. — Он показал рукой чуть ниже уха и скривился.
— При свинке ничего не болит, просто опухает шея и от больного можно заразиться.
— У меня незаразная свинка. Хотя заразила меня свинья. — Слово «свинья» он произнес многозначительно. — Передай Вите, что мне нужно его видеть.
И он пошел, насвистывая, небольшого роста, с высоко поднятой головой.
Когда я передала Вите его просьбу, он, не ужиная, помчался к Славке.
А вернувшись, сказал с завистью:
— Люди настоящими делами занимаются.
Я усмехнулась:
— У Славки «настоящее дело» — болеть свинкой.
— Много ты знаешь! Нет у него никакой свинки. Он ранен.
Изредка к маме приходили заказчицы. Правда, заказы были совсем не такие, как до войны. Тогда шили наряды из дорогих тканей. Теперь несли перешить или перелицевать платье, юбку. И разговоры у них были другие, не такие, как до войны.
— Ой, Валюша! — плакалась худая, с бледным лицом женщина. — Что это делается вокруг, конец света! — Она наклонилась к маме и тихонько, чтобы даже стены не слышали, шептала: — В начале месяца всех заключенных вывезли из тюрьмы за город и расстреляли.
— Неужели это правда? — ужаснулась мама.
— Правда. Мой сосед был арестован. Жена понесла ему в тюрьму передачу. У нее, как и у всех, в этот день передачу не приняли и предупредили, чтоб больше не приносили. Там, возле тюрьмы, и узнала обо всем.
3
Отец поманил меня пальцем. Чтобы мама ничего не слышала — она сидела за швейной машинкой, — он шепотом попросил:
— Сходи, доченька, купи газету, только свежую, вот деньги возьми. — И сунул мне в руку легкую белую монетку.
Когда мама увидела в руках у отца газету, она не выдержала:
— Десять пфеннигов на ветер выбросили!
— В Минск прибыл Розенберг, германский рейхсминистр. Я же должен знать, что ему здесь надо?
— Так тебе и напишут.
— Напишут. Можно читать между строк. — И отец начал читать: — «Город в праздничном наряде». — Отец усмехнулся: — Хорош «праздничный наряд»! Кирпич да камни от города оставили, нарядили, ничего не скажешь. Пять домов сохранились — и те фрицы заняли. Нет, ошибся, один — битком набит белорусами, тюрьма. Это ж надо, чтоб тюрьма осталась.
— Ну, разошелся, — сказала мама, — не читай дальше.
— Как это не читай? А за что мы десять пфеннигов отдали?
В это время постучали в дверь: тук-тук, пауза и снова тук-тук. Я вскочила из-за стола и побежала открывать. Витя всегда так стучал, подавал знак: свой идет.
С Витей пришел Толя Полозов. Вид у обоих очень торжественный, не такой, как обычно. Я сразу это заметила. Казалось, они сообщат нам сейчас такое, от чего все мы ахнем. Но они почему-то молчали. Толя поздоровался. А Витя сказал мне:
— Закрой дверь на замок.
Мог бы и не говорить. Как будто я сама не знаю, что дверь все время надо держать на замке.
Хлопцы сели за стол, отец сказал, обращаясь к ним:
— Вот свежая газета. Тут сообщается о прибытии в Минск одного из фашистских заправил, рейхсминистра Розенберга. Рейхсминистр рассуждает здесь о том, что на протяжении пяти веков его народ жил в стесненных обстоятельствах, как в этой тесноте развивался мещанский дух и непонимание великих исторических идей. Этому-де теперь должен быть положен конец. Тесно вам, — пробормотал отец, — нужно занять дом соседа. Так получается? А соседа куда? Ага, вот слова из речи министра: «Понятие «Россия» больше не будет существовать в его старой форме… Мы сделаем этот край процветающим! Сделаем из него то, чего ждет от нас Адольф Гитлер!» Ну, вот, а вы говорили, ничего не напишут. Фрицам тесно, а Россия большая…
— Ну о чем ты говоришь? — возмутилась мама. — Ребенок же слушает. Опять спать не будет от страха.
— Ничего, ночь не поспит, глупее не станет.
Пока отец читал, Толя слушал его внимательно. Витя же раза два поднимал глаза на Толю и поторапливал его тихо:
— Давай!
Толя загадочно улыбнулся. Когда отец закончил комментировать речь германского рейхсминистра, он снял шапку, вынул оттуда бумагу, развернул ее и разгладил рукой. Вначале я подумала, что это листовка, но бумага была в два раза больше листа из школьной тетради. Тихо, с непривычной торжественностью Толя стал читать:
— «Партизан! Ты видишь, на фронт тянутся вражеские эшелоны с солдатами, боеприпасами и техникой! Взрывай железнодорожное полотно, мосты, пускай под откос составы — и ты приблизишь наступление Красной Армии. Видишь телефонный кабель — уничтожай его, прервешь связь — вызовешь замешательство противника.
Ты слышишь: по твоей стране маршируют солдаты и офицеры гитлеровской грабармии! Уничтожай их, как бешеных собак! Родина только тогда вздохнет свободно, когда на ее земле не останется ни одного оккупанта…»
Мы онемели. Даже бабушка вышла из своего закутка, остановилась возле шкафа и замерла, боясь пропустить слово.
Мамино шитье лежало на коленях. Отец забыл о газете, которую только что читал, теперь она валялась на полу. А Толя перевернул листок и продолжал:
— «Будь мужественен в борьбе! Час возмездия приближается. Отомстим за муки своего народа!
Добивайся, чтоб ни один гитлеровский приказ не был выполнен там, где ты находишься!
Смерть фашистским оккупантам!
Да здравствует победа!..»
Толя умолк. Потрясенные, мы молчали.
Первым заговорил Витя:
— Читай дальше, что на фронте делается.
— Пожалуйста. «От Советского Информбюро. Утреннее сообщение 6 июня. В течение ночи на 6 июня существенных перемен не произошло.
За последние два дня авиацией противовоздушной обороны сбито 15 самолетов противника».
Он замолчал, выбирая, что нам еще прочитать. Воспользовавшись паузой, я спросила:
— Толя, ведь это не листовка?
— Нет, это первый номер газеты «Звезда». Подпольная газета, понимаешь? Горком партии начал ее издавать. Тут и про Белоруссию написано. Вот: «Партизанский отряд под руководством К., действующий вблизи важнейшего в Белоруссии железнодорожного узла, пустил под откос два поезда». И вот, послушайте. — Толя опять перевернул газету, точно в ней было много страниц: — «20 мая 1942 года Президиум Верховного Совета СССР издал Указ об учреждении нового боевого ордена — ордена Отечественной войны 1-й и 2-й степени».
Я протянула руки, мне хотелось дотронуться пальцами до этой газеты, до нашей газеты, в которой написана правда, написано то, что волнует меня и всех нас, написано то, о чем мы хотим знать. Толя протянул мне газету. Я осторожно взяла ее в руки. Сердце мое сильно колотилось. Газета-подпольщица, газета-партизанка! Печатают ее подпольщики и партизаны. Стало быть, и газета может быть подпольщиком и партизаном.
Я сказала:
— Ну уж если газету стали печатать, то скоро наши вернутся.
Отец тоже откликнулся:
— Молодцы, хлопцы! Мне бы здоровые ноги, я бы здесь не сидел. Спасибо за добрые вести. Даже от сердца отлегло.
Бабушка смотрела на Витю и Толю, будто впервые видела их, и, как всегда, тихо сказала:
— Вы осторожнее, мальчики. За такую бумагу по головке не погладят, если кто злой увидит.
— А мы злым не показываем, мы злых обходим, правда, Толя?
В это время в нашу дверь постучали настойчиво и нетерпеливо.
Толя мгновенно сложил газету, засунул ее в подкладку шапки, надел шапку на голову.
Витя открыл окно и посмотрел, нет ли кого-нибудь внизу или на дороге.
Стук повторился еще более настойчиво. Мама подошла к двери, спросила:
— Кто там?
— Витя дома?
— Тебя спрашивают, Витюша, — прошептала мама.
— Это Элик, открой.
Мама откинула задвижку. Вошел подросток, без пиджака, рукава рубашки засучены до локтей.
— Приветствую вас! — поздоровался он. — Я был у тебя, Толя, мама твоя сказала, что ты ушел с Витей. Дай, думаю, загляну сюда.
— Кто же так грохает в дверь? — отчитывал Витя Элика. — Свои так не грохают. Свои деликатно стучат, чтобы не напугать. А ты бум-бум, как танк.
— Теперь не очень открывают, если деликатно постучишь.
— Стучи тихо, а то в другой раз не откроем.
— Довольно вам спорить, хлопчики, — остановил их отец. — Главное, не чужой пришел.
— Отец мой дома, не видел? — спросил Толя.
— Я не входил в комнату. У ворот спросил маму, где ты.
Толя подумал с минутку и стал прощаться.
— Может, останешься? — Вите не хотелось отпускать Толю.
— Мне домой пора. Хочешь, пойдем к нам, комендантский час еще не скоро.
— Пойдем! — согласился Витя.
4
На Славку я смотрела, как на героя. Он теперь партизан и приходил к Вите за оружием. Оружие лежало в нашем сарайчике, в яме-тайнике, вырытой Витей и Эликом.
Сейчас Элик из тайника подавал Вите и Славке перемазанные каким-то маслом, завернутые в тряпки револьверы. Ребята тут же засовывали их в карманы. Элик протянул полевой бинокль. Славка сразу же за него ухватился. А я на месте Вити ни за что бы не отдала бинокль. Самому понадобится.
— Покажи! — попросила я Витю.
— Иди карауль.
Я отошла от двери и стала глядеть в щель, не идет ли кто. На улице было тихо, даже собаки не бегали. Стало как-то обидно: кругом ни души, а я стой и гляди. А рядом Славка, но не просто Славка, а настоящий партизан.
Славка торопил ребят:
— Побольше берите, может, за один раз отнесем.
— Нет, — возразил Витя, — за один раз не получится. Патронов много. Еще подождите минут двадцать.
— За двадцать минут с деревенским парнем в городе может произойти все, что угодно, — сказал Славка.
— Не каркай. Спокойно.
— Володя сам просил поскорее.
— Поскорее не означает хорошо. Из-за какой-нибудь мелочи все можно провалить. Из дырявого кармана вывалится маленькая пулька, и тогда конец.
Брат вывернул свои карманы, тщательно проверил швы. То же проделали Славка и Элик.
— Славка, расскажи про партизан, — прошу я его.
— А что тебя интересует?
— Все!
— Живем в землянках и вредим фрицу, где только можно. Гарнизоны атакуем, мосты взрываем, на «железку» ходим.
— А что такое «железка»?
— Железная дорога. Пойти на «железку» — значит пустить под откос поезд.
— Ого! И ты ходил?
— А как же!
— Ты хоть раз стрелял? Хоть одного фашиста убил?.. Только правду, — допытывался Элик, вылезая из ямы.
Славка почему-то рассердился:
— Стрелял. Убил десять!
А мне показалось, не стрелял Славка и ни одного фашиста не убил.
— Пах! Пах! — Элик навел на меня пистолет. — Пах! Па-ах!..
Дуло пистолета смотрело прямо мне в глаза. Я отшатнулась. В одно мгновение Витя выхватил пистолет из рук Элика и положил его себе в карман.
— Не дури.
Элик вздохнул:
— Хорошая игрушка!
— Только не для игр. Поторапливайтесь. Элик, бери патроны.
Патроны сыпали просто за пазуху. Надели плащи, чтобы не заметно было, как оттопыриваются карманы.
— Никого нет? — спросил у меня Витя.
Я огляделась. У соседнего дома дети катили по земле ржавое колесо.
— Нет никого.
— Я иду первым. В случае чего — свистну, — предупредил Витя.
Он взял в руки палку, прошел с беззаботным видом, постукивая палкой по деревьям, по забору, по всему, что попадалось на его пути. Через некоторое время из сарая вышел Славка. За ним — Элик. Я осталась в сарайчике одна. Мне не терпелось посмотреть, что лежит в тайнике, прикрытое тряпкой. Я откинула тряпку. Ровненько, одна возле другой, похожие на толстые шишки, лежали гранаты. Боязно даже глядеть на них. А вот патроны совсем не страшные. Я даже подняла целую пулеметную ленту. Тяжелая. Под лентой лежала маленькая жестянка из-под ваксы. Я положила ленту, а жестянку взяла в руки, перевернула — да это же компас! Хотела проверить, где север, где юг. И вдруг услышала Витины шаги. Я спрятала компас в карман, тряпку положила на место и отошла к двери.
Витя запихивал в карманы и за пазуху гранаты. К двери подошли Славка и Элик. Я откинула задвижку, и они вошли. Пулеметную ленту Славка надел через плечо, патроны высыпал в карманы. Элик брал только патроны. Ребята ушли, а Витя задержался в сарайчике. Мы положили на яму доски, Витя забросал их землей, прикрыв тайник.
Две недели я не видела Славку.
Зато каждый день к нам приходил Элик. Он просил что-нибудь почитать.
— Может, про шпионов есть?
— Про шпионов у нас нет. Хочешь Пушкина? — спрашивала я.
— Стихи-и, — тянул Элик. — А нет такой, чтоб только правда была написана? И чтоб не стихи. Нет?
— «Дневник Кости Рябцева». Подойдет? В дневниках только правду пишут.
— Давай.
Возвращая книгу, Элик говорил:
— Вот если б про войну и только правда…
Славка пришел, и я сразу заметила, что он изменился, стал серьезнее и как будто старше. Теперь не нужно было спрашивать у него, участвовал ли он в бою, ради чего нес партизанам оружие. Сразу видно было — участвовал!
И он рассказал про этот Александровский бой:
— Лагерь находится на острове. Вокруг — болота. Есть одна тропинка, и то по колено в воде нужно идти, да и не все ее знают. Остров — неприступная крепость. Все там продумано для круговой обороны: окопы вырыты, склады боеприпасов. Посредине — землянка госпиталя, чтобы с любого места раненого побыстрее доставить.
Славка рассказывал и водил пальцем по столу: тут — пирамиды для оружия, тут — столовая, тут — колодец.
Он не хвалился. Он был поражен подготовкой партизан к бою, его восторг невольно передался и нам. Я, Витя, и отец следили за его пальцем, будто наш стол и был тем островом посреди болота.
— Нас предупредили подпольщики Минска и Узды. Дали нам пулеметы, боеприпасы. И наши боеприпасы из тайника тоже пригодились. Фрицы думали выкурить партизан огнем из минометов и пулеметов. Не ожидали получить отпор. Одну атаку мы отбили, вторую… десятую… Двадцать одну атаку отбили за восемь часов. Против нас пускали танки, артиллерию. Ничего не вышло. Пришлось немцам отступить. Им не на чем было вывозить своих убитых и раненых. Сотни их там полегло. А наших шестеро. После боя мы их торжественно похоронили.
— Наверно, командир у вас военный, — сказал Витя.
— Капитан, — вздохнул Славка.
— Неужели погиб? — Витя даже вскочил из-за стола.
— Нет, ушел на соединение с действующей армией. Половину партизан с собой увел.
— Жаль! Тут командиры такие нужны.
— Он военный, знает, что делает. У нас его заместитель за командира остался. Только теперь мы все с острова ушли. Нельзя там сейчас быть. Пока нельзя. — Славка посмотрел на меня, о чем-то вспомнил и вдруг сказал: — А я пулеметные ленты подносил и воду. Без воды пулемет может расплавиться.
5
— Я больше не могу так жить, — сказала мама, — у меня голова пухнет, как подумаю, чем вас кормить. Люди ходят в деревню, выменивают даже сало. А мы уже забыли, как оно пахнет.
И мама начала собираться в дорогу. На последние выменяла несколько пакетиков сахарина, краски, дрожжей. Мама достала из шкафа Витины штанишки, рубашечки, мои старые платья. Все перестирала, выгладила, чтоб выглядело поновей…
Лёдзе, нашей соседке, кто-то сказал, будто в деревне чуть ли не даром можно достать хлеб и сало. Лёдзя откуда-то раздобыла документ, аусвайс, где было написано, что она, Леокадия Нечипорович, работает на бирже в Минске и едет в Барановичи в гости к родственникам. С таким документом можно было смело отправляться в дорогу.
Я попросила маму и меня взять с собой:
— Тебе тяжело будет тащить продукты из деревни.
Лёдзины девочки остались у нас. А мы втроем тронулись в путь.
С тех пор как Минск был оккупирован, я впервые вышла из города. Мы шли к Брестскому шоссе.
Был уже конец сентября. Рожь убрали. Опустевшее поле наводило уныние. По обе стороны дороги валялись разбитые, заржавевшие машины, пушки без колес. На взгорке виднелись могилы с крестами и немецкими касками. Значит, тут был бой. После боя дорогу, видно, расчистили: разбитые машины и орудия сбросили в кювет.
Березки стояли голые, и только на дубках еще держались желтые и красноватые листья. Ветер рвал их, теребил, но они держались стойко, точно хотели сказать: «Мы ведь не какие-нибудь листья, мы листья дуба».
Идти было не холодно. Но когда мы останавливались, чтобы передохнуть, ветер насквозь продувал наши тоненькие курточки. Приходилось спасаться от ветра за деревьями на опушке леса.
Мы боялись, как бы ночь не застала нас в дороге: в темноте трудно увидеть деревню, в окнах, как прежде, не светится огонь. Да и кто откроет дверь ночью? А мне не терпелось быстрее зайти в какую-нибудь хату, хотелось вволю поесть. Я представила себе, как одна съем целый чугунок картошки с салом и запью молоком. Молоко буду пить маленькими глотками, чтобы растянуть удовольствие и надолго запомнить его вкус.
И когда в стороне от дороги вдали показались хатки, мы обрадовались, будто нас там уже ждали с горячими пирогами на столе. Во дворе крайней хатки, возле приземистого сарайчика, стояла странная тачка: небольшая, с двумя огромными колесами. И я вспомнила разбитую, без колес пушку, валявшуюся у дороги.
Мы постучали в дверь одной хатки. Нам открыли.
— Может, пустите переночевать? Весь день в дороге, притомились.
— Ну, что ж, почему не пустить добрых людей?
— Мы добрые, добрые, — сказала мама, входя в хату.
Мы с Лёдзей тоже переступили порог.
В хате жила старушка с дочкой. Хата была небольшая, в одну комнату, почти четвертую часть ее занимала большая печь. От нее исходило тепло. Я прижалась к печи. Старушка сказала мне:
— Залезай на печь, погрейся, пока картошка сварится.
До чего широкая и просторная была печь! Там лежало ватное одеяло и подушка. На стенке висели вязанки лука, какие-то мешочки с травами. Запах трав, убаюкивающее тепло нагретого кирпича обволакивали меня. Я только успела подумать: «Зачем им столько лука?» И тут же уснула.
Ужинали без меня. Перед сном я выпила чашку молока, даже не почувствовав его вкуса.
Деревня, где мы ночевали, была маленькая, и наши гостеприимные хозяева посоветовали нам пойти в Городзею.
— Завтра воскресенье, там рынок будет.
Мы оставили немножко сахарина, наш общий гостинец, попрощались и пошли дальше.
До Городзеи добрались без особых приключений.
На рынке мама выменивала наше поношенное барахлишко на муку, яйца, сало. На все это я смотрела голодными глазами, и мне хотелось запастись едой надолго.
Мы шли домой с узлами за плечами. Я была счастлива: за спиной у меня лежала мука в мешочке и кусочек сала, просоленного, с черными точечками тмина. Я шла, вдыхая ароматный запах сала.
Спустя часа два я почувствовала: узел мой не только вкусно пахнет, но и весит изрядно. Чем дольше мы шли, тем тяжелее становился узел. Мы останавливались, садились на сырые пеньки. Ночью прошел дождь. И теперь небо, как назло, заволокло темными, низкими тучами. Мама боялась, как бы мука не намокла.
Мы шли по тропе вдоль дороги. Навстречу нам по дороге промчалась машина с оккупантами. Солдаты что-то кричали нам из кузова. А мне хотелось плюнуть им вслед или хотя бы кулак показать. Но у них автоматы.
— Ты устала, доченька, дай-ка мне свой узел, — говорит мама.
Лицо ее покраснело, лоб покрылся испариной.
— Нет, мне не тяжело, я сама.
И я иду быстрее. Каждый шаг приближает нас к дому. А там… Мы все сядем за стол, Витя спросит: «Чем это так вкусно пахнет?» Я развяжу свой узел, достану сало. И скажу: «Это от тмина такой запах. Видишь черные точечки?»
Впереди темнел лес.
Лёдзя всю дорогу молчит. Мы тоже молчим, не тратим силы на разговоры. Да и говорить-то не о чем. Главное — поскорее добраться домой, принести целыми наши узлы.
Сзади послышалось фырканье лошадей. Я оглянулась. По обочине дороги ехали подводы. На телегах сидели фрицы, а лошадей погоняли деревенские мужики. Когда подводы поравнялись с нами, фрицы приказали нам остановиться и проверили документы.
— О-о! Минск? Битте, подвезем.
Мы сложили на телеги наши узлы, потом уселись сами. Возница, старый дядька с длинной седой бородой, хлестнул в воздухе кнутом, причмокнул губами. Конь недовольно фыркнул, но тронулся с места. Колеса мягко покатились по утоптанной дороге. А я глазела на солдат. Они улыбались нам и что-то говорили по-своему. На другой телеге, где сидела Лёдзя, солдаты смеялись, и я подумала: не все немцы — фашисты, есть среди них люди, такие, как эти, сами предложили подвезти нас.
Лес приближался. Уже видны были кусты на опушке, первые невысокие деревца.
И вдруг на телегах смех оборвался, стало тихо-тихо. Я оглянулась — солдат не видно. На подводах сидели только мужики-возницы, я с мамой и Лёдзя. А солдаты прилегли на возах, уткнувшись в сено, спрятавшись за нашими спинами. «Они чего-то боятся, — подумала я, — значит, им что-то угрожает. Тогда почему мы сидим? И нам надо прятаться».
— Мама, давай приляжем, — зашептала я.
Фриц, лежавший за моей спиной, только что улыбавшийся мне, вдруг закричал:
— Но-но. Сидеть! — И схватился за автомат.
Только теперь мы поняли: враги боялись ехать через лес, боялись засады партизан. Они посадили нас на подводы, чтобы спрятаться за наши спины. Не станут же партизаны стрелять в своих! Я вертела головой то в одну, то в другую сторону, дрожа от страха, в ожидании: вот-вот начнется стрельба. Мама сидела бледная. Лёдзя закрыла лицо руками…
Как только лес миновали, фрицы согнали нас с телег.
Мы едва успели схватить свои узлы. Идти не было сил, ноги подкашивались. Мы присели у дороги на влажную землю. Лёдзя и мама плакали. Так мы сидели недолго. Молча поднялись и побрели дальше. Я уже не думала про рынок, было все равно, пахнет сало или не пахнет. Хотелось поскорее очутиться дома, лечь на свою постель и ни о чем не думать.
Темнело. Серый сумрак подкрался внезапно. Ветер пробежал по верхушкам придорожных деревьев. И когда впереди показались хаты, мы прибавили шаг.
— Это Столбцы. Здесь и заночуем. — Голос у мамы усталый.
Мы не заметили, откуда появились немцы.
— Хальт!
Их было трое. На этот раз документы не проверяли, ни о чем не спрашивали. Только приказали следовать за ними коротким, как выстрел, словом:
— Ком!
Один пошел впереди, двое следом за нами. Черные глазки автоматов глядели нам в спины.
В деревне полно немцев, вся длинная улица забита машинами, пушками. Во дворах — мотоциклы. Солдаты мылись у колодцев, фыркая, как лошади. Сквозь открытую дверь доносились звуки губной гармошки. Немцы готовились к ночлегу.
Один солдат, из тех, что привели нас сюда, доложил о чем-то офицеру. Тот мельком взглянул в нашу сторону и что-то сказал солдату. Я поняла только два слова: «бандит» и «шиссен» — значит, расстрелять.
— Пан! — бросилась к офицеру Лёдзя. — Мы из Минска. Ходили в деревню за хлебом. За что же расстреливать? У нас и документы есть.
Она достала из кармана документы. Офицер даже не взглянул на них. Он опять что-то резко приказал солдату, и нас затолкали в низенькое строение рядом с домом, заперли дверь и поставили часового. Все кончено.
У меня зазвенело в ушах, потом звон стал тонким, слабым, далеким, точно летела туча комаров.
Лёдзя знала немецкий. Она поняла все.
— Нас расстреляют утром, офицер не хочет портить себе ужин, — говорила Лёдзя.
А мне показалось, говорит это не она, а кто-то чужой, и речь идет о ком-то чужом.
