Почему-то с самого моего детства у нас дома считали, что я буду литератором. Особенно мечтал об этом отец, сам питавший пристрастие к литературе; осуществить свое стремление он не мог, так как ему приходилось заниматься публицистикой и научной работой.

Все были уверены, что по окончании гимназии я поступлю в университет, на литературное отделение. Но сама я с шестого класса гимназии стала мечтать о другом — о медицине. Я решила — и считаю до сих пор, — что это самая лучшая профессия.

Была у меня в ту пору еще одна заветная мечта: как можно скорее начать работать, как можно скорее сделаться самостоятельным человеком. Я завидовала всякому, кто был хоть не намного старше меня: он начнет зарабатывать раньше, чем я.

После окончания гимназии мне так захотелось самостоятельности, что я решила вообще отказаться от продолжения образования и искать работы. В Силезии можно было в то время получить место учительницы народной школы.

В величайшей тайне от всех я поехала поездом в Катовицы (ныне Сталиноград) и отправилась к тамошнему школьному начальству. Мне сказали, что пока все вакансии заняты, и посоветовали наведаться осенью: может быть, что-нибудь и найдется.

Летом я сделала открытие, что можно зарабатывать и посещая университет, и решила получить высшее образование. На медицинский факультет я не попала — туда принимали ограниченное число женщин — и, к великой радости моего отца, пошла на отделение литературы и польского языка.

В университете большинство студентов были ярые реакционеры. Левая молодежь составляла маленькую группку. Я тотчас вступила в союз социалистической молодежи. Мы вели упорную борьбу с реакционерами. Обычно начиналось с диспутов, а кончалось дракой. Тогда же я начала работать в просветительной рабочей организации, которая устраивала доклады, лекции и располагала большой библиотекой.

Я спешно искала заработка, хотя родители считали себя обязанными давать мне полное содержание, пока я не кончу университета. Но я твердо решила стать самостоятельной. Достала несколько уроков и бегала к моим ученикам и ученицам с одного конца города на другой.

Один из уроков был весьма забавный. Я обучала двоих графских детей. Жили они в прекрасной вилле с чудесным садом и были при этом очень несчастны. Я вспоминала свое детство, босое, оборванное и голодное. Насколько же оно было интереснее и радостнее их детства! Они не ходили в школу, чтобы не встречаться с детьми неграфского происхождения. День и ночь находились под надзором гувернантки-француженки, которая не сводила с них глаз. Они постоянно должны были заниматься каким-нибудь рукоделием — готовить подарки для многочисленных бабушек и тетушек ко всевозможным именинам и дням рождения. Целыми неделями сидели они над каким-нибудь ковриком: кропотливо продевали разноцветную шерсть сквозь дырочки канвы, старательно отсчитывали нити по узору, напечатанному на бумаге.

— У вас тоже столько теток? — со вздохом спрашивали они меня и завистливо удивлялись, когда я им говорила, что у меня вообще нет ни одной тетки.

Им не разрешалось одним выходить на улицу. Раз в день они отправлялись гулять с француженкой, которая заставляла их ходить медленно, важно, держаться прямо, не глядеть по сторонам, не останавливаться у витрин.

Единственным развлечением в их жизни было… посещение дантиста.

— Знаете, это так приятно, когда он этим сверлом сверлит в зубе…

Бися завидовала Стасю, что у него больше испорченных зубов, чем у нее:

— Он еще два раза пойдет к дантисту, а я уже больше не пойду.

Учились они очень плохо. Я просиживала у них по три часа в день и часто задумывалась над тем, что вот для образования этих детей трудится столько народу: я, француженка, учитель музыки, учитель гимнастики. А в сущности их следовало бы отдать обучаться какому-нибудь ремеслу: книжные знания никак не укладывались в их головах. Но они были детьми графа, владельца крупных промышленных предприятий, и никому не было дела до того, есть или нет у них способности. Им предоставлялось все, что было недоступно даже для самых способных детей рабочих и крестьян.

Через год я оставила своих графят и начала работать библиотекарем в рабочей библиотеке. Это была прекрасная, интересная работа.

В то же время я продолжала учиться в университете. В 1927 году сдала дипломную работу, потом учительский экзамен. Потом в течение двух лет дополнительно изучала историю и историю культуры. Тотчас после получения диплома я стала хлопотать о месте учительницы гимназии и в начале учебного года получила его.

Неподалеку от Кракова, в Станетках, находился большой женский монастырь св. Бенедикта. Монахини содержали школу-гимназию. В этой школе я и получила первую в своей жизни должность.

Монастырь был древний, двенадцатого века. Огромные толстые стены, в классах холодно, как в погребе. По коридорам сновали монахини в темных одеяниях, с постоянно опущенными вниз глазами. Устав монастыря был очень суров: монахиням не разрешалось ни на минуту выходить за его пределы. Те, что раз вошли сюда, никогда больше не выходили; умерших хоронили в подземельях костела, находившегося в стенах монастыря.

Это был для меня совершенно новый мир, о существовании которого я не имела понятия, — удивительный мир, как будто целиком перенесенный в наши времена из средневековья.

