VIII
В одну из весен вспыхнула забастовка каменщиков. Она продолжалась только две недели: предприниматели заявили, что удовлетворят требования рабочих. Каменщики вышли на работу, но тут выяснилось, что предприниматели и не думают выполнять обещанное.
Забастовка вспыхнула снова и сразу приняла острый и бурный характер.
Вечером на собрании рабочие решили требовать повышения расценок и заключения коллективного договора.
Назавтра уже не шелохнулась ни одна стройка.
Мы встали в этот день очень рано. Город еще только пробуждался. Я выглянула в окно. Из пригородных деревень и поселков шли рабочие с голубыми бидончиками, с узелками подмышкой. Каменщики, строительные рабочие. Шли, как каждый день, ни о чем не подозревая. Но вот навстречу им выходил человек — кто-нибудь из наших хороших знакомых, из актива каменщиков. Минутный разговор. Прибывшие собирались группами и шли вместе — уже не на работу, а на собрание.
Когда ранним утром мы шагали по направлению к дому, где помещался союз строительных рабочих, было уже заметно, что в городе что-то происходит. На стройках было пусто. Не сновали по лесам люди, не подъезжали возы с кирпичом, не хлюпала известь. Совсем как в праздник. Прохожие останавливались:
— Что это?
— Должно быть, забастовка.
— Забастовка, забастовка! — подтверждали проходившие каменщики.
После собрания, в котором приняло участие несколько тысяч человек, бастующие разошлись по городу, чтобы проверить, не работают ли где-нибудь штрейкбрехеры. Но остановилось все.
Предприниматели уперлись. Они знали, что каменщикам тяжело: несколько зимних месяцев они совсем не зарабатывали, а весной больше двух недель бастовали, — значит, долго не выдержат. Предприниматели решили выждать, не приступать к переговорам.
Дни проходили за днями. Утром — общее собрание, вечером — совещание сотников и десятников, следивших за ходом забастовки. Мой муж выступал по два раза в день. Весь свой энтузиазм, всю свою волю к борьбе он хотел передать бастующим. И это ему и другим руководителям забастовки удавалось: каменщики держались твердо.
Проходили дни, недели. Уже все лавочки прекратили давать в кредит, голод заглядывал в дома. Люди ходили бледные, истощенные, но непримиримые, упорные. Не хотели уступать.
Союз выдавал из своих фондов хлеб для бастующих, но этого было мало. Голодали многочисленные семьи, голодали дети. На четвертой неделе забастовки уже были случаи обмороков от голода. Люди едва держались на ногах. Но уступить все-таки не хотели.
— Лучше умереть, чем продаться!
— Лучше умереть, чем уступить!
На четвертой неделе забастовки я пошла к председателю союза. Это был славный товарищ. Любимым его словом было «человече». Я сказала ему, что хочу организовать обеды для детей бастующих.
— Речи быть не может, человече. Откуда деньги? Едва хватает на выдачу хлеба. Речи быть не может.
— Я не прошу у союза денег. Я сама их постараюсь раздобыть.
— Речи быть не может, человече. Два-три дня вы будете выдавать обеды, а потом что? Прекратите — и из-за чепухи у нас может сорваться забастовка. Лучше не начинать.
Я заупрямилась:
— Нет, не два-три дня. До конца забастовки и в течение первой недели работы, до получки.
Председатель союза пожал плечами: он не верил, чтобы это могло удаться. Но другие поддержали меня:
— Если она говорит, то сделает.
Он тяжело вздохнул и махнул рукой.
— Ну что ж, человече, пусть будет по-твоему, только это плохо кончится.
Это не кончилось плохо. Я принялась за дело в тот же день. Я обошла знакомых врачей, адвокатов, инженеров:
— Вы должны дать для детей бастующих!
Дали. По нескольку, по дюжине злотых.
У Кракова были старые традиции пролетарской борьбы, и трудовая интеллигенция относилась к выступлениям рабочих в общем сочувственно. Впрочем, не только трудовая интеллигенция.
И пошла работа!