Хлопали двери в хатах. Скрипел колодезный журавль. Лаяли собаки. Я давно не слышала собачьего лая, в нашем поселке давно перестреляли всех собак. Потом я услышала, как кто-то молился по-польски. Я понимала только слова: «Дева Мария, матерь божья…»
Это Лёдзя стояла у стены, закрыв глаза, скрестив руки на груди. Она прощалась со своими дочурками, убивалась, что покидает их одних на этом свете.
Внезапно кто-то постучал в дверь. Потом мы услышали немецкую речь и лязг железа — открывали замок. Вошел немец.
— Кто из вас полька? — спросил он по-польски.
Мама ответила тоже по-польски:
— Мы тут все поляки — я, и моя подруга, и моя дочка.
«Почему она так говорит? — мелькнула у меня мысль, — Мы ж белорусы. Только мама и Лёдзя умеют разговаривать по-польски».
Луч фонарика скользнул по моему лицу, на мгновение осветил мамино лицо и остановился, наконец, на Лёдзе.
— Я могу узнать, откуда пани? Я хочу вам помочь.
— Из Минска. Мы голодаем. Ходили в деревню за продуктами, — торопливо начала рассказывать мама. — И документы у нас есть. Их даже и смотреть не стали. Заперли здесь, а за что — неизвестно.
Поляк слушал маму, в то же время о чем-то размышляя. Потом обратился к Лёдзе:
— Я скажу, что вы мои знакомые. Я могу так сказать?
— Можете, — быстро согласилась мама.
Поляк вышел. Я смотрела то на маму, то на Лёдзю. Нас хотели расстрелять. А теперь… Может, и не расстреляют?
Дверь осталась открытой, но часовой все еще стоял возле нас. Через некоторое время поляк вернулся и что-то сказал часовому, потом обратился к нам.
— Прошу пани. — Он склонил голову в полупоклоне, приглашая нас выйти. — Прошу в покои, пани замерзли.
Он открыл дверь дома, и мы со страхом, точно во сне, переступили порог. В комнате было много немцев. Посередине стояла железная печка, в ней ярко горели дрова.
Наверху, на противне, лежал большой зажаренный гусь. Жир стекал на противень, солдат брал его ложкой и снова поливал.
У стола суетилась хозяйка дома, расставляла тарелки, резала хлеб. Делала она все это с лихорадочной поспешностью.
Хозяйка поставила на стол вареную картошку. Немцы во главе с офицером сели за стол. Они не обращали на нас внимания, будто и не собирались никого расстреливать.
Мы спрятались за печь, присели на лавку. Наш избавитель куда-то отлучился.
Вернувшись, он подошел к Лёдзе:
— Поезд отправится утром. Поедем вместе, я договорился…
На рассвете он посадил нас в товарный вагон, доверху забитый тюками сена.
— Эрик Потоцкий, — отрекомендовался он, когда поезд тронулся.
— Потоцкий? — переспросила Лёдзя. — Так вы граф?
— Нет, только однофамилец.
На стыках рельсов постукивали колеса, иногда поезд останавливался, подолгу стоял среди поля и снова быстро мчался, будто торопился куда-то.
— Я работаю теперь на железной дороге в Минске, — говорил Эрик, — и живу в Минске. Очутился я здесь случайно, поезд остановился на ночь. В этих местах партизаны. Немцы, задержавшие вас, полевая жандармерия. Они долго не разбираются. Вас могли расстрелять.
— За что же нас расстреливать? — опять спросила Лёдзя.
— А вдруг вы партизаны, разведчики? У них нет времени выяснять, кто вы такие.
Я слушала Эрика и все никак не могла поверить в наше освобождение.
6
Утром дети идут в школу. Первое сентября. Но школьников, наверно, стало еще меньше, чем было в прошлом году, так как в этот день к нам зашла учительница.
Я не сразу догадалась, что это учительница. Я поняла это, когда она обратилась ко мне:
— Ну, вот, наконец я застала тебя дома. Почему в школу не пришла? Тебе нужно учиться. Тем более школа рядом.
Я молчала. Учительница понимающе улыбнулась, попросила меня пойти погулять, а сама осталась с мамой.
Я села на скамейку во дворе и ждала, пока выйдет учительница. Вскоре она появилась, увидела меня и сказала:
— Так приходи завтра к девяти часам. Не опаздывай.
Сказала так, будто я уже согласилась.
И все же я пошла в школу. Учительница уговорила маму. Школьникам обещали дать продуктовые карточки.
В классе, куда я вошла, восемь мальчиков и девочек слонялись между столами, возле которых стояли ломаные табуретки. Карандаш и недописанную школьную тетрадь я положила на крайний у входа стол. Вдруг я услышала:
— Танька! Вот хорошо, что пришла. Садись со мной. Пятые и шестые занимаются вместе.
Зинка переложила чей-то карандаш и тетрадь на задний стол, освобождая для меня место.
— Тут же занято.
— Ничего.
В коридоре кто-то застучал по железке, это означало звонок. В класс вошла учительница. Все встали. Она подошла к своему столу, посмотрела на нас, вскинула вытянутую руку и сказала:
— Жива Беларусь!
Зинка быстро повторила жест учительницы и ответила:
— Жива! — И бросила на меня гордый взгляд: «Вот как я умею!»
— Еще не все знают, как по-новому надо здороваться. Ничего, научитесь, — сказала учительница. — А сейчас пятый класс начнет урок истории. Прошлое нашего отечества, нашей милой, старой Беларуси вы должны знать прежде всего. И самые первые чувства, которые следует привить вам, — национальные чувства…
Во время уроков к школе подъехала санитарная машина. Фашисты в белых халатах вошли в класс. У двери встал солдат с автоматом. Класс зашумел. Кто-то заплакал, стал проситься к маме. Один из фашистов что-то сердито сказал учительнице. Она растерялась, заговорила торопливо, обращаясь к нам:
— Не шумите, дети, не плачьте. Ничего страшного не будет. У вас возьмут только капельку крови. Чтобы вылечить тяжело больного, ему делают переливание. Для этого нужно заранее знать группу крови. Вдруг кто-нибудь из вас тяжело заболеет?
Слова учительницы успокоили нас. Видно, приезд фрицев был неожиданностью и для самой учительницы. Ее волнение передалось и нам. Только Зинка спокойно смотрела на всех.
— Я пойду первой, — сказала она мне и подошла к столу, за которым сидел фашист в белом халате. — Брильянтова, — назвала Зинка свою фамилию.
«Сестра милосердия» с крашеными буклями, торчащими из-под белой косынки, протерла кончик Зинкиного пальца спиртом, уколола, выжала капельку крови и смазала палец йодом.
Зинка даже глазом не моргнула. Села рядом со мной с видом победительницы.
«Трусиха! — думала я о себе. — Мне страшно, а Зинке нет. Она первая подошла к немцам, а я готова была убежать из класса, только бы меня не трогали».
— Совсем не больно, — сказала Зинка.
Я прислушивалась, не зазвенит ли звонок, как будто он мог спасти меня. Но звонка не было. Пришлось и мне идти к столу…
— Фамилия?
— Михалевич, — ответила я едва слышно.
Не было звонка и после того, как санитарная машина уехала.
Учительница рассказывала нам о древнем белорусском городе стольном Полоцке, но никто не слушал ее. Наконец постучали в железку. Перемена. Я выбежала в коридор. Двери, выходившие на улицу, были закрыты, и возле них с большой палкой стояла сторожиха. Нас не выпускали из школы.
Потом был урок арифметики. Маленькая девочка плакала в углу, жаловалась, что у нее болит рука.
Урок тянулся невыносимо долго. Учительница вызывала к доске то одного ученика, то другого. Задавала легкие задачи, а мы не могли их решить. Она поставила в классный журнал двойки, называла нас тупицами.
Не успел закончиться урок, как в класс опять вошел фашист, уже не в халате, а в военной форме. Он приказал всем садиться в машины.
Нас повезли на Грушовскую, в военный госпиталь. И там снова брали кровь. Только не из пальца, а из вены. По целому стакану. У меня зашумело в голове, в глазах потемнело. Я сидела в кресле, опершись на спинку, чтобы не упасть.
Через час нас всех выпустили за ворота госпиталя. Я долго стояла, прислонясь к забору. Потом потихоньку пошла, держась за забор. Когда забор кончился, я остановилась. Нужно было перейти улицу. А как ее перейти, если нет сил?
Кто-то крепко обнял меня, прижал к себе и повел. Я подняла голову и узнала Нелю, мою довоенную пионервожатую.
— Неля, а я…
— Ничего не говори, я все знаю. Видела тебя в госпитале.
— Ты здесь, а я даже ни разу тебя не встретила.
— Я недавно вернулась из деревни, работаю в госпитале.
— А Витя в школе работает.
— Знаю.
— И Толя Полозов там.
— Я знаю все. Ты молчи, тебе тяжело, береги силы. Она проводила меня до самого дома, даже поднялась со мной по лестнице, но к нам не зашла.
— Не стоит, — сказала она, — не нужно, чтоб меня у вас видели. Передай Вите привет.
Неделю я пролежала в постели. У меня кружилась голова, казалось, я проваливаюсь в бездну.
Больше я не ходила в школу.
7
Седьмого ноября Лёдзя пришла к нам с Эриком Потоцким.
— У вас сегодня праздник, — сказал он, здороваясь. Мама испугалась. Отмечать Октябрьский праздник оккупационные власти запретили. Да и совсем ни к чему в нашем доме человек в немецкой форме. Не будем же мы объяснять соседям, что это поляк, который спас нам жизнь. Увидят и начнут чесать языки: «К Михалевичам фрицы ходят!»
Когда Эрик разделся, Витя провел его в комнату, а мама с Лёдзей ушли на кухню.
— Он пришел ко мне. Не сидеть же мне с ним одной. Давай вместе принимать, — шепотом говорила Лёдзя.
— На стол поставить нечего. Знали бы заранее, достали бы хоть самогонки, — сказала мама.
Эрик словно догадался, о чем идет разговор на кухне. Он позвал Лёдзю и маму в комнату, открыл свой портфель и выложил на стол несколько банок с консервами, целую буханку хлеба и вино в тонкой, длинной бутылке.
— Все есть. Не беспокойтесь.
— Если к нам заходит гость, мы ставим на стол все, чем богаты, — возразила мама. — А теперь мы и в самом деле богаты.
Из двух яиц и муки мама замесила тесто. Я помогала Лёдзе чистить картошку, на сковороде разогревалась тушенка из консервной банки.
И вот мы сидим за столом. Отец — больную ногу он обмотал теплым платком, — мама, Лёдзя, Эрик, Витя и я. Бабушка отказалась идти за стол, осталась в своем закутке.
А я бы ни за что не удержалась, когда на столе столько лакомств. Не могу отвести глаз от мяса. Эрик перехватил мой взгляд, взял мою тарелку и положил полных две ложки тушенки. Удивляюсь взрослым — тратить время на какие-то разговоры! Я моментально съедаю все и чувствую укоризненный взгляд мамы. Мне стыдно, но не могу отвести глаз от тарелки, на которой расплылся жир. Я иду на кухню, будто для того, чтобы вымыть тарелку, и там украдкой вылизываю ее, потом мою. Вернувшись в комнату, я ставлю тарелку на стол и опять вижу укоризненный мамин взгляд. Но что я сделала плохого?
Взрослые по-прежнему разговаривают.
— И все же та война была более человечной, — говорит отец. — Знаю, сам воевал.
— Теперь машины, технику человек взял на вооружение, — соглашается Эрик.
— Ну что ты говоришь, Николай, разве может быть война человечной? — не соглашается мама.
Лёдзя сидела рядом с Эриком.
— И когда только она кончится? — вырвалось у нее наболевшее из глубины души.
— Вы имеете в виду, когда ваша армия разобьет гитлеровские войска, так? — переспросил Эрик.
Лёдзя не знала, что ему ответить.
— А когда действительно может кончиться война? — вмешался в разговор Витя.
Эрик задумался.
— Ну, если учесть, что под Сталинградом и на Кавказе наступление гитлеровских войск остановлено… — Он сделал продолжительную паузу. — А понадобилось им полтора года, чтобы дойти туда, то, как минимум, столько же потребуется, чтобы очистить всю вашу территорию от них. — Эрик похлопал Витю по плечу. — А мы с тобой коллеги, железнодорожники. Но… пани скучают от наших неинтересных разговоров. — Он увидел патефон. — У вас есть патефон? И пластинки? Может, музыку послушаем? Сегодня же праздник!
Я вскочила, завела патефон и поставила пластинку «Валенки». Пела Людмила Русланова. Эрик, видно, все понимал. Даже смеялся.
Потом мы слушали Лемешева, Утесова, Шульженко. Эрик просил поставить еще что-нибудь. Наконец я прокрутила все пластинки, кроме одной. И вот эту последнюю я взяла в руки.
— У нас есть одна пластинка на немецком языке, — сказала я Эрику. — Какая-то песня. Но мы не понимаем по-немецки. Послушайте, пожалуйста, и скажите, хорошая это песня или нет?
Я поставила на диск «Песню единого фронта», которую сочинил писатель-антифашист Брехт. И вот раздались первые звуки. У меня заколотилось сердце — я вспомнила школу. В актовом зале на сцене стоит хор. Я выхожу вперед и запеваю…
И так как все мы люди,
Не дадим бить нас в лицо сапогом.
Никто на других не поднимет плеть
И сам не будет рабом!
Марш левой! Два! Три!
Марш левой! Два! Три!
Встань в ряды, товарищ, к нам!
Ты войдешь в наш единый рабочий фронт,
Потому что рабочий ты сам!
И так как ты рабочий,
То не жди, что нам поможет другой:
Себе мы свободу добудем в бою
Своей рабочей рукой!
Но что вдруг стало с Эриком? Он поднимается во весь рост. Вот, думаю, сейчас ка-ак стукнет кулаком по пластинке, а нас всех прикажет забрать в гестапо. Я знаю: фашистам не может понравиться такая песня. У меня замирает сердце — что будет?! Мама со страхом глядит то на меня, то на Эрика. Перепугалась и Лёдзя.
Но Эрик стоя слушает песню.
Когда диск остановился, я посмотрела на Эрика.
— Это гимн немецких коммунистов, — сказал Эрик, — исполняет его известный певец-антифашист Эрнст Буш. Но вам нельзя держать эту пластинку дома. Если кто-нибудь услышит или увидит ее, всех вас убьют. Отдайте пластинку мне. Я скоро поеду в Германию на отдых, на Новый год. Пусть мои друзья послушают.
— Вам тоже небезопасно держать ее у себя, — сказала Лёдзя.
— Я ее хорошенько спрячу. Так вы позволите?
— Конечно, — ответила мама.
Эрик вышел вместе с Лёдзей. Витя проводил их до дверей.
— Интересный поляк, — сказал мой брат, когда гости ушли. — Про фронт сказал правду и антифашистскую пластинку забрал.
8
Спустя месяц мама с Лёдзей опять собралась в деревню за продуктами. Только теперь они договорились с Эриком, чтобы он посадил их в поезд. Они обещали скоро вернуться. На этот раз мама не взяла меня с собой.
Прошло четыре дня. Я с Лёдзиными дочками бегала на окраину поселка, откуда должны были появиться наши матери. Полицай Антон Соловьев тоже поджидал тех, кто возвращался из деревни. Он отбирал у женщин кошелки и мешки с продуктами. Женщины плакали, а полицай кричал:
— Может, вы оружие несете?! Я должен проверить.
— Проверяй здесь. Зачем домой тащишь?
— Вы мне не указ. А излишки продуктов оккупационная власть тоже конфискует.
Это он — власть.
Мы караулили с утра до вечера, чтобы наши мамы не нарвались на полицая. Потом мы стали выходить далеко вперед, поселок оставался позади. Мы прятались за домами и поджидали. Если кто шел с узлом, мы предупреждали: у входа в поселок стоит полицай и все отбирает. Люди благодарили нас и шли домой окольным путем.
Полицай сообразил, в чем дело. Он разыскал нас и без лишних слов огрел плеткой.
Теперь мы не выходили на дорогу, а шли в обход через Железнодорожную улицу. Мы боялись, что полицай догадается, кого мы высматриваем.
Мы убегали от него, а он выслеживал нас. И вот настал день, когда мы увидели наших мам с узлами за плечами и побежали им навстречу. Соловьев оказался тут как тут. Он стоял посреди дороги, ноги широко расставил, преградив путь.
Полицай сразу же отобрал все продукты, добытые с таким трудом…
Мы шли домой подавленные. Я ненавидела Антона. Мне казалось: если его не будет в поселке, жить станет спокойнее.
И в голове моей возник план. Я попросила Витю:
— Достань мину, а я подложу ее под дом полицая.
— А вдруг вместо него кто-нибудь другой подорвется?
— Тогда нужно убить его из пистолета или ножом. — И я принесла из кухни широкий нож с деревянной ручкой.
Витя подержал в руках нож и отнес на кухню.
— За одного этого гада фрицы сожгут весь поселок вместе с людьми.
Я вздохнула:
— А что делать? Ты же старший, посоветуй.
— Ложись спать.
Заснуть я не могла. Донимала обида на Витю. Вижу его дома только перед сном. Все время пропадает у Полозовых. Часто после работы не домой идет, а туда. Неспроста все это. И что за дела у них? Когда домой возвращается, на кухне ботинки от мазута очищает. Где он только находит мазут, ведь на улице снег? И опять секреты. Мстислава Афанасьевича нет в Минске, уехал куда-то, и отец все ждет, когда он вернется. Какая-то важная поездка… У всех заботы. Все что-то делают, стараются. А я жду только, когда кончится война. Когда?.. Потом мысли перескакивают на другое: а вдруг у Эрика найдут нашу пластинку? Что тогда будет?
За окном падает снег. Он шел весь день. И к ночи не прекратился. Поднялся ветер, застучал колючей снежной крупой в оконные стекла, загудел, завыл в остывшей трубе.
Загромыхали двери, и на лестнице послышался топот Ночью так стучат сапогами только фашисты.
Отец приподнялся в кровати.
— Неужели к нам?
Витя вскочил, подбежал к окну, глянул и стал быстро одеваться.
Топот приближался. Вот-вот забарабанят в нашу дверь.
Остановились. Наверно, освещают двери фонариками. Послышался стук. Стучали к соседям.
Витя стоял у окна в пальто, шапку держал в руке, готовый в любую минуту выскочить на улицу. Только когда немцы ушли из нашего дома, он разделся и лег. Но еще долго ворочался.
А утром мы узнали, что арестовали соседа, спокойного, тихого человека, арестовали за связь с партизанами.
1943 ГОД
1
Ночью опять бушевала метель. По пустынным улицам носился шальной ветер. Утром метель стихла, но снег падал не переставая.
— И когда только кончится эта зима? — поеживалась от холода мама, вдевая нитку в иголку.
Моя мама сильно похудела, щеки ввалились, глаза стали большими и грустными. Даже волосы на голове «похудели», пучок, который она закручивала, стал совсем маленьким. Поднималась мама раньше всех, весь день сгорбившись строчила мешки. Если мешков не было, шила по заказу, бралась за все, лишь бы хоть как-нибудь прокормить нас.
Сегодня воскресенье, и утром к нам пришел Элик. Он младше Вити, ему только пятнадцать.
Элик сидит у стола и гладит пальцем клеенку. Я гляжу на него сбоку. Он худ, бледен, нос прямой, только кончик чуть подрезан снизу и поэтому кажется курносым. Когда Элик говорит, верхняя губа у него округляется. Пальцы у него длинные и тонкие, как у скрипача. Я говорю ему об этом. Он смотрит на свои пальцы и шевелит ими.
— Возможно. Мой отец музыкант.
— А ты говорил, военный, — удивляется Витя.
— Правильно, военный музыкант. — Элик смотрит на моего отца и вздыхает.
Бабушка ставит на стол чай — кипяток, заваренный сушеными листьями смородины, лепешки и черную патоку. Еще в самом начале войны Витя притащил целое ведро патоки. Она текла в канаве через весь город. Начиналась паточная река возле кондитерской фабрики «Коммунарка». Может, бомба разорвалась и опрокинула чаны с патокой, может, их опрокинули рабочие, покидая фабрику…
Мама разогрела патоку, процедила и разлила в банки. Она ставила ее на стол редко, только для гостей.
— Давайте завтракать. — Мама отрывается от швейной машины, разгибает спину, морщась от боли.
Все садятся за стол. Лепешки быстро исчезают.
— Как же вы теперь живете, Элик? — спрашивает мама. Она знает, что у него есть еще две младшие сестренки.
Элик пожимает плечами.
— Курт обещал устроить маму на кухню посудомойкой.
— Неужели? — удивляется Витя.
Некоторое время он молчит, потом говорит тихо:
— Может, он и не фашист, наш начальник…
— Безусловно, нет! Знаешь, о чем он со мной говорит?
— О чем?
— Сказал, был бы помоложе, в партизаны ушел бы. Вот!
— Когда он говорил с тобой об этом? Я ни разу не слышал.
— А он к нам домой приходил. На Новый год. Нашим малышкам консервы принес и конфет. Говорит, у него в Германии такие же две дочки.
— И ты ему обо всем рассказываешь?
— Нашел дурака! Я только слушаю. А сам ни гугу. А он все-все знает, что в городе делается! Сам мне рассказал и про нефтебазу, которая сгорела на Германовской улице, и как подожгли войлочную фабрику, и про склад военного обмундирования в Комаровке. Знаешь, сколько там сгорело комплектов?
— Как горело, видел, все видели, а сколько всего сгорело — не считал, — ответил Витя.
— Курт сказал, пятьдесят пять тысяч!
— А почему он откровенничает с тобой?
Элик пожал плечами:
— Просто открытый человек. Правду говорит.
— Открытый? — удивляется Витя.
В разговор вмешивается отец:
— Вот видишь, и в городе можно принести много пользы. Тут, сынок, большая работа идет.
— Так я не против, — отзывается Элик. — И все же, Николай Иванович, никто меня не переубедит, что здесь хуже, чем в лесу. Конечно, у партизан лучше. Там бой идет на равных. В тебя стреляют, и ты стреляешь. А тут…
— Ничего, Элик, придет время, и мы в лесу будем. И нам путь туда не заказан, — убежденно говорит Витя.
Я хорошо понимаю Элика и Витю. Им так хочется поскорее очутиться у партизан. Да и я не задумываясь пошла бы в партизаны, только бы меня взяли. Какое счастье, если вокруг свои и ни одного фашиста! Не видеть эти наглые лица, не слышать топота сапог по лестнице, когда сердце колотится от страха и ты бессилен что-либо сделать…
2
Вокруг дома — снежные сугробы. Ночью намело много снега, двери еле открыли. Я взяла лопату и принялась разгребать сугроб. Когда я закончила работу, в глаза мне бросилось объявление, приклеенное к двери нашего подъезда. В нем сообщалось: до 15 января продлен срок подачи заявлений в белорусскую прогимназию.
Такие объявления еще с августа месяца несколько раз вывешивали на столбах, на заборах, у магазинов, помещали в газетах. А прогимназия все еще не открыта. Значит, нет желающих обучаться в фашистском учебном заведении.
— Читаешь? Я тоже думаю после школы податься в прогимназию. Нашей отчизне нужны образованные люди. Рада, что наши желания совпадают.
Мне не нужно даже оборачиваться, я сразу узнала Зинкин голос.
— С чего ты взяла?
Зинка, как всегда, слышит только себя, и, не обращая никакого внимания на мои слова, она продолжает:
— Умные люди стараются получить образование. Умные люди…
— Уж не ты ли повесила эту бумагу? — резко прерываю я.
— А хотя бы и я! Пусть все прочитают.
Я взяла лопату и хотела уйти, но Зинка остановила меня.
— Что у нас есть! Ты даже представить себе не можешь. Такое чудо, такое чудо! Зайдем к нам, посмотришь. Ты в жизни такого не видела, даже во сне. А где твой дядя? Он живет у вас?
Я сразу догадалась: она спрашивает меня о том пленном.
— Да нет, — торопливо отвечаю. — Уехал в свою деревню, к жене… Отвоевался…
— А может, к партизанам подался? Теперь все только о партизанах и говорят, только их боятся.
— Зачем бояться? — спрашиваю я и тут же спохватываюсь: — Ты с ума сошла! Про моего дядю такое говорить!
— Я пошутила. Так зайдем к нам?
Меня разбирает любопытство. Интересно, что Зинка мне хочет показать. На двери у них висит амбарный замок.
— Зачем вы такой большой замок повесили?
Зинка машет рукой:
— Столько голодных вокруг…
Мы заходим в дом. Комнату не узнать. У порога лежит коврик, стол покрыт ковровой скатертью, на окнах гардины, вместо железной кровати — никелевая с большими блестящими шарами. У стены стоит диковинный буфет, высокий, почти до потолка. Зинка перехватывает мой взгляд и говорит:
— Сервант!
— Что? — не понимаю я.
