— Бабка! Бабка!

Анисья подняла полуслепые глаза. Из-за плетня ее звала Наталка.

— Чего?

— Можно зайти к вам на минутку?

— Нешто нет? Заходи, коли надо! — ворчливо сказала Анисья.

Ох, как грело солнце! Казалось, наконец-то прогреются застывшие, изболевшиеся кости. Доброе, милостивое июльское солнце. Только бы дождя не было. Дождь — это хуже всего. В дождь ломит, стреляет в костях, пухнут суставы, трудно шаг ступить. Другое дело, когда светит солнце, да еще так, как сейчас. Ласковое, июльское, золотым потоком льющееся на землю.

— Бабка!

— Чего тебе?

— Вы слышите, что я говорю?

— Чего ж тут не слышать… Слышу, — равнодушно сказала Анисья. — «Вечно какие-то дела… Оставили бы старуху в покое. Ей уж ничего не нужно от жизни, только бы немного покоя, только бы как-нибудь дождаться смерти…»

— Бабка, — настаивала Наталка, — посмотрите на меня.

Старуха неохотно подняла тяжелые веки. Туманные, словно подернутые пленкой глаза глянули на девушку.

— Бабка, немцы идут.

Анисья пожала плечами. Она слышала это уже несколько дней. Они идут. Ну и что же? И немцы небось дадут спокойно помереть такой старой рухляди, как она. Идут так идут. Немцы — это слово было таким далеким и собственно ничего не означало. Важнее то, что вот греет солнце и расплывается мягкое тепло по ноющим костям. Немцы — о них пусть молодые думают. Ей-то старухе что…

— Бабка, мы уходим в лес.

— А идите, — пробормотала Анисья, — мне-то что?.. Я в лес не пойду.

Наталка нетерпеливо схватила ее за руку.

— А ты не хватай… Больно… Смотри, какая…

— Бабка, бабка, послушайте минутку!

— Я слушаю…

— Вы меня слышите?

— Слышу.

— Бабка, мы все уходим в лес, и отец, и я, и все, все!

— Ну и идите… Так и надо. Раз немцы… то в лес. А я тут погреюсь на солнышке…

— Бабка, у нас в саду два красноармейца.

— Кто?

— Два красноармейца, понимаете?

— Понимаю… мне что?..

Девушка с отчаянием тряхнула ее за плечо.

— Бабка, не спите! Не спите!

— Я не сплю… Так, чуточку дремлется…

— Бабка, слушайте, у нас в саду, в том шалаше, за сливами, два красноармейца.

— Ну так что? Понравился тебе который, что ли?

Наталка вздохнула. Она присела на корточки и, глядя в бледные, подернутые бельмом глаза, громко, выразительно говорила:

— Бабка, у нас два красноармейца. Раненые. Их нельзя взять с собой. Они лежат, их нельзя шевелить. Понимаете?

— Понимаю… На солнышко бы их…

— Бабка, они тяжелораненные, понимаете? Мы все уходим в лес. А немцы вот-вот подойдут… Бабка, им надо воды подать, походить за ними, понимаете?

— Чего ж тут не понять?

— А сможете вы?

— Почему не смочь? Если солнышко, косточки не болят, смогу…

— Знаете, где у нас шалаш?

— Знаю, как не знать…

— Так зайдете к ним?

— Зайду, зайду…

— Да только так, чтоб немцы не заметили…

— Не заметят, нет… Чего им за старой бабой ходить? А я помаленьку за сливы, за сливы…

— Не забудете, бабка?

— Зачем забывать… Двое, говоришь… Воды им надо, постель поправить или еще что… Поесть отнести. А то как же?..

Девушка обрадовалась.

— Да, да, бабушка. Пока-то они и не едят, бедняги. Но дня через два, может, и получшает…

— Уж я присмотрю… Хлеба снесу или еще чего… Я уж присмотрю.

— Когда пойдете?

— Я и сейчас пойду и потом… Ты уж там будь спокойна, будь спокойна…

— Не забудете?

Старуха возмутилась.

— Ты что? Раз бабка Анисья сказала, значит сделает. А ты что думаешь? Что бабка Анисья уж такая рухлядь, что никуда? Нет… Пока солнышко, так и я еще кое-чего могу…

Наталка погладила морщинистую, дрожащую руку.