Каждый день с утра мы с Польдой, милой и дельной девушкой, работавшей помощником каменщика, бежали к заставе, где можно было дешево купить мясо и молочные продукты. Дворничиха из дома профессиональных союзов уступила нам свою кухню. До полудня мы скребли, крошили, варили. В первый раз я выдала сорок обедов. Через неделю дошло до двухсот. В магазине, который давал напрокат столовую посуду, я взяла тарелки, купила жестяные ложки. Дети приходили в два часа и получали в большом зале союза обед. Мы быстро мыли посуду, и снова начинались скитания по городу за деньгами. Никогда не бывало, чтобы у меня был какой-нибудь запас. После каждого обеда я оставалась с пустым карманом и со смертельным страхом в сердце: что будет завтра? Я уже совсем обобрала знакомых. Я бегала по чужим людям. Смотрела, где на доме была табличка врача, адвоката, инженера — и заходила. Я не просила — я требовала денег на обеды для детей бастующих, и люди давали.
Мы отправлялись на площадь, где продавались овощи. Здесь уже были свои люди. Женщины из предместий, огородницы краковских окраин, часто жены, сестры, родственницы строительных рабочих. Они сидели под парусиновыми зонтами у деревянных столов, на которых раскладывали свой товар. Сюда я шла смело:
— Для детей бастующих.
Давали. В мешки, которые несли за мной каменщики, сыпали все, что могли: помидоры, огурцы, капусту.
Сами подзывали:
— Подойдите сюда! Почему вы ко мне не заходите?
— Морковь вам нужна?
— Товарищ, у меня есть огурцы. Хотите?
Однажды мы собрали столько огурцов, что не знали, что с ними делать. Польда раздобыла бочонок, и мы их засолили. Впрочем, они разошлись в три дня. Аппетит у наших детей все увеличивался.
Обеды были, конечно, очень скромные. Тарелка клецок с молоком или мясной картофельный суп — и все. Редко когда нам удавалось приготовить два блюда: не было посуды и не хватало места на кухонной плите.
Я выхлопотала, чтобы некоторые дети могли ходить обедать к разным людям. Адвокат — политический защитник — взялся столовать двух малышей, сапожник из союза тоже взял двоих. Рабочие металлургического завода, врачи из больничных касс брали по одному, по два ребенка.
Когда мы выиграли забастовку, мне пришлось еще трудней. Польда ушла на работу. Каменщики, которые мне помогали, тоже начали работать. А ведь я обещала не закрывать столовую до первой получки. Целую неделю я металась одна, почти теряя сознание от усталости. В пять часов утра — за покупками, до полудня — варка обеда, потом — выдача, потом — мытье посуды, потом — беготня по городу за деньгами.
Наконец, наступила суббота — день получки. Последний обед. Со следующего дня дети уже будут обедать дома.
Я выдала последний обед, отнесла в кухню последнюю тарелку и уселась на полу. Я не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой. Мне хотелось реветь: отчасти от радости, отчасти от утомления.
Пришли с работы мой муж, председатель союза и другие. Заглянули ко мне на кухню. У меня еще хватило сил торжествующе сказать председателю:
— Ну что, человече, сорвала я забастовку?
А потом им пришлось на извозчике отвезти меня домой. Я совсем обессилела. Но проспала двое суток — и все опять было в порядке.
Шесть недель продолжалась эта забастовка, тяжелая, трудная, прекрасная забастовка.
В это время мне впервые пришлось выступать под открытым небом; это — совсем другое дело, чем в зале. Несколько тысяч человек, огромное расстояние, а надо, чтобы голос дошел всюду. Собрания происходили во дворе союза железнодорожников: бастующих было слишком много, чтобы уместиться в зале союза.
На четвертой неделе забастовки начались демонстрации. Собрание кончено, толпа выливается на улицу. Но не расходится. Мы идем сплоченной колонной. Поем.
В первый раз все сошло хорошо. Мы спокойно дошли до дома профессиональных союзов. Полиция не ожидала демонстрации, была не подготовлена.
Во второй раз демонстрация началась стихийно, без всяких указаний. Просто мы вышли вместе из ворот: Польда, я, несколько строительных работниц. Мы шли вместе, обсуждая какие-то дела. Оглянулись, смотрим: за нами валят все бабы. Ну, раз так, ладно. Мы выстроились в ряд — и походным маршем.
Поперек улицы цепь полицейских. Мы с пением свернули в другую улицу — опять полиция. Еще повернули — из переулка выскочили полицейские с дубинками. Началась суматоха. Люди сперва разбежались, но через минуту-две колонна собралась снова. Так мы добрались до широкой улицы, где помещался дом союза.