— Сервант. Так буфет называется.
А я и не знала, что буфет называют сервантом!
Посреди комнаты я вижу еще одну, в самом деле необычную вещь: кресло на выгнутых, как у санок, полозьях. Зинка садится в него и качается. Так вот зачем она затащила меня — креслом похвастаться!
— Кресло-качалка! — торжественно объясняет она. — Хочешь — покачайся, только не очень сильно.
Я осторожно сажусь в кресло, точно оно стеклянное. Придумают же такое — качели в комнате! Я закрываю глаза, мне становится необыкновенно тепло и приятно. Кажется, я плыву в облаках и они несут меня туда, где нет войны, где круглые сутки светит яркое солнце и плещется теплое, ласковое море. Я вижу волны, желтый песчаный берег и белых чаек над морем…
— Это еще что такое?! — пронзает меня насквозь визгливый голос.
Я вздрагиваю и открываю глаза. Передо мной стоит Зинкина мать и показывает рукой на дверь.
— А ну прочь отсюда, голодранка! Расселась! Разлеглась! Для тебя я тащила его сюда? Прочь!
Я вскакиваю и бегу вон из комнаты.
3
Стук в дверь — и в то же мгновение у каждого на лице страх. Мы смотрим на Витю. Он качает головой: мол все в порядке. Значит, никакой опасности нет.
— Пойду открою. Фрицы не так стучат, — говорит мама.
Из передней доносится ее голос:
— О, какие гости! Давненько вас не было. Раздевайтесь, проходите, пожалуйста.
Я догадываюсь, кто пришел. Никого другого мама не могла так встретить. Эрик входит не один.
— Мой друг Вацек Илевич, — говорит он. — Пришли от снега прятаться. Можно?
— Конечно! Ваш друг — наш друг. Вы же знаете, как мы обязаны вам.
Эрик жестом останавливает маму. Она суетится:
— Таня, убери со стола. Мама, поставьте чайник, пусть греется.
Я убираю посуду, бабушка идет на кухню. Эрик говорит маме:
— Не беспокойтесь, пожалуйста, мы только что позавтракали. — Он прикладывает руку к сердцу. — Мы к вам по срочному делу. Мой друг Вацек Илевич музыкант и первоклассный мастер по проводке радио, вот и решили: довольно вам слушать вьюгу, шум дождя да гул самолетов, мы поставим вам радио.
— Ой, что вы, зачем столько хлопот? Мы уже и отвыкли от него.
Про себя я умоляю маму: «Не отговаривай, пускай проведут. Я так хочу радио!»
— Какие хлопоты! Это моя благодарность за ваш чудесный подарок — за пластинку. Действуй, Вацек.
Вацек одет в форму железнодорожника. Он осматривает стены, ищет старую проводку. Я подбегаю к нему и показываю, где у нас до войны висело радио. Вацек нашел в углу у самого потолка тоненький хвостик проволочки, вынул из чемоданчика инструменты и принялся за дело.
Наконец наступила торжественная минута: сначала послышались звуки непривычной музыки, потом музыка оборвалась и вступил голос диктора…
— Передача из костела, — объяснил Эрик. — В городе траур.
— Я видел спущенные флаги. Почему-то все кинотеатры закрыты, — сказал Витя.
Эрик улыбнулся:
— Ваши разбили армию Паулюса под Сталинградом. Есть отчего горевать.
Почему Витя расспрашивает Эрика? Про Сталинград Витя сказал нам еще несколько дней назад. А теперь он расспрашивает об этом Эрика. Почему?
Эрик поднялся со стула.
— Нам пора, служба. — Потом задумался на минутку и сказал, уже стоя у двери: — Пластинка ваша осталась в Германии. На Новый год собрались мои друзья — поляки и немцы. Мы спустили шторы на окнах, проверили, хорошо ли закрыта дверь, и я поставил вашу пластинку. Это был великолепный новогодний сюрприз моим друзьям. Если бы вы только видели их лица! Большое вам спасибо.
— Удивительный человек, — сказала мама, когда за Эриком закрылась дверь. — Ходит в немецкой форме, офицер, а говорит такое…
4
Подошвы моих ботинок стали совсем тонкие. Ногам было сыро и холодно. Отец вырезал картонные стельки и положил в ботинки. Но их хватило не надолго.
А теперь на одном ботинке большая дырка, и палец вылезает вместе со стелькой. Прибить новую подошву нельзя, в газетах был приказ, запрещающий прибивать кожаные подошвы к обуви. Кто ослушается — будет наказан.
Отец вертит в руках мои ботинки и ворчит:
— Холера их возьми, что теперь делать?
— Их еще можно починить.
Голос у меня не очень уверенный. Я боюсь, что отец не починит ботинки и мне не в чем будет выйти из дому. А у Толи Полозова сегодня день рождения.
Отец достает ключ от сарайчика и направляется к двери, волоча больную ногу.
— И я с тобой!
Он глядит на мои ноги.
— Куда ты пойдешь босая?
— Надень, доченька, мои бурки, — говорит мама.
Мама болеет, уже несколько дней не встает с постели.
Я научилась ставить банки, как настоящая медсестра. Маме стало немного легче, но ходить ей мы еще не разрешаем.
Я обуваю мамины бурки и бегу догонять отца.
В сарайчике отец начинает копаться в разной рухляди, сваленной в углу, как раз на том месте, где находился Витин тайник. Я боялась: вдруг отец обнаружит тайник? Отец вытаскивает из кучи старый ботинок, сгибает подошву, она тут же с треском ломается. Отец бросает ее обратно в кучу.
— Откуда здесь накопилось столько барахла? — удивляется он.
— Это мы с Витей натаскали. Может, пригодится.
— Барахольщики, — добродушно говорит отец.
Наконец он отыскивает большой ботинок с крепкой подошвой. Мы покидаем сарайчик. Я рада: отец не обнаружил Витин тайник!
Сегодня Толе исполнилось семнадцать лет. Моя мама говорит о нем:
— Еще совсем ребенок. Бедные дети!
А мне Толя кажется взрослым. Я тоже хочу поскорее стать взрослой.
Только… только пусть сначала кончится война. Я думаю, что подарить Толе, и вдруг вспоминаю: у Вити есть компас. А Толе компас просто необходим, чтобы не заблудиться в лесу и не попасть в лапы фашистов. А у Вити, наверно, есть еще. Ведь он когда-то собирался подарить этот компас Славке.
Я вышла из дома раньше Вити, а то, чего доброго, скажет: «Мала еще по гостям ходить».
У Полозовых я увидела незнакомых ребят и смутилась, тайком отдала Толе компас и тихо сказала:
— Поздравляю.
Он посмотрел на подарок и прошептал:
— Молодчина.
— Таня, помоги мне, — зовет из кухни Евдокия Емельяновна.
Я спешу к ней. Кухня большая, уютная. Половину ее занимает печь. На припечке лежат сухие щепки, на треноге стоит чугун с водой, рядом зажигалка.
— Вот хорошо, невестушка, пришла к нам.
От таких слов я совсем смутилась. Схватила нож и стала чистить луковицу для винегрета. Пока Евдокия Емельяновна мелко крошила свеклу, я, как полагается, резала лук ровными круглыми дольками. Евдокия Емельяновна все хорошенько перемешала, вынула из кармана фартука маленький мешочек с солью и немного подсолила. Затем опять все перемешала и полила постным маслом. Глядя на такую роскошь, я глотала слюни.
— Теперь неси на стол.
Я осторожно взяла миску. В комнате было много ребят. Они стояли и слушали незнакомого мне высокого юношу.
Евдокия Емельяновна принесла большую миску горячей картошки.
— Подай, Таня, лепешки, — попросила она. — Тарелочки и вилки возьми в буфете.
Я повернулась и увидела Нелю, мою школьную пионервожатую. Она сидела на диване рядом с Толей. Я полгода не встречала ее в поселке, значит, она уезжала куда-то. Она разговаривала с Толей, как обычно разговаривают друзья, которые часто видятся. Неля наклонилась, сняла ботинок и под стельку спрятала бумажку, которую держала в руке.
— Передам завтра же, — сказала Неля и, увидев меня, добавила: — А я больше комедии люблю. Хоть посмеяться можно. Таня, откуда ты? — удивилась Неля. Видно, не ожидала меня здесь встретить.
Толя достает из буфета тарелочки и подает мне. Выдвигает ящик, берет вилки и сам раскладывает их на столе.
А Евдокия Емельяновна уже приглашает всех:
— Садитесь, а то картошка остынет.
Только стали садиться за стол, как с шумом открылась дверь и на пороге показался Мстислав Афанасьевич с Олей на руках.
— Без меня начинаете? Не выйдет! — Он опустил малышку на пол, достал из кармана бутылку, заткнутую белой тряпочкой. — Наша селянская. Толя, подавай рюмки. Чтоб никто чужой не догадался, зачем вы тут собрались.
Евдокия Емельяновна раскладывает на тарелки винегрет, картошку и приговаривает:
— Кушайте на здоровье.
Я сижу рядом с Нелей и радуюсь нашей встрече.
— Ты где была, Неля? Я тебя давно не видела.
— В деревне.
— А теперь тут останешься или опять в деревню уедешь?
— Не знаю. Лучше не спрашивай, ладно?
— Ладно, — соглашаюсь я, хотя не понимаю, почему из всего надо делать секреты.
Я разглядываю незнакомых ребят, сидящих вокруг стола. Все они почти сверстники, наверное, до войны были школьниками, а теперь рабочие. Один из них, высокий, берет рюмку, поднимается. Рука у него темная, видно, мазут въелся и не отмывается.
— Можно, я скажу несколько слов?
— Давай, Женя, — говорит Мстислав Афанасьевич.
— Мне очень повезло в жизни: у меня есть товарищ. Товарищ, верный нашему общему делу, товарищ, который не подведет ни при каких обстоятельствах. Он чудесный сын, брат. Одним словом, настоящий человек. Я поднимаю тост за этого человека, за то, чтобы у него всегда было все хорошо. За тебя, Толя!
Неля, едва пригубив вино, отставляет рюмку и принимается за картошку. Все дружно едят.
Славка просит:
— Можно, я вместо тоста спою частушку? — И запевает:
Сидит Гитлер на осине,
Богу молится, болван:
— Помогите мне, крестьяне,
Выловить всех партизан.
На него зашикали:
— Тише!
Витя наклоняется к Жене:
— Дай руку.
— Погадать хочешь?
— Нет, пожму.
И он крепко, торжественно пожимает Женину руку.
— Мальчики! Элик, Петя, ешьте, я же знаю, вы голодны. — Евдокия Емельяновна подкладывает им в тарелки.
Поднимается Мстислав Афанасьевич:
— Ребята, дорогие мои! Я хочу пожелать, чтобы мы все собрались после войны, все, кто тут сидит, и еще — чтобы вернулись те, кого нет сейчас с нами. — Он сел, опустив голову.
Я догадалась: он думает о Лене, своем старшем сыне, который был летчиком. С самого начала войны о нем ничего не известно.
Оля взобралась ко мне на колени, макает картошку в соль и ест. Вся перепачкалась, щеки и нос в картошке. Я иду с Олей на кухню, хочу полотенцем вытереть ей лицо. В это время сильно стучат в дверь.
Толя бросается на кухню, щелкает зажигалкой, поджигает щепки под чугуном. Евдокия Емельяновна стоит возле двери, ждет, когда загорятся щепки. Как только пламя охватывает чугун, она берет на руки Олю и отодвигает задвижку.
Врывается Антон Соловьев.
— Праздник советский отмечаете, жить надоело! — кричит он.
— Какой праздник? И придет же такое в голову! — Евдокия Емельяновна идет вслед за полицаем. — Никакого праздника, просто собрались…
— Восьмое марта, Международный женский день.
— Но сегодня ведь седьмое, день рождения моего сына. Толя, покажи свою метрику.
Толя достает из кармана метрику и аусвайс железнодорожника.
Входят двое немцев и переводчик. Евдокия Емельяновна показывает документы переводчику:
— Шурка, ты же знаешь нас.
Шурка-переводчик оглядывает всех, потом что-то говорит немцам. Немцы проходят в комнату и пристально смотрят в лицо каждому из нас.
Потом так же быстро выходят.
— Пойдем, — говорит Шурка полицаю.
— Здесь полный дом бандитов, — ворчит Соловьев, следуя за переводчиком. — Нутром чувствую. — Потом грозит нам кулаком: — Я с вами еще повстречаюсь.
Некоторое время все молчат. Славка выскакивает во двор. Немного погодя он возвращается.
— Они уже далеко, — говорит он.
Толя тушит пламя на шестке. Мстислав Афанасьевич вздыхает:
— Считайте, повезло! Шурка до войны был нашим соседом. А теперь расходитесь. Только не все сразу.
Мы с Нелей выходим первыми. Месим ногами мокрый снег.
— Рада была увидеть тебя, — говорит Неля. — Только ты никому не рассказывай, кто тут был. И приходи ко мне.
Дома, когда укладывались спать, я спросила у Вити, зачем Толик разводил огонь под чугуном, когда пришли немцы, а как только ушли, сразу потушил.
— Заметила?
— Заметила.
— Это чтобы они в печь не полезли. Там был спрятан приемник. А собирались мы не на гулянку… И тебе не нужно было приходить.
— А Женя — это Шабловский? — спросила я, уже лежа в постели.
Витя не ответил. Конечно, Шабловский, решила я, Витя говорил с ним про какие-то буксы и про стрелки. Если в буксы засыпать песок, тогда паровоз надолго выходил из строя. Женя Шабловский работает стрелочником на товарной станции.
Но почему Неля жила в деревне? Почему она не хочет говорить об этом? «Лучше не спрашивай», — вспомнила я. И белобрысый Петя Новиков тоже с ними. Не думала, что и он с ребятами дружит. Ни разу к нам не заходил. Да и на улице проходит мимо Вити, будто не знает его. Может, это конспирация? «Конечно, все они конспираторы», — засыпая, решила я,
5
В ночь на второе мая наши бомбили Минск. Проснулась я от взрывов. Дом сотрясался, звенели стекла. Рвались бомбы, хлопали зенитки. Я поняла: бомбят наши. Зачем фрицам бомбить город, если они в нем хозяйничают?
Витя открыл окно.
— Чтобы стекла не вылетели, — объяснил он маме.
По небу сновали лучи прожекторов. И когда один высвечивал самолет своим белым длинным лучом, тут же подключались другие прожекторы. Самолетик, светлый маленький крестик в небе, был мишенью, куда неслись снаряды. Самолет падал вниз. У меня обрывалось сердце, я думала: все, погиб. Но белые ленты прожекторов начинали снова метаться по небу в поисках самолета. Снова земля вздрагивала от взрывов. Витя смеялся:
— Не поймаете. Все равно уйдет! Сделает, что нужно, и уйдет.
Мне казалось, сотрясается весь город. А Витя радостно шептал:
— Вокзал бомбят. Там столько эшелонов скопилось! А вот уже бомбят электростанцию. Правильно, молодцы! Теперь поворачивайте на завод, туда паровозы пригнали на ремонт. Ну, Славка, блесни фонариком. Ну, еще, еще…
Я вспомнила, как бомбили поселок в самом начале войны. Тогда мне было страшно. Теперь я слышала, как воют бомбы, падая вниз, и радовалась. Вдруг в черном небе полыхнул столб огня.
— Попали! — даже подскочил Витька. — Прямо в завод! Так вам и надо! Это вам за Женю.
— Почему за Женю? — спросила я.
Витя не ответил. Гул нарастал, приближался. Хотелось бежать куда глаза глядят. Лечь на землю, втиснуться в нее.
Низко-низко над крышами домов пролетел самолет. Взрыва не было. Только издалека доносился его рокот. Значит, проскочил. Значит, уцелел. Зенитки стреляли реже. Не гудели самолеты в небе. Внезапно наступила мертвая тишина. Стало как-то не по себе, жутко. Витя долго смотрел в ту сторону, куда полетел наш самолет.
— А что с Женей Шабловским? — спросила я шепотом.
Витя ответил не сразу. Наверное, думал, сказать мне или не говорить. Потом сказал:
— Арестовали. И тут же увезли в Германию. Мы не успели ничего для него сделать. Только… отомстили сегодня.
— Как вы отомстили? — не поняла я.
Витя ничего не ответил. Потом вздохнул и, укладываясь в кровать, тихо сказал:
— Нужно мстить еще, еще сильней.
Я сажусь на краешек его кровати.
— Витя, — говорю я, соображая, что бы такое придумать, — давай взорвем полицию и Антона Соловьева вместе со всеми.
Витя положил руку на мое плечо:
— Не беспокойся, что-нибудь придумаем.
— Знаю я вас. Все без меня придумаете и сделаете.
— Спи.
Но мне не спалось. Я представляла себе, как бросаю гранаты в полицию, как Антон падает передо мной на колени и просит пощады. А я беспощадно строчу из автомата.
Всю ночь из окна мы видели пламя. Горел завод вместе с паровозами, стоявшими на ремонте.
Утром на заборы наклеили приказ полиции более тщательно затемнять окна.
К нам зашел Антон Соловьев. Мне показалось вначале: хотел похвастаться своей новой полицейской формой. Он ходил по квартире, как черно-серое привидение: серые брюки, на черной куртке большие серые обшлага, ворот и карманы тоже серые. Спереди пряжка, на поясе граната. Он высматривал что-то, даже заглянул за шкаф, где стояла бабушкина кровать.
— К утру освободить одну комнату. — С минуту он подумал и показал пальцем на мою с Витей комнатку: — Освободить! Оккупационная власть конфискует.
— Как же мы все в одной поместимся? — заплакала мама. — В могиле и то места больше.
— Если еще хоть слово скажете, так совсем выгоню. Знаю я вас, бандитов.
Антон хлопнул дверью, по ступенькам застучали его новые, с железными подковами сапоги.
— Костылем бы его огреть как следует! — рассердился отец.
Мама только рукой махнула:
— Поможет твой костыль! Надо что-то придумать, где детям спать?
— Может, мне с бабулей лечь?
— А что? — отозвалась бабушка. — Если обе на бок ляжем, то поместимся. А если две табуретки приставить, так совсем хорошо будет. Правда, внучка?
— Конечно. Еще как здорово будет!
Мама вздохнула:
— Табуретки сюда не приставишь. На полу пусть ляжет Витя.
Утром Антон привел к нам женщину. Но женщина была не одна. Ее сопровождал фашист.
— Глаша, — назвала себя женщина и сделала губы трубочкой.
Так в нашей квартире появилась Глаша. До войны она была домработницей. Солдата Ганса она назвала своим мужем. Мне противно было на нее смотреть.
Жила Глаша, как барыня. Ганс из деревни привозил ей продукты. Мы знали: и сало, и куры, и мука — награбленные. Глаша жарила, парила, дом наполнялся давно забытыми запахами. Глаша с аппетитом ела, кормила своего Ганса и хвалилась, что, когда закончится война, он подарит ей поместье.
— Помещицей буду, — говорила она и складывала губы трубочкой.
Ожидая Ганса, будущая помещица часами играла на балалайке «Во саду ли в огороде». Это было все, что она умела, повторяла одно и то же по сто раз в день, доводя меня до бешенства. Я не знала, куда деться от этих навязчивых звуков, затыкала уши и молила бога, поскорее бы пришел Ганс. Тогда Глаша перестанет играть.
А Витя почему-то подружился с Глашей, когда узнал, что Ганс работает механиком в мастерской, где ремонтируют танки. Витя чаще стал бывать дома, вертелся на кухне, когда шипел Глашин примус, и подолгу разговаривал с ней. Однажды я назвала Витю предателем. На мои слова он не обратил внимания, только цыкнул: говори, мол, потише, а то Глаша услышит.
— Ну и пусть услышит! — злилась я.
Витя загадочно улыбался.
Зашипел примус, на сковороде жарилась яичница на сале. Глаша бегала из комнаты на кухню, хлопала дверью, как хозяйка. Значит, пришел Ганс. Выпив шнапса, Ганс запевал тонким, писклявым голосом. Глаша ему подтягивала.
Мне противно было слышать этот «концерт», а Витя почему-то веселился. Я ложусь на бабушкину кровать и закрываю голову подушкой, не хочу слушать противное пение.
Утром из комнаты Глаши доносятся совсем другие звуки.
Ганс плачет, Ганс рыдает, Ганс не знает, что его ждет.
Вчера за десяток яиц отдал партизанам танк. Он не может успокоиться, бегает по комнате взад и вперед, рассказывает, как это случилось.
— Кто бы мог подумать?! Эти бандиты приехали на «опеле» в немецкой форме! Обер-лейтенант, красавчик, и трое солдат-танкистов. Предъявили документы. Все как полагается — печати, подписи. Только я говорю им: «Заправлять танк не буду, рабочий день кончился. Приезжайте завтра утром». Обер-лейтенант похлопал меня по плечу, улыбнулся: «Исправный танк нужен фронту сегодня, а не завтра. А за то, что задержу тебя на работе, так и быть, получишь десяток яиц, еще тепленьких. Пятнадцати минут хватит заправить танк? Исполняй приказ!» Делать нечего. Я верный солдат фюрера. Разве я мог не выполнить приказ офицера? Заправил танк горючим и открыл ворота. Они отдали мне десяток яиц, сказали «хайль Гитлер», сели в танк и уехали. А за городом подожгли танк. Я налил полный бак горючего! Разве я думал…
Ганс замолчал, еще быстрее затопал по комнате тяжелыми сапогами. Через час за ним пришли.
Будущая помещица плакала. А Вите почему-то опять было весело. Ганса отправили на фронт. В нашем доме стало легче дышать.
6
22 июня. Сегодня ровно два года, как началась война. У фрицев праздник, и они ради такого дня устроили себе выходной. Вите не надо идти в мастерскую. Из гильзы от патрона он мастерит зажигалку. Гляжу, как ловко он водит напильником, прилаживая к гильзе маленькое колечко.
Я вспомнила, как еще два года назад любила играть с мальчишками в войну. До чего же я была тогда глупая! Я так хочу, чтобы война поскорее кончилась, чтобы прогнали фашистов! И ночью можно будет спать спокойно, не прислушиваясь к тяжелому топоту сапог на лестнице. И можно будет учиться в школе, идти куда захочешь, не опасаясь, что тебя схватят на улице и увезут на каторгу в Германию. Два года перед глазами у меня пепелища, уже поросшие травой. Черные, обгоревшие коробки домов, одинокие и молчаливые. И как памятники посреди пепелищ возвышаются обгорелые печи.
Я не представляла себе, какими долгими могут быть два года…
Отец и Витя слушают радио. Бабушка спит. Мама шьет, а я помогаю ей, подшиваю подол платья. По радио идет передача из театра, говорят о каком-то «союзе» белорусской молодежи. Молодежь, вступившая в этот «союз», должна стать «солдатами новой Европы».
Так сказал Вильгельм Кубэ — «крестный отец» этой организации.
— Зачем ты слушаешь эту болтовню? — сердится мама.
— Хочу узнать, для чего создают этот «союз».
— Все тебе нужно знать.
— А как же! — подмигнул мне отец. — Завертелись фашисты, заерзали, за молодежь принялись.
— Непонятно ты говоришь, — сказала мама.
— Речь идет о националистической организации молодежи. Крестный отец — главный фашист. Ха-арош союз. Непонятно говорю? Могу объяснить. Молодежь куда смотрит? В лес, на партизан. Она с ними и в делах и в помыслах. Фашисты хотят отвлечь молодежь. Верно я говорю, Витя?
— Так. Но, я думаю, ничего у них не выйдет.
— Правильно думаешь, сынок. Силы фашистов на исходе, вот они и пытаются перетянуть молодежь на свою сторону. За кем пойдет молодежь, за тем и будущее. Вот и стараются… «союз» придумали.
На другой день в поселке заговорили о взрыве в театре.
— Фрицы сами подложили мину, — говорили одни.
— Нет, партизаны хотели убить Кубэ, — говорили другие. — Кубэ должен был прибыть в театр и выступить перед спектаклем. Взрыв произошел во время спектакля.
— От взрыва обвалился потолок, и все, кто сидел в зале, погибли.
— Мину подложили под ложу.
Никто ничего толком не знал. Потом пошли слухи, что все это немецкая провокация. И Кубэ в театр не приехал. И все фашисты были заранее предупреждены. И даже у входа, рядом с контролером, фашистская охрана следила, чтобы немцы не попали в театр.
В газете, которую принес Витя, было напечатано фото, сделанное во время взрыва.
— И они еще, собаки, лгут, будто мину подложили партизаны, а сами послали своего фотографа снять взрыв. Сами подложили, сами взорвали, сами сфотографировали. Вот собаки! Крокодиловы слезы проливают! — Отец с возмущением отбросил газету.
7
Утром к нам прибежал Нелин брат Леня. Он все время плакал и пытался что-то объяснить. Мы поняли только одно: Неле совсем худо и она умирает.