— Ну, так будьте здоровы, бабка… Я так думаю, что скоро мы обратно в деревню… а теперь, пока что, надо спрятаться. Мы их из лесу клевать будем.

— Это правильно, — бормотала старуха. — Из лесу… Не бойся, придешь, все будет как надо… Уж я о твоих парнях не забуду…

От плетня раздался зов:

— Ната-алка! Где это ты? Наталка!

— Иду, отец, иду!

И замелькали босые ноги. Анисья покачала головой.

— Вот коза!.. Ну, старая, поглядим, где там эти двое…

Она тяжело приподнялась. Трудней всего было встать. Но раз выпрямившись, больные ноги шли уже сами. Опираясь на палку, она медленно брела по саду. Полуослепшие глаза высматривали в солнечном блеске знакомые тропинки. Она знала их наизусть. Здесь, на этом клочке земли, она прожила — сколько же это лет? Девяносто? Девяносто один?..

— Нет, не вспомнишь, годы перепутались, столько их набралось.

Она обошла кругом, вошла в соседский сад. Сливы росли в углу за грядами подсолнухов, за коноплей, за чащей малиновых кустов. Шалаш маленький, крытый соломой, забросанный ветками. Она нащупала вход.

— И не найдешь… Так спрятали, что и не найдешь…

На соломе лежало двое раненых. Старуха присела на корточки и рассматривала их.

— Ишь, сопляки еще…

Один из раненых очнулся от лихорадочного забытья, поднял перевязанную голову.

— Кто здесь?

— Тише, тише… Бабка Анисья пришла… Ты лежи, лежи спокойно…

— Воды…

— Воды?.. Принесу и воды, голубок, а как же, всего принесу…

Она сама не знала, откуда взялись силы. Нудная боль в ногах прекратилась. Анисья не помнила о ней. Она начерпала воды из колодца, налила в кувшин и снова отправилась в сад, под сливы.

— Пей, пей, голубок… Вода хорошая, холодная, из нашего колодца. Ты пей… Это само здоровье, такая вода.

Другой раненый метался в жару. Она намочила тряпку и положила ему на пылающий лоб.

— Вот и пригодилась старуха… А Наталка все на меня да на меня… Понимаете да понимаете… Чего тут не понять? Больному воды надо, известное дело… А ты, голубок, лежи спокойно… Вот полежишь денек-другой, и легче будет…

Она поставила кувшин около раненых и засеменила к себе. Тут она снова уселась на пороге и сразу задремала, утомленная хлопотами. Сквозь сон она чувствовала, как жужжат сонные, ленивые мухи, как греет солнце, как оно сладостным теплом разливается по телу. Ее разбудила вечерняя прохлада. Она с усилием засеменила к раненым и снова вернулась к себе.

— Вот и день прошел… А завтра опять погода ясная будет!

Но завтрашний день принес не только ясную погоду. Утром во двор вошли трое. Бабка Анисья их не испугалась. Что ей немцы? Ей, может, несколько дней осталось до смерти, до той самой смерти, что никак не приходила.

Она спокойно ждала, вслушиваясь в жесткие звуки чужой речи. Пусть болтают. Все равно ничего не поймешь.

Они кричали на нее, она только добродушно усмехалась, стараясь получше рассмотреть их. Да, их было трое, молокососы, не старше тех, которые лежат в шалаше, в углу соседского сада. Она подумала — хватит ли там воды в кувшине? Хоть бы уж эти ушли с богом, надо бы заглянуть к тем… Потихоньку, потихоньку, чтоб никто не заметил… Кто там станет примечать за старухой, которая едва бредет?

Покричали, покричали и ушли. Анисья думала, что на том и конец. Но не успела подняться с порога, как их привалило полный двор.

— Твоя хата?

Она заслонила рукой глаза от солнца. Кто-то говорил по-украински — родная речь, только немного жесткая и хриплая. Понимать она все понимала. Ей только не хотелось разговаривать, — кто их разберет, что за люди.

Но офицер напирал:

— Говори, твоя хата?

Анисья поправила сползавший с седых волос платок. На миг задумалась.

— Моя… А что?

Офицеры совещались между собой. Анисью злило, что они заслонили от нее солнце, и она сердито заворчала под нос.

— Что?

— Ничего… Я так…

— Открывай хату.

