Осенью 1917 года мы переехали в Краков. После трех лет деревенской жизни я вновь увидела город.
Трудности военного времени не кончились. Долгие месяцы мы питались в столовке, где почти неизменно подавали ячменную кашу. Ячмень соленый, ячмень сладкий, ячмень с какими-то обрезками мяса, ячмень с яблоками, ячмень в жидком виде, в качестве супа. Порции были малюсенькие. Помню, однажды случилось так, что моя мать и младшая сестра не пошли обедать, а талончики для них были уже куплены. Ввиду этого я важно расселась за столом и отдала официанту талончики сразу на три обеда. Он поставил передо мной целых девять тарелок: три с ячменным супом, три с ячменной кашей и три — ячмень с яблоками. И все девять тарелок убрали со стола пустехонькими. Соседи с испугом поглядывали на меня, но со мной ничего не случилось.
По воскресеньям в столовке не отпускали ужинов, и это был единственный день, когда можно было наесться досыта, да к тому же не ячменем. В субботу, после обеда, я мчалась на рынок. Как-то уж так вышло, что приготовление домашних воскресных ужинов я взяла на себя. Я покупала сумку картошки и два кочана капусты. Варила я эту капусту и картошку в самых больших кастрюлях, какие только были в доме, чтобы можно было есть сколько влезет. И хотя все это было без масла, такой ужин после недели ячменной диеты казался нам настоящим пиршеством.
Моя мать прилагала героические усилия, чтобы не дать нам умереть с голоду. Она ездила в переполненных, увешанных людьми поездах в провинцию, в те места, где война не так давала себя знать. Привозила то немножко масла, то несколько кило сала; однажды она привезла два мешка пшеницы.
Кроме еды, были и другие заботы: не было одежды, обуви… Появились ужасные материи, изготовленные из крапивы. Я носила огромные туристские башмаки, подбитые гвоздями. Этими ботинками я страшно гордилась. Возвращаясь из школы, я проходила мимо кафе, где за столиками на улице всегда сидела масса народу. Посетители кафе оглядывались на мои башмаки — теперь-то я понимаю — с изумлением и ужасом, но тогда мне казалось — с восхищением, и поэтому я как можно сильнее топала нотами, гвозди гремели о плиты тротуара, как будто шел целый полк.
* * *
Осенью 1918 года образовалось польское государство.
С самых ранних лет я всегда слышала дома о свободной, независимой Польше.
Для меня было ясно и понятно, что идет борьба за независимость Польши, которая более ста лет назад была разделена на части: захвачена тремя государствами. Так же ясно, просто и очевидно было для меня и то, что в будущей независимой Польше воцарится справедливость, что все будут счастливы.
В 1918–1919 годах казалось, по крайней мере мне, что эта мечта о свободной, счастливой стране свободных людей, мечта, которой жили мои родители, которой полна была польская поэзия, что эта мечта становится действительностью.
Собирались митинги, приняли массовый характер демонстрации с красными знаменами. Мне было тогда тринадцать — четырнадцать лет. Я бегала на митинги, возвращалась с них упоенная, счастливая. Помню одну демонстрацию, когда толпа хлынула на лестницу здания воеводства, разнесла двери и ворвалась в кабинет самых высоких сановников. Меня в давке так прижали к каменным перилам лестницы, что я едва дышала, но я пела вместе со всеми революционную песню, пела во всю силу глотки и легких.
Тогда же я впервые увидела детскими глазами, что народ — не единое целое. На другой день после грандиозного митинга, в котором приняли участие тысячи рабочих, в реакционной газете можно было прочесть, что «…митинг не состоялся, кроме горсточки подростков и евреев, никто не явился».
Я плакала от бешенства и радовалась, когда рабочие пошли и разгромили помещение лживой газеты. Впрочем, это не помешало ей через несколько дней снова обдавать ложью и клеветой рабочее движение Кракова.