Я побежала к Неле. Бежала так быстро, как будто от этого зависела Нелина жизнь.
Нелина мама открыла мне дверь. Лицо ее опухло от слез, глаза красные.
— Нужен спирт, очень нужен спирт, — сказала она.
Я прошла в комнату. Нелина мама принялась лихорадочно выбрасывать из шкафа все, что удалось сохранить в течение двух лет войны.
— Где Неля? — спросила я.
— В больнице. Она вся обгорела. Нужен спирт.
Я смотрела на нее и ничего не могла понять. Почему Неля обгорела, если дом их цел и на кухне не видно никаких следов пожара?
— Она была в театре во время взрыва, — наконец сказала Нелина мама. — Теперь лежит в больнице. Я только что оттуда. Неля очень любит театр. И зачем она пошла на спектакль в такой злополучный день?
И опять Нелина мама заговорила о спирте:
— Сейчас ей очень нужен спирт, лечить ожоги.
Я прощаюсь с Нелиной мамой и бегу домой.
— Мама, Неля обгорела, она была в театре во время взрыва, — выпаливаю с порога. — Я должна пойти к ней в больницу. Отнести что-нибудь найдется? Ей очень нужен спирт.
Мама смотрит на меня, как на полоумную: откуда у нас спирт?
Она выходит на кухню и вскоре выносит что-то, завернутое в газету и сверху обмотанное куском материи.
— Отнеси ей болтушки. Только сейчас сварила. Пусть поест горяченького.
Через минуту я была на улице. Я помнила только об одном: идти как можно быстрее, чтобы не остыла болтушка. У женщины в белом халате я спросила, где лежат пострадавшие от взрыва в театре. Она показала рукой на второй этаж. Я поднялась по лестнице и вошла в палату. Огромная комната, вся заставленная кроватями. На кроватях лежали больные с забинтованными головами, руками, у многих ноги привязаны к веревке, свисающей с потолка. Одна женщина сидела на койке и держалась за живот. Другая перестилала свою постель, взбивая тюфяк, набитый соломой.
Больные голодными глазами уставились на мой узелок. Никто не мог сказать, где лежит Неля Ходунова. Тогда я сказала, что у нее ожоги. Мне показали койку в дальнем углу. Возле Нели сидела женщина и прикладывала к ее лицу кусочек марли, смоченный в какой-то жидкости. Женщина, видно, была из тех, кто уже начал выздоравливать. Как только я подошла, она отдала мне марлечку, а сама легла на свою койку.
Я держала в одной руке узелок, в другой марлечку и смотрела на Нелю. Руки и ноги у нее были забинтованы. Волосы обгорели, кожа на лице местами потрескалась. Я с трудом узнала ее. Бедная Неля!
Она хотела улыбнуться мне и не смогла.
— Смажь, — попросила Неля.
Я помочила марлечку в вонючей жидкости и смазала ею Нелино лицо. Руки ее неподвижно вытянулись вдоль тела, она не могла шевельнуть ими.
— Будешь есть болтушку? — спросила я. — Она вкусная, салом заправленная. Я тебя покормлю.
Неля с трудом повернула голову, отказываясь от еды. Она была очень слаба.
— У тебя есть зеркальце? — вдруг спросила она.
Зеркальце лежало у меня в кармане. Я опустила руку, нащупала зеркальце, кругленькое, маленькое, и хотела уже вынуть его, как вдруг в голове у меня промелькнуло: «Что же будет с ней, когда она увидит свое лицо?»
— Наверное, дома оставила, — сказала я. — В следующий раз принесу.
Неля промолчала.
— Знаешь, — сказала она тихо, — я была почти в центре взрыва. Очнулась в подвале, там было темно. Сначала я не чувствовала боли, испугалась темноты. Потом увидела свет в окошке… Еще не совсем стемнело.
Я поползла и выбралась…
— Не рассказывай, — прервала я Нелю, — тебе тяжело.
— Все равно. Помажь, а то кожу стягивает.
Она полежала немножко, закрыв глаза, видно, устала, потом посмотрела на меня и спросила:
— Скажи, у меня страшное лицо?
— Что ты, Неля, — поспешно ответила я, — что ты! Обыкновенное, такое, как и было.
— А почему мне никто зеркала не дает?
— Наверно, нет ни у кого. Теперь фабрики не работают, купить нельзя. У кого были зеркала — побились. Знаешь, как они легко бьются! Раз — и нет. Одни осколки. Из них ведь не склеишь…
Я замолчала, мне показалось, что Неля уснула.
Женщина, лежавшая на койке рядом, махнула мне рукой.
— Ты иди, иди, девочка, — сказала она тихо, — пусть поспит. Сон для нее сейчас — самое лучшее.
Я поставила узелок с горшочком возле Нелиной койки и на цыпочках вышла из палаты.
На улице было пасмурно. Над городом низко плыли облака. Поднялся ветер. Пылью запорошило глаза. Я торопилась домой, чтобы не попасть под дождь. Но не успела. Первые крупные капли упали на землю, прибили пыль, потекли по моему лицу, смешиваясь со слезами.
8
— Витя дома? — Элик просовывает голову в дверь. Глаза блестят, улыбка до ушей.
— Нет, — отвечает отец. — Ты заходи. Посиди, подожди его.
Элик не вошел, а влетел, как на крыльях. Он сел на диван, но никак не мог усидеть на месте: то вскакивал, глядел в окно, то снова садился.
— У тебя какая-то радость? — спрашивает отец.
— Да.
— Не секрет?
— Секрет.
— Дело твое. — И отец опять принимается за свою работу — плетет лапти. Лозы надрала я несколько дней назад, отец распарил ее и теперь плетет лапти сразу из четырех лозин.
Элик вертится на диване, ему не терпится поделиться своей радостью. Наконец он не выдерживает:
— Скоро я своего отца увижу.
Мама собиралась откусывать нитку да так и замерла. Отец с лаптем в руке тоже уставился на него. И я онемела от удивления. Точно все мы играли в «замри».
— Вот и хорошо, — первой очнулась я. — Ты давно мечтал о встрече с отцом. Теперь увидишься с ним. Поздравляю тебя.
— Ты понимаешь, что говоришь, Элик? Кто тебе сказал?
— Это и есть мой секрет. Ко мне человек от него приходил…
И он рассказывает нам, заикаясь от волнения, проглатывая слова. Он жаждет, чтоб и мы поверили во все это:
— Зашла к нам сегодня соседка Мария Юзафович, она на бирже работает. «Тебя, Элик, говорит, человек один спрашивает, он сейчас у меня сидит». Я иду к ней. Человек подает мне руку. «Я Степан, говорит, пришел из леса, из отряда имени Ворошилова. Твой отец меня послал, Петр». Как услышал я про отца, тут же готов был бежать в лес. «Почему же отец сам не пришел?» — спрашиваю. «Не мог, значит. Как мать поживает, как сестренки? Небось тоже хотели бы повидаться с отцом?» — «Конечно, говорю, все хотят его увидеть. Вот обрадуются, когда расскажу».
— Может, он записку от отца передал? Ты ведь знаешь его почерк, — говорит мой отец.
— Нельзя записку передавать: вдруг попадет не в те руки!
— А как он доказал, что от твоего отца пришел?
Я начала сердиться: еще доказательства какие-то нужны!
— Он же про сестренок спрашивал, — вмешиваюсь я, — значит, знает.
Отец не обращает внимания на мои слова и продолжает расспрашивать Элика:
— Ну, а этой соседке своей ты доверяешь? Она не могла ему все про тебя рассказать?
— Зачем? Ведь он сам ко мне пришел.
Мне жалко Элика. У человека радость, он такой счастливый прибежал к нам, а теперь на лице его растерянность. Как ни старается Элик, никак не может переубедить моего недоверчивого отца. Чтобы прекратить этот неприятный разговор, я спрашиваю у Элика:
— Так когда ты увидишь своего отца? Завтра?
— Нет, — отвечает он. — Мне еще нужно одну вещь достать. Степан и денег мне дал… Отец прислал, — поспешно добавляет Элик.
Он говорит об оружии. Без оружия в партизаны не брали, это мне было известно. Все оружие, добытое ребятами — Эликом, нашим Витей, Толей Полозовым, — передано в отряд. А вот теперь, когда Элику самому понадобилось оружие, ничего нет. И он прибежал к Вите: может, в тайнике что-нибудь осталось? Но я знаю, Витя свой пистолет не отдаст. Хорошо, отец Элика догадался передать ему деньги. Может быть, удастся купить оружие. Я гляжу на Элика, и мне досадно. Мой отец, вместо того чтобы порадоваться за Элика, сомневается.
Элик то садится в кресло, то вскакивает и снова повторяет все сначала, старается убедить нас, как хорошо складываются у него дела. Но в то же время чувствуется: недоволен он и собой, и моим отцом. Он хотел уйти, не дождавшись Вити, но все медлил. Подойдет к двери, вытащит из кармана часы, посмотрит на них и снова возвращается. Вся надежда у него была на Витю.
А я бросала сердитые взгляды. Ох уж эти взрослые!
Пришел Витя.
— Выручай, — бросился к нему Элик. — Помоги мне по-дружески. Мне одна вещь нужна, у тебя есть, припрятанная.
Витя сразу понял, чего хочет Элик, и задумался.
— У меня нет. Сам понимаешь. Если даже и есть у кого, так никто не продаст тебе. Самим нужно.
— Помоги. Если не достану, не знаю, что сделаю, — едва не плачет Элик.
Витя колеблется. Наконец он решается:
— Ну ладно, пошли.
— Дети, будьте осторожны, — предупредила мама.
Оставалось два часа до комендантского часа. Успеют ли? Я тихонько вышла из дома, присела на скамейку у дверей.
Мне не сиделось, я выбежала на улицу, но там ждать было опасно, могут застрелить. Уже темнело. Комендантский час приближался, а Вити все не было.
Он возвращался домой не по улице, а дворами. Я увидела его, только когда он уже подошел ко мне.
— Ты чего здесь торчишь? Случилось что-нибудь? — В голосе брата тревога.
— Да нет. Тебя жду.
— Делать больше нечего?
— Ну как, уладили? — Мне не терпелось поскорее узнать, будет ли оружие у Элика и скоро ли он встретится с отцом.
— А ты откуда знаешь, куда мы ходили? — И тут же добавляет: — Я ходил за обувью для тебя. — Витя подает мне настоящие босоножки на деревянной подошве с кожаными переплетами. И даже маленькие каблучки есть.
— Ой! Где ты взял такую прелесть?
Витя улыбается, довольный.
Дома я хвалюсь босоножками. А Витя достает из кармана пузырек:
— Это спирт. Для Нели.
Утром я бегу в больницу. В белую чистую тряпицу я завернула пузырек и положила в карман.
Город расчищают. Улицы стали шире, есть даже тротуары.
Я увидела фашиста-офицера, сошла с тротуара, дала ему дорогу. Вполне хватило бы места и двоим пройти. Но таков приказ Кубэ. Он боится, что прохожий подойдет поближе и стрельнет в упор из пистолета, а потом — в развалины. И поминай как звали. А то и фашиста туда затащит, если вокруг никого нет.
Случалось и такое. И не раз. Вот поэтому Кубэ выдумал этот приказ. Как будто для офицеров так безопасней. Из развалин тоже ведь можно стрелять.
Я подошла к госпиталю. Теперь мне не нужно было расспрашивать, где лежит Неля. Я поднялась на второй этаж, вошла в палату и сразу увидела полог над кроватью, где лежала Неля. Невысокий полог из прутьев. Поверх простыни на полог было наброшено одеяло. И все равно это не согревало ее. Неля дрожала от холода.
Я вынула из кармана пузырек:
— Это спирт. Витя откуда-то принес.
— Дай мне, может, согреюсь, — попросила Неля.
— Он же обожжет, — испугалась я. — Может, разбавить?
— Мне все равно. Только быстрее. Вода в бутылке, на тумбочке.
Я налила в стакан воды и спирту. Вода помутнела, и мне показалось, стакан нагрелся. Одной рукой я приподняла Нелину голову, другой поднесла ко рту стакан. Неля выпила, закашлялась. Лицо покраснело то ли от кашля, то ли от спирта.
— Возьми табуретку, сядь, — сказала Нелина соседка по койке. — Вон у той девочки.
— Так она же сама сидит.
— Сядет на койку.
На всю палату одна табуретка. Я поставила ее у Нелиной койки и села.
— Принесла зеркальце? — спросила Неля.
— Оно разбилось.
Неля кивнула головой. И я не поняла, то ли она поверила мне, то ли догадалась, что не хочу ее расстраивать.
«Почему ей сделали такой полог?» — подумала я.
— Тот бинт вместе с кожей сняли. Такая боль! Помажь спиртом. Говорят, скорее подсыхать начнет.
Я откинула край одеяла. Резкий запах мази ударил мне в лицо. Вот для чего такой полог! К лицу Нели я уже привыкла. Теперь меня поразили ее ноги, потемневшие то ли от мази, то ли от ожога.
— Можно стереть мазь?
— Что ты! — испугалась Неля. — Бинтом смачивай. У меня кусочек есть в тумбочке. Чистый.
Я налила спирту в стакан, смазала ее всю, еле притрагиваясь к телу. Все равно ей было очень больно. Она морщилась, стонала, но терпела.
Вошла медсестра. Она разносила лекарства. Положила на Нелину тумбочку две круглые таблетки. Я боялась, что сестра увидит спирт и накричит на меня. А она сказала:
— Это хорошо. Это ей очень нужно.
Я оставалась у Нели до тех пор, пока в дверях не показалась ее мама.
9
На кухне шипел примус, грелась вода в чайнике. Витя налил воды в тазик и опустил туда руки. Он держал руки в воде, чтобы хоть немного отстала угольная пыль, въевшаяся в кожу. Потом долго тер руки песком. Мыла не было. Руки покраснели и вспухли, но оставались черными. Витя морщился от боли и продолжал тереть, что-то бормоча себе под нос. Потом он вытер лицо и руки полотенцем. Полотенце стало черным.
— Мыло жалеют, чистюли, — ворчал он, — прут все в Германию.
Ужин был на столе: эрзац-хлеб, тарелка вареного щавеля и мисочка пшенной каши. Кашу мама давала только Вите, и то редко.
Витя быстро поел, лег на бабушкину кровать и сомкнул глаза. Значит, у него опять болит спина. Мы старались не шуметь, чтобы не разбудить его. Я сидела на кухне у окна и шила мешок. На столе я заранее поставила коптилку. «Когда стемнеет, зажгу и еще немного поработаю», — решила я.
Но когда стемнело, на кухню пришел Витя. Он плотно прикрыл за собой дверь.
— Ты поможешь мне листовки расклеивать? — спросил он.
— Когда?
— Сейчас.
Сколько я мечтала о таком поручении, так ждала его! Я старалась представить, как это произойдет. Мы смело, гордо пройдем по улице, и я буду чувствовать себя героем. Еще бы — у меня листовки! Я расклею их везде, где только можно. Люди будут читать и восхищаться, хвалить героя-смельчака.
А Витя предложил мне это так просто, я даже удивилась.
— Может, кнопками быстрее? У нас в сарайчике кнопки лежат… под столом… Целый коробок…
— Нет, надо приклеивать, чтобы тяжелее было сдирать, — сказал Витя.
— Где же клей возьмешь?
— Есть у меня небольшой запасец, у фрицев одолжил. Клеить будем поверх объявлений и плакатов, агитирующих граждан добровольно ехать в Германию на работу.
— Дай мне почитать листовку. А то не буду знать, что расклеиваю.
Я зажгла коптилку. Витя достал из-за пазухи листовку. Я думала, листовки маленькие, несколько слов — и все. А эта — большая.
«Союз белорусской молодежи — фашистская западня», — прочитала я.
Витя тихонько вышел из кухни и осторожно, чтоб никто не слышал, спустился по лестнице вниз. А я продолжала читать.
Вначале в листовке говорилось о том, что дала Советская власть молодежи: школы, техникумы, институты, для отдыха — пионерские лагеря, кино, театры, парки и стадионы.
Затем я прочитала в листовке, во что превратили фашисты Минск. Они разрушили город, осквернили, парк имени Горького превращен гитлеровцами в место для пыток и виселиц… Ежедневно реками льется кровь женщин, детей и стариков, расстрелянных и повешенных. Тысячи юношей и девушек угнали в Германию, в рабство…
Вернулся Витя, принес палку, обмотал ее лоскутом, крепко обвязал нитками, и получилась кисть.
— Все, пошли.
— Нужно маме сказать, где мы.
Витя приоткрыл дверь комнаты и тихо сказал:
— Мама, мы с Таней посидим на скамейке возле дома. Подышим свежим воздухом.
— Только не долго, — отозвалась мама.
Черное небо опустилось на землю. Ни звезд, ни луны, ни освещенного окна. Кромешная тьма. Витя вел меня за руку. Шли крадучись. Витя остановился, вглядываясь в темноту. Наконец наклонился и что-то поднял, не выпуская моей руки.
— Что ты взял, Витя?
— Тихо. Не называй меня. Банку взял… с клеем.
Опять шли молча.
— Куда мы идем? — шепотом спросила я.
— К магазину. Молчи.
Мы шли, останавливались, прислушивались, делали несколько шагов и опять прислушивались. Я сжала Витину руку, мы проходили мимо дома, в котором жил Антон Соловьев.
— Что тебе? — спросил Витя.
— Давай наклеим на этот дом. Пусть позлится утром.
— Давай!
Мы остановились. На улице послышались шаги. У дома полицая рос большой куст сирени. Мы присели под кустом, притаились, даже дышать боялись. Глаза привыкли к темноте. Прошли двое немцев — патруль. Подождали, пока отойдут подальше. Витя зашевелился, достал из-за пазухи листовку, пригляделся, на какой стороне напечатано, и протянул мне:
— Подержи.
Я держала листовку в руках, пока он макнул кисть в банку, потом намазал клеем обратную сторону листовки, взял из моих рук и прилепил на стену у окна — повыше, чтобы издалека было видно.
У сарая залаяла собака. Ну и пусть лает, мы листовку уже наклеили, успели. Тихонько-тихонько, крадучись, пригнувшись, мы пошли дальше.
— Ты чего лаешь? Ну-ка, поглядим, кто тут есть, — услышали мы голос Антона.
Он подошел к сараю, собака заскулила, увидев хозяина.
— Никого нет, зря ты, брат, разошелся, — успокоил полицай пса. Тот еще раза два тявкнул и залез в будку. Слышно было, как залязгала цепь.
Мы прятались у соседнего дома. А вдруг Антон обойдет вокруг своего дома и обнаружит листовку? Клей еще свежий, значит, только что прилепили. И тогда спустит своего пса с цепи, и тот сразу нас отыщет, мы же совсем близко. Надо было обойти этот проклятый дом. Это я виновата, подбила Витю. А теперь из-за меня все погибнет: и листовки не расклеим, и нас самих схватят.
Но Антона волновал только сарай, где спрятано награбленное добро. Раз на добро никто не посягает, значит, можно спать спокойно.
И полицай ушел в дом.
Следующую листовку мы наклеили у магазина, потом на столбе, на заборе. Заклеивали листовками немецкие приказы с фашистской свастикой наверху.
Брат вырыл ножом небольшое углубление, бросил туда банку, кисть и засыпал все землей. Возвращаясь, мы обошли дворами дом полицая.
На кухне вымыли руки. Витя тихонько запел:
Но добьют, и песня в том порука,
Всех врагов в атаке огневой
Три танкиста, три веселых друга,
Экипаж машины боевой…
— А Глаша не услышит?
— Пусть слышит, — ответил Витя. — Она свои песни отпела, теперь наш черед. Мы эту песню на работе поем. И ничего. Однажды даже «Интернационал» пели.
— Зачем вы это делаете?
— Пусть они не думают, будто все у них идет прекрасно. А теперь спать.
10
Проснулись от грохота: стреляли пушки. Где-то совсем рядом идет бой. Грохот все ближе и ближе. И зарево вспыхивает все ярче. Я вскочила с постели, подбежала к окну и разочарованная опустилась на табуретку. Грохотал гром, сверкала молния, дождь барабанил по стеклу. От сильного ветра шатались, потрескивали деревья.
Я снова залезла под одеяло и накрылась с головой. Гроза стихла только под утро. По улице бежали ручьи, дождь вымыл тротуары; как отполированные, блестели булыжники на мостовой; зазеленела трава. От земли, словно на пашне ранней весной, поднимался пар. И чудилось, будто нет никакой войны, нет фрицев, а есть только эта очищенная земля, согретая теплыми лучами…
С работы прибежал Витя. Он никогда не приходил домой в рабочее время — отлучиться было невозможно. И вдруг он неожиданно появился и сразу бросился к тайнику возле печки. Кусок жести, прибитый на полу, у печки, приподнимали. Под ним был устроен тайник. Брат вынул из тайника какой-то предмет, завернутый в тряпку. Витя сказал:
— Ночью арестовали Элика и Славку. Толю пока не взяли.
И опять он убежал — может быть, перепрятать вещь из тайника или предупредить кого-нибудь из ребят.
В доме у нас переполох.
— Галстуки, — вспомнила мама.
Я схватила узел с лоскутами, в которых были спрятаны галстуки. В шкафу висело мое довоенное зимнее пальто. На швейной машине лежала маленькая подушечка, из нее торчали иголки. Рядом лежали нитки. Я взяла пальто, отпорола внизу подкладку, вывернула и к чехлу с ватой пришила свои галстуки. Подкладку мама аккуратно подшила. В это время я стояла у окна и смотрела на улицу, не идет ли кто чужой. Прятать галстуки в тайник я не хотела: вдруг загорится дом?
Весь день мы ждали, что фашисты придут за нами.
Чего только я не передумала в тот день! Что случилось? Почему арестовали Элика и Славку? Все в голове у меня перепуталось. Почему-то вспомнила, как Славка, еще до войны, отдал за маленькую живую черепаху финский нож. Потом по всему поселку искал для своей черепахи листы свежей капусты и брал ее с собой гулять на лужок у пруда.
И когда послышался стук в дверь, мы все обмерли, подумали: пришли за нами.
— Фашисты стучат не так, — успокоила нас мама. И пошла открывать.
За дверью стояла Лёдзя. Она вошла в комнату крадучись и тихо-тихо заговорила:
— Арестовали Эрика Потоцкого. Илевич предупредил меня, он рассказал мне, как Эрик договорился со своими железнодорожниками податься в партизаны, но кто-то из солдат его предал. Меня сейчас никто не видел, — торопливо добавила она, — возле дома никого нет. Я пойду. Мне нельзя быть у вас, я понимаю.
Мы опять остались одни.
Потоцкий в тюрьме. Элика и Славку тоже арестовали.
Что их ждет? Мы боялись ложиться спать, боялись раздеваться. А Витя все не приходил. Может, и его арестовали, только мы ничего не знаем? Сидим здесь, как в западне, и ждем.
Вернулся брат поздно. Он и Толя видели маму Элика. Она плачет, рассказывает и плачет, никак не может смириться с тем, что произошло…
Ночью к Элику постучали. В последнее время он спал неспокойно. Он вскочил, бросился к двери, спрашивает:
— Кто там? — И тут же успокоил мать: — Это свой, Степан, не волнуйся.
Открыл дверь. Они о чем-то поговорили со Степаном. Потом Элик вернулся в комнату.
— Я к Славке схожу.
— Ночью?! — испугалась мать.
— Очень нужно, мама. Дело есть к Славке. Я прошу тебя, не волнуйся. Я должен видеть отца. Скоро мы с ним вместе домой придем.
И он выбежал из дома. А мать бросилась следом. Глядит — впереди идет Элик, а за ним трое мужчин в телогрейках. Она подумала, что они из лесу. Элик в последнее время постоянно говорил об отце и партизанах.
Толик Полозов сказал матери Элика:
— Этой ночью у Славки искали оружие, а потом увезли его самого в машине.
Она ужаснулась:
— А я думала, Элик в лес пошел к партизанам. Мне показалось, он поверил, будто за ним из леса приехали, от отца. А оно вон как получилось…
Ребята не могли ее успокоить…
У нашего подъезда я встретила Зинку, теперь она «руководительница». Одета в серо-зеленую форму, на левом рукаве — бело-красно-белая повязка, с левой стороны на кармане — эмблема: ромб, на темном фоне, снизу и сверху, два креста, посредине написано «СБМ» (Союз белорусской молодежи). «Б» перекрещивают меч и лопата.
— Мы живем под Минском, на берегу озера. Старый, шикарный парк. Такая красота, невозможно представить! — тараторит Зинка.
А я вглядываюсь в эмблему.
И в ушах у меня звучит голос Элика: «Ребята! Ура! Я расшифровал эмблему! СБМ — это «Смерть белорусской молодежи». Кинжалом режем, лопатой закапываем!»
