Позади остались мелкий, частый дождик и облачка тумана, бродящие над полями. Теперь самолет летит весь в лучах солнца, а внизу виднеется желто-зеленая шахматная доска. Квадратики, прямоугольники, полоски вместо простирающихся от Киева и вплоть до этих мест необозримых волнующихся полей. Это уже Измаильская область. А вон тот зеленый остров среди разноцветных полей — город Измаил.

Некогда здесь скалила каменные зубы турецкая крепость. На валу четырехсаженной высоты извергали огонь триста пушек. Некогда трехбунчужный паша Айдозл-Мехмет отвергал русские предложения о капитуляции, и войска Суворова брали крепость приступом, майор Нехлюдов первый ступил на неприступные доселе стены. И четыреста турецких знамен пало к ногам победителей.

Но сейчас тщетно было бы искать здесь следы прежних битв, и слуху не уловить эхо прежних штурмов. Город Измаил утопает в зелени, в зелени прячутся маленькие одноэтажные домики. Тяжело склоняются к земле обремененные плодами ветви абрикосов, краснеют вишни и дрожат на легком ветерке листки светлозеленых акаций. Кажется, городок дремлет сладкой, ленивой дремой, купаясь в солнце.

Но там, в порту, кипит жизнь. Темные глыбы барж, пароходы и лодки плотной лавой заполняют прибрежные воды. Крохотные золотые солнца — зерна кукурузы — сверкают на земле возле элеватора. Сыплется кукуруза, тяжелая, дородная, сытная. На пароходах — лошади, их гладкая, лоснящаяся шерсть блестит на солнце. Они сходят на берег, их копыта глухо стучат по деревянным мосткам. Это возвращается часть похищенного захватчиками; возвращается в херсонские, одесские, николаевские степи, в совхозы, колхозы, на широкие украинские поля.

И лишь когда моторная лодка отчаливает от берега и порт начинает быстро исчезать из глаз, мы осознаем, что ведь это же Дунай, великая река Дунай, который воспет в народных песнях и Польши, и Украины, и России. Река истории, река легенд, река песен.

Вздымаются волны, как на море. Моторная лодка взлетает на хребет надвигающейся волны и мягко скользит вниз по водяному валу. Нет, он не голубой, Дунай, он коричнево-желтый, он огромный и великолепный, хотя это всего лишь один из главных рукавов — Килийский рукав. Водная масса колыхается от ветра, и противоположный берег, румынский, затягивается легкой голубой дымкой. Широким дыханием дышит река.

И вдруг над водой, словно оторвавшийся клочок неба, — голубая, блестящая, сверкающая на солнце молния. Это сизоворонка летит на тот берег, не страшась волн, не пугаясь огромного зеркала вод.

В воздухе — сильный, сладостный аромат. Справа — остров, несколько тысяч гектаров пахотной земли, сквозь растрепанные верхушки лозы видны крыши домиков. Весь остров — словно зеленый букет. Сладостно несется по всей реке благоухание цветущих маслин. Высокие султаны кукурузы, яркая зелень пшеницы, фруктовые деревья. А на прибрежном песке, в зарослях тростника, — рыбачьи лодки.

Катит волны Дунай. В мелкой прибрежной воде неподвижно стоят белоснежные цапли. Я вижу их впервые в жизни. В Польше они вымерли уже давно — сто или двести лет тому назад. Здесь их уйма. Они не обращают внимания на проезжающую моторную лодку, на военное судно, извергающее густые черные клубы дыма, на баржи, идущие вдоль реки, на челны, где склоняются над веслами женщины и подростки. И не только цапли, смешные кулички бегают, семенят по берегу, и прямо над нашими головами пролетают болотные птицы, без страха и опасений проносятся чайки. Они не боятся людей. И эти смелые птицы, не обращающие на нас внимания, придают реке и ее берегам вид девственной земли, не тронутой рукой человека.

А между тем это не так. Всюду виден человеческий труд. Вот идет по кругу лошадь, вертятся огромные колеса, чигири, подающие воду на поля. Новые дома, обсаженные деревьями. Небольшая отара овец забралась в мелкую воду и стоит неподвижно, опустив ноздри к самой зыби, пробегающей по прибрежным отмелям.

Наша лодка пристает к берегу. Это — рисовые поля. Неутомимо работает мотор, качающий воду. На ровных квадратах, поблескивающих мелкой голубой содой, зеленеют хрупкие, тоненькие стебельки риса, мокнут в воде. Сейчас они похожи на траву, колосков еще не видно. Оказывается, вовсе не надо ехать в Китай, чтобы посмотреть рисовые поля, — здесь растет рис, настоящий рис.

И вот мы снова плывем. Снова колышутся волны, снова стоят на берегу важные белые цапли, снова неожиданно выплескивается из глубины рыба. Слева, на едва приподнятом над равниной холме, виднеются белые дома — это Килия.

Здесь некогда проходил путь киевских князей в Болгарию и Византию. Сейчас не осталось и следа от древней твердыни, но когда-то Килию четырехкратно брали штурмом турки. Но раздавалась казацкая песня, и Наливайко снова отвоевывал килийские стены, и Сулима водружал свой бунчук на зубцах крепостных башен. Теперь здесь, как и в Измаиле, зелень деревьев и удивительный покой дремлющего на солнце городка.