И тут мы увидели большой наряд полиции. С диким криком, с поднятыми дубинками мчались на нас полицейские. Вблизи были видны их разинутые рты, свирепые лица. Все они были пьяны (в таких случаях начальники всегда поили их водкой). Не могу сказать, чтобы это был приятный момент. Толпа рассыпалась. Полиция вслепую колотила дубинами с диким улюлюканьем, которое, повидимому, должно было испугать и оглушить нас. Польда, я и еще одна строительная работница, погибшая впоследствии от несчастного случая на производстве, взялись под руки. Мы решили пройти. Тут же, совсем рядом, был костел. Люди, чтобы спастись от избиения, бросились к дверям костела. На пороге появился ксендз с растопыренными руками: он не хотел никого впускать. Кто-то толкнул его так, что он растянулся на полу, толпа хлынула в костел. Наша тройка прошла дальше, полицейские уже бежали за нами.
— Убирайтесь! — заорал нам в лицо один из них, поднимая дубинку.
Мы крепко, крепко держались под руки.
— Почему же это убираться? — ледяным тоном спросила Польда.
Полицейский остолбенел. Не обращая на него внимания, мы прошли вперед. И вот мы уже за полицейской цепью, перед домом союза.
Не всегда, впрочем, удавалось так легко отделаться. Во время одной демонстрации, когда полицейский комиссар приказал схватить моего мужа, шедшего во главе толпы, Польда бросилась на комиссара, выхватила у него саблю и переломила ее. Польду не арестовали, ей удалось убежать, но она была вся избита, вся в синяках.
Я тоже оказалась пострадавшей: какой-то болван пришел на демонстрацию с велосипедом. Когда полиция напала на толпу, он, конечно, бросил его. Я споткнулась и упала на этот велосипед, а на меня — целая куча людей. Среди каменщиков было несколько человек, которые всегда оберегали меня во время митингов и демонстраций, опасаясь, как бы со мной чего-нибудь не случилось. И вот мои опекуны, увидев, что произошло, поспешили мне на помощь. Но вместо того, чтобы поднимать людей поочередно, они схватили меня за ноги и вытащили из-под груды лежащих. Разумеется, они проволокли меня по велосипеду, по всем спицам, педалям и гайкам. Они вытащили меня живую и невредимую, но платье и чулки были изодраны в клочья.
Многое пришлось пережить во время этой забастовки. Минуты отчаяния и гнева, когда люди падали духом и уже казалось, что забастовка вот-вот сорвется. Минуты радости и счастья, когда мы продолжали упорно бороться, когда над нами гремела, подхваченная тысячами голосов, революционная песня, когда перед нами оказывались бессильными предприниматели, полиция, власти…
Мы вышли из этой борьбы победителями. И потом в течение нескольких лет предприниматели не пытались задирать строительных рабочих. Слишком хорошо помнили они свое поражение и нашу стойкость.
Со времени забастовки строительные рабочие Кракова сделались моими лучшими друзьями.
И это были настоящие друзья. Готовые на все, чудесные люди. Ни от кого я не узнала так много, как от них, ни в какой другой среде не встречала столько интересных, необыкновенных людей, как среди них.
Я ходила к ним на лекции, помогала в работе союза. А они приходили к нам домой, брали меня с собой на загородные прогулки, на рыбную ловлю.
Эта рыбная ловля очень отличалась от той, которой я увлекалась в деревне.
Маленькая речка Рудава, впадающая в Вислу, текла среди лугов и зарослей. Ловить рыбу здесь запрещалось, и мы отправлялись на промысел ночью. Рабочие подворачивали брюки, влезали в воду. Один держал бредень, другой шарил под кустами длинной палкой. Выбрасывали на берег пойманную рыбу. Я собирала ее в ящик.
Все было, как в волшебной сказке. Небо и земля, черные кусты, плеск воды, тихий шепот людей…
А когда небо начинало бледнеть, мы возвращались назад в город.
Профсоюзная работа развивалась, все лучше организовывались строительные рабочие Кракова. Зато мои личные дела складывались все хуже. Я не могла найти никакой работы. О школе не могло быть и речи, о работе в каком-нибудь учреждении — тоже. Когда я хлопотала о месте работницы на табачной фабрике, мне ответили, что фабрике нужны работницы, а не агитаторы. Мой муж тоже уже нигде не мог найти работы. Предприниматели боялись его: они знали, что он не упустит ни одного случая выступить в защиту прав рабочих. Он руководил двумя забастовками строительных рабочих, проводил большую забастовку на кирпичном заводе, выступал на десятках собраний и митингов.