А Зинка не умолкает:
— Недавно великий немецкий ученый Поше сделал открытие: родиной арийцев была Белоруссия.
— Так вам г-говорят ваши учителя? — Я даже заикаться стала от возмущения.
— Конечно, раз белорусский народ имеет чисто арийское происхождение, его можно с достоинством принять в сферу европейской культуры…
И Зинка побежала. А я смотрю ей вслед и думаю: не сошла ли она с ума?
11
К нам пришел Толя Полозов. Они с Витей что-то задумали, шепчутся, переглядываются, выходят на кухню, чтобы никто не слышал, о чем они говорят. Наша «квартирантка» теперь целыми днями не бывает дома. Она работает где-то и, наверно, опять ищет какого-нибудь Ганса.
Витя надевает телогрейку поверх плаща, хотя на улице не очень холодно. Одну шапку он надвигает на глаза, другую запихивает в карман. Для чего ему две шапки?
Ребята ушли, ничего никому не сказали.
Не успела я закрыть дверь, как увидела Лёдзю с Илевичем, другом Эрика Потоцкого. У Лёдзи заплаканное лицо, припухшие глаза.
— Что случилось? — Голос у мамы встревоженный и какой-то беспомощный.
— Эрика посадили в сумасшедший дом. Они его не выпустят.
Пока говорила Лёдзя, Илевич молча хмурил брови.
— Какой это был человек, какой человек!.. — повторял он.
Слово «был» резануло по сердцу.
— И ничего сделать нельзя? — спросила мама.
— Теперь в отпуск никого не пускают. Не до отдыха им… — Илевич поднялся. — Ну, я пойду. — Он крепко пожал всем руки.
Лёдзя была еще у нас, когда вернулся Витя. Лицо его сияло.
Он не скрывает радость, наоборот, ему не терпится поделиться с нами, и он выпаливает:
— Элик уже дома!
— Выпустили? — подозрительно спрашивает отец.
— Выпустят они… Мы с Толей помогли ему.
Все с недоумением смотрят на Витю, а он смеется:
— Не верите?.. Его в Германию должны были отправить. Нам Курт сказал. Народу собралось тьма. Сплошная неразбериха. Мы с Толей прошли в школу, как будто попрощаться с Эликом. Он надел мой плащ и мою шапку и через минуту вышел с Толей.
— А ты остался? — не выдержала мама.
Витя смеется.
— Тебя могли вместо Элика угнать в Германию.
— Я показал свои документы, и меня выпустили.
— Так просто?
— Ну… немного пошпрехал с охранником. Немного повезло, немного Курт помог.
— И Курт там был?
— Я его позже увидел.
— Ты что-то недоговариваешь, Витя. — Мама пристально посмотрела ему в глаза. — Что-то недоговариваешь. Не верится мне, что все было так просто. Ты вошел, а Элик вместо тебя вышел. Не верится.
— Почему не верится? Знаешь, сколько там народу собралось? Плач! Крик! В Германию угоняют. Суматоха. Кто в машину садится, а кто за колеса прячется…
— Это ты — за колеса?
— Ну, мама, с тобой невозможно разговаривать, ты как рентген, насквозь все видишь.
— Вижу, не сносить тебе головы.
— Ну, а Славка где? — не выдержала я. — Почему вы и его не спасали?
Витя прилег на диван, положил руки под голову. Видно, очень устал.
— Славка сам убежал, три дня тому назад. Он уже в лесу.
— Ну что ты выдумываешь? Разве можно убежать из тюрьмы? — не поверила я.
В другой раз Витя промолчал бы, но сейчас у него хорошее настроение.
— Ладно, расскажу, только это длинная история, — начал Витя. — Славка мужественно вел себя в тюрьме, никого не выдал. У него все время допытывались, где он прячет оружие. Славка отвечал: «В глаза не видел никакого оружия». И вот привели его на допрос к самому шефу полиции. «Ну-ка признавайся, где спрятаны автоматы и патроны? И не вздумай лгать, нам все известно. В конце Грушовской улицы, около ветеринарной лечебницы, в могилах. Мы даже знаем, в каких именно могилах. Нужно, чтобы ты сам чистосердечно признался, это облегчит твою участь».
Пока шеф говорил, Славка думал: «Откуда им стало известно? Действительно, там мы прятали с Толей пистолеты и патроны; выкрадывали у немцев оружие и зарывали в могилах. Домой же не понесешь, рискованно. А копать яму тяжело, да и опасно. Сразу видно, где свежая земля вскопана. А на могиле раз-два ковырнул лопатой, прикопал — и все шито-крыто». И дяде Павлу, родственнику Полозовых, удобно откапывать оружие. Он передавал его партизанам. Славка сказал шефу полиции, что знает, где лечебница, знает, где могилы, но о том, что там зарыто оружие, ничего не знает. Могилы пленных он показать может.
И вот он отправляется в сопровождении двух охранников. Конец Грушовской улицы, по обе стороны дороги возвышаются братские могилы. В тех, что слева, прятали оружие. А вдруг там патрон какой-нибудь завалялся или еще что? Откапывали оружие ночью. Могли и недосмотреть.
И Славка показывает на могилы справа от дороги.
Полицаи взяли лопаты в ближайшем доме и стали копать. Но ничего не откопали. Дом, где живет Славка, совсем недалеко. Славка уговорил зайти к ним.
Растерянная мама побежала к соседям одолжить самогонки и закуски. Полицаи сидят за столом, пьют, едят. Потом им захотелось сигарет. Ну, будто сами подсказывают, что делать.
Славка берется достать хорошие, немецкие сигареты, он знает где. Один из полицаев говорит: «Слетай. Только смотри…»
Но прежде Славка пошел на кухню, заглянул в плиту.
Там должен лежать пистолет. Три недели он сидел в тюрьме. Все это время Славка боялся, что мама затопит плиту, где спрятано оружие. Пистолета не оказалось на месте. Значит, Толя перепрятал его.
Возле дома стоял велосипед. Славка сел на него и поехал в Сенницу, чтобы оттуда податься до Дзержинска.
— Неужели в полиции полные идиоты? — удивился отец.
Витя улыбнулся:
— Один из них — наш человек.
«Ну и денек! — думала я. — И горе принес, и радость, и смех, и слезы…»
Элик живет дома, Курт пристроил его в сапожную мастерскую — чинить солдатские сапоги. Там работает один старик. Элик ему помогает.
Он заходит к нам, но редко. Похоже, Витя не в ладах с Эликом. Однажды Элик сказал Вите:
— Курт видел, как Толик брал на складе батарейки для радиоприемника. Он предупредил: если увидит еще раз, то вынужден будет заявить.
— Что еще сказал твой Курт? — Витя сделал ударение на слове «твой».
— Курт сказал, чтоб в столярке больше не пели советских песен. Он тоже заявит.
— Почему он раньше об этом не заявлял? Может, потому, что и ты был с нами?
— Он боится. Солдаты услышат и на него же донесут, если он будет молчать. Одним словом, как хотите. Меня просили предупредить — я это сделал.
— Ты кто у него, личный секретарь или курьер?
Когда Элик ушел, я спросила у Вити:
— Зачем ты с ним так?
— Ты ничего не понимаешь. Все не так просто, как ты думаешь.
12
Холодный, сырой осенний ветер рванул форточку на окне, стекло зазвенело, и ржавые петли заскрипели. Я проснулась, откинула одеяло и подошла к окну. Покрепче закрыла форточку на крючок и взглянула на часы. Половина восьмого.
Витя должен был вернуться в шесть. Вчера вечером он ушел грузить уголь. На товарную опять прибыл состав. Никогда Витя не возвращался с ночной смены позже шести. А сегодня он не пришел вовремя.
Ветер бушевал за окном, гнал по улице мокрую листву. Заворочалась в постели мама.
— Который час, доченька?
— Уже восьмой.
Мама вскочила, посмотрела на Витину постель.
— Господи, что случилось?
Мама стала лихорадочно одеваться и вдруг беспомощно опустила руки, потерла лоб, что-то припоминая, поглядела на меня долгим взглядом и машинально, точно отвечая самой себе, закивала головой:
— Да-да, значит, это не во сне. Я в самом деле слышала еще один взрыв…
И в восемь Витя не пришел.
Мама, все время прислушиваясь, не стукнет ли дверь в коридоре, налила мне стакан чаю, положила рядом кусочек эрзац-хлеба и тоненький пакетик с маленькими белыми таблетками сахарина. Бросишь две таблетки в стакан, а воображаешь, будто два кусочка сахара положила. Сладко. Только… только с сахаром вкуснее. Мы уже забыли, какой вкус у сахара, — третий год его не видели, привыкли к сахарину и к эрзац-хлебу.
— Собирайся, пойдем, — говорит мама. Зайдем в школу, спросим, где Витя.
Я натянула на себя короткое довоенное пальто, замотала платком голову. Мы с мамой выходим из дома, поворачиваем на Парашютную улицу, доходим до Грушовской… Но что это? Стоит толпа. Дорогу перекрыли фрицы с железными, похожими на серп луны, бляхами на шее, в касках, с автоматами. Никого не выпускают из поселка. И полицаев полно. Откуда их столько? Сквозь заслон не пройти. Люди, пришедшие сюда еще раньше, пытались выйти из поселка по другой дороге, но везде их останавливали. Поселок окружен. Один человек показывает аусвайс, объясняет, что опаздывает на работу. Но у солдат каменные лица, стоят, как столбы на дороге. И в поселок никого не пускают. С другой стороны — тоже солдаты.
— Мама, я здесь! — услышали мы Витин голос.
Мама обрадовалась, помахала ему рукой. Но тут же заволновалась:
— Он уже три часа тут стоит, после ночной смены!
Брат увидел нас, отделился от толпы и сел прямо на землю, прислонившись к дереву, — видно, ноги его не держали.
Мама бросилась к солдатам.
— Пропустите, это мой сын! Он всю ночь работал, ему отдохнуть нужно. Мальчик домой идет.
Фрицы молчали. Молчали и полицаи, точно не слышали маминых слов.
Я потянула маму за руку.
— Кого ты просишь? Они же глухие, они не понимают нашего языка.
Никто не знал, для чего окружили поселок. И вдруг по толпе пронеслось, прошелестело, как ветер над лесом, — поселок будут жечь.
— Люди, прячьтесь, — прошептала какая-то женщина и стала пробираться сквозь толпу.
Толпа поредела. Вскоре на дороге остались несколько человек да мы с мамой. Надо было и нам что-то придумать, а что придумаешь, если в нашем доме нет даже подвала. Да и подвал не спасет. Фашисты швырнут одну гранату — и всем конец. Я вспомнила, какое надежное укрытие у Полозовых во дворе. Но живут-то они не в поселке, а рядом, на Разинской улице. У них свой дом. К ним теперь не пройдешь.
Мама металась вдоль зеленой цепи и кричала:
— Витя, Витя!
Витя, наверно, заснул, сидя на земле, поэтому не откликался.
Мама еще громче позвала. Наконец он вскочил. Мама стала говорить ему, чтобы он не ходил домой.
— Иди на работу или к Толику.
Витя не понимал, почему мама не разрешает ему идти домой, а мама ничего не могла объяснить. Она не могла сказать ему: «Поселок будут жечь, и всех нас могут убить. Если уж нам суждено погибнуть, то хотя бы ты останешься жить».
— Не стой здесь, иди к Толе. Ну иди же! Не стой. Там поспишь, — уговаривала его мама. Она боялась даже назвать фамилию Полозовых.
И только когда Витя пошел к Рязанской улице и скрылся вдали, мама сказала:
— Теперь и мы пойдем. — И направилась домой.
Опустив голову, я пошла за ней следом.
Дома было включено радио, в комнате звучала похоронная музыка. Отец обеими руками держался за костыль, приседал и, поднимаясь, по очереди отводил в сторону то одну, то другую ногу. Я подумала, что он занимается гимнастикой. А когда мама хотела выключить радио, отец схватил ее за руку.
— А под какую музыку я буду танцевать?
— Ты, часом, не рехнулся? Танцевать ему вздумалось!
Как ни странно, отец нисколько не обиделся.
— Сегодня ночью партизаны убили Кубэ, Вильгельма Кубэ, наместника Гитлера в Белоруссии! Только что передали по радио, — торжественно сообщил он.
— Так и передали — партизаны? — удивилась мама.
— Ну, не совсем так. Сообщили: «Кубэ погиб от руки подлого убийцы», а в переводе на наш язык это означает: славные советские партизаны привели в исполнение приговор народа.
Мама опустилась в кресло.
— Значит, правда. Теперь сожгут поселок, а нас убьют, как заложников. Нужно же на ком-то злость свою выместить.
— Что ты выдумываешь! — возмутился отец. — Фашисты не такие дураки, чтобы жечь хорошие дома. Весь город в руинах. Думаешь, так легко строить?
— Не обязательно убивать людей в их собственной постели. Можно и на улице.
Отец подумал и согласился: от фашистов всего можно ожидать.
— Пойду-ка я сам посмотрю, что там делается.
Он вышел из дома на костылях.
Прошло около часа, прежде чем отец вернулся домой.
— Я же говорил, все это бабьи выдумки! Никакого оцепления нет, и поселка жечь никто не собирается.
Мы с мамой переглянулись, накинули пальто на плечи и побежали туда, где стояло оцепление.
Правда, там уже не было ни солдат, ни полицаев. Будто и не стояли они тут полчаса назад, наводя страх своими каменными лицами.
Новости самые невероятные и самые достоверные распространялись в нашем поселке мгновенно. Люди говорили о последних событиях:
— Мину подложили под кровать, на которой спал Кубэ…
— Тюрьма опустела. Всех политических вывозили из тюрьмы в грузовиках днем и ночью.
— В городе облавы.
Фашисты в трауре. На уцелевших домах, где находились учреждения оккупантов, приспущены флаги со свастикой. На них развеваются черные ленты.
И все же из поселка нас выселили. У магазина повесили объявление: «Оставить поселок в течение 24 часов».
Ничего не поделаешь. Если в течение двадцати четырех часов мы не уйдем из поселка, нас выгонят, даже взять с собой ничего не дадут. А могут и убить.
Искать квартиру пошла мама. А мы с бабушкой стали собирать узлы. Тяжело было расставаться с Грушовкой, где так много пережито за последние два года. И совсем по-иному, другими глазами, глазами подростка, раньше времени повзрослевшего, я посмотрела на наше жилище: стол, кровати ничем не прикрытые, на полу за два года краска облупилась. Давно нет ковриков, мама шила их когда-то из лоскутов. Пришлось коврики обменять на продукты в деревне…
В маленькую комнатушку нас пустил один латыш. Жил он в Северном переулке, недалеко от немецкого кладбища. Туда мы и перенесли свои пожитки.
13
Хозяин нашей новой квартиры Янсон часто ездил в Ригу — по-видимому, занимался коммерцией. Его подолгу не бывало дома. Он и пустил нас, чтобы дом не пустовал, боялся — ограбят.
В соседней квартире тоже жила семья: хозяин с женой и двумя детьми. Их малыши, одинаково одетые, бегали во дворе, и я никак не могла понять, девочки они или мальчики. Янсон предложил мне продавать патефонные пластинки на рынке, по пяти марок за штуку.
— Мне будешь отдавать четыре марки, — сказал он.
Я обрадовалась. Витиного заработка нам не хватало, жили мы впроголодь.
И я стала бегать на рынок, носить свой товар.
Иной раз мне везло, и я приносила домой марку, а то и две. Случалось, доставала бумагу и тетради для листовок.
Однажды ко мне подошел молодой человек лет двадцати. Его вела под руку пожилая женщина. Мужчина, который продавал иголки для примусов, сказал им:
— У нее может быть.
— Девочка, у тебя есть пластинка Лещенко? — спросила женщина. — Она называется…
— «Туманно на душе», — подсказал молодой человек.
— Вам «Капризная» нужна? — поинтересовалась я. Обычно все спрашивали «Капризную». На обратной стороне пластинки была очень скучная песня «Туманно на душе».
— Нет, «Туманно на душе», — повторил молодой человек. — Если есть, продайте мне.
Я покопалась в своей сумочке и обрадовалась, найдя пластинку. Я подумала: если пластинка ему так нужна, он может заплатить за нее побольше.
— Вот, пожалуйста, есть.
— Дайте мне, — поспешно сказал мужчина, протягивая руки мимо пластинки.
И только сейчас я догадалась, что он… слепой.
Я дала ему пластинку в конверте с рисунком: мужчина во фраке играет на скрипке. Слепой осторожно прижал пластинку к груди.
— Мама, заплати. Сколько она стоит?
— Одну марку, — сказала я совсем неожиданно для себя.
— Нет, нет! Она стоит больше. Мама, заплати больше.
— Она стоит одну марку, — повторила я.
Женщина дала мне одну марку.
Они ушли. Мать взяла сына под руку. Он шел, высоко поднимая ноги, ступая осторожно, неуверенно, видно, еще не привык к слепоте. К груди он бережно прижимал мою пластинку.
Я долго смотрела им вслед.
Вдруг какой-то шум донесся с обоих концов рынка, отчаянный крик пролетел над головами людей:
— Облава!
На мгновение стало тихо, затем все кинулись к забору. Некоторые даже побросали свой товар. Люди цеплялись за шершавые доски забора. Одни легко перелезали через изгородь, другие просили: «Браток, помоги».
А по ту сторону забора стояли полицаи. Я протиснулась в узкую щель между досками. В этом месте полицаев не было. Забор почти упирался в сарай. Взрослому человеку пройти здесь было невозможно.
В сарае тяжело дышала корова. Я увидела хозяйку, она открывала большой замок.
— Тетенька, спрячьте меня, — попросила я.
За оградой кричали полицаи:
— Аусвайс!
— Тетенька, спрячьте меня, я вам пластинку Лещенко за это дам.
Тетка открыла ворота хлева, пропустила меня и сама с подойником вошла следом. Она поставила перед коровой ушат с толченой картошкой и нарезанной свеклой. Корова захрупала свеклу. Через некоторое время о подойник ударились струи молока. Я спряталась за большим колесом саморезки, но все видела из своего укрытия и не могла оторвать глаз от подойника. «Есть же счастливые люди, каждый день могут пить молоко». И я подумала: «Хозяйка — добрая женщина. Она ведь спрятала меня. Сейчас она нальет стакан молока и скажет: «Угощайся». И я долго-долго буду пить маленькими глотками молоко».
— Ну, вылезай, — услышала я голос хозяйки.
Я вылезла из своего укрытия. Хозяйка держала в руках подойник, над которым возвышалась белая шапка пены.
— Где твои пластинки?
Пластинки плотно стояли в сумочке. Мама сшила специальную сумку. Я вынула пластинки, чтобы выбрать одну для хозяйки.
— Что ты выбираешь? Думаешь, я за одну пластинку тебя прятала? Давай все.
Она поставила подойник, забрала все пластинки и опять положила их в сумку. Одной рукой она подхватила сумку, другой взяла подойник. Руки у нее были огромные, не женские.
— Марш отсюда и больше не попадайся.
Растерянная, я вышла из сарая. На улице было пусто и тихо. Я побежала домой, будто за мной гнались. Издалека можно было услышать, как стучат по мостовой мои деревяшки.
У железнодорожных мастерских меня остановил Антон Соловьев. Опять этот ненавистный полицай!
— Документы!
Документов у меня не было.
— Я забыла их дома.
— Сейчас проверим, — сказал он. — Пошли.
Мы опять повернули к рынку. У входа на рыночную площадь стоял большой грузовик, накрытый брезентом. Вокруг машины суетились немцы и полицаи.
— Принимайте еще одну, — сказал Антон.
— Там уже битком, — ответил полицай, стоявший позади машины.
— Худая, много места не займет! А ну, брысь наверх! — скомандовал Антон.
Не успела я опомниться, как он подхватил меня под руки и легко подбросил вверх. Чтобы не упасть, я уцепилась руками за борт машины, но Антон подтолкнул меня еще раз, и я упала на какую-то женщину.
— Ну-ка, освободи место для начальства, — приказал Антон. Он влез в машину и с хохотом повалился на людей. Ему было весело.
«Выслуживается перед оккупантами», — с ненавистью подумала я.
Машина тронулась. Мы поехали.
Везли нас недолго. Вскоре машина развернулась, дала обратный ход, и кузов ее очутился у большого бревенчатого сарая. Антон спрыгнул на землю, открыл ворота сарая, откинул задний борт грузовика и скомандовал:
— Выметайся!
Нас затолкали в сарай. У входа слева стояла бочка, от нее исходило страшное зловоние. Напротив, высоко над земляным полом, я увидела небольшое зарешеченное окошко и пошла в ту сторону, ступая по утрамбованной соломе, разбросанной по полу.
Вскоре сарай был набит битком. Несколько девочек, таких, как я, лет тринадцати-четырнадцати, и среди них мальчик растерянно озирались по сторонам. Женщины обрушили на полицаев поток брани, кричали, что будут жаловаться. Полицаи загнали женщин в глубину сарая, вышли из хлева и закрыли ворота на скрипучую задвижку. Женщины стучали кулаками в ворота, кричали, голосили.
Я знала: сначала людей загоняют в сарай, а потом отправляют в Германию. Ноги мои подкосились, я опустилась на грязную солому, закрыла лицо руками и горько заплакала.
14
— Эй, люди, отзовитесь. Кто там? — слышу я шепот и не могу понять, то ли в самом деле кто-то шепчет, то ли мне показалось. — Не бойтесь, мы свои…
Гляжу, какая-то женщина ищет в стене щель, через которую доносится тихий голос. И я прижалась ухом к шероховатому бревну, чтоб лучше слышать. Женщина, должно быть, нашла дырочку, спросила:
— Мальчики мои родные, чем же вы можете нам помочь?
— Тетенька, говорите тише, а то полицай услышит. Скажите нам адрес, мы сообщим вашим родным, где вы.
— Ой, хлопчики, спасибо. На Цнянской я живу, дом пять. Зина меня зовут.
Я спохватилась. Нужно и мне дать весточку маме. Женщина тем временем отодвинулась, уступая мне место.
— Северный переулок, дом двадцать девять. Таня, — зашептала я.
Мальчик повторил.
— Не забудешь? Это возле немецкого кладбища.
— Знаю. Следующий.
И какая-то женщина начала говорить свой адрес, а я в это время смотрела в маленькую щель между бревнами. Добровольных почтальонов собралась целая гурьба.
На сердце стало немного легче, мелькнул огонек надежды. Главное, чтобы мама знала, где я сейчас.
Люди прижимались к маленькой щели в стене. Каждый шептал свой адрес с надеждой. А вдруг…
Начинало темнеть. Только теперь я почувствовала голод. Я пошарила в карманах: может, где корочка завалялась? Ни крошки — пусто. Стараюсь не думать о еде.
Вдруг загудела машина, и мальчишек словно ветром сдуло. Кто не успел сообщить свой адрес, с сожалением отвернулся от стены.
У ворот сарая остановилась машина. Послышались голоса полицаев, ворота открылись, и к нам хлынула новая партия несчастных. Вероятно, они попали в облаву на улице. Опять поднялся шум, крик.
Потом стало тихо. В сарае стемнело, только через зарешеченное окошко еще пробивался свет. Я сидела у стены, поглядывала на окошко и думала о мальчиках: хоть бы они успели побывать по нашим адресам, пока не стемнело! Конечно, сегодня мама вряд ли придет, скоро комендантский час. А завтра рано утром может прийти. Только бы не проспать!
Я смотрю на решетку, она напоминает мне свастику.
Я вдруг вспомнила, что рассказал мне однажды Славка Полозов. Партизаны подбили машину, в которой ехал немецкий офицер. Офицера хотели взять живым, но не удалось. Он выпал из машины, как мешок с песком. На сиденье стоял чемодан. Партизаны прихватили его с собой в лес. Открыли, а там, в чемодане, полно золотых зубов, коронок. Сколько же людей нужно было убить, чтобы набрать целый чемодан зубов!
И этот вояка, наверное, ехал домой, на отдых, и вез гостинцы своим детям. Не доехал, не удалось…
Я задремала, и мне приснилось, будто страшный фашист хочет вырвать мои зубы. Я кричу ему: «Нет у меня золотых!» А он молча протягивает к моему лицу огромные ручищи с длинными желтыми ногтями, оскалился, трясет меня за плечи и шепчет: «Зубы, зубы…»
Меня колотил озноб, зубы стучали от холода. Кто-то поднялся рядом со мной и, сонный, пошел к воротам. В сарае темно. Кому-то наступили на ногу. Нечем было дышать. Маленькое зарешеченное окошко почти не пропускало воздуха. Скорей бы утро, скорей бы выбраться из этого хлева!
Как только рассвело, прибежала мама вместе с мальчиками. Она зашептала в щель:
— Таня, доченька!