Дальше — снова поселок. Мы причаливаем к мосткам. Тут же рядом узенькая уличка, однако по ней никто не ходит. Плывут лодки, останавливаются у порогов домов. Гондолы? Венеция? Нет, это Вилково, рыбачий городок, и лодки советских рыбаков. Дома над водой, каналы вместо дорог, всюду лодки, крепкий запах рыбы стоит в воздухе. На земле, на досках мостков — всюду блестит рыбья чешуя. Загорелые лица, твердые, как камень, мускулы на руках. И какой-то особый взгляд — глаза людей, привыкших смотреть в морские дали, в водные просторы, в беспредельность неба и вод.

— Национальность?

Старый бородатый рыбак с достоинством дает объяснение:

— Украинцы, русские, немного молдаван.

Но их трудно различить в толпе рыбаков. Это — рыбаки, прежде всего рыбаки. На месяц, на полтора уплывают они в море на своих небольших лодках. Их хлещет холодный, осенний ветер, их мочат проливные осенние дожди. Случается, ветер загонит лодки на Змеиный остров, безлюдный остров, овеянный туманом сказок и легенд. Случается, невозможно пристать к берегу, и ветер тормошит лодку, и голод рвет внутренности, жажда сушит горло. Иногда лодка не возвращается из далекого похода. Бывает и так, что человек запутается в предательских крючках, и его вместе с добычей вытаскивают из пучины мертвым.

— Человека три-четыре каждый год погибает, — спокойно объясняют нам рыбаки.

Любят они свои лодки, и соленый морской ветер, и морскую волну. Это до мозга костей люди моря. Давали им землю под сады — не хотят. Давали им поля для обработки — не хотят. Люди моря. Мужчины, женщины, дети.

— Женщины тоже?

— Ого, еще как.

Пахнет рыбой. Мы направляемся к небольшому консервному заводику посмотреть вчерашний улов. На полу лежит чудовище — скользкое, огромное. Полукруглая пасть, как ворота. Могучие жабры. Это — белуга.

— Редкий экземпляр: двадцать шесть пудов, — рассказывают нам. — Если бы она еще с икрой была, кило тридцать было бы икры. Жаль — видно, раньше выпустила.

Рядом, в кадках, четыре штуки по сто килограммов. Но все смотрят лишь на эту одну — не каждый день попадается белуга в двадцать шесть пудов. У хвоста две раны: здесь вонзились в скользкое тело стальные крюки.

Рыбаки показывают нам свою ловецкую снасть. Смотанная ровными кругами толстая веревка, на ней с равными промежутками короткие веревки, заканчивающиеся крючками. Откуда мне это так знакомо? Где я могла это раньше видеть? Нигде. И все же как знакомо это ловкое движение дочерна загоревшей руки, эти мягкие изгибы веревки и, кажется, даже силуэт стоящего в лодке человека… Ах правда, это Куприн, «Листригоны» Куприна — рассказ о жизни рыбаков в Балаклаве. И все то, что восхитило меня, когда я читала эту книгу, теперь возникает передо мной живое, выпуклое и уже знакомое. Тот же аромат, которым веет от рассказа Куприна, и все подробности, которые так точно увидели внимательные глаза писателя, так ярко передало его перо.

Люди моря, люди рыбачьих походов. Чего они просят? Смолы для лодок, веревок для сетей, всего, что необходимо им для их промысла. А море вернет, морс воздаст сторицей — щедрое, богатое, покорное неустрашимой человеческой воле море. Оно даст белугу с черной лоснящейся икрой, стройную скумбрию, бычков, большую плоскую камбалу, остроносого осетра. А им ничего больше не надо, они ничего больше не просят. Только помочь им достать ловецкую снасть.

Они всегда были рыбаками. Из поколения в поколение их лица обдувал резкий морской ветер, их баюкали море и дунайская волна. В 1856 году, когда Вилково было отдано Молдавии, румынские власти лишили жителей права ловли. Будто воздух отняли. И двадцать с лишним лет продолжалось горькое горе — горе рыбаков без сетей и лодок, горе людей моря, обреченных на бездеятельность на земле, которая для них только временный приют. И лишь когда Вилково снова вернулось к России, вновь выплыли на лов рыбачьи лодки, заплескали весла по морской волне. В советском Вилкове уже работают четыре рыбацких колхоза, и рыбаки показывают, что единственная одежда, которая у них есть, это та, которую дала им перед войной советская власть. И смело требуют от этой своей власти того, что им нужно: смолы, канатов, веревок.

Пахнет рыбой. Пахнет резким морским ветром. По каналам меж домов плывут лодки. Громоздятся горы рыб на мостках, в цеху консервного заводика лежит чудовище — белуга. Все пахнут рыбой и морем — седые старики, те, которые вскоре окончат рыбачью жизнь, зрелые мужчины, которые плавают из путины в путину, и дети, которые уже учатся рыбацкому промыслу. Их прадеды, деды, отцы были рыбаками, рыбаками будут и эти малыши. Прадеды, деды и отцы жили под гнетом румынских бояр, под царским гнетом; а теперь рыбацкая детвора бегает в школу. Теперь раны от крючка уже не заливают смолой, не отрубают больного пальца топором. Теперь есть свой врач, своя больница, своя школа, свои колхозы — и своя власть.