Это был наглядный урок, показывающий, что в «народе» существуют два лагеря, между которыми не может быть никакого соглашения. Одни — это рабочие и крестьяне; другие — те, которые рабочих и крестьян эксплуатируют и ненавидят, а также прислужники эксплуататоров.
Тогда же мне впервые пришлось столкнуться с антисемитизмом. Я видела, как выбивали стекла в еврейских лавках, как евреев выбрасывали из трамваев. Когда я пошла в гимназию, оказалось, что в классе сидят отдельно еврейки, отдельно — польки. В то время это не было еще каким-то указанием свыше, просто на молодежи отражалось то, что происходило среди взрослых. Я села с еврейками и, несмотря ни на какие уговоры, сидела с ними три года, до тех пор, пока не перешла в другую гимназию, где не было такого скамеечного деления…
А тем временем от прекрасного бурного периода первых дней независимости, периода, который — о чем я тогда не знала — был отблеском Октябрьской революции, оставалось все меньше и меньше следов. Реакция подняла голову. Люди шли в тюрьмы, и это были уже не царские тюрьмы, а польские.
* * *
Я была на первом курсе университета, когда в Кракове разыгрались славные события ноября 1923 года.
Была объявлена всеобщая забастовка. Забастовка против свирепствующей реакции, против гнета и репрессий, которые применялись тогдашним правительством, состоявшим из кулаков и крайних правых.
Забастовка по-разному протекала в разных частях страны. На сто процентов бастовали рабочие Кракова, Тарнова, Борислава.
Пятого ноября прекратилась деятельность предприятий. Не работал водопровод, погасли топки под котлами электростанции и газового завода. Трамвай не ходил. Вечером не зажглась ни одна лампа, ни один фонарь. Город был во мраке.
Вечером я вышла посмотреть, что творится. Темные улицы выглядели зловеще. На фоне осеннего неба слабо вырисовывались башни костелов. Темнота была такой густой, что казалась почти осязаемой. Гулко раздавались в пустынных переулках шаги редких прохожих.
Чувствовалось, что назревает нечто важное, грозное. Люди разговаривали шепотом, озираясь вокруг. Очень рано были заперты все подъезды домов. Город будто вымер, притаился в тишине и мраке, ожидая неизбежного…
Это произошло на следующий день.
Утром 6 ноября на площади перед Рабочим домом назначен был митинг. Пошла туда и я.
Уже на мосту через Вислу (мы жили далеко от центра) я поняла, что что-то случилось. Люди мчались бегом, до меня доносились обрывки слов, лихорадочных, путаных. Я вбежала на «планты» — аллею, венком обрамляющую центр города, — миновала университет, на ступеньках которого толпились студенты… Еще несколько сот метров — и я увидела…
Возле Рабочего дома сновали взад и вперед молодые ребята с винтовками за плечами. Я никогда не забуду охватившей меня безумной радости, невероятного восторга: шутка ли, винтовки в руках штатских!
Перед Рабочим домом собралась огромная толпа. Напротив расположился полицейский кордон. Вдруг неизвестно откуда раздался выстрел.
Рабочие бросились на полицейских, стали отнимать винтовки.
Полиция бежала. Против рабочих был направлен отряд улан. Зацокали по мокрому асфальту конские копыта. Сверкнули в воздухе сабли. Желтые уланы двинулись в атаку. Их встретили выстрелами — стреляли из ружей, отнятых у полиции.
С разбитой головой свалился с лошади ротмистр. Сейчас же вслед за ним были убиты еще два офицера.
На улице появились броневики. Затрещали пулеметы.
Я помню мальчика, который, повидимому, ни о чем не зная, ехал откуда-то из-за города на велосипеде. На руле у него был большой букет ярких осенних листьев. Из боковой улицы он свернул на рынок, и как раз в эту минуту затрещал пулемет. Мальчик упал на мостовую, одежда его моментально окрасилась кровью. Из ратуши выбежали добровольцы-санитары, поспешно перевязали мальчика, положили на носилки…
Здесь и там в боковых улицах раздавались выстрелы. В толпу стреляли войска, стреляли студенты-эндеки.