Я тут же услышала ее.
— Мама, я здесь.
— Доченька. Слушай меня, скажи, что ты больная, что у тебя туберкулез — тебеце, — немцы сразу поймут. Скажи, еще до войны болела, что у тебя каверна в левом легком, и старайся при них побольше кашлять. Просись к доктору, старайся время оттянуть, а я побегу, может быть, документы какие-нибудь достану.
Я хотела уже отойти, чтобы ребята могли взять адреса тех, у кого вчера не успели, но опять услышала мамин голос:
— Я тебе поесть принесла. Сейчас заброшу в окошко.
В окошке показался небольшой пакетик, завернутый в газету и туго перевязанный нитками. Пакетик подняли на палке, просунули между прутьями решетки, и он упал прямо мне в руки.
Я быстро развязала его и достала два кусочка хлеба и два ломтика сала. Откуда мама взяла сало? Дома у нас сала не было. Я откусила кусочек, начала жевать. И тут увидела, сколько голодных глаз на меня смотрит. Я чуть не поперхнулась. Один кусочек хлеба отдала такой же, как я, худой девочке. Она стояла возле меня. Девочка разломила его еще на три части и тоже с кем-то поделилась. Свой кусочек я проглотила мгновенно. Есть захотелось еще сильнее, чем раньше.
Ночью я, должно быть, простыла, и теперь кашляла. До войны у меня было осложнение на легкие после гриппа. Школа посылала меня в детский санаторий. Все зарубцевалось, но остался небольшой очаг в левом легком. Об этом мне и напомнила мама.
Что она может сделать? Где она возьмет документы, если их у нас нет?
Женщины кричали:
— Даже в тюрьме кормят!
— Здесь же не преступники!
Рядом со мной всю ночь плакала женщина. Другая женщина утешала ее:
— Хуже, чем всем, не будет…
— Дети у меня дома одни, пяти и семи лет. Что с ними будет?!
И она опять заплакала навзрыд.
В другом конце сарая говорил мужчина:
— Какой из меня работник? Я старый и больной. Мне уже шестой десяток. Если бы я был поздоровее да помоложе, видели бы они меня здесь! Давно б уже был далеко отсюда.
— Врешь ты, дядька. Какой же ты старый, если у тебя ни одного седого волоска нет? Шевелюра как у молодого.
— И эти собаки так подумали. А мой отец прожил восемьдесят шесть лет — и тоже ни единого седого волоска. Это у меня от отца.
— От отца или не от отца, а в дальние края поедешь…
Дядька кряхтит, не соглашается:
— Это мы еще поглядим.
Опять стало тихо.
Все прислушиваются, что делается за стеной.
Спустя некоторое время открылись ворота, вошли немец с переводчиком и женщина в белом халате. Немец заговорил по-своему, переводчик перевел:
— У кого короста, лишай, подойдите сюда.
Только одна женщина из угла начала протискиваться к воротам. Подошла, остановилась.
— Раздевайтесь, — сказала врач.
— Здесь? — удивилась женщина.
— Конечно, здесь.
Женщина начала нерешительно расстегивать на себе кофточку.
— Быстрее, быстрее, — поторапливала ее врач.
Женщина разделась, прикрывая руками грудь.
В сарае было холодно, сыро, немец, переводчик и врач одеты в пальто и плащи.
Женщина опустила вниз покрасневшее от стыда лицо и скинула все остальное.
— Повернитесь еще, еще, — командовал переводчик.
— Лишай, — сказала врач.
Женщине разрешили одеться. Не успела она застегнуть пуговицы на кофточке, как ее вытолкнули из сарая. Многие с завистью смотрели ей вслед.
— Больше нет заразных?
К переводчику подошла другая женщина, но не успела она объяснить, в чем дело, как ее прогнали.
Я бросилась к врачу, который уже собирался уходить.
— Тебеце у меня, — закричала я на весь сарай. — Тебеце!
Я понимала: это мой единственный и последний шанс. Иначе для меня отсюда только одна дорога — в Германию.
Я стала говорить переводчику о своей болезни, уверять, что мама вот-вот должна принести документы, подтверждающие туберкулез у меня. Худая, как щепка, посиневшая от холода, я плакала и кашляла. У меня горели глаза и, наверное, поднялась температура…
Подъехали две машины, крытые брезентом, и остановились возле нашего сарая. Переводчик обратился к немцу. Тот посмотрел на меня и буркнул в ответ.
Я подумала: сейчас меня вытолкают за ворота, как ту женщину, и я побегу домой. Кивком головы Антон показал мне на выход. В сопровождении полицая я вышла из хлева. Я радовалась, хотя понятия не имела, куда ведет меня полицай. Позади я услышала крики и плач. Людей загоняли в машины, сейчас повезут на вокзал, где их ожидают товарные вагоны. Оркестр на перроне будет играть марши, чтобы заглушить крики и плач.
Мы с Антоном дворами вышли к улице невдалеке от Западного моста и, не доходя до Ленинградской улицы, свернули в переулок налево. Антон подвел меня к двухэтажному кирпичному дому. Дом стоял без окон, даже рам не осталось. Мы вошли в дом, поднялись по лестнице на второй этаж, заглянули сначала в одну комнату, потом в другую. В комнатах гулял ветер. Печи были наполовину разрушены, возле них валялась груда кирпичей. Со стен свисали рваные обои.
— Видишь обои? — спросил Антон.
— Вижу.
— Ты их должна оборвать. Чтоб ни кусочка на стенах не осталось.
— Я не дотянусь.
Полицай вышел. Через минуту он вернулся и поставил на пол табуретку.
— Надо содрать все обои? — спросила я, оглядывая большую комнату и прикидывая, сколько времени займет эта работа.
— Не только в этой комнате, но и во всем доме, — приказал Антон и добавил: — Не вздумай бежать! Под землей найду. Запомни!
Он вышел. Я не знала, куда он направился. Может быть, в соседнюю комнату, а может быть, остановился за дверью, караулит меня. Я осталась одна в холодной пустой комнате. Что делать? Неужели отдирать эти противные обои, когда совсем близко, за этими дверями, свобода. А вдруг там стоит полицай? Этот противный Антон. Он же пристрелит меня, и ему за это ничего не будет. Подумаешь, какая-то сопливая девчонка! Стою, размышляю, а ноги сами несут меня к двери. Вдруг он нарочно оставил меня одну, чтобы я убежала? А я еще раздумываю. Я быстро сбежала вниз. Антон стоял у выхода и смотрел на меня.
— Пристрелю, как щенка, — процедил он сквозь зубы и снял с плеча карабин.
Я пулей взлетела вверх. Сердце сильно колотилось. Немного отдышавшись, я встала на табуретку, дотянулась до обоев, отставших от стены, и рванула их на себя. Сверху на меня посыпалась штукатурка. Я закашлялась от пыли, из глаз потекли слезы, быстро спрыгнула на пол и села на табуретку. Что бы такое придумать?
Я нашла обломок доски, несколько гвоздей. Куском кирпича три гвоздя прибила к доске, загнула их на конце. Получился крюк. Теперь крюком я могла отдирать обои, стоя на полу. Грязь в глаза не сыпалась, и дело пошло быстрее. Только по-прежнему было много пыли. Она попадала в горло, и я кашляла, сплевывая черную слюну.
Болели руки, плечи, я ободрала обои в одной комнате, перешла в другую. Не успела закончить — пришел полицай. Работа моя ему не понравилась.
— Медленно работаешь, нужно было во всем доме почистить, — сказал он.
— Я же больная и так много сделала.
— Завтра закончишь.
Мы молча шли по городу. Темнело, лил дождь. Я подставляла под дождь лицо и руки, чтобы хоть немного смыть грязь. Антон опять вел меня в сарай. Мысли были тоскливые. Я промокла насквозь, а в сарае холодно. Еще одна ночь, и мне конец. Наверное, у меня уже началось воспаление легких. Все тело ноет, не пойму только, от работы или от болезни.
Возле сарая меня ждала мама. Я бросилась к ней. Из глаз у меня текли слезы. Мама тоже заплакала.
— Доченька! Пойдем домой, я принесла документы, тебя отпустили.
Поскорей оставить позади это проклятое место! Мы с мамой всю дорогу почти бежали.
Мама выкупала меня в корыте, уложила в постель, я вся горела. Мама поставила банки, но это не помогло, бил озноб, душил кашель. Я пила горячую воду с сахарином, обжигала губы, но согреться не могла. Протопили печку, но я по-прежнему задыхалась от кашля.
Витя, уходя на работу, пообещал достать лекарство. Мы надеялись, ему удастся прибежать домой в обеденный перерыв.
И Витя прибежал.
— Это самое лучшее лекарство. Пей, не бойся. Я сам отсыпал из коробки.
— А как оно называется? — спросила мама.
— Забыл. Это от воспаления легких.
Он схватил кусок хлеба и побежал обратно, чтобы успеть на работу к концу обеденного перерыва.
Какое лекарство принес Витя — до сих пор не знаем, но я стала поправляться. И однажды я спросила у мамы:
— Почему меня сразу отпустили? Как ты смогла раздобыть документы?
— И не спрашивай, — ответила мама, — пришлось побегать. У меня сохранился твой довоенный рентгеновский снимок. Помнишь, ты болела? Взяла снимок, достала курицу и отнесла доктору, который рентген делает. Поначалу он не хотел давать справку, что у тебя туберкулез, а когда увидел курицу — дал.
— А где ты взяла курицу? — спросила я.
— Взяла… — сказала мама и замолчала.
15
Витя сидит дома, и я очень рада. Мы так редко с ним видимся. Его почти никогда не бывает дома. Даже после работы, усталый, он полежит немного и опять собирается куда-то. Скажет: «К Полозовым», а сам идет в противоположную сторону. Я давно это заметила. Однако молчу, знаю: раз не говорит правду, значит, так надо.
Тайком от всех Витя дал мне листовку. Я прочитала: «1 октября 1943 года освобожден первый город на белорусской земле — Костюковичи». Значит, скоро наши будут в Минске. Витя показал листовку, чтобы подбодрить меня.
До чего же хороший у меня брат! От Вити я узнала, что Неля уже дома.
Дверь у нас всегда закрыта на ключ. Мама боится: вдруг нагрянет полицай и отберет швейную машинку.
Скрипнула калитка. Витя бросился к окну, мама насторожилась.
— Наверно, ко мне, — сказал брат и выбежал на крыльцо.
Через некоторое время он вернулся. С ним был мужчина.
— Он будет у нас ночевать, — сказал Витя.
— Не прогоните? — спросил незнакомец.
— Оставайтесь. Хозяин в Ригу уехал. Мы одни дома. Вас из другой квартиры никто не видел?
— Не видел, — ответил Витя.
Мама хотела уже идти на кухню, чтобы накормить гостя. Обернувшись, она еще раз взглянула на него.
— Узнаете? — улыбнулся он.
— Ой, Володенька, неужели это ты, мальчик мой! Тебя не узнать, так вытянулся.
— В лесу живу, хочешь не хочешь, а будешь тянуться вверх вместе с деревьями. Знаете, какие там сосны? Вот я и стараюсь их догнать.
— И ты уже в лесу…
— Второй год.
— Как время летит! — вздыхает мама.
Мама идет на кухню, а Володя достает из кармана кожуха завернутый в бумагу кусок сала, разворачивает и кладет на стол.
— Это вам гостинец, — говорит Володя.
— Ой, спасибо!
Мама принесла две тарелки горячей болтушки, два кусочка хлеба, отрезала тонкие ломтики сала и положила их на хлеб. Потом пригласила всех к столу.
— Ешьте. И ты, Витя, поешь за компанию.
Витя с Володей сели за стол. А мама поглядела на меня, принесла еще кусочек хлеба из кухни, отрезала сала и положила на хлеб:
— Ешь, доченька!
Сало было просоленное, пахло чесноком. Я долго его нюхала, пока мама не засмеялась и не сказала мне:
— Хватит обнюхивать. Ешь. Как там тетя Шура живет? — обратилась мама к Володе.
— Помогает партизанам, чем может. То белье постирает, то накормит лесных гостей. Если из деревни нужно что-нибудь отвести в лес, опять тетя Шура помогает. На лошади отвозит. И все от души.
— Да, хороший она человек. Мы с ней дружили, когда она здесь жила, люблю я ее.
Витя с Володей подкрепились, поблагодарили маму и пошли на кухню. Мне так хотелось узнать, о чем они шепчутся, хотелось пойти на кухню и посмотреть еще раз на этого необыкновенного парня. Он же оттуда, из леса.
Они сидели возле печи на низеньких скамеечках. Володя курил и разговаривал с Витей. Я вышла в темную прихожую, и вдруг меня пронзило: «А вдруг Володя не партизан, а провокатор? К Элику приходил провокатор, а назвался партизаном».
Я позвала Витю в комнату:
— Можно тебя на минутку?
Я плотно прикрыла дверь за ним и зашептала:
— Ты уверен, что он не провокатор? Вспомни Элика. К нему тоже пришли как будто из лесу.
Витя улыбнулся:
— Молодец, сестра, наблюдательная. Таким и должен быть настоящий подпольщик. Но не беспокойся, Володя у нас проверенный. Кроме того, он пришел с моим паролем от Толи.
— От какого Толи?
— От Полозова.
— И Толя в лесу?
— В лесу, вместе со Славкой. — В голосе Вити и грусть и зависть.
— Ну и что? — не сдавалась я. — И к Элику тоже пришли из леса.
— Ну, заладила! Тебе же говорят, он с моим паролем пришел. Когда Толя уходил в лес, мы с ним пароль придумали, Если человек скажет: «Покупаю швейную машину», — значит, от Толика. А я должен ответить: «Пожалуйста, продаем ручную». Кроме того, я ходил к нему в лес и участвовал с ним в разных операциях.
— Витенька, попроси его, чтоб он и нас с тобой в лес взял! И меня. Попроси!
Витя махнул рукой. И уже от двери шепнул:
— Наши Гомель взяли.
Он опять пошел на кухню. А я, ошеломленная известием о взятии Гомеля, думала: «Это же совсем близко! На машинах можно приехать за один день и освободить Минск».
Значит, скоро наши будут здесь.
И Толя в лесу. Толя — партизан. Вот почему он не приходил.
Толя пришел неожиданно, в ночь под Новый год. Мы уже собирались ложиться спать. Вдруг в окно кто-то постучал. Вначале я подумала: мерзлая ветка стукнула по стеклу. Но стук повторился более настойчиво. Полная луна светила вовсю. Я отодвинула занавеску и увидела человека в кожухе, в шапке-ушанке, с седыми бровями и ресницами. От неожиданности я испугалась: совсем близко у самого окна стоял чужой старик. Старик вдруг улыбнулся, и я сразу узнала его. Только один человек мог так улыбаться. Я узнала Толю и быстро побежала открывать дверь. Клубы морозного воздуха ворвались в комнату. Вошел Толя, быстро прикрыв за собой дверь.
Он снял кожух, иней на его ресницах и бровях растаял, и Толя уже не походил на старика. Я стояла, глядела на него во все глаза и не могла тронуться с места.
— Иди в постель, ты замерзла, — сказал Толя и опять улыбнулся своей необыкновенной улыбкой.
А я стояла, как дурочка, и молча глядела на него.
Толя взял свой кожух, накинул мне на плечи и застегнул на все пуговицы. Мне стало тепло-тепло, хорошо-хорошо. Кожух пах овчиной, лесом и дымом от костров. Он был самым теплым, самым замечательным кожухом на свете.
— Хорошо, что хозяин уехал в Ригу на праздник, сыну подарки повез, — тихо сказала мама, выходя из кухни. — Боимся мы его, чужой он.
Отец подал Толе руку:
— Ну, здравствуй, партизан.
— Тише ты, — зашептала мама, — соседи услышат, они еще не спят. — И кивком головы показала на стену.
— Закуривай. — Отец щедро протянул Толе пачку махорки.
— Не научился еще, а для друзей могу отсыпать немного, если вы не возражаете.
— Зачем отсыпать, всю бери. Я тоже не курю.
— Спасибо.
Толя спрятал махорку в карман, затем поднял меня и посадил на лавку рядом.
— Деточка, ты, наверно, голоден? — спросила мама. — Сейчас я тебя накормлю.
— Нет, я спать хочу. Давно я не спал в постели.
— Сейчас я тебе постелю.
— Нет, мы с Витей ляжем. Я только немного помоюсь.
— Витя, в печи стоит чугун с водой, может, еще не остыл, — сказала мама. — Пойдем, Таня, не будем им мешать.
Мне не хотелось снимать кожух — так тепло и уютно было в нем. Мама расстегнула пуговицы, сняла кожух с моих плеч и аккуратно положила его на лавку. Уходя, я оглянулась, и мне показалось, будто на лавке лежит человек.
Я поглядела на Толю. Он стоял ко мне спиной и снимал рубашку. Витя ухватом доставал из печи чугун.
Лежа в постели, я слышала, как плещется Толя на кухне, как ребята очень тихо разговаривают. Потом Толя сказал:
— Спать хочу — умираю.
— Ну, ладно, спи, — вздохнул Витя.
Я долго ворочалась в постели, не могла уснуть. Я так и не расспросила Толю, как ему живется в лесу, в землянке, как воюется. Толя спал, а я лежала и прислушивалась, не идет ли кто чужой? А вдруг нагрянут проверять документы. Но, к счастью, все было спокойно. За окном поднялся сильный ветер, пошел снег. Вьюга в шальном танце закружила пушистые снежинки. А я подумала, до чего же, наверно, страшно в такую погоду в лесу.
Утром я вскочила и посмотрела на кровать, где спали ребята. Кровать была застлана.
— Где… Витя? — спросила я у мамы.
— На работе. И Толя вместе с ним ушел из дома. У него задание.
Я чуть не расплакалась. «Надо же — проспала! Даже не простилась с Толей, не сказала до свидания!»
— Толя еще зайдет к нам? Он ничего не говорил?
Мама пожала плечами:
— Ничего не говорил.
Весь день я ждала его. Вечером Витя пришел с работы один.
— А Толя где? — не выдержала я.
— Ушел в отряд. Свое задание здесь он выполнил.
1944 ГОД
1
Я жадно дышу морозным воздухом. Сколько времени я не выходила на улицу! Наконец мама отпустила меня к Неле. Мне показалось: на улице стало светлее, небо чище и развалин как будто меньше, вот-вот выглянет солнце и позолотит все вокруг. Вскоре я вышла на Грушовскую улицу и вдруг услышала позади гул мотора. Меня догоняла машина. Пулей я выскочила на тротуар. По дороге ходить запрещено: могут сбить и никто отвечать за это не будет.
На тротуаре я оглянулась. Машина шла медленно, точно боялась сбить меня. А может быть, я совсем здесь ни при чем. Дорога скользкая, песком не посыпают, поэтому машины ходят медленно.
По тротуару идти было хуже, чем по дороге. До войны тротуар был дощатый. Доски растащили на дрова, и я шла по обочине, покрытой снегом.
Я свернула с дороги и направилась к калитке. Машина тоже остановилась. Я не убегала от фрицев. Зачем я им? Я вошла во двор, где жила Неля. И фашисты последовали за мной.
Я поднялась на крыльцо, постучала в дверь, и тут они догнали меня. Неля, ее мама и маленький Леня, Нелин брат, — все видели, как я привела в дом гестаповцев с черепами на шапках. А я и не думала их приводить и не подозревала, что они следят за мной. Приказали всем предъявить документы. Я протянула свой аусвайс и сжалась от страха. Вот сейчас они догадаются, что аусвайс не настоящий. А гестаповец прочитал вслух только фамилию и вернул мне аусвайс. И тут на его перстне я увидела такой же, как на шапке, человеческий череп. Я не могла понять, зачем им понадобилось проверять документы у меня, у Нели и Нелиной мамы.
Офицер, проверяющий документы, вышел. Потом он вернулся и приказал мне следовать за ним. И тут я снова подумала: «Наверное, немцам стало известно, что я не работаю». Если офицер с черепом на шапке говорит «ком», значит, дела твои хуже некуда, значит, тебя арестовали.
Мы вышли. Меня подвели к машине, стоявшей напротив калитки. Впереди, рядом с шофером, сел офицер. Меня посадили сзади, между двух солдат.
Сейчас меня повезут в тюрьму, а дома ничего не знают. Конечно, Неля пойдет к нам домой и предупредит о моем аресте. Я думала об этом, пока шофер заводил машину. И уже смирилась со своей участью, даже представила, как меня будут вешать на столбе у сквера.
Конечно, враги знают про меня все: и как я спасала раненых пленных, и как помогала Вите прятать оружие, и как мы с ним расклеивали листовки.
Офицер задал мне вопрос по-немецки.
— Где ты живешь? — повторил за ним переводчик.
Я молча смотрела на гестаповца. У меня даже в мыслях не было, что они поедут к нам домой. «Ага, — догадалась я, — они хотят сделать обыск, а потом повезут меня в тюрьму». Листовок дома нет, это я хорошо знала. Есть патроны. Мы их высыпали в тайник под печкой.
Наверное, я долго молчала. Офицер с раздражением обратился к переводчику, и тот, не долго думая, назвал шоферу адрес — Северный переулок, двадцать девять, — и стал объяснять, как туда проехать. Откуда они знают наш адрес?
Больше меня не спрашивали ни о чем. Вскоре машина свернула в Северный переулок. Наши все были дома. «Как назло», — скажет потом бабушка. У всех проверили документы и спросили у мамы, где вещи брата.
Около Вити поставили часового. Начали обыск. Перевернули все вверх дном в нашей комнате. Я боялась взглянуть на тайник — могут заметить. А еще я боялась посмотреть брату в лицо. Он же не знает, что сначала меня арестовали. Он только видит, как я привела фашистов в дом. Что думает обо мне Витя? Наверное, считает меня предательницей или трусихой.
Теперь хотела, чтобы фашисты увели с собой меня, а не Витю. Пусть меня пытают, ничего им не скажу, буду молчать. Только бы Витю не трогали. Вот тогда ему станет ясно: я не предательница и не трусиха.
На пол вытряхнули корзину с грязным бельем. Выбросили все из шкафа, даже выломали полки и выбили дно, проверяли, нет ли тайника. Перелистали все книги, стоявшие на этажерке.
Мама прислонилась к стенке, белая как мел, по лицу у нее текли слезы. Отец хмурился. Бабушка лежала на кровати и тихонько постанывала.
Оставив нашу комнату в чудовищном беспорядке, гестаповцы увели брата. Во мне все похолодело, я не могла понять, что все-таки произошло. Почему арестовали Витю, а не меня? Я не хотела оставаться дома. Пусть и меня забирают. В тюрьму, на виселицу — все равно, лишь бы с Витей, только бы не остаться без него. Чувство вины жгло меня. Я выскочила во двор и подбежала к машине. Витю уже толкнули на заднее сиденье. Офицер поглядел на меня, как на пустое место. Машина рванулась вперед. А я осталась стоять на дороге.
Мне страшно было возвращаться в дом. Там голосила мама.
2
— Сиди дома и никуда ни шагу. Пойду, может, разузнаю что-нибудь про Витю. — Мама говорит, не глядя на меня.
Я опускаю голову и молчу. Кто его арестовал: СД или гестапо? Мы не очень разбираемся в этом. Что известно о нем фашистам? Дома ведь ничего не нашли, может, никаких доказательств у них нет. Может быть, здесь ошибка, все обойдется и его выпустят?
Я сажусь у окна. В руках у меня рваные чулки, надо починить их. Ниток нет. Нашла у мамы лоскут, из которого можно надергать ниток. И этими коротенькими нитками буду штопать. Неудобно, конечно, других ведь негде взять.
За окном идет снег. Я смотрю, как падает он на кусты. За кустами высокий забор. Улицы не видно.
Как теперь будем жить? Увели нашего кормильца Витю. Пластинок я больше не продаю. Янсон перестал давать мне их.
— А ты не думай, внученька, — слышу я бабушкин голос. — Не думай. Уж как будет.
Она совсем ослабела. Ночью ворочается с боку на бок и тихо стонет. Иногда днем бабушка засыпает ненадолго. И теперь я думала, что она спит. Но бабушка как будто знает, о чем я думаю, и успокаивает меня.
Я подхожу к ней, сажусь на краешек кровати, беру ее худенькую руку и перебираю пальцы. Руки шершавые, жилистые. Я смотрю на них и молчу. А бабушка тихо говорит:
— Забыл обо мне господь, не берет к себе. Да и не удивительно! У него места нет, сколько молодых прибрал!
Мне жалко бабушку, я не хочу, чтобы она так думала.
— Ну зачем ты говоришь такое! Лучше расскажи что-нибудь.
— Нечего рассказывать…
Бабушка закрыла глаза, делает вид, будто спит, а может быть, и правда задремала.