Этого было достаточно — его решили уничтожить.
Мы были в безвыходном положении и решили уехать. Об этом велись долгие разговоры. Каменщики хотели, чтобы мы работали как платные служащие союза. Мы отказались. Тогда они пришли с другим предложением:
— Оставайтесь. Одних каменщиков в Кракове около трех тысяч, не считая кирпичников и помощников. В каждой семье вы проведете один день. Это пустяки, всякий может позволить себе на один день пригласить троих гостей. На каждого придется не больше чем один раз в несколько лет.
Предложение было заманчивое — кочевая жизнь среди семей каменщиков, — но, разумеется, неприемлемое.
Я воспользовалась помощью отца, и мы переехали в Варшаву.
Довольно скоро после приезда в Варшаву я получила место в союзе польских учителей.
Это был большой профессиональный союз, объединявший учителей начальных школ. В него входило несколько десятков тысяч человек. Союз, кроме организационной работы, занимался и издательской деятельностью. Помимо профессиональных педагогических журналов, издавалось несколько журналов для детей и молодежи. Я и попала в редакцию этих журналов. Работала я там с 1934 по 1938 год сначала в качестве корректора, а потом одним из редакторов.
Это была приятная, осмысленная работа. Наши журнальчики выходили огромными — по польским масштабам — тиражами. Их читали деревенские дети, дети рабочих. Конечно, журнальчики были очень далеки от того, что нам хотелось бы дать детям, но приходилось считаться с цензурой (особенно строгой, когда дело касалось изданий для детей и молодежи), со школьными программами, с давлением нераздельно господствующего в школе духовенства. Я старалась печатать как можно больше рассказов о жизни крестьян и рабочих; старалась сказать как можно больше правды. С невероятным трудом удавалось иногда протащить что-либо. Когда мы выпустили номер, в котором были две статейки о детях Советского Союза, пресса начала против нас целую кампанию, и дело дошло до большого судебного процесса.
Польское правительство все явственней шло по пути реакции, по пути к фашизму, все сильнее старалось разгромить общественные организации.
Было решено уничтожить профессиональные союзы. Наиболее слабой точкой сочли союз учителей, объединявший не рабочих, а всегда очень покорную, очень послушную интеллигенцию. Началось с того, что в союз была послана комиссия, которая должна была вскрыть какие-то якобы имевшие место злоупотребления.
Комиссия сидела несколько дней, и по городу стали распространяться слухи, что правительство распускает правление союза, избранное учителями, и назначает комиссара.
Я спрашивала членов правления, что они об этом думают. Они пожимали плечами, они не верили, что это возможно. Они никогда не боролись с правительством и были уверены в своей силе: еще бы! больше шестидесяти тысяч членов организации!
Назавтра после того дня, когда комиссия закончила свое обследование, мы с Яськой, моей товаркой по редакции, собрались ехать на работу. Нас провожал мой муж.
— Ну, а что будет, если нам дадут комиссара? — вдруг спросила я, хотя сама не верила в такую возможность.
— Вы должны тогда устроить «оккупационную» забастовку, — сказал Марьян.
И на этом мы расстались.
От трамвайной остановки до здания союза учителей было несколько шагов. Внизу нас остановил бледный, перепуганный швейцар:
— Комиссар пришел.
Мы, как сумасшедшие, кинулись наверх. Оказалось, что комиссар с целой толпой помощников явился в восемь часов утра и приступил к работе.
Из редакции я позвонила в типографию:
— Не может ли кто-нибудь из вас прийти сюда?
Через минуту явился один из работников типографии, пожилой худощавый рабочий, больной от отравления свинцом.
— Я не знаю, как вы. Для себя я не вижу другой возможности — или сейчас же уйти с этого места, или устроить забастовку.
— Если работники умственного труда прекратят работу, мы не задумаемся ни на минуту.
Мы помчались в другой корпус, где помещалась контора правления союза.
— Что будет?! Разорение! Несчастье! Столько лет работы, такая организация! Все пропало! — со слезами и дрожью в голосе сказал нам заместитель председателя союза.
— Вы не будете защищаться?
— Какая же может быть защита? Все пропало.
— А мы, сотрудники, не намерены уступать. Мы устраиваем забастовку.
Старик расплакался.
— Никогда в жизни я вам этого не забуду, но этого нельзя делать! Вы погубите и себя и нас!