Рабочие захватили броневик. Тотчас нашлись и специалисты для обслуживания его. Броневик двигался по улицам города с красным флажком на башне. Буря радостных криков приветствовала флажок: он был символом победы рабочих.
На рынке отряд солдат без боя сложил оружие. В казармах взбунтовался тринадцатый пехотный полк, состоявший из одних краковян: он не захотел бороться против рабочего Кракова. Ведь на улицу вышли отцы и матери этих солдат, происходивших большей частью из рабочих семей.
Город гремел выстрелами. Падали убитые. Но об этом никто не думал. Мы были в упоении от того, что казалось нам первым днем революции.
Приходили вести из провинции. В Тарнове, в Бориславе тоже шла борьба.
В Рабочем доме уже не хватало места для пленных улан и полицейских. Грудами сносили захваченное оружие. Врачи непрерывно перевязывали доставляемых раненых.
Наступил вечер. Началось что-то вроде перемирия. Весь центр города был в руках рабочих. Патрули с винтовками ходили вдоль улиц, за пределами которых кончалась наша власть. По ту сторону бродили патрули полиции.
Где-то, за нашими спинами, без нашего ведома, велся торг, шли переговоры. Пепеэсовские депутаты и сенаторы заседали в воеводстве, летели телеграммы в Варшаву и из Варшавы, но мы об этом не знали; мы радовались, торжествовали и ожидали вестей о победе революции по всей стране.
Но страна не поднялась. Мы были островом. Мы одни бросились в бой. Решающий город — столица Варшава молчала.
Кончились дни кратковременной победы. Пришлось отдать добытое оружие. Сняли красный флажок с броневика. Начались массовые аресты, а потом — долгий судебный процесс над участниками боев.
Пышно хоронила армия своих убитых. Во всех костелах звонили колокола. Тысячи венков покрывали катафалки, везущие тела улан. На тротуарах стояли люди и в мрачном молчании смотрели на проходившие военные части.
Два дня спустя мы хоронили наших павших товарищей. Черные гроба колыхались на плечах несущих. На похороны вышел весь город. Десятки тысяч людей шли за гробами. Были закрыты все магазины, опустели квартиры. Шли все: рабочие, интеллигенция, старики, женщины, дети. Во всю ширину мостовой и обоих тротуаров плыла по улицам бесчисленная толпа. Звучал похоронный марш рабочих оркестров; далеко разносилось эхо печальной музыки.
Колокола молчали: духовенство не принимало участия в этих похоронах.
Похоронная процессия проходила под железнодорожным мостом. Сотни железнодорожников с обнаженными головами стояли на мосту. А вдоль всего моста тянулась надпись — реклама ближайшего кино: «Ворота смерти». Это было название фильма, но для нас, для всех тех, кто шел за гробами на кладбище, эта надпись имела в тот момент особый, полный ужаса смысл.
Мы хоронили своих убитых в гробовой тишине. И над этой тишиной внезапно взмыл ужасный, проникающий в душу крик ребенка:
— Папа! Папа!
Этого ребенка-сироту и все другие семьи погибших взял под свое покровительство рабочий класс Кракова.
Так окончилась наша революция. Однако она не прошла бесследно.
С тех пор ежегодно в этот день рабочие отправлялись большой процессией на кладбище, к братской могиле. Вспоминали погибших в ноябре и клялись продолжать борьбу.
И эта борьба возобновлялась в Кракове постоянно. Каждый год происходили уличные столкновения с полицией. Так было до самого 1936 года, когда вновь пало много убитых и раненых. И среди них были люди, которых я знала лично, с которыми работала…
* * *
Мне никогда не забыть моих первых публичных выступлений. В первый раз меня послали в Чарну Весь, рабочее предместье Кракова, читать лекцию.