— Да ведь открыта, — удивилась Анисья.

— Открывай, когда тебе говорят! — крикнул переводчик.

Медленно, кряхтя, тяжело опираясь на палку, она поднялась и вошла в хату. Офицеры за ней.

— Тесно, духота, — поморщился старший.

— Можно открыть окно, — рванулся кто-то из младших и толкнул маленькое оконце. Оно с шумом распахнулось в еще прохладный от утренней росы тенистый сад.

— Спроси ее, где люди из деревни, — приказал старший.

Анисья стояла, опираясь на свою палку, и водила глазами по толпе чужих людей.

— А я ж знаю? — пожала она плечами на вопрос переводчика. — Я старая, по деревне не хожу…

— Ты одна в хате?

— Одна… Уж десять годов, как одна…

Ее оставили в покое. Громко разговаривая о чем-то, они расселись на лавке, на кровати. Переждав минутку, она двинулась к двери. Чья-то тяжелая рука упала на ее плечо и дернула ее назад. Она поняла, что ее задерживают в хате. Старший долго разговаривал с переводчиком.

— А вы присматривайте. Слепая, старая, а черт ее знает что там в сущности… Оглянуться не успеете, как она наведет на нас кого-нибудь… Я настоятельно предлагаю не выпускать ее из хаты, ни на минуту не спускать с нее глаз, ни на минуту…

Когда переводчик объяснил ей, что она должна сидеть дома, Анисья несколько раз послушно кивнула головой. Ей-то что? Дома так дома…

Она взобралась на печку и задремала. В хате громко разговаривали, раскладывали по столу карты, ссорились, свистали, топали подкованными сапогами. Это ей не мешало, она дремала. Жужжали мухи, скрипели двери, бегали солдаты. Она слышала все это как сквозь туман, охваченная старческой дремотой.

Но к вечеру ее охватило беспокойство. Там, в притаившемся под сливами шалаше, наверно, уже кончилась вода в кувшине. Хлопцы ждут и не могут дождаться бабки Анисьи. Они ведь ничего не знают. Подумают, забыла старуха, поленилась прийти…

Она совсем очнулась от дремоты и внимательно осмотрелась в хате. Их было тут полно, они толпились у дверей, толклись в сенях, у входа стоял часовой. Выйти незаметно нечего было и думать. Она кряхтя слезла с печки.

— Ты куда?

Словно из-под земли вырос переводчик. Она сердито оттолкнула палкой его руку.

— Смотрите, какой… По своей нужде иду. Понятно?..

Тот отступил, но, выйдя, она заметила, что он идет за ней по пятам. Она пожала плечами.

— Вот еще, старой бабы испугались немцы… Видно хоть и старая, а еще кое-что могу. Ну, стерегите, стерегите…

Она вернулась в хату, влезла на печку. Но беспокойство за тех двоих угнетало ее все сильней.

«Вот Наташа, та бы, может, и ухитрилась выскочить… А мне, старой… Что ж, голубки, если мне и за своей нуждой не дают выйти, лазят вслед, словно невесть что, так как же мне быть-то? Как же быть?..»

Она долго, тяжело вздыхая, ворочалась на своей подстилке.

А когда пришел сон, ей снились те двое. Они просили воды, громко кричали о воде в своем шалаше, а воды не было. Они звали ее, бабку Анисью, а бабка Анисья не приходила. Перевязка на голове у одного сдвинулась, и некому было поправить. Они жаловались Наташе, что бабка Анисья не сдержала слова. И Наташа грозила бабке пальцем и что-то долго и строго говорила так, что старые глаза налились слезами. Ох, как громко кричали те двое, как громко требовали воды. Так громко, что Анисья проснулась. И сразу почувствовала: что-то неладно. Она взглянула с печки, и ей показалось, что сон продолжается.

Офицеры сидели за столом на табуретах, на кровати. А перед ними стояли, поддерживаемые солдатами, те двое, из шалаша под сливами. Бабке Анисье показалось, что с ее глаз вдруг спало годами нараставшее бельмо. Она увидела отчетливо, как уж давно не видела, — повязку на голове, повязки на ногах, на руке. Молодые лица, поросшие темной, давно не бритой щетиной. Глаза горели лихорадочным блеском. Анисья приподнялась на печке, крепко стиснула пальцы, чтобы не крикнуть.