Моторная лодка возвращается в Измаил. Дальше мы едем на машинах по дорогам среди тростника, плоских, залитых водой лугов. Над лугами летают болотные птицы, на узкой полоске воды среди тростников появляется стайка: дикая утка и вереница утят за ней. Они не боятся нас, не улетают, не прячутся в тростник. Видно, никто никогда не пугал их, они не слышали грома выстрелов, не боятся людей. И странно выглядит эта природа, первобытная и нетронутая, эти заросли тростника — оазисы среди обработанных полей и поселков.

Здесь, в деревне Денжелер, — колхоз имени Димитрова, болгарский колхоз, один из первых в Измаильской области, организованный еще до войны. Пришла война и оккупация — председатель эвакуировался на восток, оккупанты разогнали колхоз. Но едва появилась Красная Армия, колхоз собрался снова. Все, кто был в нем до войны. Прибавились и новички. Деревня при оккупации была ограблена до последнего. На сто двадцать семей колхозников осталось шесть коров. И одна колхозная. Но колхоз работает, работает упорно. Они наверстают — будут коровы, будут лошади, будут машины. Они знают, что все будет. И сто двадцать колхозных семей с улыбкой наблюдают крестьян-единоличников, которые, с своей стороны, тоже присматриваются и ждут, что из этого выйдет. Но колхозники знают — придут и те, и будут работать вместе с ними на колхозных полях, сеять кукурузу и пшеницу, подрезывать и подвязывать виноград.

Мы едем дальше. Среди полей, у дороги, — деревни. Чистенькие домики, утопающие в зелени, сады и акация, повсюду акация, нежная, светлозеленая. И тутовые деревья. В домах шелковичные черви ползают по только что сорванной и брошенной им пище. Каждая деревня в сплошной зелени, и все эти места остаются в памяти как ясное, ласковое, зеленое пространство.

В сарае пахнет сеном, и сквозь щели крыши видны звезды над головой. Это здесь, в Татарбунарах, крестьяне восстали против румынских бояр. Это здесь, в Татарбунарах, лилась кровь и хоронили сто двадцать погибших, сто двадцать крестьян, которые пали за советскую родину. Отделенные от нее границей, они несокрушимо сознавали свою принадлежность к Украине, требуя присоединения к ней еще тогда, в 1923-м году.

Сладостная, солнечная, расцветающая зеленью земля таит в себе кровь и муки. Это здесь румынские бояре выжимали пот из крестьянина, умиравшего с голода на благодатной урожайной земле. Это здесь румынский полицейский душил каждое слово и каждый вопль протеста. Это здесь орудиями и винтовками было подавлено восстание. Это здесь, наконец, еще так недавно раздавались звуки немецкой команды, и снова гремели залпы, и снова земля принимала тела женщин и детей, а крестьянское добро захватывали жадные, хищные руки.

Но нынче Измаильская область расцветает зеленью, порастают зеленью и старые могилы и память о прежних муках. Робко еще, неуверенно, но уже явно и отчетливо Измаильская область, область Советской Украины, вступает в новую, светлую жизнь.

На горизонте снова большая вода — это днестровский лиман, и на нем Белгород-Днестровский, ранее называвшийся Аккерман. Множество домов разбито бомбами — жестокие следы войны. Но на базаре полно людей. Стоят бочки с вином, на тарелках и в мисках жареная рыба и брынза. Вам наливают в стакан прямо из бочки красное, как рубин, или золотистое, как мед, вино — берите в руки жареную скумбрию или камбалу и пейте и ешьте под ласковым золотым солнцем.

И когда вы смотрите на загорелых людей, на струи темного и светлого вина, на белые груды великолепного овечьего сыра, на коричневые горы жареной рыбы — на вас веет ароматом чего-то безмерно древнего, словно доносится эхо стихов Эллады.

У берегов лимана — паром. На него свободно въезжают пять легковых машин, свободно размещаются люди, и остается еще много места.

У правила — загорелая, размашистая женщина. В то время как моторка тащит огромный паром, она легко орудует тяжелым багром.

— Я с земли. Всего двадцать девять лет на воде. А вот внук мой так на воде и родился. И отец его на воде. Да на воде и погиб.

— Где?

— Под Очаковом, на пароходе. Затопили там немцы пароход, и он пропал. А вот дед, что ведет паром, тот тоже с воды. Здесь все на воде родятся, на воде и умирают. Одна я всего двадцать девять лет на воде.

Легкий ветерок веет над лиманом. Вода голубая-голубая. И словно прямо из воды вырастают фантастические зубцы развалин старой крепости. Ведь об этой степи писал Мицкевич: сухой океан, телега погружается в зеленую траву и плывет, как лодка. Нет, этой степи уже нет. Ее перепахали, перекопали, избороздили тракторы, ее засеяли зерном, и вместо «коралловых островов бурьяна» она родит теперь пшеницу и виноград, кукурузу и золотые звезды подсолнухов.

Вокруг нас широко разливается вода. Медленно движется паром. Внук женщины-рулевого вертится повсюду. Бабка с гордостью смотрит на него.

— А кем ты будешь?

Женщина пожимает плечами и отвечает за малыша:

— Кем же ему быть? На воде будет — как отец, как дед, как все мы. У нас только я с земли.

Ее сильная маленькая рука нажимает на багор.