Поздно уже, скоро комендантский час. Если мама не вернется до комендантского часа, значит, и ее арестовали. Я слышала от людей, что иногда сажают и тех, кто ходит около тюрьмы, или тех, кто приносит передачи. А вдруг правда арестовали маму? Что будет с нами без мамы и без Вити?..
К счастью, Янсон пока не вернулся из Риги. Если бы при нем арестовали Витю, то, наверное, он выгнал бы нас из квартиры. Зачем ему такие квартиранты? Он коммерсант. Его дело покупать, продавать.
Заскрипели ступеньки крыльца, звякнула дверная щеколда, и порог переступила мама. Молча вошла она в комнату, бросила на табуретку пальто и легла на диван. Я взяла пальто, повесила у двери и опять вернулась на свое место к столу. Раньше я почему-то не замечала, какая у нас мама старенькая: лицо худое, глаза ввалились, темные круги под ними и морщины возле губ. Некоторое время она лежала молча, отец подошел к ней, присел на край дивана.
— Ну, что? Узнала?
Мама тяжело вздохнула и закрыла глаза.
— Нет. Ничего не узнала. — Слабый голос едва слышен. — Такого нагляделась!.. Век бы не видеть. Мужчину вели в тюрьму после допроса. Он еле-еле переставлял ноги, прикрывая рукой выбитый глаз…
В комнате мертвая тишина. Дом без Вити будто совсем опустел.
Мама больше ничего не сказала, только долго и тяжко вздыхала.
Утром мама опять пошла к тюрьме в надежде увидеть брата, когда его поведут на допрос или с допроса. Она возвращалась домой и молчала. Значит, опять не удалось узнать. И мы не спрашивали у нее ни о чем.
У Янсона хорошее настроение, он приехал за вещами: решил вернуться в Ригу и уже больше не расставаться с сыном.
— Время, знаете, такое, нельзя мальчика оставлять без присмотра. Еще свяжется с дурной компанией. На бабушку не могу положиться, она уже старенькая.
— Да, за детьми нужен глаз да глаз, — соглашалась мама.
Янсон не заметил отсутствия Вити. У него свои заботы: как погрузить багаж, в целости и сохранности переправить в Ригу. Только в день отъезда он спросил:
— А Витя где? Может, помог бы мне погрузиться?
— На работе, — ответила я. Мамы не было дома. — Теперь он работает с утра до ночи, иногда даже и ночует на работе.
— Жалко. Ну, как-нибудь обойдусь.
Мы радовались отъезду Янсона, он навсегда покидал эти места. Останься он в Минске, неизвестно, как бы все обернулось. Мог бы и выгнать нас.
Теперь мы не знали, что творится на свете. К нам никто не заглядывал. И мы никуда не ходили.
Однажды мама не выдержала:
— Пойду к Полозовым, надо посоветоваться. — Потом подумала и сказала: — Сперва пойду мимо, погляжу, нет ли чего подозрительного. Если все спокойно, тогда потихоньку зайду к ним.
Вернулась она встревоженная, рассказывала:
— Прошла я через двор огородами. Будто не к ним я. На дверях два больших замка висят.
Новость эту обсуждали вместе. Отец сказал:
— Наверно, пошли куда?
— Куда они с мальчишкой пойдут? — сомневалась мама. — Дуся всегда дома.
— У них родственники в Дзержинске, дядя Павел, — вспомнила я.
— Нас бы предупредили, — сказала мама.
— А если времени не было?
— Тогда могли и не предупредить.
— Может, мне сходить к их соседям? — спросила я.
— Еще чего? Вдруг их арестовали и устроили засаду у соседей? Я бы сама зашла, но побоялась.
— А может, к Элику сбегать? Он должен знать, если что-то стряслось.
Мама никуда меня не пустила.
Утром она снова отправилась в поход. Мне хотелось сходить к Неле. Когда меня арестовали у них, я только успела разглядеть ее лицо, все в шрамах, чужое, совсем не похожее на лицо Нели. Но мне запрещено выходить из дому.
За окном кружились снежинки и тихо, будто играя, опускались на голые, сухие от мороза ветви деревьев. Ветки на глазах становились нарядными. Я смотрела на деревья, на землю, покрытую легким белым ковром, и думала теперь о Полозовых. Толя со Славкой в лесу. Счастливые!
Из бывшей комнаты Янсона видна улица. Я иду в ту комнату. Теперь мы занимаем половину дома, две комнаты. Но это не радует нас, наоборот, наводит тоску. Без Вити мне стало совсем одиноко.
Северный переулок неширокий. Конец его, где мы живем, упирается в еврейское кладбище Там расстреливали людей.
В окно видны крыши приземистых домиков напротив. Маленькие частные домики засыпаны снегом, будто притиснуты к земле. Наш дом до войны тоже кому-то принадлежал. Хозяева успели выехать.
В переулке послышались топот и громкие голоса, пришли два солдата. На груди у каждого висит автомат. В любую минуту они готовы выпустить очередь из автомата.
В сторону кладбища пробежали два парня. И тут же послышалась стрельба. Тяжело топая сапогами, бежал полицай, за ним едва поспевали те двое солдат с автоматами. Это они сейчас стреляли.
Я упала на кровать. Слезы душили меня.
Распахнулась дверь, я вскочила с кровати и бросилась встречать маму. Вместо мамы на пороге стояла Лёдзя со свертком в руке.
Теперь Лёдзя живет далеко от нас, где-то на Комаровке нашла крохотную комнатку. Работает она в мастерской художником. Ей выдают тонкую ткань или глянцевую бумагу и краски в металлических тюбиках. Лёдзя делает абажуры, расписывает их красками, и за это ей платят марками. Иногда мама весь день проводила у Лёдзи, тоже шила абажуры для заработка.
И когда она возвращалась домой, в нашей комнате сильно пахло масляной краской.
— Портниха дома? — громко спросила Лёдзя. — Вот принесла платье перешить.
— Мамы нет, — растерялась я. Почему тетя Лёдзя так странно разговаривает?
— Тогда я пойду, раз портнихи нет. — Она показала рукой на комнату Янсона и шепнула: — Он дома?
— Янсон в Риге. Насовсем уехал.
— Фу ты! — Лёдзя засмеялась. — А я тут конспирацию развожу и даже старое платье с собой прихватила. Где мама? Скоро вернется?
— Вот-вот должна быть. Давно ушла.
— Тогда подожду.
Лёдзя прошла в комнату, поцеловала бабушку, села на диван, а сверток свой на всякий случай положила на стол, на видное место.
— Как поживаете, тетя Мальвина? — спросила она.
— Ох! — Бабушка махнула рукой. — Только хлеб перевожу.
Стукнула калитка. Мы встрепенулись. Уставшая и обессиленная вошла мама, увидела Лёдзю, обняла ее.
— Я к тебе заходила, а ты, оказывается, у нас. Вот и хорошо. А я все хожу, хожу и ничего не могу узнать.
Мама заплакала.
— Не плачь, я принесла весточку. Сегодня зашла ко мне незнакомая девушка. Сказала, что знает меня и хочет через меня передать для вас очень важное.
Мама схватила Лёдзю за руку.
— Ну, что? Говори же скорее! Жив Витя?
— Жив. В тюрьме он. Девушка сказала, что арестовало его СД. Следствие ведет немец Вальтер Отто, а переводчик у него русский, Анатоль. Этот Анатоль успел много напакостить, а теперь ищет контактов с советскими людьми. Нужно действовать через него.
— А почему Витю арестовали? Дома ведь ничего не нашли.
Лёдзя вздохнула, немного помедлила с ответом.
— Немцы схватили человека, который шел из леса. Записку у него нашли для Вити.
— Значит, его посадили в тюрьму за связь с партизанами, — совсем упавшим голосом проговорила мама.
— Витю арестовали пятого февраля, — сказала Лёдзя, — а к Полозовым пришли в ночь на пятое. Дома были только Дуся с Оленькой. Афанасьевич задержался в Сеннице. Фашисты устроили засаду. Он вернулся только днем. Вот тогда арестовали его и Дусю.
— А малышка где, не знаешь?
— Соседи забрали и отправили в деревню к родственникам.
— Значит, в один день. Что теперь с ними будет? — плакала мама.
— Завтра утром Анатоль примет тебя. Приходи в СД и скажи, что тебе приказали к нему явиться.
— А что за девушка к тебе приходила?
— Она не назвала своего имени.
Наконец мы узнали все. Мама даже прочитала записку, в которой Славка просил Витю достать портупею. Записка была поводом для ареста. Детская просьба, наделавшая столько бед!
Однажды маме удалось повидать брата. Ей даже разрешили поговорить с ним.
Мама все время бегает к Лёдзе, а Лёдзя к нам, и они шепчутся, обсуждают всякие дела.
Один раз в неделю мама носит Вите передачи через Анатолия. Она волнуется, перепадет ли что-нибудь Вите.
Меня по-прежнему никуда не выпускают. Я могу гулять только во дворе. Я выхожу из дома, спускаюсь с крыльца. Последний день февраля, последний день зимы по календарю. Утром была метель. А теперь сквозь облака пробилось яркое, высокое, уже весеннее солнце. Ноги оставляли на снегу мокрые следы.
Пока я гуляла во дворе, тучи снова закрыли солнце и снова сплошной пеленой повалил снег. И лишь на короткое время солнце выглянуло из-за туч, посылая тепло на землю.
Мама сейчас у Лёдзи, варит ликер. Откуда Лёдзя достает спирт? Это хранится в тайне.
А вечером к нам зашел Анатоль, переводчик. Его появление было неожиданностью для меня. Наверное, мама с ним заранее договорилась. У нас была Лёдзя. Они с мамой принесли ликер, который вместе варили.
Анатоль сидел в комнате бывшего хозяина, разговаривал с Лёдзей. Мама суетилась на кухне. А я тем временем разглядывала Анатоля через открытую дверь.
Высокий, стройный человек лет двадцати пяти, может, чуть постарше. Черный костюм красиво облегал широкие плечи. Бросалось в глаза его бледное, как мрамор, лицо. Он все время приглаживал черные волосы, хотя они и так были гладко зачесаны и почему-то блестели.
Мама варила картошку, резала хлеб, со сковородки аккуратно переложила на тарелку яичницу-глазунью, обложила ее шкварками. Все это она принесла в комнату, где сидели Анатоль с Лёдзей. Мама поставила на стол бутылку ликера и три стакана.
Я присела на диване с книжкой в руках. Вначале из комнаты Янсона ничего не было слышно, но когда Анатоль немного подлил, голос его стал звонче:
— Ну ладно, вы потом скажете, что я вам помог? Скажете или забудете, отмахнетесь от меня?
Мама с Лёдзей заговорили, но я не разобрала ни слова. Анатолий слушал, отвечал, потом опять громко произнес:
— А мне теперь уже все равно. Мне цыганка одна гадала по руке, сказала, что я уже труп, линия жизни у меня прервалась. А я все еще живу. Ну и пусть.
— Неужели вы верите разным глупостям? — услышала я голос мамы. — Мало ли что наболтает цыганка!
— Цыганка тут ни при чем. Я и без нее знаю. — Слышно было, как бутылка звякнула о стакан. И опять голос Анатоля: — Дайте-ка, я погадаю вам, Леокадия. Будете ли вы счастливы, этого вам никто не скажет, даже я. А вот удастся ли вам пережить весь этот, — он помолчал, подыскивая слова, — кавардак, несусветный бедлам, скажу. А больше ничего не нужно.
Наступила тишина, наверное, Анатоль разглядывал Лёдзину руку.
— Поздравляю. Давайте выпьем за то, чтоб вы жили до ста лет.
— Доживу, если не убьют сегодня вечером. До комендантского часа осталось совсем ничего, а я все еще здесь.
Лёдзя поднялась — слышно было, как отодвинулось кресло.
— Минуточку, я вас провожу. А вам повезло, — теперь Анатоль, видно, обращался к маме, — Вальтер Отто — не фашист, он просто спортсмен, боксер. Жена у него — фашистка. Это она устроила его в СД, чтобы на фронт не попал. Он не фа-шист!
— Может, я пойду? — послышался растерянный голос Лёдзи.
— Ну что вы? Вас проводит человек, который служит «новому порядку». Пока я жив, с вами ничего не случится.
Мама проводила их до дверей. Уходя, Анатоль сказал маме:
— Приходите к одиннадцати. Раньше не нужно. Я подготовлю Вальтера.
Лёдзя и Анатоль ушли. А мама вернулась в комнату и еще долго стояла у окна и смотрела им вслед.
3
Утром мама пошла хлопотать насчет Вити. Не прошло и пяти минут после ее ухода, как снова стукнула дверь. Я думала, мама что-нибудь забыла, открыла дверь — на пороге стоял немец. Я испугалась: не за мной ли он пришел?
Немец снял шапку с длинным козырьком, улыбнулся и… превратился в Элика. Одет он был в сине-серую немецкую форму, темные погоны, портупея с финкой на новеньком кожаном ремне.
Потрясенная, я уставилась на него.
— Элик, это ты? — прошептала я.
— Конечно. Кто же еще?.. Начальство у меня просто золото. Я сказал, что у друга сегодня день рождения, и меня отпустили на целых три часа. Вот я и пришел к вам. — Он открыл сумку, висевшую на боку, достал бутылку вина и банку консервов.
— Ты что? Немец?
— Почему?
— Зачем же ты напялил это?
— Не смотри на форму, смотри на содержание, — засмеялся Элик. — Я пошел в роту военно-вспомогательной службы, хочу научиться стрелять. Немцы — неплохие солдаты, и школа у них отличная. Научусь и сбегу в партизаны. Все очень просто.
— Как ты мог?
— Какая разница, в чем ходить? Главное, чтобы здесь, — он показал на сердце, — быть настоящим.
— И все же…
— Мы политикой не занимаемся, нас только учат стрелять, а мне больше ничего и не нужно. Я не хочу напрасно лезть под пули, как Толя. Он не научился стрелять, вот и погиб, не сумев дать врагу сдачи.
Меня точно обухом по голове стукнули. В ушах зазвенело тоненько-тоненько. Наверно, я изменилась в лице. Элик увидел это и растерянно проговорил:
— А вы разве не знали? Еще зимой его убили. В феврале. Он был тяжело ранен в бою… Потерял много крови…
Голос Элика становился все тише и тише. Его сине-серая форма расползалась, теряла очертания. В глазах у меня потемнело.
Я не видела, как Элик снова запихнул все в свою сумку, не слышала, как стукнула за ним дверь. Я ничком упала на кровать.
Очнулась внезапно. В комнате никого не было. Я лежала под одеялом, а рядом с кроватью стояли мои деревянные башмаки. За окном сумерки. Дождь барабанил по крыше, первый в нынешнем году дождь.
Я слышу мамин голос в комнате:
— … ноги подкашиваются. Вхожу. Прошу дать мне пропуск к Вальтеру Отто. Кто-то заранее предупредил о моем приходе, тотчас выписали пропуск. Я поднялась на второй этаж. Дежурный проводил меня, открыл дверь. Гляжу — и Анатоль там, что-то сказал Вальтеру Отто. Тот отдал по телефону какое-то распоряжение и показал мне рукой на кресло.
«Господин Вальтер Отто просит вас сесть», — сказал Анатоль.
Я села. Немец обратился ко мне. Анатоль переводил. «Что же вы, мать, не присматривали за своим сыном, позволили ему заниматься враждебными делами, направленными против законной власти?» Я посмотрела на гладкую физиономию немца, вспомнила слова Анатоля: «Вам повезло. Вальтер Отто — не фашист, он просто спортсмен, боксер…» — «Господин офицер, это же дети, — сказала я. — Разве можно всерьез относиться к их играм?» — «О, это не игра. Далеко не игра! Мы полагаем, ваш сын и его друзья — члены организации, которой руководят взрослые». — «Что вы, — говорю я, — какая там организация?» — «Мы тут сопоставили некоторые факты и пришли к заключению: именно они, как вы говорите, дети, сыпали песок в буксы и выводили из строя паровозы, распространяли листовки в городе, вскрывали вагоны на товарной станции и воровали оружие для партизан». Слушаю его, а у самой голова кругом идет. Может, правда у них организация? А? Как ты думаешь? Только мы ничего не знали?
— Я знал. — Это голос отца.
— Почему ты мне ничего не сказал?
— Тебе своих забот хватало. Мне кажется, ты сама догадывалась.
— Да, догадывалась…
Боюсь пошевелиться, пропустить хоть одно слово. Так вот кто они — и Витя, и Славка, и Толя, и Женя Шабловский, и Неля.
И опять тихо, почти шепотом, мама продолжает:
— «Не может этого быть, — говорю. Стараюсь перевести разговор на другое. — Господин Вальтер, у сына моего сегодня день рождения. У нас принято отмечать этот день. — И достаю из сумки ликер и закуску. Ликер тминный, сама варила». Вальтер посмотрел на меня, на Анатоля, улыбнулся и обратился к переводчику по-немецки: — «Господин следователь говорит, что сейчас приведут вашего сына. Без него нельзя праздновать день рождения», — перевел Анатоль. Этого я не ожидала. Анатоль вышел и через минуту вернулся с Витей. Витя остановился у дверей, руки за спиной, посмотрел на меня растерянно, наверное, подумал, меня тоже арестовали. Потом увидел на столе угощение. И опять, ничего не понимая, посмотрел на меня. А я не могу тронуться с места, только слезы бегут по щекам. Вальтер налил полстакана ликера и подал Вите: «Пей за свой день рождения и за мать». От всего, что я принесла, Вальтер отрезал по маленькому кусочку и предложил Вите: «Ешь, это для тебя приготовили».
— Хитер, собака, — сказал отец, — решил проверить, не отравлена ли еда. Пусть, мол, вначале сын попробует. Хитер.
— Ну, вот и все. Отправили Витю обратно в камеру. Анатоль вышел за мной в коридор и обещал передать через Лёдзю, как действовать дальше.
4
Каждый день я ждала Витю. Но прошел апрель, отшумел грозами май, а Витя по-прежнему сидел в тюрьме.
Несколько раз приходила к Лёдзе таинственная девушка. Мы знали только ее имя — Анюта. Она передала маме: во что бы то ни стало надо выкупить Витю.
Мы продали на рынке все, что можно было продать: довоенные скатерти, два отреза на платье, отрез коверкота, последний костюм отца, самовар, статуэтку Мефистофеля в большой шляпе. Выручили семь тысяч марок. Целое сокровище! Три тысячи одолжили у соседей. Теперь мы были уверены — денег хватит. Но Анатоль назвал двадцать тысяч, — сумму, на которую соглашался Вальтер. Откуда взять еще десять тысяч? Мама плакала, отец ругался, проклиная все на свете.
И снова, как добрый волшебник, нас выручила Анюта, которая по-прежнему действовала через Лёдзю.
Деньги уже передали Вальтеру, а брат все еще в тюрьме. Вальтер хочет отправить его в Германию «добровольцем». Так маме передал Анатоль. Мама просит Анатоля уговорить Вальтера отпустить Витю. По мнению Анатоля, для этого нужно заново переписать все протоколы допросов Вити и Полозовых. На это уйдет немало времени.
Я никому не рассказала про Элика. Он теперь немцам служит. Мне было стыдно говорить об этом даже самым близким людям — маме и отцу.
О смерти Толи старалась не думать. Может быть, Элик сказал мне это назло. Я так враждебно встретила его.
По радио передают выступление Зинки. Она рассказывает о своей поездке в Германию. «Цветущие сады гармонируют там с белизной домов…»
Бабушка позвала меня из кухни:
— Танюша, где ты?
— Здесь, — ответила я машинально.
— Нарви крапивы, детка.
Я иду на кухню, беру драные перчатки, нож, миску.
Двор небольшой, с маленьким садом и огородом. Огород зарос сорняками. Зато у забора разрослась густая зеленая крапива.
Перчатки дырявые, и крапива обжигает пальцы, но я не обращаю на это внимания. Какой-то звук назойливо лезет мне в уши. Прислушиваюсь. В соседней квартире забивают гвозди. Стучат яростно, зло. К вечеру стук прекратился. Утром к нашему дому подъехала грузовая машина. Сосед не стал открывать ворота с нашей стороны, просто разломал забор напротив своего крыльца, и машина подъехала к самому порогу. К кузову приставили длинные доски и начали грузить тяжелые сундуки. Из дома вышла жена соседа, маленькая болезненная женщина, и две девочки. Все трое несли по узелку. Женщина посадила девочек в кабину, потом залезла сама. А сосед тем временем заколачивал досками двери. Вбив последний гвоздь, он посмотрел на топор, хотел бросить его, передумал и швырнул в кузов машины. Проверил, плотно ли закрыты ставни на окнах, забрался в кузов, крикнул шоферу:
— Поехали.
Белые тучки плыли по небу, сливались, темнели на глазах. Отяжелев, они опускались все ниже. Казалось, вот-вот хлынет теплый, июньский дождь.
Где-то загромыхало. Гром бойко прокатился по небу, похваляясь своей силой. Послушал сам себя, поворчал, затихая, и вновь разразился раскатом-хохотом.
На землю упали первые крупные капли дождя.
Мама пошла за Витей. Отец, бабушка и я ждем их. Просто не верится, что Витя сейчас придет. Вальтер уже дважды обещал выпустить брата. И дважды мама возвращалась одна.
Мне хочется первой увидеть брата, и я выбегаю из дому.
Тепло. Дождь кончился, во дворе стояли лужи. Я скинула свои разбитые деревяшки, сбежала с крыльца и топаю босиком, подбежала к калитке, встала на цыпочки, посмотрела на улицу. Пусто. Высокие заборы, за ними притаились дома, только трубы торчат на крышах. Изредка торопливо, будто опасаясь, пройдет человек.
Витю я узнала сразу, хотя на нем был серый ватник с чужого плеча и шапка надвинута на глаза.
В квартире жарко. Мама натопила печь, согрела в чугунах воды. Вымытый и переодетый во все чистое, брат сидит на кровати.
Я не свожу с него глаз. Как он изменился! Лицо худое, голова остриженная, и глаза чужие, тоскливые. Голос стал сиплым. Говорит он мало и все оглядывается, будто не верит, что дома.
Мама смотрит на Витю и улыбается. У нее даже лицо помолодело.
— Слава богу, ты дома, — повторяет она уже в который раз. — Слава богу. Я уже не верила.
— Двадцать тысяч сделали свое дело… — говорит отец.
— Да перестань ты, — недовольно прерывает его мама.
Витя настораживается:
— Какие двадцать тысяч марок?
Пришлось рассказать ему все. Витя слушал, не перебивая, потом задумчиво сказал:
— А я думал, мне самому удалось выпутаться.
— Полозовых видел там? — спросила мама.
— С Афанасьевичем мы в одной камере сидели, вместе ели твои передачи. Потом нас перевели в камеру к уголовникам, сразу полегчало. Уголовников часто гоняют на расчистку города. Афанасьевича с Евдокией Емельяновной сегодня тоже погонят. Они решили бежать. Афанасьевич сказал: «Убежим во что бы то ни стало».
— Перевести к уголовникам вас было не так просто, — сказала мама. — Протоколы допросов заново переписали.
Мама рассказала Вите про Анюту. Витя, услышав ее имя, встрепенулся.
— Это связная нашего отряда. Только я ни разу ее не видел.
Мама постелила Вите в комнате Янсона. Я пришла к брату, присела на кровать.
— Ты сердишься на меня?
— За что?
— Ну… Я не находила слов. — Ты, наверное, думаешь, что тогда я привела немцев в дом. Они сами знали, куда ехать. Я им ничего не говорила.
И я рассказала Вите, как по дороге к Неле меня обогнала машина, потом остановилась, будто пропуская, потом медленно поехала сзади.
— Я зашла к Неле, меня там схватили. Проверили документы у троих, а забрали меня одну.
Я заплакала. Брат взял мою руку.
— Перестань… Говоришь, машина ехала сзади?
— Да.
— Значит, в машине сидел человек, который знал, что ты моя сестра.
— Но там же фрицы сидели. И переводчик. Меня посадили в машину позже.
— Значит, его выпустили из машины раньше.
— Уж не тот ли это человек, который нес тебе записку от Славки?
— Нет. Этот человек ни меня, ни тебя даже в лицо не видел и не знает. И его не высадили бы из машины. Он же был арестован. Там сидел тот, кто знает тебя, и ты его знаешь. Поэтому ему не хотелось попадаться тебе на глаза.
— Может, он работал с тобой?
— Иди спать, сестренка. Я сам разберусь. Спать.
Витя отвернулся. И когда он натягивал одеяло на плечи, я увидела его спину в черных кровавых подтеках.
— Ой, какая у тебя спина, Витя!
— Это на память. Чтобы навсегда запомнил, где был.
5
Вите необходимо было встретиться с Анютой. Но как найти, если никто, кроме Лёдзи, ее в глаза не видел.