С большим страхом вошла я впервые в класс. Оказалось, что некоторые ученицы старше меня, но мы как-то быстро подружились.

Девочкам было здесь тяжело вдали от дома, от родителей, среди оторванных от жизни, ничего не понимающих монахинь. Не удивительно, что к нам, учительницам, — а нас было там одиннадцать человек, — они относились очень хорошо.

С первого же момента, как я приступила к работе в этой школе, началась борьба учительниц с хозяйками гимназии — монахинями. Мы потребовали, чтобы девочек выпускали на прогулки. Учительница естествознания заявила, что не сможет хорошо поставить занятия, если ей не разрешат выводить детей в лес, на луг, к пруду. Учительница гимнастики потребовала коньки, санки и лыжи. Игуменья монастыря велела принести и показать ей лыжи. Долго рассматривала их, вздыхала и, наконец, сказала:

— Все это хорошо, но как собственно на этом сидят?

Я, как преподавательница польского языка, сражалась за то, чтобы ученицам разрешили читать светские книги. Монахини считали все книги, кроме молитвенников, дьявольским измышлением. С болью в сердце мирились они со школьными учебниками. Но читать повести? Стихи? Они совершенно не могли понять, зачем это нужно. Я принуждена была обратиться к школьному начальству и потребовать, чтобы на монахинь оказали воздействие, заставили их разрешить детям читать по крайней мере то, что полагается по школьной программе. Это была война в защиту интересов учениц. Но мы вели и другую, не менее ожесточенную, — в защиту наших собственных интересов.

До нас здесь преподавали неквалифицированные учительницы, без высшего образования. Монахини платили им сколько вздумается и обращались с ними как вздумается, и они мирились с этим. Мы, все одиннадцать, имели высшую учительскую квалификацию и мириться с таким положением не захотели.

Началось с оплаты. Через месяц после начала занятий мы потребовали повышения оклада, затем надбавки за проверку тетрадей, потом — за сверхурочные часы и так все время, пока не дошли до окладов, каких нигде больше не было.

С получкой вышла забавная история. Мы получали деньги от самой игуменьи в запечатанных конвертах. В учительской я пересчитала деньги и обнаружила, что недостает нескольких злотых. У других — то же самое. Единственная среди нас учительница, работавшая здесь и раньше, только пожала плечами, увидев, как мы пересчитываем, и сказала, что так всегда бывало… И вот при следующей получке, вместо того, чтобы вежливо поблагодарить, я разорвала конверт и стала вызывающе пересчитывать вслух деньги. Игуменья чуть не свалилась со стула. Конечно, оказалось, что недостает трех или четырех злотых. Произошло замешательство, мне поспешно доплатили недостающую сумму, приостановили на час выплату остальным, и все мы получили сколько следовало. С этих пор мы всегда пересчитывали получку.

Открытая война продолжалась. Мы воевали за десятки вещей. За то, чтобы нам оплачивали проезд по железной дороге из Кракова. За то, чтобы не подмешивали воды в молоко, которое мы покупали себе на завтрак. За то, чтобы в холода топили печи. За покупку учебных пособий. И за многое другое. Благодаря солидарности всех одиннадцати мы выходили из этой борьбы победительницами.

Острые столкновения происходили и из-за учениц. Монастырь имел огромное хозяйство: двести дойных коров, великолепные фруктовые сады, пасеку, рыбные пруды, огороды, сотни гектаров полей. А девочки постоянно голодали. Для них жалели каплю молока, кормили картошкой и капустой, давали на завтрак чай из сушеных трав, которые доставляли деревенские женщины. Между тем родители вносили за обучение и содержание детей очень высокую плату.

Нам было страшно жаль этих детей, отданных во власть глупых и жадных монахинь. А дети здесь были разные: были сироты, от которых хотели избавиться богатые родственники, были дети, родители которых жили недружно, и, наконец, дочери кулаков и купцов, считавших, что монастырское воспитание «благороднее» воспитания в обычной средней школе. Было также и несколько «приходящих» девочек из ближнего местечка.

Из-за одной из этих приходящих учениц я пережила, пожалуй, самый тяжелый момент за всю свою педагогическую работу. Это была дочь почтальона, девочка очень способная и очень прилежная. Она всегда прекрасно готовила уроки, ее тетрадки выглядели чисто и аккуратно, она всегда все знала.

Однажды девочки почему-то не подготовились к уроку. У одной не выполнено задание, у другой — тоже, третья забыла тетрадь… Мне хотелось как-нибудь прервать эту цепь неудач, и я вызвала Михасю. Эта-то наверняка знает!

— Я не приготовила уроков.

— Ну, тогда, может быть, ты скажешь мне что-нибудь о рассказе, который прочитала?

Михася опустила голову и молчала. Я не заметила странного поведения класса. Девочки держали себя как-то не так, как всегда. Я не обратила на это внимания. В этот день я чувствовала себя усталой и рассеянной. Я сказала только, что меня удивляет, как это такой серьезный человек, как Михася, вдруг начинает забрасывать занятия и еще так глупо вести себя.