— Когда немцы шли, мы затопили паром и баржу. А теперь все на месте, сами из воды вытаскивали. Вот веревки, канаты — сколько дед за ними нырял, ну, все же вытащил. Как же, наш ведь паром-то… А малыш все наизусть знает… Прислали нам сюда ребят из морской школы, так те спрашивали: что, мол, как да почему? Известно — что школа даст, когда сам-то человек с земли? А спросите-ка Леню — все знает, всякую вещь здесь назовет. Ведь это — его дом.

Она исчезает на мгновение в будке-домике, выстроенном на палубе парома, и выносит тарелку огромных светлокрасных раков.

— Кушайте, кушайте. Это Леня наловил. Сеткой.

Два раза в день пересекает паром десятикилометровое пространство лимана туда и обратно. Сорок километров. А если появляются автомашины, приходится делать добавочный рейс. И изо дня в день стоит у руля загорелая женщина, и иссушенный ветрами старик ведет паром. И маленький мальчик, отец которого погиб под Очаковом, неотступно сопровождает их и учится морским словам, привыкает к запаху ветра и моря, чтобы никогда уже с ними не расставаться.

Плеснулась рыба. Рыбу здесь ловят и в лимане, и в Дунае, и в Днестре, и в море. Вода кормит, вода поит, вода придает лицам то особое выражение, которое мы видели в Вилкове, — выражение суровости и гордости и ту дальнозоркость, прозрачность взгляда, что свойственна и тем, в Вилкове, и этой женщине, и даже малышу.

Пристаем к берегу. Здесь повсюду следы войны — разрушенные дома, сожженные сараи, сломанные, вырубленные деревья. Не хочется верить, что в этой благословенной стране еще недавно гремели орудия, рвались бомбы и мины.

Длинная плотина делит новый лиман на две части — по одну сторону соленая вода, по другую — пресная. Машина медленно катится узким проходом. Дети ловят рыбу на удочки. Нанизанные на веревочку бычки отливают серебром.

На холме — институт виноградарства и виноделия имени Таирова. Далеко простираются зеленые виноградники. Свешиваются крупные, уже тяжелые гроздья. Загорелые люди выходят нам навстречу. Это группа энтузиастов, которые работают здесь, исследуя, сажая, выращивая виноград, в поисках самого лучшего приспособления соответственных разновидностей к данной почве.

Виноградари страстно убеждают нас:

— Можно получить вино не хуже, чем в Грузии. Можно получить даже лучшее, чем…

Да, это единственное, что их интересует. Чтобы было лучшее, самое лучшее, самое лучшее. Чтобы дать такое украинское вино, какое только возможно. Потому что ведь оно может, может быть великолепным. Они объясняют нам сорта, разновидности. Разграбленная оккупантами лаборатория постепенно приводится в порядок. И вдруг оказывается, что иной раз проблемой становятся несколько оконных стекол или несколько досок, кое-какая посуда. Что им нужно? И снова, как там, в Вилкове: нужен трактор, обязательно нужен трактор. И потом еще — вот на эту брошюрку для колхозов — четыреста кило бумаги.

Я смотрю на их поношенные рабочие костюмы, на их стоптанную обувь. А ведь это — люди с высшим образованием, есть между ними и ученые. Между тем они, так же, как те, в Вилкове, нуждаются только в том, что им необходимо для работы: трактор, бумага, несколько оконных стекол. И я вижу светлую крепкую нить, связывающую тех, рыбаков из прибрежного поселка, простых, неученых людей, с этими, работающими вдали от людских поселений над украинским вином, над виноградом, с учеными в поношенных костюмах, — этим тоже и в голову не пришло говорить о каких-нибудь своих, личных нуждах.

Клубы пыли на дороге. Вон там, вдали, это уже Одесса. Я вижу ее впервые в жизни. Как отличается она от того, что я себе представляла: портовый город, значит обязательно узкие, грязные улицы, все завалено тюками, обязательно вонь и дым.

И вот перед нами Одесса, вся в цветах и зелени, овеянная чистым дыханием моря. На широких улицах — ни пылинки. И здесь уже почти не заметно того, что бросается в глаза во всех других городах, — что по ним прошлась разбойничья рука врага, что она истребила население, опустошила улицы. На улицах — полно. Проходят нарядные девушки. Говор, спешка, веселая, пульсирующая жизнь. Веселая, пульсирующая жизнь и в чудо-театре. Не верится, что это не сказочная декорация, так сказочно красив этот театр.

В порту стоят большие суда, лежат груды тюков, скрипят краны. Враги ограбили и разорили порт, — теперь он быстро залечивает свои раны. Еще пугает поломанными ребрами стальных креплений разрушенный холодильник, но уже работают краны, работают продуктивнее, чем до войны. Уже стоят на якорях, отчаливают и пристают к порту огромные пароходы. Уже кишит людской муравейник и кипит быстрая, стремительная жизнь. Победоносная жизнь, которая сильнее, чем бомбы, чем мины, чем распоряжения гестапо, чем жесткий гитлеровский кулак и хищные лапы румынской сигуранцы.

И еще раз, в сотый раз, испытываешь радость, что так быстро поднимается, встает, возрождается, расцветает ограбленная, окровавленная, изуродованная земля и так быстро берутся за работу несокрушимые, непоколебимые, стойкие люди.

В огромном здании мы встречаем тех, кому Красная Армия принесла спасение и жизнь. Мужчины и женщины.

— Откуда?

— Из-под Орла, из Смоленска, из Минска, из, Житомира, — сыплются ответы.