— Ведь вы же сами говорите, что все пропало. А мы попробуем…
Он пытался говорить еще что-то, но мы его не слушали. Мы с Яськой телефонировали во все отделы:
— Через пять минут собрание сотрудников в помещении переплетной!
И через пять минут триста человек собрались в самом большом зале нашего здания. Служащие, машинистки, наборщики, переплетчики, швейцары, уборщицы — все. Большинство этих людей я видела впервые в жизни. Сидя в редакции, я имела дело собственно только с наборщиками.
Я встала на стул. Я сознавала всю важность этой минуты. Дело было не только в защите союза учителей. Покушение правительства на союз польских учителей было первым ударом по профсоюзам. И я знала, что если правительству удастся победить на этом участке, оно со всей силой обрушится на рабочие организации.
Я знала, что если сейчас у меня не получится, все пропало.
Говорила минут пять. От бешенства сжималось горло. Я вся дрожала.
— Кто еще хочет высказаться?
— Никто.
— Так, может быть, проголосуем? Кто за забастовку?
Триста рук поднялись вверх.
Мы тут же избрали забастовочный комитет из четырех человек, в числе которых оказалась и я. Обсудили, как надо держаться. После этого мы с Яськой пошли в мою маленькую редакционную комнатку. Остальные направились в свои канцелярии и цеха.
Позвонил телефон. Правление.
— Просим вас немедленно прекратить забастовку.
— Я ничего не могу прекратить. Решение о забастовке принято единогласно.
Сотрудники разошлись по своим комнатам, и тут началось удивительное. Комиссар вместе с членами правления обходил канцелярии и принимал дела.
— Покажите книгу господину комиссару.
— Я ничего не покажу, я бастую.
Так встречали комиссара в верхнем этаже здания правления, где работал наш наименее устойчивый элемент — служащие. В наш корпус, где вместе с редакциями помещались типография, переплетная и экспедиция, где находились все работники физического труда, комиссар даже не попытался войти. Увидав, что творится, он поспешно спустился вниз и решил опечатать кассу.
Один из наших товарищей наблюдал это.
— Как быть, у меня нет печати, — задумался комиссар.
Наш швейцар посоветовал:
— У вас значок в петличке, можно его употребить вместо печати.
И касса союза была опечатана значком фашистской организации, к которой принадлежал и комиссар и все его помощники.
Разумеется, мы сейчас же послали за фотографом. Он пришел и сфотографировал кассу и печати на ней. Теперь у нас было доказательство, что произошло не назначение комиссара — мера, которая применялась обычно в случаях злоупотреблений в каких-нибудь учреждениях, — а что правительство решило уничтожить союз учителей, отдав его здание и все имущество в руки фашистской организации.
Через несколько часов ко мне позвонил комиссар:
— Я хочу с вами поговорить.
— Вы можете говорить только с представителями бастующих. Мы выберем их на собрании.
— Я не признаю никаких представителей бастующих, я хочу говорить с вами.
— А мне не о чем с вами говорить.
С тем же результатом он звонил еще несколько раз.
Я безотрывно сидела у телефона. Звонили из газет, звонили знакомые, звонили рабочие организации, чтобы узнать, не нужна ли нам какая-нибудь помощь. Наши переплетчики раздобыли полотно, сделали на нем красные надписи. Через улицу мы протянули плакат: «Да здравствует независимость профессиональных союзов!», а над воротами: «Долой комиссара!»
Вечером мы устроили еще одно собрание. Распределили между людьми обязанности, расставили караулы у ворот. Раздобыли несколько сенников и матрацев. Кое-как все товарищи устроились на ночлег.
Я ожидала, что полиция явится в первую же ночь, по все прошло спокойно.
На другой день утром позвонил телефон:
— Пани Василевская? Пан воевода хочет говорить с вами.
— Я не уполномочена говорить с паном воеводой. Если пан воевода желает говорить с бастующими, собрание выберет делегацию.
Воевода согласился. Мы спешно созвали собрание, выбрали представителей. Меня боялись выпустить из помещения хоть на минуту: все были уверены, что я буду тотчас же арестована.
Пошли один из рабочих типографии, член забастовочного комитета, и Яська.
Они получили от нас единственную директиву: мы не прекратим забастовки, пока правительство не отзовет комиссара.