За столом, по самой середине, сидел старший. Он качался на стуле, и огромная, чудовищная тень колебалась на стене в такт его движений. Керосиновая лампа светила снизу, и глаза старшего исчезали в черной тени глубоких глазниц. Переводчик стоял у стола возле раненых. Старший бросал вопрос, и переводчик быстро, жестко, хриплым голосом, повторял его.

— Какой части?

Бабка Анисья слышала ясно. Словно разорвался туман, который годами затыкал ее уши. Слова доносились отчетливо, как никогда за многие, многие годы. Переводчик спрашивал, старательно выговаривая слова, как бы опасаясь, что те не поймут.

— Какой части?

Анисья даже здесь, на печке, слышала тяжелое дыхание раненых. Они ловили запекшимися губами воздух, тяжко дышали. Они шатались, и руки немецких солдат грубо и крепко поддерживали их.

— Какой части?

Они не отвечали. Старший сердито грохнул кулаком по столу.

— Скажите им, что я церемониться не стану, понятно? Скажите, что я им советую говорить, от души советую! Скажите, что у меня на таких, как они, есть средства. Спрашивайте: какой части, когда здесь стояли, откуда пришли, где армия, где население деревни, в каких боях принимали участие? Все! Спрашивайте!

Анисья чувствовала, как колотится ее сердце. Оно билось так сильно, как не билось долгие годы, и старуха подумала, что, пожалуй, и у стола слышен грохот, разрывающий ей грудь. Но никто не смотрел на печку. Все глаза были устремлены на тех двоих, что, пошатываясь, стояли перед столом.

— Какой части?

Раненный в голову перевел дыхание. Бабка Анисья, вся дрожа, ожидала.

— Не скажу.

— А ну, Ганс, помоги ему. У него слова не пролазят сквозь зубы, помоги-ка.

Солдат замахнулся и ударил раненого кулаком по лицу. Голова в грязной, пропитанной кровью повязке бессильно качнулась назад. Но раненый, напрягая волю, снова выпрямился.

— Не скажу.

— Где армия?

— Не знаю.

— Ганс, напомни-ка ему, ты только ему напомни. Бедняжка, видно, забыл… Но мы ему напомним, ах как напомним…

Удар в скулу. Второй, третий. Кровавые пятна выступили на повязке. Анисья подавила рвущийся из горла крик.

— Где люди из деревни?

— Не знаю… Я никого не видел, — хрипел раненый.

Старший гневно смял лежащие перед ним бумаги.

— Ганс, он не видел… Понимаешь, он не видел… Ну-ка, помоги ему увидеть. Понимаешь, так помоги, чтобы он, наконец, увидел…

Раненый упал. Анисья приподнялась. Нет, этого не может быть, старые глаза обманывают! Солдат вытащил штык. Двое сели на лежащего. Осторожным, точно рассчитанным движением солдат воткнул штык в левый глаз раненого. Раздался нечеловеческий крик и тут же, задушенный, умолк.

— Где армия?

— Не знаю… не скажу… Ничего не скажу, — с усилием прохрипел раненый. Кровь текла из глазницы, хлестала изо рта. Старший, встав из-за стола, наклонился над умирающим. На его лице выразилось что-то вроде любопытства. Он ткнул носком сапога неподвижное тело.

— Спросите его еще раз — будет говорить или нет?

Переводчик низко наклонился над лежащим. Бабка Анисья услышала клокотание крови в горле раненого. И сквозь этот страшный звук со стоном, с усилием прорвались слова:

— Чуешь, сурмы заиграли…

— Что, что? — заинтересовался старший. — Что он говорит?

— Ничего…

— Как ничего? Он сказал что-то?

— Что-то бессвязное…

— Прикончить, — сказал старший.

Солдат нацелился штыком.

— Не тут! — заорал старший. — Убрать из хаты!

Солдат, взяв подмышки неподвижное тело, потащил его к порогу. Анисья видела, как тащатся по полу бессильные ноги, как струйка крови проводит след по всей хате.

Она сидела, придерживая руками сердце. По стенам плясали черные тени, стучали кованые сапоги. Перед столом стоял теперь другой. Он покачивался в руках поддерживающих его солдат. Старший снова сел за стол.

— Следующий! Спрашивайте.