— Что я там буду делать? — испуганно спрашивала я.
— Ничего особенного. Расскажешь людям о Татрах, о горцах и их жизни.
Я пошла, сгорая от смущения. Лекция назначена была в частной квартире, в маленькой комнатушке у каменщиков. На столе тускло горела керосиновая лампа, было темно, душно и жарко. В комнату набились взрослые и дети.
В первый момент мне показалось, что я не смогу произнести ни слова. Но на меня смотрели приветливые лица, улыбались мне, как хорошей знакомой. Я пересилила себя и стала рассказывать. А потом дело пошло. Ведь я знаю Татры, знала горцев. Я старалась забыть, что это лекция, а просто рассказывала о том, что видела.
И это понравилось. Сыпались вопросы. Я отвечала. И даже не заметила, как прошло два часа. Мои слушатели просили приходить еще. С этих пор я стала выступать с просветительными лекциями в предместьях Кракова, ездить по провинции. Ездила к шахтерам в Домбров, к рабочим соляных копей в Величку, в Глинник и Едличи — центры нефтяной промышленности.
Часто эти поездки бывали довольно затруднительны. Например, для того чтобы прочесть лекцию в Глиннике, мне приходилось проводить в дороге две ночи. Зимой, с тяжелым проекционным фонарем, нужно было тащиться в автобусе, на санях, в телеге.
Таким образом я познакомилась с людьми во всех концах страны, завязала дружбу с рабочими самых разнообразных профессий. Несколько времени спустя в Глиннике мне в знак доверия показали маленькую книжечку. Рабочие отмечали в ней, какая лекция у них читалась, и тут же ставили лектору отметку. Я вечно была не уверена в себе и поэтому страшно обрадовалась, увидев против всех моих лекций оценку: «Очень хорошо».
Мое первое политическое выступление состоялось в день Первого мая, когда я была на первом курсе университета. Волнение перед лекциями — это было ничто. Лишь теперь я поняла, что можно терять сознание от страха. Меня послали в Новый Сонч, город, где издавна рабочее движение было очень сильно, куда на митинги выезжали лучшие ораторы, где рабочие хорошо разбирались в политике и предъявляли к докладчикам большие требования. Я написала свое выступление, выучила его наизусть. Всю дорогу в поезде, продолжавшуюся несколько часов, я повторяла вызубренные фразы. Но чем ближе был Новый Сонч, тем меньше я помнила, что надо сказать. Путала слова, переставала понимать их смысл. Мной овладевала паника. Я была уверена, что окончательно провалюсь. Что я собственно могу сказать этим людям, которые знают больше меня, которые уже принимали участие в больших забастовках, в крупных массовых кампаниях?
Выступать предстояло вечером. Когда я вышла на сцену, ноги мои подгибались. Зал был празднично украшен и ярко освещен, но я не видела перед собой ни огней, ни людей. Безнадежная черная пустота. Я мечтала, чтобы вспыхнул пожар, чтобы на меня рухнул потолок, чтобы со мной вдруг случился сердечный припадок и чтобы я умерла. Но ничего такого не произошло. Надо было говорить. И не успела я открыть рот, как убедилась, что не помню ни единого слова из приготовленной речи. Мне стало еще хуже. Несмотря на это, я решилась начать. Я не слышала собственного голоса, не знала, хорошо или плохо получается. Я говорила. Когда, наконец, кончила, раздались аплодисменты.
С тех пор я выступала сотни раз: на лекциях, митингах, под открытым небом, в залах и в частных квартирах, перед пятью слушателями и перед десятками тысяч. Но никогда мне не забыть того леденящего страха, который я пережила тогда в Новом Сонче. Я до сих пор испытываю страх перед каждым выступлением, вплоть до той минуты, пока не подымусь на трибуну. Тогда страх исчезает, остается лишь то, что я хочу сказать людям.