Для нас было ясно, что борьба будет долгая и тяжелая, что правительство применит к нам самые суровые меры. Значит, дело было в том, чтобы оттянуть время. Нужно было, чтобы учительство узнало о нашей забастовке, пока мы еще находимся в помещении союза, пока оно в наших руках.
Наши делегаты долго разговаривали с воеводой, который объяснял им, что забастовка — «настоящее безумие» и что «она плохо для нас кончится». На это они заявили, что не могут дать решительного ответа, не согласовав вопроса с общим собранием бастующих. Воевода согласился ждать.
Начались телефонные переговоры.
Воевода звонил нам, мы — воеводе. Мы тянули как могли. Между тем в городе забурлило. Рабочие стали устраивать собрания. Они требовали, чтобы правления профессиональных союзов поддержали нашу забастовку. Явилась делегация шоферов и принесла нам папиросы и продовольствие. Начали поступать деньги от организаций, союзов, от частных лиц. Благодаря этому мы могли жить не голодая.
На четвертый день забастовки правление, которое под нашим нажимом объявило, наконец, что присоединяется к забастовке и приостанавливает передачу дел комиссару, додумалось созвать собрание учителей. В большом зале здания союза собралось больше тысячи варшавских учителей. Выступали представители бастующих. Собрание тянулось несколько часов. Я выскочила на минутку в зал и после выступления поскорее вернулась в свою дежурку.
Несколько часов мы провели в страшном напряжении. Если нас не поддержат учителя, те учителя, за союз которых мы боролись, дело проиграно.
Наконец, из зала, где происходило собрание, прибежали наши люди:
— Назавтра решено объявить демонстративную забастовку учителей!
Мы облегченно вздохнули. Наша забастовка была спасена. Впервые со времени существования польского государства учительство решилось поднять голову. Мы были накануне первой крупной забастовки интеллигенции, которая до сих пор не применяла этого грозного оружия рабочего класса в капиталистических странах.
Правительство совершенно потеряло голову. Вечером мы услышали по радио речь, произнесенную заместителем министра просвещения. Он говорил, что учителя должны вспомнить служебную присягу, что забастовка — преступление и будет рассматриваться как преступление. И так далее и тому подобное.
Мы просто с ума сходили от радости. Дело в том, что постановление об учительской забастовке было принято в воскресенье после обеда. Как оповестить все учительство Варшавы? Как дать знать в провинцию? И вот своим выступлением перед микрофоном заместитель министра неожиданно выручил нас. В воскресенье же вечером каждый учитель в Польше знал, что на понедельник назначена демонстративная забастовка.
Было, вероятно, около часа ночи, когда от ворот, где стоял наш часовой, раздался крик:
— Тревога! Полиция!
Мы с Яськой вскочили с матраца, на который улеглись, чтобы хоть немножко отдохнуть после трех бессонных ночей и дней непрерывной работы.
На лестнице уже слышались шаги. Редакционные комнаты были маленькие. Все двери выходили в длинный коридор. И в нашем коридоре спало человек десять.
Странное зрелище представилось моим глазам, когда я открыла дверь. Ввалившаяся толпа полицейских тотчас выстроилась вдоль противоположной стены и навела винтовки с примкнутыми штыками на двери.
Мы с самого начала были готовы к тому, что рано или поздно явится полиция и выбросит нас из здания союза. Было решено, что сопротивления оказывать мы не будем — это было бы бесцельно и смешно, — а медленно и с достоинством покинем помещение.
— В течение пяти минут очистить помещение!
Я очень опасалась, чтобы кого-нибудь не подвели нервы. Но все держали себя прекрасно.
— Мы подчиняемся насилию, — сказала я полицейскому комиссару.
В моей комнате зазвонил телефон. Звонили из главного корпуса.
— Уже явились.
— Все в порядке. Не торопитесь. Спокойно.
И начались эти пять минут. Женщины не спеша причесывались, курили папиросы, не спеша надевали ботинки, еще медленнее укладывали вещи. Прошло пять, десять, пятнадцать минут — мы все еще не были готовы. Комиссар бесился, но ничего не мог поделать: ведь мы не оказывали сопротивления и заявили, что покидаем помещение.
То и дело на моем столике звонил телефон. Полицейские почему-то не протестовали против того, что я беру трубку и что звоню сама.
— Спокойно, не торопитесь.
— Собирайте-ка все свои вещи.
— Спокойно укладывайте свои вещи, не торопитесь.