Анисья торопливо спрятала голову под одеяло. Она затыкала пальцами уши, чтобы не слышать. Зажимала ладонями глаза, чтобы не видеть. Со стоном проклинала свою жизнь, которая тянулась девяносто, девяносто с лишним лет, чтобы дойти до этой ночи. До этой ночи! Она проклинала свои глаза, что не ослепли вовремя, не затянулись сплошь бельмом, что увидели. Проклинала свои уши, что не оглохли вовремя, что могли это слышать.

Сквозь одеяло до старых ушей доносились стоны и отчаянный, монотонный, все один и тот же крик:

— Не знаю! Не скажу!

И, наконец, тишина. Она долго не решалась выглянуть из-под одеяла. Наконец, высунула голову. Те, по-видимому, собирались спать, расстегивали пояса, снимали сапоги. Закрыли окна ставнями. Задвинули засов у дверей. Перед домом расположились лагерем солдаты, за дверями ходил часовой, но офицеры, видно, никому и ничему не доверяли. Старший сам осмотрел и попробовал засов у дверей. Проверил ставни. И сам подошел к печке посмотреть, спит ли там старуха.

Анисья поспешно закрыла глаза, стараясь дышать ровно, спокойно.

Лампа погасла. Анисья чувствовала, как у нее деревенеют руки и ноги, как они становятся тяжелей свинца.

Она ждала. Время тянулось медленно, страшно медленно. В черном мраке хаты секунды растягивались в вечность. Время остановилось. Руки и ноги Анисьи окоченели, пот ледяными каплями покрывал лоб и спину. Все равно, она должна это сделать!

Кто-то уже храпел. Анисья бесшумно приподнялась на печке. Ей показалось, что ее видно в темноте, что слышно каждое ее движение. Но те спали. Со всех сторон неслись сопенье и храп. Они лежат вповалку на постланной на полу соломе. Старший спал на кровати. Она спустила с печки одну ногу. Подождала. Никто не шевельнулся. Другую ногу — ничего. Тихонько, осторожно она слезла с печки. Только не разбудило бы их ее сердце, которое словно в набат бьет. Но нет, они спали. Спали глубоким, крепким, тяжелым сном усталых людей. Анисья, шаря руками в темноте, подошла к дверям. Сдерживая дыхание, еще раз повернула ключ и вынула его из замка. Глубже воткнула затычки в ставни. Она сама не знала, откуда взялось столько сил в ее дрожащих, опухших руках. Дверь была заперта крепко. Крепко заперты окна. Никто не помешает спать, никто не проникнет в хату, никто не потревожит сон господ офицеров…

Она переждала. Пошарила под лавкой. Да, бутылка была на своем месте. Полная бутылка. Как раз недавно Наташа принесла из лавки и поставила туда. Полную бутылку.

Анисья вытащила пробку. Бесшумно наклонилась над кроватью и медленно, осторожно налила керосину на солому — там, где лежали ноги старшего. Отступила на шаг и медленно, осторожно полила керосином пол, где лежали офицеры. И на пороге и всюду.

Доски пола сухи, как солома, ведь сколько лет стояла хата! Ах да! Солома… Она старательно окропила и подстилку.

Дрожащими пальцами поискала на шестке спичек. Были ведь и спички. А как же? — лежат на своем месте…

Накинув на голову одеяло, она потерла под ним спичкой о коробок. Вспышка, показалось ей, прозвучала громче выстрела. Но в хате все было тихо. Мерно храпели, спали тяжким сном утомленные люди. Она поднесла горящую спичку к соломе и уже не могла подняться. Быстрый огонек пополз по соломе, скользнул, как змея, между соломинками, разлился всюду, как вода, взметнулся вверх.

Анисья, не отрываясь, глядела на огонь. Она не почувствовала, как загорелась ее намокшая в керосине юбка.

Когда с криком вскочил первый из спящих, хата горела все пожирающим, быстрым, несущимся вверх пламенем. Заплясали по стенам черные тени. Раздались вопли. Кто-то отчаянно ломился в дверь.

Бабка Анисья поднялась, но ноги не слушались ее. Она упала лицом в пламя, успев вспомнить, что двери и окна заперты, заперты крепко. Она не чувствовала боли и улыбнулась от мысли, что никому не удастся открыть ни окон, ни дверей.

1941