— Вы были в армии?

— Нет… Я двадцать седьмого года рождения.

— Я — двадцать восьмого…

— Я — двадцать шестого…

Их угнали на работы в сорок первом, сорок втором году. Этих мальчиков и девочек погнали на чужбину детьми, подростками по четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать лет. Два, три, четыре года прошли у них в нечеловеческом труде. А сколько из них уже никогда не вернется, сколько погибло на чужбине и лежит в неприютной чужой земле.

Нас толпой обступают девушки.

— Откуда?

— Винница, Каменец-Подольск, Киев, Крым, Львов.

— А мы — из Полтавы.

— Сколько лет?

— Восемнадцать.

— Семнадцать.

И этих забрали детьми…

— Что же вы там делали, в рабстве?

— Разное, — бойко отвечает невысокая загорелая девушка. — Кто у бауэра, кто на заводе, а кто в партизанах…

Брюнетка из Винницы была и на фабрике и у двух «бауэров». От одного она бежала, ее посадили в тюрьму. Она не согласилась вернуться, и немцы принуждены были уступить — послали ее на работу к другому хозяину.

— Я бы сдохла в тюрьме, а к тому не вернулась, — говорит она, и видно, что долго, долго не забудет, что воспоминания еще жгут ее обидой и кулаки сжимаются от гнева.

Им хочется скорей домой.

— Хотя теперь мы ведь уже дома, — улыбается одна из них.

Оказывается, завтра они едут.

— Хоть можно бы и пешком, — бросает одна.

— Из Германии собирались пешком уйти, а тут уж недалечко.

Но пешком они не пойдут. Они поедут домой. Большинство из них не знает, уцелел ли, существует ли еще отчий дом. Большинство из них не знает, живы ли родители, братья, сестры. Детьми похитили их из дому, а теперь они возвращаются взрослыми, пройдя сквозь огонь и кровь, сквозь ад и горе. Но теперь они очутились на своей земле, и улыбка появляется на их лицах, и в их взглядах, в их словах, в смехе оживает потерянная юность, которая снова вступает в свои права. Да, эти будут работать не у «бауэра», а у себя. На своей земле, в своем колхозе. Будут работать упорно и радостно. Глядя на них, мы видим, что их не отравило рабство: это те же веселые и храбрые советские девушки, которые сражались в рядах Красной Армии, работали на заводах, героически и неустрашимо несли бремя войны. Они сумеют строить новую жизнь, сумеют создать ее. Наученные горькой тоской на чужбине, они еще более сильно, более страстно будут любить свою землю.

А эта земля расцветает перед нашими глазами все новыми и новыми красотами.

Там, где дорога спускается к самому морю, закидывают сети рыбаки. Возле деревни Григорьевки работает машина, режущая камень-ракушечник. Это первая такая машина. Ее еще только испытывают. Но испытание дает прекрасные результаты, и уже видно, что больше не придется резать брусья вручную пилой, обливаясь потом. Машина режет шесть тысяч брусьев в сутки — есть из чего расти домам и домикам. Строительный материал крепкий, практичный, прочный. А здесь его уйма — огромные залежи древнего морского дна почти на поверхности или под тоненьким слоем почвы. Белый и желтый камень, только бери и режь. Сюда будут приезжать люди посмотреть на работу машины из Николаева, из Херсона и из всех мест, где есть залежи ракушечника. Потом они заведут такие машины и у себя, и быстро начнут расти новые дома вместо разрушенных бомбами, вместо развалившихся, сожженных, вырастут и в тех местах, где никогда не было домов, — а холмы над одесским лиманом так и просятся, чтобы на них построить дома.

Всюду, всюду полно ракушечника. Не надо строить кирпичных заводов, не придется возить издали лес, — бери и строй. И уж неведомо в который раз изумляет богатство этой чудесной земли, давшей человеку все, что ему нужно, лишь бы он захотел и сумел взять.

На дороге нас обгоняют отары овец, табуны лошадей, волы, коровы. Это возвращается из Румынии советское добро. Идут девушки, запыленные, черные от солнца, но радостно улыбающиеся. Едут верхом загорелые крестьяне и радостно улыбаются. Возвращаются лошади, коровы, овцы в колхозы. Не столько, сколько было, но скоро эти стада вырастут и размножатся, дадут богатство, зажиточную жизнь.

Позади нас остаются Николаев, широко разлившийся Буг, Ингул и Ингулец. Взорванные мосты, которые нужно отстроить, разбитые бомбами дома. Вот Херсон — кто это говорил нам о Херсоне? Ах да, это рулевая на пароме, та, что «с земли». Ее «земля» — это и есть Херсон. И она говорит о нем, словно о единственном достойном внимания месте на суше.

Херсон тоже зелен и тоже пенится чащами садов. В порту огромный элеватор, и опять краны, пароходы, лодки, движение и спешка.

Из Херсона мы плывем на моторной лодке в Каховку. С левой стороны берег Днепра выше — здесь опять ракушечник, ракушечник без конца. Белый и желтый, толстыми и тонкими слоями. И когда смотришь на него, то видишь не строительный материал, а дома, дома, дома, сухие, теплые, прочные, дома, которые будут из него построены, дома, которые дадут людям приют.

И здесь проносятся водяные птицы, и здесь плещется рыба.

В Каховке нас ожидают машины, и мы трогаемся в новый путь — в степь, в настоящую, необъятную степь, степь песен и сказок.