Я долго не могла уснуть, ломая голову, как помочь Вите. Утром я пошла к театру искать художественную мастерскую, где работала Лёдзя.
Улицы были забиты огромными грузовиками с солдатами, вооруженными до зубов. По Главной улице громыхали танки. Какие-то мужчины, странно одетые, в шляпах с узенькими полями, в черных сюртуках, шли к театру. Вдруг я увидела Зинку, она торопилась. Зинка тоже увидела меня, взглянула на часы и остановилась.
— И ты тоже на конгресс? — спросила она, будто мы только вчера с ней виделись. А мы ведь расстались давно, с тех пор, как уехали из поселка.
Одета Зинка в новую отутюженную форму. На левой руке повязка с фашистским знаком.
— На какой конгресс? — удивилась я.
Зинка нахмурилась, потом снисходительно улыбнулась, отчеканила с чувством собственного превосходства:
— Ты даже не знаешь? Ну так запомни этот исторический день. — Она опять взглянула на часы. — Через пятнадцать минут начнет работать Всебелорусский конгресс. Будет провозглашена независимая Белоруссия…
— Ты говорила, будто вы политикой не занимаетесь, а сама нацепила свастику.
Зинка вскинула голову:
— В торжественных случаях нам разрешается надевать.
Сказала это и стала озираться по сторонам. А у меня мелькнула мысль: «Сейчас окликнет любого солдата, и меня схватят. Нет, не заберут, им уже некогда возиться с нами. Пристрелят тут же, на улице». Зинка, видно, подумала о том же, искоса, прищурившись, посмотрела на меня и спросила:
— Не боишься?
Мимо нас, запыхавшись, пробежал мужчина. Зинка посмотрела на часы.
— Мы еще встретимся! — сказала она и побежала в театр.
Мне тоже хотелось поскорее уйти, но я ждала, пока Зинка пройдет мимо постового немца.
И только после этого я стала искать вывеску художественной мастерской.
Мастерская находилась в подвале разрушенного дома напротив театра. Сперва я увидела Лёдзю, потом уже вывеску. Лёдзя посмотрела на меня и пошла вперед. Потом она оглянулась, убедилась, что я иду за ней, свернула в переулок и подождала меня.
— Что случилось? Ты же знаешь, ко мне на работу нельзя приходить. В чем дело?
— Вите нужно увидеть Анюту. Только вы можете помочь.
Лёдзя задумалась. Она колебалась.
— Это связная их отряда, — привела я свой последний довод.
— Она сама должна его найти. Ладно… Пойдем.
Я еле поспевала за ней. Шла она быстро, по едва заметным дорожкам, протоптанным между развалинами. И вдруг я увидела: навстречу шла Неля. Лицо у нее белое, только кожа еще не совсем гладкая, со следами ожогов.
— Неля! Ты! Ой, как хорошо, что мы встретились! Так хотелось тебя повидать, но мне нельзя было выходить из дому. А теперь уже можно. Теперь я приду.
Неля засмеялась:
— Знаю. Все знаю.
— Откуда?
— Знакомься, — сказала мне Лёдзя, — это Анюта…
На следующий день Витя с утра пошел к Анюте-Неле.
Догадываюсь, о чем он будет говорить с нею: проситься в лес. Без связной Вите не найти в лесу партизанский отряд. Пока Витя сидел в тюрьме, отряд не раз передвигался с места на место. А Неля знает все: где находится отряд, пароль и вообще что Вите следует делать. Анюта-Неля все ему скажет.
Никак не могу успокоиться: надо же — таинственная Анюта оказалась Нелей! Жалко, я раньше этого не знала. И тут же отбрасываю эту мысль. Значит, раньше нельзя было. Чем меньше знает каждый, тем безопаснее для всех. Закон конспирации.
Мама места себе не находит, мечется от окна к окну, высматривает Витю. Мне тоже передалось ее волнение. Уж не случилось ли что?
От Северного переулка до Грушовской улицы не близко, надо идти через весь город. А в городе теперь столько гитлеровцев, сколько еще никогда не было.
Вернулся брат часа через два. Мама стала кормить его на кухне.
Откуда только достает мама еду? Всякий раз удивляюсь, когда беру в руки кусок хлеба или лепешку или чищу картошину в мундире. Одна всех кормит! Как она умудряется?
Витя быстро поел. И пока мама мыла посуду, чистила во дворе закопченный чугунок, он принялся за дело. Загнутым гвоздем приподнял угол жестяного листа возле печки, достал из тайника пистолет и сунул его в карман. Из мешочка, набитого патронами, отсыпал половину. Мешочек с оставшимися патронами положил обратно и аккуратно закрыл тайник.
— Скажи маме, что вернусь вечером.
Я выбежала вслед. Из центра города доносился гул машин. И сквозь этот гул я услышала грохот далекой канонады, постепенно грохот нарастал, как приближающийся гром, и мне показалось, что запахло горелым. Запах этот откуда-то принесло ветром.
Я вошла в дом, закрыла дверь на засов и направилась к отцу. Он совсем расхворался. Я присела у кровати. Мне страшно, когда отец вот так молча лежит, закрыв глаза, и я стараюсь быть рядом, говорить с ним.
— Папа, хочешь, я тебе стихи Янки Купалы почитаю?
Едва успела я спросить, как в дверь кто-то постучал.
«Витя, наверно, что-то забыл», — подумала я и побежала открывать. По привычке спросила:
— Кто там?
— Элик.
Я растерялась от неожиданности. Подошла мама, и, в растерянности глядя на нее, я прошептала:
— Элик.
Стук повторился, настойчивый и нетерпеливый.
— Открой, — сказала мама.
— А если он не один?
— Все равно они выломают дверь.
— Скорее! — послышалось за дверью.
Я открыла. Вот он, Элик, прошмыгнул мимо, в немецкой форме, с автоматом в руке, от немца не отличишь.
— Не выгоняйте меня! Не выгоняйте! Только вы можете меня спасти! — взмолился он.
Мама торопливо закрывала двери на все запоры. Элик подался в мою сторону. Я невольно отшатнулась.
— И ты, и ты боишься меня?! — взвизгнул он. — Почему?!
— Не кричи. Тихо, — проговорила мама. — Что случилось?
Элик заговорил быстро-быстро:
— Нашу роту везут в Германию. Я убежал из поезда. Я не хочу в Германию! Ненавижу их! Ненавижу!
Я не могла смотреть на Элика в фашистской форме, обвешанного гранатами с длинными ручками, с автоматными дисками в кожаном футляре и ранцем. На голове ненавистная каска. Я отвернулась, отошла к окну. Что делать? Я знала: если Элика найдут у нас, всем конец. Никого не пощадят. И Элик знал. В эту минуту к нашей калитке подошли двое солдат. Остановились.
— Немцы! — в ужасе крикнула я.
Мама бросилась в сенцы.
— Элик, помоги!
Вдвоем они приставили лестницу на чердак.
— Скорее! В конце чердака есть лаз в другую квартиру. Наше счастье, если соседи его не заколотили. Там под кухней у них погреб. В случае чего, прыгай туда. Только не оставь никаких следов.
Элик мгновенно взлетел на чердак, его шаги послышались на потолке. Мы с мамой отставили лестницу в угол. Немцы поднимались по ступенькам крыльца и разговаривали между собой. И тут я увидела автомат Элика. Он положил его у стены в сенцах, когда помогал маме нести лестницу. Я схватила автомат, подбежала к тайнику и остановилась. Куда Витя положил загнутый гвоздь, которым поднимал крышку тайника? Я бросила автомат в печь, сердце колотилось часто-часто. А в дверь уже стучали, но как-то нерешительно. Если б я не видела своими глазами немцев, никогда б не подумала, что это они так стучат.
Мама открыла. За дверью стояли два пожилых солдата. Они даже не переступили порога, только спросили, есть ли в доме мужчины или юноши.
— Нет, — ответила мама.
Немцы были усталые, равнодушные и нерешительные. Я не привыкла видеть их такими, Они потоптались на пороге и пошли обратно к калитке, даже не оглянулись. Мы видели, как они направились к соседнему дому.
Когда все стихло и мы убедились, что беда миновала, я спросила у мамы:
— Сказать Вите, что Элик у нас?
— Пока не нужно.
— Тогда я отдам Элику автомат, не то Витя заметит.
Я вынула из печи автомат. Мы с мамой приставили лестницу. Я с автоматом полезла на чердак. Было светло, и я увидела, что на чердаке Элика нет. Значит, он в соседней квартире, прошла на другой конец чердака, лаз был открыт. Мне стало страшно, когда я подумала: «Окажись здесь другие немцы, они поднялись бы на чердак и нашли Элика со всеми его гранатами».
— Элик, — позвала я сверху. Лестницы не было, а прыгнуть боязно, высоко. — Элик! — еще громче позвала я.
Откинулась крышка погреба, и показалась голова в каске.
— Что, тихо? — спросил Элик.
— Пока тихо. Возьми свой автомат.
— Бросай.
— А вдруг стрельнет?
Элик вылез из погреба, поставил под лазом табуретку, встал на нее и взял из моих рук автомат.
— Ты закрой лаз на задвижку. Когда принесу тебе поесть, постучу.
— Еду не приноси, у меня в ранце сухой паек лежит. Я сам к вам спущусь, если понадобится.
— Тогда закрывайся.
Я вернулась к себе, закрыла чердак и спустилась по лестнице в сенцы.
— СД горит, — объявил брат, вернувшись домой. — Мама, есть хочу. — Витя мыл руки и рассказывал: — Железная дорога забита платформами и зенитными орудиями. В город понаехало пропасть гитлеровцев и прочей швали! Огромные тягачи запрудили улицы, едут, а под ними земля так и вздрагивает.
— Ты весь день ходил по городу?
— Прятался в развалинах. — Витя достал из-за пазухи пистолет, заглянул в дуло: — Почистить нужно.
— Ты стрелял?
— Ни одного патрона не осталось. А в конце нашего переулка, на кладбище, фашисты устанавливают зенитки. Готовятся к бою.
Канонада приближалась. Бой не прекращался, гул слышался со всех сторон.
Ночью над городом поднялось зарево пожаров. Взрывались и горели здания со всех сторон.
Весь день 2 июля в городе не затихала стрельба. Не работал водопровод. По радио передали — все мужчины и юноши, оставшиеся в городе, должны явиться на регистрацию. Кто не явится, будет расстрелян.
Город в огне. Дым застилал солнце, в воздухе носились обрывки обгорелых бумаг, написанных по-немецки, на них штампы германских учреждений. Здание пединститута, в котором находилось СД, фашисты подожгли первым. А теперь все кругом горит — треск, удары отваливающихся кирпичей, взрывы.
Витя опять убежал. Мама волнуется. Бабушка ее успокаивает.
На чердаке осторожные шаги. Я выглянула в сенцы: Элик открыл лаз.
— Витя дома?
— Нет.
— Подай лестницу.
Я приставила лестницу к лазу. Элик спустился без кителя и без оружия и пошел на кухню, к маме.
— Валентина Ивановна, дайте мне, пожалуйста, Витины брюки и рубашку, а то в этом никуда не выйдешь.
Мама принесла последние брюки и рубашку. Теперь Вите даже не во что будет переодеться. Элик подумал с минутку и поверх немецких брюк надел Витины. Штанинами он прикрыл голенища сапог на толстой подошве с железными подковами. Элик расправил плечи, сделал неопределенный жест рукой и вышел за дверь.
Мы долго не запирались, думали, он вернется. Элик не вернулся. Только теперь мы поняли его жест — он прощался с нами.
— Там оружие лежит. — Мама кивнула головой в сторону соседней квартиры. — Нельзя так оставлять.
— Может, закопать?
— Давай закопаем, доченька.
Снова я забираюсь на чердак. Под лазом у соседей стоит стол, на нем табуретка. Я спускаюсь. На столе, рядом с оружием, лежат пустые банки из-под консервов, промасленная бумага и недоеденные галеты. На полу валяется пустой ранец. Боюсь притронуться к гранатам: еще взорвутся! Ругаю себя, что не сказала Вите про Элика, он бы эти гранаты уже швырнул в немцев. И автомат пустил бы в дело. Автомат — не пистолет.
Я засунула в ранец консервные банки и бумагу, автоматные диски, осторожно положила гранаты, застегнула ранец. Тяжело. Как же мы будем закапывать все это в огороде? Ведь сейчас день, могут увидеть. А что, если закопать у соседей в подполе? Их все равно нет. Они с немцами убежали.
Я заглянула в погреб. Там было много пустых ящиков. Спустилась вниз по ступенькам. В засеке полно картошки. Я разгребла картошку и на самое дно бросила ранец, автомат, каску и китель. Все это засыпала картошкой. Потом я передвинула стол на прежнее место, поставила табуретку на табуретку и вскарабкалась на чердак. Идя по чердаку, я заметала свои следы метлой, спустилась к себе в сенцы, отряхнулась, подмела пол и закрыла чердак.
6
Витя домой не вернулся. Ждали его долго. Не могли уснуть. Оставили распахнутыми окна.
Немецкие склады догорали, только тлели головешки, и оттуда тянуло зловонием. Ночью загорелся жилой дом недалеко от склада. То ли ветер бросил на него искру с пожарища, то ли его подожгли. Дом никто не тушил, не слышно было никаких голосов, только трещало пламя.
Мы с мамой выбежали на крыльцо. Пламя с новой силой взметнулось вверх, разбрасывая во все стороны яркие искры.
— Что же мы стоим? — забеспокоилась мама. — Нужно воду носить. А то и наш дом загорится.
Она побежала в дом, громыхнула на кухне пустыми ведрами, опять выскочила на крыльцо.
— Пока я вернусь, вынеси во двор корыто и бачок, в кладовке стоят.
Я осталась одна на крыльце. Треск пожара заглушил все шумы, долетавшие из города. Мне казалось, что уже давно прекратилась стрельба, перестали громыхать машины, только пламя пожаров шумит, гудит, освещает притихшие развалины.
Какой-то мужчина влез на крышу соседнего дома и мокрой тряпкой гасил искры. Мама вернулась с пустыми ведрами.
— Завалили колодец.
Я побежала на кухню со слабой надеждой: а вдруг в кране есть вода? Мама по-прежнему держала в руках пустые ведра.
Пламя уменьшилось, дом догорал.
В три часа ночи со всех сторон послышался гул. Вначале я подумала, летят самолеты. Но самолетов не было, а гул нарастал, приближался. Может, это танки. Витя сразу бы определил, что это. Но Вити нет, и неизвестно, жив ли он, слышит ли этот оглушительный грохот. Земля опять задрожала. Взрывной волной у нас выбило стекла.
Мама схватила с кровати матрац, заставила меня лечь на пол и прикрыла сверху матрацем.
7
Утром прибежал Витя.
— Наши пришли! — закричал он еще со двора. — Наши! Танки в городе! А вы ничего не знаете. Эх, вы!
Сутки его не было дома, но мама не стала ругать Витю. Сын живой, пришли наши. Чего еще лучшего желать?
— Разведчикам-мотоциклистам я показал, куда побежали немцы, промчал с ними по Долгобродской и сказал, чтобы дальше ехали прямо на Могилевку. Мост через Свислочь на Советской взорван. На той стороне стоит наш подбитый танк. Айда туда.
— А мы пройдем? — спросила я, готовая бежать вместе с Витей.
— У оперного мост не взорван.
— Подожди минуточку, я галстук надену, цветов танкистам нарву.
Я выбежала из дома. У забора росли ромашки.
Мы побежали вверх по нашему Северному переулку через кладбище, где валялись разбитые немецкие зенитки, на Юбилейную площадь и дальше к мосту через Свислочь.
Черный дым пожарищ выползал из руин, застилая остовы давно сожженных домов.
От радости люди плакали и смеялись одновременно, обнимали и целовали друг друга, пели, танцевали.
Подбитый танк стоял возле обгоревшего, разрушенного бомбой дома. Снаряд попал в гусеницу.
Витя говорил мне:
— Он ворвался в город со стороны Московского шоссе.
А тут мост сожжен. Один танк свернул и проскочил, а в этот попали.
Отсюда, с Советской улицы, видно было, как горел Театр оперы и балета, который немцы превратили в конюшню, дымилось крыльцо Дома Красной Армии. Еще слышались взрывы в городе, а над головой в дымном воздухе летели самолеты. Наши самолеты. Кто-то углем написал на стене разрушенного здания: «Мы отстоим тебя, наш родной Минск!»
Вдруг я услышала треск. По улице мчалась машина, крытая черным брезентом. Только потом я догадалась, что это была фашистская машина и стреляли из нее. А в тот миг я ничего не успела понять, только увидела, как Витя споткнулся, почему-то остановился, виноватая улыбка тронула его губы, и его зашатало.
— Витя, что с тобой?
— Сейчас… пройдет… Сейчас…
Он сделал шаг, раскинул руки и упал лицом на землю.
Я еще ничего не понимала, наклонилась над ним, взяла за плечо и повернула, собираясь сказать ему: «Как же ты так споткнулся, Витенька, мой старший брат? Ты же не падал, ты крепко стоял на ногах».
Думала, я засмеюсь сейчас, и он засмеется вместе со мной…
И я поняла. Словно сто молний и гром всей земли сразу обрушились на меня…
Нет, я не только вспоминала, я заново переживала все тысяча сто дней фашистской оккупации Минска, бесконечно долгих, голодных, холодных дней и ночей и бесконечно тревожных. Поэтому, бывало, услышу за стеной смех своих сыновей и какое-то время не могу понять, почему они смеются. Разве можно? Ведь только что арестовали Витю.
Ночью опять, как тридцать лет назад, я просыпалась от гула самолетов и все ждала: вот-вот завоют, падая, бомбы…
Память… Она, как молния, высвечивала события, казалось, ушедшие безвозвратно. В то время, когда я жила ими, не думалось, что западут они в тайники души, притаятся и будут лежать там долгие годы, пока память не выхватит их оттуда.
… Морозный зимний день. Фашисты ведут меня, арестованную, к машине. Я бросаю последний, прощальный взгляд на улицу. Длинная, пустынная Грушовская, и только одинокая фигура подростка удаляется от нас. Он оглядывается, видит меня и прячется за дом.
Я гоню от себя воспоминания. Нет, не так было. Это мне теперь так представляется. И все же никак не могу отделаться от мысли, что было именно так. Ко мне возвращается то мгновенное ощущение: «Оглянулся. Увидел меня или нет? Может, знакомый?»
Мысль возникла и тут же исчезла. Я даже не успела ее осознать.
Она возникла подсознательно и пропала навсегда.
Нет, почти навсегда.
Так кто же это был?
Снова и снова сквозь годы я вглядываюсь, будто в сумрак, в прошлое.
Я уже не сомневаюсь: в машине вместе с фашистами сидел еще кто-то. Потому что, проверив мой аусвайс, убедившись, что я действительно сестра Вити, один фашист вышел за калитку, подошел к машине, подошел, чтобы выпустить того, кто там сидел. И сразу же вернулся в дом за мной.
Я перебираю в памяти имена моих друзей, знакомых. Стараюсь спокойно вспомнить всех. До единого.
Начало февраля сорок четвертого года…
Славка в лесу. Когда мы уехали из поселка, он уже был в партизанах. Он не мог знать, где мы живем. И записку, которая была поводом для ареста Вити, Славка прислал из леса. Об этом мы узнали потом. И в записке наш адрес не был назван.
Толи уже не было в живых. Тогда мы еще не знали, что он погиб в начале февраля. Теперь я знаю: его уже не было.
Володя тоже находился в лесу. Может, он пришел и его поймали? Но Володю не отпустили бы. К тому же Володя высокий, его за подростка не примешь. Скорее, за взрослого.
А тот, кто торопливо шел и оглянулся, был среднего роста, подросток.
Я не сказала фашистам нашего адреса. Они сами знали его. Кому еще был известен наш адрес? Кто был в это время в городе?
Только Элик. Значит, в машине сидел Элик?..
После того как привел к Полозовым фашистских приспешников, он оправдывался: «К нему в дом проникли провокаторы».
Как бы он стал оправдываться теперь?
Испугался, что арестуют? За что? Ребята были знакомы, работали вместе. Так в этом нет вины.
Значит, Элик был трусом, и трусость обернулась предательством.
Стало быть, Мстислав Афанасьевич прав, назвав Элика предателем. И Славка старался убедить меня в этом. А я не соглашалась.
Почему тогда, в сорок четвертом, я не подумала об Элике? И не поставила его рядом с тем подростком? И вообще забыла, забыла начисто, что кого-то видела, когда меня арестовывали.
Теперь я понимаю: предшествующие и последующие впечатления, лавиной придавившие меня, вытеснили из детской памяти этот мгновенный эпизод. Тогда я просто не придала ему значения.
Почему я тогда не обратила на это внимания? Почему я на многое тогда не обращала внимания? Не было времени оглядеться. Не было опыта. Это теперь я понимаю: в жизни нет мелочей, все важно. И если человек обронил слово, которое не следовало говорить, сделал с умыслом или нечаянно то, чего не нужно было делать, хоть чуть-чуть в душе его непременно надломится что-то очень важное. Это приведет потом к большой беде и самого человека, и тех, кто рядом с ним.
Теперь я уверена, Витя догадывался: в машине, которая ползла за мной по заснеженной улице, сидел Элик, он показал меня фашистам и назвал наш адрес. Его отпустили.
А если б не назвал? Что могло тогда произойти? Он мог бы сказать:
«Михалевичи переехали на другую квартиру. Куда — не знаю. Адрес должен быть на работе».
Поехали бы фашисты по тому адресу, а нас нет. А Элик здесь ни при чем. Его все равно отпустили бы. Если он не знает, где живет преступник, значит, в глазах фашистов он вне подозрений.
На работу Витя должен был идти только на следующий день, он отдыхал после ночной смены. Элик успел бы предупредить его.
Все могло быть по-другому.
Витя убежал бы, и мы вместе с ним. Витя знал, где находится партизанский отряд, ему известны были пароли.
Все могло быть по-другому.
В комнате стало душно, мне не хватало воздуха.
Я подошла к окну, распахнула его. Вместе с утренним ветром в комнату ворвался шум города: гудят, торопятся труженики-троллейбусы, автобусы, шуршат шинами по асфальту легковые машины. Город проснулся, чтобы начать новый трудовой день. Передо мной чистое небо — ни тучки, ни облачка. Утренний ветер легкий и свежий.
А мне не хватает воздуха.
Звоню Славке. Мне нужно срочно поговорить с ним. Удивляюсь его бодрому голосу:
— А я только собирался тебе звонить, поздравлять.
— С чем? — не понимаю я.
— С праздником. Сегодня же третье июля. Поздравляю.
Действительно, сегодня третье июля, день освобождения Минска… И день гибели Вити.
У меня такое чувство, будто не фашистская пуля оборвала ему жизнь, а Элик убил его своим предательством.
Говорю об этом Славке по телефону. Он ничего не понимает.
— Подожди меня. Я приеду! — кричит он в трубку.
Мы встречаемся на площади Победы. У обелиска — красные гвоздики.
Сегодня здесь будет много цветов. Ветераны войны наденут все свои награды и пойдут торжественно по улице к обелиску, а благодарные минчане будут бросать им под ноги цветы.
А пока еще утро, и мы идем со Славой по тротуару. Идем, как тогда, весной, мимо портретов героев и вспоминаем Толю, Витю, Володю, Нелю.
— Володя и Неля живут в Минске. Ты виделась с ними?
— Нет, не виделась.
Торопливо, сбиваясь, я рассказываю ему о событиях, которые всплыли из глубины моей памяти.
Он слушает внимательно, некоторое время молчит. Наконец я слышу:
— Я верил, ты должна была разобраться.
— Ведь начинали все они одинаково.
— Начинали… А потом мне Элик сказал: «Главное — выжить». А разве мне не хотелось выжить? Или Толе, или Вите… Но это не было у нас самоцелью. А для него главным было выжить. И это завело его далеко.
— И все же он не самостоятельно пришел к этому. Кто-то помог ему свернуть с пути, по которому он шел вместе с друзьями. Кто отравил его душу ядом приспособленчества, этой жалкой философией: «Цель оправдывает средства»? Ответ напрашивается только один: фашист Курт. Курт ходил к ним домой, вел с ним «душевные» разговоры.
Элик так и не понял, что, предав друзей, он предал Родину.
И все же в памяти останется не Элик.
В памяти останутся Славка и Толя, Женя и Неля, Володя и Витя, и сотни других минских мальчишек и девчонок, подростков — скромных солдат минувшей войны. Ведь совсем не обязательно носить форму, чтобы быть солдатом. Они стали подпольщиками, партизанами не ради славы, а просто потому, что иначе не могли. Родине было тяжело, и они помогали ей. Борьба с врагом стала их жизнью.
И если они хотя бы чуть-чуть, хоть на час, хоть на минуту приблизили конец войны — значит, жили они не напрасно.