— Никаких пререканий с ними, не поддавайтесь на провокацию!
По истечении получаса мы стали медленно спускаться по лестнице. Члены забастовочного комитета покидали здание последними. Я еще раз обошла все комнаты, проверила, все ли в порядке. Мы спускались по лестнице, чувствуя за спиной острие штыка.
Во дворе мы встретились с толпой бастующих, выходивших из главного корпуса. К своему изумлению, мы не увидели того, чего ожидали, — тюремных карет.
Правительство, видимо, учло, что наш арест мог бы вызвать огромное возмущение и ответную забастовку пролетариата Варшавы.
Утром все наши приняли участие в учительской демонстрации. Девяносто процентов учителей Варшавы в этот день не пошли в школы. Занятия не состоялись. По городу двигалась внушительная демонстрация учителей. Полиция несколько раз разгоняла ее. Впервые учитель почувствовал на своей спине удары резиновой дубины. Впервые Варшава видела демонстрацию интеллигенции и нападение полиции на интеллигенцию.
Весть о ходе демонстративной забастовки в Варшаве как вихрь пронеслась по всей стране, и всюду начались митинги протеста, забастовки, демонстрации учителей.
Но учителя после демонстрации вышли опять на работу, а мы, сотрудники союза польских учителей, продолжали трудную забастовочную борьбу.
…Через несколько недель правительство устранило совершенно скомпрометировавшего себя комиссара и назначило другого, причем стало известно, что этому другому было поручено замять дело.
Мы бастовали с тридцатого сентября по первое января. Первого января состоялись перевыборы правления союза. Учителя избрали то же правление в том же составе. Комиссар удалился. Сотрудники могли возвратиться на работу.
Оказалось, что если есть воля к борьбе, если есть вера в победу — можно подниматься против любой силы.
Маленькая горсточка — триста сотрудников союза польских учителей — парализовала покушение правительства на рабочие организации, на профессиональные союзы.
Но если сотрудники сделали все, что могли, нельзя сказать того же о правлении. Так же трусливо и нерешительно, как вначале, оно вело себя и дальше. Прежде всего выяснилось, что между правлением и представителями правительства заключено какое-то тайное соглашение. Правление приняло условие, что я и Яська не будем больше работать в союзе, а в дальнейшем уволят и всех остальных участников забастовки.
Бешенство правительства обрушилось главным образом на меня. Премьер-министр генерал Складковский заявил, что он никогда не простит мне двух вещей: написанной мной книги «Родина» и забастовки СПУ, которая, по его мнению, «потрясла государство».
Для меня вновь начался хорошо знакомый мне период безработицы, и такой безработицы, когда нет ни одной двери, от которой не уходишь с отказом.
Эта безработица продолжалась до конца, то есть до самой войны. Это не значит, однако, что у меня не было работы: я была все время страшно занята, только мои занятия не давали мне никаких заработков.
С момента приезда в Варшаву я завязала связи с коммунистической партией и с Мопром. Началась лихорадочная работа. Кампаний следовали одна за другой.
Большая борьба шла за амнистию: мы требовали освобождения политических заключенных из переполненных ими тюрем. Я выступала на митингах, писала статьи.
Едва кончилась борьба за амнистию, частично увенчавшаяся победой, как началась работа по созыву Брюссельского международного конгресса мира. Опять статьи, собрания, митинги, сбор подписей по всей стране.
Потом работа в издательствах: я сотрудничала в редакциях нескольких газет, которые ставили главной задачей объединение всех сил, враждебных реакции. Когда полиция закрывала одну газету, мы создавали другую.
Кроме того, надо было заботиться о заключенных, находившихся в тюрьмах, и об их семьях, вести кампанию протеста против порядков в концентрационном лагере Береза Картуская, бороться со все возрастающей волной антисемитизма.
За пять лет жизни в Варшаве я не имела ни одной свободной минуты. Все время приходилось жить в страшном нервном напряжении. Через нашу квартиру проходили сотни людей. Всегда надо было что-то устраивать, кого-то спасать, кому-то помогать.
Я познакомилась в это время со многими новыми, интересными людьми, узнала много новых, интересных вещей. А самое главное: я чувствовала, что делаю что-то важное, что ни минуты не остаюсь в бездействии, ни на минуту не становлюсь ненужной.
Это был красивый, трудный и опасный период. Я была уверена, что он закончится для меня многолетним тюремным заключением.
Но случилось иначе.