Ровное, плоское, огромное пространство. Изредка — немногочисленные поселки. Ходит лошадь в приводе, ворочая огромные колеса, — воду приходится доставать из глубины в тридцать — сорок метров. Травы низкие, сожженные солнцем. Но вот, справа, раскинулось озеро. На озере я вижу остров, деревья отражаются в воде. Надо мной смеются. Ничего не поделаешь — я никогда не представляла себе, что так выглядит мираж. Пейзаж абсолютно реальный, абсолютно ничем не выдающий своей призрачности. Спокойно плещутся волны, но не надо им верить: это мираж. Взорванный мост, торчат балки — это тоже мираж. Кажется, совсем рядом, на лугу, мимо которого мы проезжаем, сверкает голубая, холодная вода — это мираж. Копны сена стоят в воде — но там нет воды, а лишь сухая степь.

Вдруг из легкой дымки на горизонте поднимаются два красных шара — огромные, как аэростаты. Они медленно теряют свою форму. Нет, это не аэростаты. Это развевающиеся на ветру два красных знамени. Они полыхают на ветру, сверкают, их треплет ветер. Это уже не мираж, а комбинация миража с действительностью. Когда мы подъезжаем ближе, знамена оказываются крышами из красной черепицы. Они стоят неподвижно, и напрасно глаза ищут того яркого, пламенного цвета, которым манили они издали.

Там, за большим озером, которого на самом деле нет, — Аскания-Нова. На дороге возле домов девушка — высокая, загорелая, в ней есть что-то от бедуинки. Степь формирует каких-то особых людей; их движения величественны, гордая посадка головы, спокойная речь. Девушка показывает нам дорогу. И снова степь, степь и степь. Изредка люди. Лица девушек совершенно закрыты, видны лишь глаза. Лоб, нос, подбородок, щеки окутаны белым платком. Они защищаются от жгучих лучей солнца. Загар противоречит местным понятиям о женской красоте.

Мы все ближе к цели. Перед нами Аскания-Нова, поселок в степи, оазис, не похожий ни на что, виденное мной до сих пор. Оазис, далекий от городов, от железных дорог, но в то же время полный своей особой жизни, какое-то сказочное место.

— Рай в степи, — говорили немцы, которые приезжали сюда в период оккупации.

Были здесь, говорят, и Риббентроп, и Розенберг. Следы их пребывания тяжким клеймом легли на жизнь степного рая.

Издали — ничего необычного: просто дома, зеленые деревья, сады. Но вот проходишь в парке около пруда — в пруду рыжая дикая утка, какая-то особая разновидность, с выводком утят. Она не соизволила обратить внимание на стоящих над ней людей. Но вот, чуть подальше, за сеткой вольера, весело прыгает лисица; наперекор рассказам о том, что лисицу невозможно приручить, она обнюхивает руки и усердно виляет хвостом, точь-в-точь обрадованная собака.

На острове, в воде, экзотические птицы в разноцветном оперении. Все это остатки великолепного когда-то заповедника. Часть его немцы вывезли в Берлин, в свои зоологические сады, огромную часть постреляли. За антилопами они гонялись на танках по степи и убивали этих чудесных, полуприрученных, редкостных животных, особенно самок. Но и самцы тоже падали жертвой, особенно когда «хозяева мира» поняли, что им придется бежать с чужой земли. От прежнего хозяйства Аскания-Нова сохранились лишь жалкие остатки. Но кое-что все же осталось — в степи за фермой стадо чудесных антилоп, стрелой несущихся по травам, с откинутыми назад головами, отягощенными большими, саблевидными рогами. Мы видим и антилопу гну, и зубра, и бизониху, и страусов, сидящих на яйцах. Среди страусов больше пострадали самцы. И теперь страуса, убежденного моногамиста, принуждают иметь двух жен. Он идет на это весьма неохотно, тем более что самец-страус попеременно с самкой высиживает яйца. Таким образом, теперь на его долю приходится двойная нагрузка по высиживанию яиц — ведь надо помочь обеим женам!..

С высоких, шатких мостков мы смотрим, как пасутся животные. Как они бегают, отдыхают под ярким солнцем, среди огромных травяных просторов, не боясь людей. Это немногое из того, что было раньше. Здесь гремели выстрелы, гитлеровцы радовались легкой добыче; животные сами подходили к ним, и убивать их не представляло никакого труда. Офицеры устраивали себе варварское развлечение, убивая их. Многие животные, напуганные и обезумевшие, бежали в степь и гибли там, лишенные человеческого ухода.

Заповедник постепенно возрождается. Страусы сидят на яйцах, за загородкой уже бегают птенцы, забавно большие и забавно голые. Повсюду отыскивают экземпляры, которыми можно было бы заменить похищенных и убитых немцами. Несколько таких экземпляров уже прислано из Москвы.

Разведение домашних животных в заповеднике возрождается быстрее, чем акклиматизация экзотических животных и птиц. В высоких светлых постройках — хлевы. В загородках — великолепные свиноматки: это украинская степная белая и украинская степная пестрая. Четырнадцать крохотных поросят копошатся около лежащей, тяжело дышащей от жары матки.