Я говорила, что только приходило в голову, а Михася сидела неподвижно. И тут лишь я почувствовала что-то неладное. Наконец, кто-то из учениц сказал:

— Так вы не знаете, что случилось?

— Как это — что случилось?

— Вчера бандиты убили отца Михаси, когда он нес деньги с почты…

Я замерла, подавленная услышанным. Мне казалось, что лучше бы уж меня убили бандиты, чем взглянуть теперь в глаза этой девочке. Этот случай научил меня одному: нужно помнить о том, что нередко тут же, рядом с нами, человек может мучиться, переживать величайшее несчастье, и, если не обратить на него внимания, можно тяжко его обидеть, не зная, не понимая, что с ним творится.

В конечном счете эти тяжелые минуты связали меня с моими ученицами еще более глубокой и тесной дружбой.

Впрочем, дружба кончилась довольно скоро. Игуменья терпела сколько могла, но, наконец, не выдержала. В один прекрасный день меня вызвали к ней для разговора. Она выплатила мне получку, а затем холодно кивнула головой:

— Благодарим.

Я не поняла.

— Благодарим. Вы не будете у нас больше преподавать.

Вместе со мной были уволены еще пять наиболее активных учительниц.

Следующее место я получила в мужской гимназии в Кракове. Я была единственной женщиной из тридцати педагогов. Преподавала в пяти классах и в одном была воспитательницей. Ученики были здесь совсем другие, чем мои девочки в Станетках. В моем классе большинство составляли мальчики из рабочих и крестьянских семей; кроме того, было немного детей трудовой интеллигенции. В то время еще не было ни такого засилия реакции, ни такой нужды, как позднее, когда ни крестьянин, ни рабочий не могли и мечтать о том, чтобы учить своего ребенка.

Но и тогда уже было трудно. С этими трудностями я столкнулась с первого дня.

— Пожалуйста, присмотрите, чтобы до половины ноября все внесли плату за первое полугодие, — говорил нам директор.

Легко сказать «присмотрите!»

Был у меня в классе маленький, худенький мальчик. Его отец и старшие братья сражались во время войны добровольцами. Погибли. Осталась вдова с маленьким ребенком. С мучениями, с трудом устроила мальчика в гимназию. Я знала, что она не может заплатить, что мальчик в конце концов должен будет прервать ученье.

Мои коллеги по работе разрешали вопрос легко и просто:

— Если у нее нет денег, пусть не лезет с мальчишкой в школу.

Но для меня это не было так легко и просто. Я со страхом шла на педагогический совет, боясь услышать постоянный укор:

— В вашем классе еще десять человек не внесли платы.

Для них это были обыкновенные деньги, столько-то и столько-то злотых, но в моих глазах эти деньги превращались в слезы и пот, в бессонные ночи отцов и матерей, в мученья детей.

— У каждого должна быть книжка. Что это за привычка одалживать у товарищей! Так нельзя учиться!

Но откуда взять денег на книжки — никого не интересовало.

Я боролась за своих мальчиков как могла. Наверно, они и не подозревали, сколько неприятностей переносила я из-за них, как тяжело переживала их дела!

Моя работа в гимназии продолжалась всего год. Меня уволили. Тогда я попала в учительскую семинарию. Там преподавала два года и тоже была уволена. Как раз в это время польский министр просвещения в своей речи заявил, что «непилсудчик не может быть учителем». Я обратилась в управление школ, чтобы узнать, где есть вакансии. Мне вежливо, но вполне ясно ответили, что для меня вообще нет вакансий. Ни в школах Кракова, ни где бы то ни было. И что будет лучше, если я подумаю о подыскании себе какого-нибудь другого занятия.

Итак, оказалось, что я напрасно добивалась учительского образования, сдавала всевозможные экзамены, получала всяческие дипломы. Для меня не было места в школе. Я была не таким педагогом, какой был нужен начальству. Я не вела в школах, где работала, никакой особой агитации — это было невозможно, — но, преподавая польскую литературу, я имела тысячи случаев обращать внимание детей на некоторые вещи, кое-что подчеркивать, кое-что объяснять. Я не могла делать то, что делали другие: ложно истолковывать произведения тех польских писателей, которые на протяжении веков говорили о нужде польского крестьянина, о злоупотреблениях шляхты, о страданиях народа. Когда меня спрашивали о чем-нибудь в классе, я отвечала то, что думала, не считаясь с официальными распоряжениями. Результат был таков, что некоторые девочки из семинарии стали записываться в рабочие кружки самообразования, ходить на собрания, а мальчики-гимназисты в классе, где я была воспитательницей, первого мая прикололи к школьным мундирчикам красные банты.

Поэтому-то в той польской школе, на которую наложили свою тяжелую лапу реакция и духовенство, желавшие воспитать из детей своих верных слуг, для меня не оказалось места.

Я ушла со школьной работы с облегчением: можно было задохнуться в этой атмосфере лжи, морального гнета, официальных торжеств, на которых приходилось присутствовать.

Я вновь была свободна. Без места, без денег, обреченная на долгую безработицу и очень тяжелые материальные условия, но свободна!