Отсюда, из Аскания-Нова, породистые свиньи, превосходно приспособленные к климату, превосходно отвечающие местным условиям, распространяются по колхозам Украины. Разоренные оккупантами хозяйства получат породистые, высококачественные экземпляры. Здесь скрещивают породы, подбирают особи, выводят новые породы — будущее богатство. И когда смотришь на массу поросят, когда узнаешь, что одна свиноматка дает в год два раза по четырнадцать поросят, то чувствуешь в этом, казалось бы столь прозаическом, предмете романтическую нотку. И несомненно, романтик, блестящий романтик новой жизни этот ученый профессор, который ходит с нами и с увлечением дает объяснения. Его глаза уже видят, — а вместе с ним видим и мы, — будущее благосостояние народа, сытость, радость обеспеченных дней.

В степи пасутся коровы, среди них тоже есть новые экземпляры — результат скрещивания украинской красной с индийским зебу. Большая, сильная корова смотрит на нас глазами газели; примесь крови зебу дает ее формам силу и вместе с тем грацию, сопротивляемость болезням, стойкость. Эти коровы также пойдут в колхозы.

Среди животных ходят люди. С любовью и вниманием смотрят они на своих питомцев. А мне думается не об этом летнем времени, когда цветет и благоухает степь, когда золотое солнце сияет в ясном небе, а об осеннем и зимнем ненастье, когда раскиснут дороги, когда этот маленький поселок окажется островком, отрезанным от мира, когда подует зимний ветер, закружится снег в степи и эти шестьсот человек — научные работники и обслуживающий персонал — будут так же работать здесь ради всех нас.

Среди резко, остро пахнущих трав — стадо мериносов. Ценные экземпляры, дающие тонкую шерсть самого лучшего сорта. Когда в степях появились немцы, чабан, не дожидаясь никаких приказов и распоряжений, собрал свои стада и погнал их на восток. Богатство Аскании нашло приют в приволжских степях. А когда гитлеровцев изгнали и люди вернулись в разоренные, изуродованные гнезда, чабан пригнал свое стадо обратно.

Мериносы тоже пойдут в колхозы. Чабан ходит, присматривает за ними и, вероятно, считает, что то, что он сделал, — это простое, обыденное дело. Но мне приятно пожать руку этого человека, простого, обыкновенного человека, и хочется сказать ему доброе слово.

Мы прощаемся с Асканией. За нами и перед нами степь, девственная степь, не тронутая плугом, не паханная, не боронованная, такая же, как века назад. Тут и там кружатся песчаные воронки — это пляшет по степи ведьма. Говорят, брось нож в такую воронку, и он упадет окровавленный. Но лучше не пробовать, завихренная воронка того и гляди окажется всего лишь песком. А степь так и просит сказок и легенд.

На пригорках — каменные скифские бабы. Их мертвые глаза веками смотрят в степную даль, в непорочную глубину неба. Они стоят под дождями и ветрами, вечно одни и те же. И тут же, рядом, как трупы черных птиц, — сбитые немецкие самолеты. Здесь, над необозримыми степями, которые помнят скрип чумацких возов, и песнь казачьих походов, и гомон татарских набегов — древние, древнейшие времена, от которых остались лишь эти каменные фигуры, — здесь происходили воздушные бои и валились вниз черные немецкие самолеты. Никто их не собрал. Они лежат, уже поросшие пахучими травами, и скифские бабы с каменным равнодушием смотрят на следы поражения фашистских орд.

Плещет, плещет, плещет, как море, степь. Единственное напоминание о цивилизации — дорога, телеграфные столбы. Но на столбах сидят степные орлы, огромные, величественные, и их не пугает шум машины. Дорогу перебегают бесчисленные суслики, в траве скачут зайцы.

Надвигается вечер, и на дороге вдруг вспыхивают холодным, прозрачным блеском чистейшей воды изумруды. Это — глаза лисицы. Она сворачивает с дороги лишь тогда, когда фары машины вырывают из тьмы уже не только зеленое пламя ее глаз, но и все узкое, рыжее тело. В несколько прыжков она удирает с дороги и исчезает в траве. Одна, другая, третья.

Справа и слева шумит и благоухает степь. На темном горизонте внезапный блеск. Надвигается гроза. Вдали прокатывается гром и глухим эхом отдается в степи. Благоухает степь, блеском драгоценных камней сверкают лисьи глаза, сверкают молнии на черном небе, грохочет гром, и ветер бьет в лицо, теплый и ароматный. В ночном мраке степь открывает нам свою новую красу, грозную и таинственную.

Но вот степь отступает перед человеческим жильем, — перед нами возникают из тьмы домики Мелитополя. Однако лишь утром мы можем рассмотреть красивый городок, весь в солнечном свете. Сады, сады, сады без конца. Черешневые деревья, пурпуровые от плодов. Абрикосовые деревья гнутся до земли под тяжестью фруктов. Персики уже красно-розовые. Стены и крыши домов едва виднеются среди этого обилия плодов.

И лишь присмотревшись ближе, видишь тяжкие раны, нанесенные городу войной. Разрушенные дома, развалины, руины прячутся за веселыми красками фруктовых деревьев. Тут же, за городом, братская могила — в ней лежат шестнадцать Героев Советского Союза. Тяжкие бои прошли через Мелитополь. Но земля, богатая, плодородная, щедрая, и человеческие руки, прилежные и трудолюбивые, быстро залечивают раны.

За городом — огромный сад: пять тысяч гектаров. Знаменитая мелитопольская черешня. Огромная, сладкая, сочная. Фабрика промышленной переработки фруктов в Мелитополе до войны давала шесть миллионов банок консервов. Сейчас снова цветут и растут деревья, осыпают обилием фруктов. Там, за черешнями, карликовые яблоки и груши. И как в институте Таирова, как в Аскании, так и здесь с увлечением, с любовью работают советские люди и объясняют нам превосходство карликовых над высокоствольными деревьями.

Еще не вся земля обработана как следует. Недостает рабочих рук. Кто-то замечает:

— Прислать сюда пленных, пусть работают.

И сразу же другой бросает реплику:

— Нет, нет, из этого ничего не выйдет. Эту работу надо делать с любовью.

И, глядя на буйные, великолепные деревья, на все это невероятное, благоуханное богатство, чувствуешь, что здесь работают именно так — с любовью. И благодарная земля и благодарные деревья щедро вознаграждают за труд. У мелитопольской черешни есть в Европе лишь одна конкурентка — в Испании. Я помню эту испанскую черешню в витринах магазинов в Польше. Недоступную. Предназначенную лишь для избранных. А мелитопольский сад можно еще расширить, еще много земли ждет рук, которые бы ее обработали, подготовили и посадили в нее черешни. И когда заведующий садом рассказывает нам об этом, мы воочию видим изобилие черешни, детей, вволю лакомящихся огромными, сладкими ягодами, — мелитопольскую черешню во всех городах. И снова, как там, у Таирова, и в Аскании, хочется пожать руку этому человеку, всем этим людям, которые работают с любовью и в своей работе видят не только сегодняшний день, но и еще более прекрасный завтрашний.

Мелитопольский сад завершает наше путешествие. Пора проститься с югом Украины, с солнечной, буйной, невероятно прекрасной землей.

И невольно думается о том, что не только Аскания — нет, все здесь земной рай: теплые, ласковые, согретые солнцем земли на морском берегу, на Дунае, на Днепре, Буге, Ингуле, Ингульце, на побережье светлых лиманов.

Но в этом земном раю хозяйничает человек. И хозяйничает по-разному.

— Да, знаете, пойдет дело в район и утонет в бумажках — ничего и не выйдет, — сказал старый рыбак в Вилкове. Бывает работник, который знает каждый поворот дороги, каждую тропинку, каждое дерево своего района, своей области. А бывает и такой, который до сих пор не знает, что на главном тракте, ведущем в его город, со времени войны не поправили мостика, и машины объезжают кругом по ухабам, кочкам, грязи, ломаются, портятся, зря тратят бензин. И вот поэтому оказывается, что лаборатория института Таирова до сих пор не могла приступить к некоторым работам лишь потому, что «никак невозможно» доставить ей шесть, только шесть небольших стекол. И что виноградники на склонах холмов над Днепром гибнут, — в районе никак не уразумеют, что виноград не менее ценен, чем пшеница, и что один трактор может его спасти. И что Лондон и Париж знают о мелитопольском саде, а один из руководителей района до сих пор не знал, где этот сад находится. И что выдача полтонны сахара, чтобы не погибло искусство варки мелитопольских цукатов, кажется тому, кто распределяет сахар, «растратой государственного достояния». И что энтузиасты, которые работают, борясь с природой и из этой борьбы выходят победителями, останавливаются, как перед неприступной стеной, перед лавиной бумажек, перед упрямым непониманием, перед отсутствием инициативы, перед боязнью малейшего самостоятельного шага со стороны мелких бумажных людишек.

И, наконец, оказывается, что для того, чтобы вилковский рыбак, дающий государству тысячи килограммов рыбы, мог получить для своего лова смолу и веревки, нужно, чтобы в дело вмешался председатель Совета Народных Комиссаров Украины; для того, чтобы починить мост, разрушенный уже два года, надо, чтобы на него наткнулся председатель Совета Народных Комиссаров Украины.

Председателю Совета Народных Комиссаров Украины приходится лично заняться и вопросом о четырехстах килограммах бумаги для ученых в институте имени Таирова, и нарядом на трактор, и тысячью мелочей. И оказывается, что все возможно, что все можно сразу сдвинуть с мертвой точки, и просто непонятно, почему всего этого не сделали раньше, давно, без дергания людей, без потока бумажек?..

Солнечные земли на юге Украины — это земной рай. Этот рай создают природа и человек. Когда видишь, как молниеносно возрождается, воскресает, растет разоренное, разрушенное, ограбленное хозяйство, в душе пробуждаются глубокое восхищение советским человеком и уважение к нему. Здесь тоже есть герои, борющиеся за счастье человека с увлечением, самоотверженностью, с глубокой верой, — крестьяне, рабочие, интеллигенты, ученые, партийные работники, несущие на своих плечах ответственность за все, что происходит в их областях.

Жизнь побеждает не только раны, нанесенные войной, но и небрежность и неповоротливость некоторых работников. Жизнь идет вперед, и в солнечной дали мерцает мечта, к которой ведет каждый день и каждое усилие людей, — земной рай под ласковым южным солнцем, белые деревни, светлые города среди океана садов и цветов, радостный, счастливый, прекрасный человек, тянущийся ввысь. Человек, который забудет о тяжких днях прошлого, сотрет с земли последний след ноги захватчика и будет жить так гордо и прекрасно, как гордо и прекрасно сражался он в страшнейшей войне.

1945